Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Петров М.К. - Самосознание и научное творчество...doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.04.2025
Размер:
2.2 Mб
Скачать

3. Фундаментальность

Чтобы понять, каким способом науке удается обойти запрет Юма на вывод из ритуала «новых правил образа действия и поведения», нам следует обратиться к истории межритуальных контактов и особенно заимствований. Мы уже говорили о том любопытном факте, что некоторые бесполезные или играющие весьма скромную роль в породившем их ритуале вещи, вроде пороха или компаса, могут начать новую и очень бурную жизнь в другом ритуале. Явления этого рода известны не только из истории взаимоотношений Китая и Европы, они встречаются в различных формах, как частный случай «аккультурация» в ритуалах всех типов. Здесь трудность «вывода» обходится тем некорректным на первый взгляд способом, когда из ритуала, собственно говоря, ничего не выводится, а, совсем напротив, в ритуал нечто вводится.

В процессах заимствования возникают примерно те же явления, что и в процессе внедрения достижений науки. Предмет заимствований редко остается неизменным, он, как правило, если заимствование прочно и включает не только продукт, но и технологию его изготовления трансформируется в новом ритуале, часто с распадом на целое семейство новых элементов ритуала. Этот механизм, когда, появляясь на горизонте ритуала, инновация присваивается в два или большее число этапов остается в силе и для науки. Более того, выработав институт публикации наука активно избегает простого ввода в ритуал нового, искусственно фиксирует и задерживает то, что принято называть заимствованиями на горизонте ритуала в диссоциированной форме принципов, вкладов или научного знания.

Выработка этого механизма отчуждения научного полупродукта, ключом которого оказывается публикация, была вместе с тем и кристаллизацией внутренней формы науки, функционального разложения научной деятельности на чистую и прикладную. Прайс так описывает становление научной деятельности и публикации: «Сразу после 1660 года учреждаются национальные научные общества современного типа, а с ними возникают и первые научные периодические издания. Как раз в это время ученые впервые начинают писать статьи вместо книг, которые до этого времени были единственной формой научного продукта. В настоящее время мировой список существовавших когда-либо журналов

134

насчитывает около 50000 научных периодических изданий, из которых около 30 000 продолжают выходить и сегодня. Всего они опубликовали около 6 млн. научных статей и увеличивают число публикаций примерно

на 500 000 статей в год»100.

Вместе с тем начальная форма публикации значительно отличается от современной, для которой характерно подчеркивание связи нового с наличным, характерна статья с развитым научным аппаратом. «Различие между такими публикациями и научными статьями,– замечает Прайс,– я бы провел по методу накопления и стыковки научной информации. Речь идет о принятом теперь способе, в согласии с которым каждая статья возникает на фундаменте других статей и сама, в свою очередь, становится одним из отправных моментов для следующей. Указание на источники – наиболее яркое проявление этого ученого способа кирпичной кладки, по подшивкам многих научных журналов можно видеть, что где-то около 1850 года возникает традиция открыто ссылаться на работы предшественников, по отношению к которым статья мыслится хорошо разработанным и существенным дополнением, в чем, собственно, и состоит смысл статьи. До этого времени не было ничего похожего на это «срастание», «стыковку» знания, хотя сноски-примечания так же древни, как и сама схоластика»101.

В настоящее время в науке и вокруг науки идут споры о традиционных формах научной коммуникации, в частности о научной статье. Высказываются самые радикальные мнения вплоть до того, что и научный журнал и статья объявляются анахронизмами в теле науки, что они якобы «убиты» (Бернал) ее прогрессом. Но попытки избавиться от статьи, заменить ее какими-то новыми формами коммуникации, не дают пока обнадеживающих результатов. Кобланз, специалист по научной информации, анализируя результаты таких попыток, пишет: «Новые журналы ... печатают только краткие статьи. Однако примерно в то же время появляются более полные отчеты в сборниках института, в котором работает автор. А через полгода – год около половины из них оказывается на страницах какого-нибудь научного журнала, или, с некоторыми изменениями, в тезисах очередной конференции, или в других печатных органах. Совершенно ясно, что многократная публикация результатов одного и того же исследования ведет к переполнению существующей системы научной информации и в сильной степени засоряет весь механизм библиографического контроля»102.

Эта неожиданная живучесть и стойкость статьи к ударам судьбы лишь частично может быть объяснена малой изученностью проблемы информации и, соответственно, недостаточной действенностью предпринимаемых в этой области мер. Более, правдоподобным представляется другое объяснение, которое, рассматривает научную статью как стихийно выработавшийся в науке институт ключевого типа, в котором пересекаются и фиксируются как социально ценные несколько функций, существенно важных как для самой науки, так и для общества. Мы не склонны здесь упрощать задачу в духе определения Прайса: «...наука есть то, что публикуется в научных статьях, журналах и монографиях». Хотя такое определение, отождествляющее накопленную массу знаний с массивом публикаций, представляется нам правомерным и имеет большое значение в количественных исследованиях науки, для наших целей более

135

любопытными оказываются те аспекты, которые показывают научную статью специфической формой канонического знания, т.е. знания как раз того типа, с которым мы впервые столкнулись в пиратском ремесле и которое предполагает «завершение творчеством».

Говорить об этой специфике оформленного в научную статью знания нам позволяет множество фактов, а именно: связь статьи с другими статьями (связь цитирования); участие статьи в порождении новых статей (теоретическое ценообразование); участие статьи в порождении технологических и вообще практических инноваций (практическое ценообразование); способность статьи мигрировать, входить как целостность или частями в новые связи; участие статьи в процессах самосознания науки; ранговое распределение статей по авторам и т.д. и т.п. Все эти функции, а также и ряд других перекрещиваются в статье, что показывает ее и потомком наличной популяции статей и родителем будущих, который попутно исполняет социально-необходимую должность носителя проверенного на объективную истинность принципа. А главное – это пересечение функций вскрывает наличие в науке уровня публикаций, уровня незавершенного формализма, на который отчуждается первичный продукт научного творчества как на своего рода развилку, где перед продуктом два постоянно открытых пути: путь в ритуал через прикладные науки и путь порождения нового знания в системе чистых наук.

Поскольку любой незавершенный формализм предполагает некоторый уровень абстракции, то первым делом нам следует попытаться определить, меру абстракции знания, представленного научной статьей. И здесь мы сразу наталкиваемся на поразительную вещь: все выведенное на уровень публикации знание есть знание в форме «если – то». Иными словами, это знание, в котором не содержится формальных и целевых причин, а лишь причины материальные и действующие. Но вместе с тем эти последние образуют комплекс не вероятностного, а достоверного типа, т.е. более точная формула представленного на уровне публикации знания выглядела бы так «если... то необходимо и обязательно только...». Это уточнение важно для нас в том плане, что достоверность выведенного на уровень публикации знания предполагает возможность бесконечного повтора, т.е. содержит необходимое с точки зрения ритуала свойство независимости от конкретных условий пространства и времени, а с ним и способность перехода от единичного к многому и, наоборот, по принципу идентичности: онтологической – объекты, различенные только по пространству и времени, идентичны; или функциональной – системы, у которых равные сигналы на входе дают равные сигналы на выходе, идентичны.

В развитом виде этот уровень абстракции представлен уже у Гоббса. Сводя все четыре причины Аристотеля к материальной и действующей, он вводит понятие «полной причины» и разворачивает его во временной континуум повторяющихся событий, для которых полная причина образует внутреннее определение: «...слово «причина» подразумевает прошлое, а слово «потенция» – будущее. Поэтому возможность существования действующих и подвергающихся воздействию тел в их совокупности, которую можно было бы назвать целостной, или полной, потенцией, есть то же самое, что целостная причина, ибо и то и другое есть сумма всех акциденций, наличность которых необходима в обоих тел; чтобы

136

действие наступило. Акциденцию, которая производится чем-либо, называют, имея в виду ее отношение к причине, действием, а имея в виду отношение к потенции, – действительностью или актом»103. Целостность, необходимая связь, контакт и образуют схему актуализации: «Подобно тому, как действующая и материальная причины согласно нашему разъяснению являются только частями целостной причины, и только будучи связаны между собой, производят какое-нибудь действие, активная и пассивная возможности являются лишь частями целостной и полной возможности и лишь их соединение порождает актуализацию»104. Такого типа причинность, в которой речь идет, собственно, не о причине-начале античного образца, а о причине-схеме взаимодействия, прячет выбор: она располагается не в области свойств объектов, что позволяло Аристотелю видеть возможность «противоположных определений» по линиям необходимости – исключения выбора, а в области самой этой необходимости. Выбор здесь снят, но снят не через деятельность разумного существа, а через свойства взаимодействующих объектов, через «подбор пар». Отсюда и тот страшный для не знакомых с тонкостями «диалектики больших чисел» поворот мысли, который вынуждает и кибернетиков, и математических лингвистов аплодировать Гоббсу как первому выразителю идей перебора, узуса, отмеченности. «Никакая актуализация невозможна, если нет налицо целостной возможности; так как в целостной потенции соединяется все то, что необходимо для наступления действия, или акта, то при отсутствии ее всегда будет недоставать чего-то, без чего актуализация не может наступить. Действие, таким образом, не наступает, оно невозможно. Всякое же действие, которое не невозможно, возможно; поэтому всякое возможное событие рано или поздно наступит. Ибо если мы предположим, что оно никогда не наступит, то это будет означать, что никогда не могут соединиться все те условия, наличие которых необходимо для того, чтобы событие могло наступить, т.е. событие невозможно согласно данному нами определению. Но это противоречит предположению»105.

При всем том целостная возможность или полная причина есть гарант достоверности события, неограниченности повтора этого события всякий раз, когда наступают условия актуализации, и именно это обстоятельство заставляет подозревать, что уровень абстракции, на который выводится научное знание, производен от требований ритуала, что как раз этот, а не какой-то другой уровень есть своего рода проекция в область всеобщего тех универсальных требований, которые ритуал от имени фиксированных уровней предлагает любому соискателю-соревнователю. В самом деле, требования неограниченного повтора, достоверности, цикличности, ограниченной полосы отклонений на переходе от объекта к объекту того же предметного класса – требования заведомо ритуальные, без выполнения которых ни один кибернетик не возьмется не то что цивилизации проектировать, но и обыкновенный автомат для производства кнопок откажется автоматизировать. Уникальные вещи ритуалу противопоказаны, это прекрасно видел еще Юм: «Только когда два вида объектов оказываются постоянно соединены друг с другом, мы можем заключить об одном на основании другого, и если бы нам доказали такое действие, которое было бы совершенно единичным и не могло бы быть включено ни в какой известный нам вид, то я не знаю, могли бы мы сделать вообще

137

какое-нибудь заключение или какой-нибудь вывод относительно его причины. Если опыт, наблюдение и аналогия – единственные руководители, которым мы можем вполне разумно следовать при всех заключениях подобного рода, то и действие и причина должны быть сходными и однородными с другими действиями и причинами, которые мы знаем и соединение которых мы во многих случаях наблюдали»106.

С другой стороны, в массиве публикаций, в тех 6 млн. трактатов, монографий, статей, которые накоплены наукой за 300 лет ее существования, мы не обнаруживаем ни одного повтора. Запрет на плагиат здесь абсолютен, за него судят. Повтор столь же противопоказан науке, как и уникальность ритуалу, и, например, редактор, который из номера в номер стал бы публиковать одну и ту же статью на том основании, что она ему понравилась, выглядел бы ничуть не меньшей загадкой природы, чем автомат по продаже газированной воды, который время от времени баловал бы жаждущих то скрепкой, то дыроколом, то еще каким-нибудь канцтоваром.

Таким образом, уровень публикации прочерчивает какую-то удивительно четкую и ясную грань между двумя мирами. По одну сторону от этой грани располагается мир определенности и снятого выбора: ближе к грани–прикладные науки, а за ними ритуал с его господством повторов. А по другую сторону грани лежит какой-то странный «антиритуал», жители которого появляются на границе каждый со своей ни на что не похожей диковиной и укладывают эти диковины в бесконечную цепь различений. Нормы поведения жителей «антиритуала» загадочны и забавны. Каждый старается хоть чем-нибудь не походить на соседа, и если кто вытащит на свет чужую диковину, он тут же становится предметом насмешек и самого сурового порицания со стороны коллег. Произведения собственного искусства они укладывают в форме круга и почему-то считают, что как раз этим кругом все и кончается, а дальше-де простирается «тьма невежества» или «мир открытий».

Любая из таких диковин, почти на каждой из которых написано имя её создателя, суть публикация – двуликий Янус, который к прикладным наукам и ритуалу обращен своей «достоверной» стороной; сама наука называет эту свою сторону принципом экспериментальной проверки, т.е. способностью, при желании, без конца убеждаться, что земля круглая, скорость света постоянная, а вода сплошь Н2О, не делая из этого однако, научного события. Другой стороной статья обращена в «антиритуал», где она демонстрирует совсем другие свойства. Чтобы не заблудиться и не запутаться в этих двух мирах, нам следует раздельно рассмотреть, что происходит в пределах расширяющегося кольца, очерченного 6 или 10 млн. публикаций, где располагается довольно хорошо известный нам мир строгих понятий и порядков, а затем уже попытаться выйти на ту сторону кольца, где, по уверению ученых, лежит «передний край» науки и «невидимые колледжи», говоря словами Синга, «раздвигают границы окружающей нас тьмы невежества».

Практическое ценообразование. Условия жизни по ту и эту сторону кольца публикации настолько различны, что своеобразие характеров, психологических установок ученого и инженера как основных деятелей в чистой (ученый) и прикладной (инженер) областях науки становится заметным даже для неспециалиста. Лоуренс, описывая атмосферу в Лос-Аламосе

138

перед испытательным взрывом, рассказывает: «В работах принимал участие ряд опытных инженеров-практиков, которые смотрели на университетских ученых как на «длинноволосых» чудаков и считали многие их идеи почти безумными... Однако все испарилось в огромном облаке атомной пыли, которое поднялось более чем на двенадцать тысяч метров над пустыней Нью-Мексико. В тот раз один из инженеров, следивших за ходом испытаний из глубокого рва, на расстоянии 16 километров от места взрыва, сказал ученым величайший комплимент, который когда-либо делал «человек практики» «мечтателю». Став свидетелем того, как неземная многоцветная гора, увенчанная грибообразной вершиной, поднималась и расширялась, а мощные раскаты грома отражались эхом от окружающих гор, он, как только вновь обрел дар речи, сказал: «Господи Иисусе, эти длинноволосые совершили чудо!»107. С прекрасным знанием дела и много злее пишет о том же Сноу. Рассказывая в романе «Новые люди» о стихийном собрании английских атомников после взрыва в Нью-Мексико, Сноу дает характерное для его стиля отступление-размышление: «Меня поразило, что хотя в комнате оказались все ведущие ученые Барфорда, из видных инженеров не пришел почти никто. Мне, внешнему наблюдателю, нужны были годы, чтобы осознать этот раскол в научном мире. Поначалу казалось, что ученые и инженеры должны бы одинаково относиться к жизни. В действительности это не так... Инженеры используют готовое знание, чтобы заставить что-то работать. В девяти случаях из десяти они консерваторы в политике, принимают любой строй, в котором им приходится жить. Интересует их одно: заставить свои машины работать, и совершенно им безразличны эти вечные социальные проблемы... А духовная жизнь ученого подчинена поиску новых истин, и ему трудно бывает остановиться, когда его взгляд падает на общество. Ученые бунтуют, сомневаются, протестуют, мучаются загадками будущего, они не могут отказать себе в удовольствии придать будущему конкретные формы. А инженеры заняты своими делами, от них никакого беспокойства ни в США, ни в России, ни в Германии. Не из инженеров, а из ученых выходят еретики, пророки, мученики и изменники»108. Социолог Ризман («Толпа одиночек», «Культура и социальные характеры»), выделяя типы личности (традиционно-направленная, внутренне-направленная, другими-направленная), относит ученых к типу внутренне-направленных личностей, который возник в античную эпоху, тогда как инженер – продукт современности, другими направленная личность.

В этих различениях и оценках есть, конечно, доля произвола, но есть и моменты, которые заставляют задумываться, не дают отбросить все с порога как чепуху и мелочную предвзятость. Мир и в самом деле выглядит по-разному для тех, кто в пределах кольца, и для тех, кто на самом этом кольце, по ту его сторону. С точки зрения инженерного мышления, в любой заданный момент мир замкнут, ограничен, конечен, определен этим кругом публикаций. И основная «научная» задача такого мира суть оптимизация ритуала при максимальном использовании наличного и зафиксированного этим кругом знания. Эта задача сложна, требует изобретательности, труда, творческих усилий по перебору множества вариантов. И тот факт, что ученые постоянно увеличивают этот

139

круг публикаций, меняют исходные условия задачи и делают её невыполнимой, должен бы, вообще-то говоря, восприниматься инженером по постулату Р.Оппенгеймера: «...новое знание нужно нам как дырка в голове», который он высказал в одну из манхэттенских «запарок» В самом деле, новое знание обесценивает то, что сделано, мешает довести работу до конца и, не говоря уже о необходимости содержать дорогостоящие службы информации, вводит в работу элементы неустранимой неопределенности, которая по подсчетам разрабатывающих оружие американских фирм уже сегодня составляет в среднем на систему 25-30%.

Ясно, что в этих условиях, когда инженеру приходится с опаской поглядывать и на рынок, и на ползущее кольцо публикаций, ему трудно бывает примириться, признать нормой «подрывную» деятельность ученых, способных в любой момент разрушить и обесценить плоды его многолетних усилий. И хотя делается это не по злому умыслу, а скорее, как и многое в науке, по принципу Канта: «Ведь человеческий разум столь склонен к созиданию, что уже много раз он возводил башню, а потом опять сносил ее, чтобы посмотреть, крепок ли ее фундамент»109, инженеру от этого ничуть не легче.

Можно себе представить, например, чувства тех людей, которые в 1954 г. разработали программу строительства атомных электростанций в Англии, а потом оказались по вине ученых в очень незавидной ситуации. Мэддокс так пишет об этом эпизоде из истории планирования: «Намеченный в Белой книге десять лет тому назад план «Программа строительства атомных электростанций» следовал, казалось, всем правилам прогнозирования. Возможность производства электроэнергии и больших количествах с помощью атомных установок, как и безопасность такого производства, были показаны самым доказательным образом. Более того, как и предполагалось планом, стоимость строительства атомных электростанций регулярно снижалась за этот период, и КВт электроэнергии, произведенный на современной атомной электростанции обходится сегодня вдвое дешевле, чем на первой атомной станции. И хотя если уж говорить точно, сбылись далеко не все надежды на возможность значительного удешевления строительства атомных электростанций за счет их технического совершенствования, придет, видимо, со временем и это. Удар был нанесен с другой стороны: произошло совершенно неожиданное удешевление строительства электростанций обычного типа и скачок был настолько значительным, что для Англии так и не оправдались предсказания о том, что электроэнергия атомных станций способна будет конкурировать по дешевизне с электроэнергией обычных станций. Вопрос теперь состоит в том, какое решение должно быть принято относительно характера и масштаба программы строительства атомных электростанций в Англии»110.

Совершенно очевидно, что прийти здесь к какому-то решению не так-то просто: никто не может сказать, откуда последует очередной «научный» удар судьбы. Ясно также, что специфика капиталистического производства, стихия его ценообразования и регулирования не имеют в данном случае решительно никакого отношения к делу; пытаться настаивать на проведении в жизнь программы, которая пусть коварно, из-за угла убита научным прогрессом, было бы пожалуй, еще опаснее

140

в условиях плановой экономики, поскольку плановость в данном, случае приобрела бы противоположный знак: оказалась бы не стимулом развития и обновления ритуала, а силой, препятствующей такому развитию и обновлению.

Пример с программой строительства атомных электростанций в Англии иллюстрирует не только обиды и разочарования, которые наука способна причинить инженеру, да и всякому, кто слепо доверяет определенности момента, не пытаясь учитывать вероятность резких перемен в ближайшем будущем, но и показывает реальный механизм оптимизации, которой подчинено современное инженерное искусство, а также и наличие в ритуале механизмов выбора, которые срабатывают независимо от желания и воли людей науки. Движение определенности оказывается непредсказуемым именно потому, что непредсказуемы открытия, моменты появления статей на уровне публикации и то общее изменение ситуации в пределах круга, которое вызывается новыми открытиями и статьями. Важно также отметить, что экспоненциальное разрастание массива публикаций ведет к тому, что этот смещающий и вводящий неопределенность эффект науки имеет тенденцию к быстрому росту.

Поскольку в любой заданный момент, в синхронии, накопленный массив публикаций – величина конечная, инженер, как и любой, находящийся в кольце, воспринимает результаты науки не как историю, а просто как некоторую сумму различений, как «пространство» выбора и материал для создания новых технологических или организационных схем, способных вступить в отношения соревнования и борьбы с реально существующими и функционирующими в режиме бесконечного повтора схемами ритуала. При таком подходе возраст знания, последовательность, в которой оно появилось, не имеют ни малейшего значения, и знание с этой точки зрения оказывается «вечноновым», нестареющим. Когда возникает нужда, допотопный принцип колеса или средневековый магнетизм работают в общей упряжке ничуть не хуже юнцов и новичков атомного века. Существенной составной Манхэттенского проекта, например, как и производства атомных бомб вообще, является газодиффузионный «закон Грэхэма», открытый шотландским химиком в 1829 г., за сто с лишним лет до частной его реализации в гигантских заводах атомной промышленности.

При всем этом такое вневременное восприятие продуктов чистой науки вовсе не означает, что у прикладных наук и ритуала нет своего времени, в котором осуществлялся бы отбор для реализации оптимальных связей из общего числа возможных при данном составе кольца. Поскольку научное знание основано на причинной связи типа актуализации, на «полной причине», естественный выбор в знании на уровне публикаций уже снят, поэтому прикладная наука, с одной стороны, оперирует надежной определенностью естественных однозначных связей, а с другой (раз ей приходится совершать перебор сочетаний из наличного числа различений и по ходу такого перебора какие-то сочетания принимать, а какие-то отбрасывать), прикладная наука снимает, видимо, социальный выбор или, во всяком случае, действует как агент и деталь механизма оценки и отбора в ритуал сочетаний в условиях, когда объективная истинность и отобранных и отвергнутых сочетаний гарантирована уже тем обстоятельством,

141

что деятельность оценки и отбора не выходит за рамки кольца публикаций. Поскольку также в процессе этой деятельности разрушенная Бэконом, Гоббсом, Локком, Юмом античная причинность восстанавливается до схемы Аристотеля, мы, к собственному удивлению, обнаруживаем, что ниспровергнутая с теологических небес метафизика никуда, выходит, не исчезла, а перешла из формы состояния сотворенности по-слову в форму кольца движения – творения по-слову при ограниченном, однако, различениями лексиконе. Грубо говоря, смысл деятельности прикладных наук состоит сегодня в том, что инженеры пишут и переписывают священное социальное писание, всякий раз принимаясь за дело заново, как только в лексиконе появляются новые слова. Пренебрегать этими новыми словами нельзя по той самой причине, которую прекрасно выразил сенатор Дауни на заре атомной эры: «Надо бы прекратить, но увы...»

В этом бесконечном творчестве социальной определенности, которое реализуется через соревнование и борьбу соискателей на фиксированных уровнях ритуала, участие представленных в публикациях элементов и мера этого участия неодинаковы в нескольких отношениях.

Во-первых, эта мера зависит от времени, растет с каждым новым использованием элемента в схеме, которой удается закрепиться в ритуале, и постепенно у любого элемента появляется больше таких возможностей. Принцип магнетизма, например,– один из фундаментальнейших принципов европейского ритуала еще и потому, что он известен давно и освоен сегодня в такой степени, что и у двери звонит, и мыло в ванной удерживает, и светит, и в троллейбусе везет, и т.д., и т.п. Так что сравниться с ним какому-нибудь выскочке последних лет не так то просто.

Во-вторых, мера участия элемента зависит и от объема потребностей на удовлетворение которых ориентированы сочетания, использующие данный элемент. Здесь распределение ценности носит в высшей степени произвольный с точки зрения науки характер, и вполне вероятно, что те бытовые малозаметные изобретения вроде резинки в носке или пластмассовой затычки в бутылке оказываются значительно более существенным вкладом в «экономическую эффективность, науки», чем какие-нибудь пьезочасы или электронные микроскопы.

В-третьих, мера участия элемента в строительстве ритуала зависит и от общего потенциального эффекта его приложений, где также налицо свои ранги. Расщепление атома–бесспорно революционное открытие, но уже сегодня оно явно уступает по своему эффекту принципам кибернетики и, видимо, станет второстепенным, не делающим погоды открытием когда биология доберется, наконец, до биологического наследственного кода и найдет способы направленного воздействия на него. Хаксли, которого уже несколько десятилетий преследуют биологические кошмары «самой революционной революции», писал в предисловии 1946 г. к «Дивному новому миру»: «Сегодня есть основания думать, что весь этот ужас обрушится на нас в пределах одного столетия»111. Тот факт, что мы уже сегодня не видим ничего особенного в изучении, скажем, иностранного языка методами гипнопедии в общегородском масштабе в научном центре, способен навести на самые грустные мысли.

В целом же, когда мы говорим о фундаментальности того или иного открытия и изобретения, мы обычно имеем в виду как раз эту практическую

142

сторону накопления ценности, комплексный результат ценообразования по всем трем линиям. Распределение практической фундаментальности по массиву публикаций подчинено, видимо, закону Ципфа. Это не дает возможности сколько-нибудь надежно предсказать процесс практического ценообразования для отдельно взятого элемента массива, но дает все же группу ориентиров для практического отношения к институту науки в целом: чем больше различений выводится на уровень публикации, тем больше вероятность появления изобретений огромной практической ценности, или, как говорит Бернал: «Более глубокое понимание природы – самый быстрый и самый надежный способ получить прибыль»112.

Второй, уже чисто внутренний ориентир практического ценообразования в элементах науки связан с тем, что скорость движения определенности в ритуале допускает, в экономическом хотя бы плане, количественное выражение, т.е. оставаясь в пределах гомеровской аналогии о богах, веревке и прыгунах, мы в принципе можем вычислить скорость, с которой поднимается эта вервь неразрывная, и получить отсюда пороговые значения. Корач так формулирует это обстоятельство: «Закон стоимостной переменной доминирует во всех технологических процессах. Он устанавливает, что любой процесс имеет максимально допустимые затраты, которые определяются рыночной стоимостью продукта. Никакая технологическая инновация не имеет нрава на существование, если стоимость ее продукции выше допустимой»113.

Нужно сказать, что этот ориентир, какая бы доказательная статистика за ним ни стояла, не очень надежен даже в условиях, когда есть рынок и стоимость продукта, как и движение этой стоимости, несложно определить. По существу своему это ориентир рационализации, а не науки, поэтому он, как мы видели на примере с атомными электростанциями, может давать знаменательные осечки. Механика срыва преемственности здесь очевидна. «Как ни труден отбор надежных данных в физике, – пишет Винер, – гораздо сложнее собрать обширную информацию экономического или социологического характера, состоящую из многочисленных серий однородных данных. Например, данные о выплавке стали изменяют свою значимость не только при каждом изобретении, которое меняет технику сталеварения, но и при каждом социальном или экономическом сдвиге, воздействующем на коммерческую сферу и промышленность в целом. В частности, это относится к любому техническому новшеству, изменяющему спрос и предложение или свойства конкурирующих материалов. Так, например, даже первый небоскреб, выстроенный из алюминия вместо стали, может повлиять на весь будущий спрос строительной стали подобно тому, как первое дизельное судно положило конец неоспоримому господству парохода»114.

При всем этом наука, чистая и прикладная живет именно на проценты от практической фундаментальности ее продукта, и хотя в каждом конкретном случае скорость движения определенности на том или ином фиксированном уровне ритуала может скачкообразно изменяться, та же величина для ритуала в целом должна обладать большей устойчивостью и, видимо, может служить исходной определенностью для взаимных расчетов между наукой и государством.

Теоретическое накопление. Если в пределах кольца публикаций мы

143

чувствуем под собой хотя и шаткую, но все же почву, то, пройдя через это кольцо и пытаясь углубиться в ту область «полевых исследований», где ученые, по их собственным уверениям, сражаются с силами тьмы и невежества, а с точки зрения инженерно устроенных личностей заняты тем, что без конца пытаются наш порядок «с подниза копать», мы обнаруживаем себя примерно в той же позиции, в какой оказывается человек, входя с яркого солнечного света в пустой и темный сарай. Тут сразу вспоминаются и Гете с его «сухой» теорией и пышно зеленеющим «лебенсбаум», которое так любил Ленин, и общий клич просветителей: «В начале было дело!», и многое другое. Но все это позади, а в темноте страна изгоев и отверженных, во всяком случае так о ней рассказывают и пишут сами ученые.

Большинство из них находит в этом отчуждении и в этой отверженности свою особую норму жизни. Эйнштейн, например, рассказывает о себе: «Я – лошадь, годная для одной упряжки, и не создан для тандема. Я никогда не принадлежал всем сердцем стране или государству, друзьям или даже моей семье. Эти связи всегда сопровождались некоторой отчужденностью, и желание уйти в себя усиливалось с годами... Иногда такая изоляция горька, но я не жалею, что лишен понимания и симпатии других людей. Конечно, я что-то теряю от этого, но я вознагражден независимостью от обычаев, мнений и предрассудков других людей, и меня не соблазняет перспектива воздвигнуть душевное равновесие на таких зыбких основах»115. И хотя он сам признавался: «Моя нелюдимость всегда находилась в странном противоречии со страстным стремлением к социальной справедливости и социальной ответственности», – отчуждение было все же основным; когда ему в 1952 г. предложили стать президентом Израиля, он отказался под тем предлогом, что не считает себя способным к общественной деятельности.

Тема одиночества, неспособность идти на компромиссы с жизнью и совестью звучит во многих описаниях психологической атмосферы научного творчества, и часто она переходит в жалобу и трагедию. «То обстоятельство, что нетрадиционное творческое мышление встречается крайне редко, – пишет Саймонс, – а также и огромная социальная ценность продуктов такого мышления наталкивают на естественный, казалось бы, вывод, что общество должно особенно ценить этот тип мышления, заботиться о нем и защищать его, что оно пойдет на все, чтобы помочь талантливым индивидуумам найти достойное применение своим талантам. К сожалению, все здесь обстоит как раз наоборот. Общество людей, как и любая стая животных, едино в стремлении выбрасывать, рвать, ограничивать и убивать всех тех, кто отходит от среднего стандарта»116.

Вместе с тем эта довольно-таки мрачная романтика бригантин и одиноких пиратов не единственная краска на палитре, с помощью которой пишут картины научной жизни. Пожалуй, более здесь характерны изображения в несколько иной, мы бы сказали «социальной манере, в основу которой положен если не снобизм, то уж во всяком случае твердая внутренняя убежденность ученых в том, что тот «порядок» и те отношения по поводу людей, к которым они привыкли в науке, как раз и есть единственно разумная норма социальной жизни, а все остальные порядки – лишь реликты проклятого ритуального прошлого,

144

с которыми человечеству рано или поздно придется расстаться. Бернал так рисует этот научный порядок: «В науке человек сознательно научается подчинять свои цели общим, не теряя при этом своей индивидуальности или своих личных достижений. Каждый знает, что его работа зависит от труда предшественников и может дать плоды только через труды преемников. В науке люди сотрудничают не потому, что их вынуждает к этому вышестоящая власть, и не потому, что они слепо следуют за избранным лидером, а потому, что они сознают – только в добровольном сотрудничестве каждый может внести свой вклад. Не приказы, а советы определяют в науке действия»117. В таком социально-историческом ракурсе наука выглядит вкраплением будущего в социальное настоящее, своего рода точкой роста новой социальности в будущее, в те времена, когда, как пишет Капица: «...одна половина населения государства будет выполнять общественные функции, другая же будет работать в институтах, конструкторских бюро, на опытных заводах, там, где не может иметь место механизация и автоматизация, но необходим индивидуальный подход к решению каждой поставленной проблемы»118.

Единой точки зрения здесь, понятное дело, нет – слишком уж ученый люд боится «метафизического» единомыслия, но некоторые черты общности налицо: в любом случае речь идет о социальности индивидов, о содружестве и сотрудничестве голов, а не поголовья. Эта общность и единство в оценке решающей роли личного начала, яркой индивидуальности, необычной мысли, нетрадиционных задач и нетрадиционного подхода к их решению, как раз и образует, как нам кажется, ключ к пониманию интимных механизмов научного творчества, который можно было бы в первом приближении определить как кумуляцию разномыслия.

Под кумуляцией разномыслия мы имеем в виду движение, которое, с одной стороны, на всех уровнях избегает повтора и плагиата, в том числе и на уровне человеческой головы – науке не нужны ньютоны и эйнштейны, они уже были, отметились в истории науки как яркие индивидуальности, а с другой – это движение связи различенного, комплектование неповторимых продуктов человеческой мысли в структурную целостность научного знания, что дает известные эффекты «встроенности», «стыковки», «стояния на плечах», т.е. эффект кумуляции – накопления и разрастания какого-то единого качества, обладающего, по-видимому, свойством аддитивности и, соответственно, способностью к преемственному росту.

Поскольку различенность сама по себе трудно дается нашему, способу мысли и представима лишь как свойство систем, упорядоченных множеств, постольку она теряет смысл в попытках абсолютного истолкования по тем самым причинам, по которым Юм отказывался от каких-либо суждений относительно уникальных объектов и событий, а наука как раз и стоит на абсолютном толковании различенности, наш разум попадает в область самых что ни на есть фундаментальных трудностей. Наш тип мысли оказывается перед этой задачей в том же примерно положении, в каком и доолимпийская мысль, когда ей предлагают естественное истолкование причинности. Трудность здесь одна – трудность размыкания того, что связано в устойчивую целостность и всем своим поведением в ритуале демонстрирует свою «атомарность»,

145

неразложимость, «простоту».

Наша мысль настолько высоко ценит все виды целостности от монолитных характеров до порядка и фигур логики, настолько привыкла связывать различенное и тут же отправлять связанное в подкорковую область неосознанного навыка, что процесс связи и отвода продукта в недоступную для различенного восприятия область происходит практически мгновенно. Никто не смог бы, например, вспомнить четвертое слово предыдущего предложения или третье настоящего: здесь все уже связано, и формальная корка различений, через которую прошла связь, выброшена за ненадобностью как выжатый лимон. Но может быть наиболее глубокая тайна научного творчества, как и творчества вообще в том и состоит, что для науки это не просто корка – лестница к смыслу, которую, по Витгенштейну, мы обязательно и незамедлительно отбрасываем, а нечто большее и обладающее инерционным или абсолютным довеском, что позволяет из одних и тех же элементов, по-разному их комбинируя, строить великое разнообразие лестниц к не менее великому разнообразию смыслов.

По существу – это то самое движение, которое прекрасно знакомо каждому из нас по феномену речи, и оно было бы много понятнее, если бы хоть один из нас всерьез удивился и задумался над тем, почему все языки членораздельны, почему так просто двигаться в языке в одном направлении и трудно, почти невозможно, в обратном. Если речь зафиксирована графически либо другим способом, мы можем без труда вернуться к любому различению, восстановить его в чистом виде. Но нужно именно остановиться и вернуться, нужен сбой, разрушение автоматизма, а умение и желание читать или говорить задом наперед нельзя отнести к легким и распространенным навыкам. Поэтому членораздельность как свойство речи и всех развитых семиотических систем – величайшая, может быть, из тайн творческого мышления – закрыта от обыденного сознания шорами автоматизмов, а горькие жалобы на этот счет, на слепоту людей, которые говорят и действуют «как во сне», слышны еще со времен античности. Гераклит, например, писал: «Слово существует вечно, но не

сознают его люди ни до того, как услышат, ни услышав впервые. И хотя все совершается в согласии со словом, люди оказываются беспомощными, когда берутся рассуждать о словах и делах, которые я объясняю, различая каждое по природе и указывая, что оно содержит. Другим же не надо, и они, бодрствуя, болтают, как если бы говорили во сне» (Секст, Против математиков, VII, 132); «...не следует говорить и действовать как во сне» (Марк Антонин, IV, 46).

Не нужно думать, что самой науке это понятное и разрушительное движение дается легко и просто. Галилей, например, так и не признал в кометах небесные тела, поскольку по его представлениям о небесных порядках движение небесных светил могло совершаться только по кругу. По той же причине, но уже с более теологическим оттенком, искатель музыки небесных сфер Кеплер долго не мог заставить себя поверить в собственные законы: эллипс казался ему гораздо менее совершенной фигурой, чем круг, и признание того, что планеты движутся по эллипсам, значило для него умаление силы и совершенства всевышнего. То же

произошло и с расщеплением урана. Начиная с опыта Ферми в 1934г., уран многократно расщепляли, но только в декабре 1938 г. Ган и Штрассман

146

решились, и то с оговорками, поверить в происходящее. И ничего особенно удивительного в этом нет. Представить, что уран способен расколоться, было несложно, но вот поверить, что он раскалывается на барий, лантан и церий было для физика тех времен так же трудно, как нам сегодня уверить себя, что от хорошего удара стол способен расколоться на пару стульев и табурет.

Основные парадоксы научного мышления, вернее, основы нашего восприятия этого мышления под знаком парадокса, коренятся, нам кажется в том, что очень уж нам трудно дается представление об абстракции как о необходимом моменте процесса мысли. Навык пользоваться абстракцией есть у каждого, чтобы сказать что-то, нужно предварительно освободить слова, и в возрасте «от 2 до 5» человек самостоятельно выполняет колоссальнейшую разрушительную работу, сам себе выстраивает свой личный «уровень публикации», выламывая слова из связей, в которых он их воспринимает, и совершая над этими обломками смысла такие операции типа «он на пегой на телеге, на дубовой лошади», которым может позавидовать самый отчаянный любитель «сумасшедших мыслей». Но дальше-то человек привыкает, и эта способность выхода в перевертыши, чувство власти над словом сохраняется очень немногими. В споре с Алисой Хампти Дампти замечает: «Когда я пользуюсь словами, они значат только то, что они по моему мнению и выбору должны значить. Ни больше, ни меньше». А когда Алиса протестует: «Вопрос в том, можешь ли ты заставить их значить такие разные вещи», Дампти решительно пресекает ее сомнения: «Вопрос только в том, кто кем владеет. Кто хозяин, и все тут».

Вопрос «кто кем владеет» – человек формализмом или формализм человеком – центральный, похоже, вопрос теории научного творчества, и именно в этом плане он был впервые поставлен как вопрос о возможности метафизики величайшим философом нового времени Кантом. Кант принял аргументацию Юма, но принял с существенной оговоркой: «... сначала я попробовал, нельзя ли представить возражение Юма в общем виде, и скоро нашел, что понятие связи причины и действия далеко не единственное, посредством которого рассудок мыслит себе a priori связи между вещами, и что, собственно говоря, вся метафизика состоит из таких понятий. Я постарался удостовериться в их числе, и, когда это мне удалось, и притом так, как я хотел, а именно исходя из одного принципа, я приступил к дедукции этих понятий, относительно которых я теперь убедился, что они не выведены из опыта, как этого опасался Юм, а возникли из чистого рассудка»119.

Обычное возражение против такого рассуждения состоит в том, что Кант здесь явный идеалист, к тому же субъективный (самая скверная разновидность идеалистов), поскольку этот принцип вывода из чистого рассудка, развитый в систему априоризма, поставит человека, именно человека, а не общество (это бы еще можно стерпеть) перед природой на правах законодателя и творца.

Вот только что творит человек у Канта, природу? Нет, не природу, только отношения к природе, но... И тут начинается уже вторая линия возражений: Кант не только идеалист в субъективной его разновидности, но и агностик, он «вещь в себе» признавал, а познаваемость ее отрицал. И так нехорошо, и эдак не выходит, вот только почему-то очень уж упорно

147

за него цепляется философствующая наука – Эйнштейн, Винер, Планк и многие другие.

Нам кажется, что Канту крупно не повезло в том смысле, что теология в его время не ушла еще со сцены, не освободила место на иконостасах для таблицы умножения и диалектики больших чисел, хотя, вообще-то, говоря, он предвидел такую возможность: «Математика дает нам блестящий пример того, как далеко мы можем продвинуться в априорном знании независимо от опыта. Правда, она занимается предметами и познаниями лишь настолько, насколько они могут быть показаны в созерцании. Однако это обстоятельство легко упустить из виду, так как указанное созерцание само может быть дано a priori и поэтому его трудно отличить от чистых понятий. Страсть к расширению знания, увлеченная таким доказательством могущества разума, не признает никаких границ. Рассекая в свободном полете воздух и чувствуя его противодействие, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы гораздо удобнее летать»120.

Что-то мало похож Кант в этом рассуждении на идеалиста, и стоит привести еще одно его высказывание, которое, как нам кажется, подводит к самому ядру кантовской философии: «...один лишь логический критерий истины, а именно соответствие знания с всеобщими и формальными законами рассудка и разума, есть, правда, conditio sine qua non, стало быть, негативное условие всякой истины, но дальше этого логика не может идти, и никаким критерием она не в состоянии обнаружить заблуждение, касающееся не формы, а содержания... Но так как одной лишь формы познания, как бы она ни соответствовала логическим законам, далеко еще не достаточно, чтобы установить материальную (объективную) истинность знания, то никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики и что-то утверждать о них, не собрав о них уже заранее основательных сведений помимо логики, с тем чтобы впоследствии только попытаться использовать и соединить их в одно связное целое согласно логическим законам или, что еще лучше, только проверить их сообразно этим законам. Тем не менее есть что-то соблазнительное в обладании таким мнимым искусством придавать всем нашим знаниям рассудочную форму, хотя по содержанию они и были еще пустыми и бедными; поэтому общая логика, которая есть лишь канон для оценки, нередко применяется как бы в качестве органона для действительного создания по крайней мере видимости объективных утверждений и таким образом на деле употребляется во зло. Общая логика, претендующая на название такого органона, называется диалектикой»121.

Что же здесь, собственно, происходит? Идеалист, отрицающий право логики на истину, призывающий проверять логические построения экспериментом? Нам кажется, что здесь нет никакой особой загадочности Кант: попросту открыл одну из тайн философской конструкции Аристотеля, увидел, что природа Аристотеля и природа науки – вещи разные. У Аристотеля граница природы положена там, где кончается слово и начинается дело, «рабствующее и исполняющее чужую волю». Такую природу можно было творить по-слову, и Аристотель лишь философски санкционировал реальное разделение слова и дела, положил эту границу как бытие (ειναι), т.е. онтологизировал ее: «Самостоятельное существование в себе приписывается всему тому, что обозначается

148

через различные формы высказывания, ибо сколькими способами высказываются, столькими способами и обозначено бытие (οεαθωζ θεγεται, τοεαθωζ το ειναι σημαινει). А так как одни из высказываний обозначают суть вещи, другие – качество, некоторые – количество, иные – отношение, иные действие или страдание, иные отвечают на вопрос «где?», иные – на вопрос «когда?»; то в соответствии с каждым из этих высказываний те же самые значения имеет и бытие» (Метафизика, 1017 в)

Было бы опасной наивностью полагать, что такое наложение грамматики на бытие – дело прошлое, изжитое и «преодоленное» нашим типом мысли. Ничуть не бывало, Кестлер, например, справедливо замечает: «Выводя свою систему категорий, которые были для него грамматикой бытия, Аристотель лишь проектировал грамматику греческого языка на космос. Эта грамматика и поныне держит нас в своих парадоксах, и за два тысячелетия она стала причиной взлета и падения европейской мысли»122.

Кант первым и, к сожалению, едва ли не единственным заметил, что новое истолкование причинности сместило уровень бытия, поставило дело средним звеном между словом и бытием-природой, т.е. он открыл неправомерность онтологизации грамматики, если причинность мыслится по Гоббсу и Юму. Кантовский априоризм по сути дела та же грамматика, но она уже не совпадает с бытием, поднята над бытием как чисто операционный и пустой принцип оформления, который сам по себе не создает истин, а лишь оформляет содержание в том смысле, в каком конверт и лист бумаги оформляют письмо, не входя в его содержание, а грамматика русского языка равно хорошо оформляет и «Братьев Ершовых», и «Один день Ивана Денисовича».

Этот априорный канон – негативное условие всякой истины – навязан нам с такой же силой и обязательностью, с какой мы вынуждены брать лист бумаги и конверт, чтобы написать письмо, подчиняться правилам грамматики того языка, на котором говорим и пишем. Но смысл нашего подчинения этим правилам явным образом не совпадает с понятием естественной необходимости или «полной причины» Гоббса. Возникает парность подчинений, своего рода двоевластие, и человек – разумное существо – оказывается ключом природного и умопостигаемого: «У него две точки зрения, с которых оно может рассматривать себя и познавать законы приложения своих сил, т.е. законы всех своих действий: во-первых, поскольку оно принадлежит к чувственно воспринимаемому миру, оно может рассматривать себя как подчиненное законам природы (гетерономия); во-вторых,– поскольку оно принадлежит к умопостигаемому миру, – как подчиненное законам, которые, будучи независимы от природы, основаны не эмпирически, а только в разуме»123. Ясное дело, что с точки зрения потребителя (адресата, слушателя, читателя) никакого дуализма между естественным и умопостигаемым нет и быть не может – письма приходят как целостность конверта и исписанного листа бумаги, слово слышится и читается связанным в предложении и т.д. Форма и содержание здесь уже слиты: форма содержательна, а содержание оформлено. И только иногда, если нам на глаза попадается нечто вроде египетского сфинкса или стишка: «ехал повар на чумичке, две кастрюли впереди», мы начинаем чувствовать, что ни логика, ни

149

грамматика не гарантируют сами по себе истинности. Но с потребителем это случается редко: не так уж много загадочных вещей на свете, да и на всем стеллаже мировой литературы едва ли наберется с десяток книг типа стихов Чуковского или сказок Кэрролла, где форма и содержание сознательно удерживаются в состоянии конфликта.

Но вот если с точки зрения потребителя перейти на точку зрения творца, то здесь-то как раз и произойдут те вещи, о которых Кант пишет как о синтезе, трансцензусе – выходе за рамки опыта. Ведь как там ни верти, а на том же стеллаже мировой литературы нет двух одинаковых книг, а в любой книге – двух одинаковых листов, а на любом листе – двух одинаковых предложений. Внешнее железо формализма, как он представлен грамматиками языков или категориями логик, оказывается бездонной бочкой Данаид, которую мы вот уже, несколько тысячелетий напрасно пытаемся наполнить.

Это явление бездонности, пустоты категориальной формы интересно для нас во многих отношениях, и прежде всего тем, что оно, видимо, открывает какие-то новые возможности для понимания механизма становления знания. Мы можем представить его как переход – заполнение пустой формы содержанием. В неразвитом виде эта идея становления-заполнения представлена уже у Канта. Он четко выделяет синтез как универсальную схему этого движения: «Без чувственности ни один предмет не был бы нам дан, а без рассудка ни один нельзя было бы мыслить. Мысли без содержания пусты, созерцания без понятий слепы. Поэтому в одинаковой мере необходимо свои понятия делать чувственными (т.е. присоединять к ним в созерцании предмет), а свои созерцания рационализировать (т.е. подводить их под понятия). Эти две способности не могут выполнять функции друг друга. Рассудок ничего не может созерцать, а чувства ничего не могут мыслить. Только из соединения их может возникнуть знание»124. Тот же тип связи отмечен и на более высоком уровне: «Если рассудок есть способность создавать единство явлений посредством правил, то разум есть способность создавать единство правил рассудка по принципам. Следовательно, разум никогда не направлен прямо на опыт или на какой-нибудь предмет, а всегда направлен на рассудок, чтобы с помощью понятий a priori придать многообразным его знаниям единство, которое можно назвать единством разума и которое совершенно иного рода, чем то единство, которое может быть осуществлено рассудком»125.

В переходе-становлении знания у Канта выделены две ступени: рассудочная, связанная с упорядочением чувственного материала, что дает знание синтетичной природы на феноменологическом уровне; и более высокая, теоретическая ступень, связанная с обобщением феноменологического знания на более высоком уровне. Мы не решились бы утверждать, что дело здесь идет об уровне публикации (феноменологическое знание) и ритуале. Более вероятно, что под второй ступенью («единство разума») Кант понимал выстраивание вспомогательных формализмов - теорий наук, тем более, что практическое определение рассудка движется у канта по другой линии: «Как разумное, стало быть принадлежащее к умопостигаемому миру, существо, человек может мыслить причинность своей собственной волн, только руководствуясь идеей свободы; ведь независимость от определяющих причин чувственно воспринимаемого мира

150

(какую разум необходимо должен всегда приписывать самому себе) есть свобода. С идеей же свободы неразрывно связано понятие автономии, а с этим понятием – всеобщий принцип нравственности, который в идее точно так же лежит в основе всех действий разумных существ, как закон природы в основе

в основе всех явлений»126.

Мы можем пока отметить, что Кант, вообще-то говоря, видит развилку, возникающую на уровне феноменологии (публикации), видит и выбор, как условие выявления свободы, который появляется на пути с уровня публикации в ритуал, видит и требование промежуточного формализма – «единство разума», которое существует на каком-то другом пути и вряд ли подчинено категорическому императиву. Но в целом схема становления-перехода остается у Канта весьма свободной и допускающей множество толкований, чему во многом способствовал и сам Кант, хотя он и считал последовательность добродетелью философа: «Величайшая обязанность философа быть последовательным»127.

И все же схема Канта, если ее объединить с некоторыми близкими по смыслу положениями лингвистики, допускает значительно более четкое истолкование Мы имеем в виду проблему узуса или отмеченности, которая у Блумфильда и у целого ряда других лингвистов связана с появлением «третьего лица» в становлении знания, с «информатором» или «информантом», как его здесь называют. Определяя, например, язык через речевую общность, Блумфильд пишет: «Совокупность высказываний, которые могут быть произнесены в речевой общности, есть язык данной речевой общности. Мы должны уметь предугадывать, откуда следует, что слова «могут быть произнесены». Мы устанавливаем, что при определенных стимулах француз (или говорящий на языке зулу и т.д.) скажет то-то и то-то, а другой француз (или знающий зулу и т.д.) будет реагировать соответственно речи первого. Когда в распоряжении имеется хороший информатор или когда дело идет о языке самого исследователя, предугадывание просто; в других случаях оно представляет наибольшие трудности для дескриптивной лингвистики»128.

Здесь перед нами тот же случай избыточной емкости формализма, о котором говорит и Кант. Руководствуясь правилами грамматики и словарем можно сочинить заведомо больше безупречных с формальной стороны предложений, чем те, которые допустимы в данном речевом (или любом другом) ритуале. Предложения типа: «часы завернули на поплавок», «трамвай задумчиво упал навзничь» вообще, вероятно, будут отвергнуты ритуалом как явно бессмысленный, хотя и грамматически безупречный набор слов, или, в лучшем случае, вызовут ту же реакцию, что и замечание Алисы на поэму «Джабберуоки»: «От этого в голове полно идей, только не поймешь каких. Одно-то пожалуй, ясно: кто-то убил чего-то» Но это – крайние случаи, а практически даже самые обычные предложения могут оказаться осмысленными для одного и бессмысленными для другого ритуала.

Фигура информанта – авторитетной инстанции выбора, которая разлагает продукты формализующей деятельности на «отмеченные», т.е. обладающие значением, и «не отмеченные», т.е. по тем или, иным причинам бессмысленные, играет все большее значение в европейском ритуале и возникает, по сути дела, на каждом шаге становления знания. Прежде всего эта природа, которую пытают экспериментами, а она

151

сортирует гипотезы на объективно истинные (отмеченные) и ложные (не отмеченные). В том же режиме работают обсуждения, собрания совещания, редакции, рынок и великое множество других инстанций-фильтров, смысл деятельности которых сводится к пропуску отмеченного и отсеиванию не отмеченного. Мы не хотим этим сказать, что деятельность любой такой инстанции столь же авторитетна, как и деятельность природы, которая выступает абсолютным авторитетом в вопросах объективной истинности, но независимо от критериев оценки, которыми они пользуются, действие фильтров имеет тот же смысл, что и слово природы в эксперименте: формализованное знание либо проходит фильтр и движется к следующему, либо отсеивается и гибнет.

Важным для нас свойством этой системы фильтров являете её упорядоченность – каждый фильтр имеет строго определенное место, предшествует одному и следует за другим. Экспериментальная проверка например, предшествует публикации, но следует за творчеством гипотез. Упорядоченность инстанций выбора дает возможность проследить за движением знания не только в пределах кольца публикаций, где положение более или менее очевидно, но и за пределами этого кольца, где положение далеко не так ясно.

Здесь, за пределами кольца, мы вместе с Кантом можем допустить существование трансцендентальной области, которая лежит вокруг кольца как поле, внешние границы которого очерчены возможностями наличного формализма вообще, а за этими границами начинается область трансцендентного, неформализуемого при данном арсенале средств формализации. В отличие от Канта мы не стали бы утверждать, что эта внешняя граница возможных формализации неподвижна. Она, видимо, ведет себя как горизонт, сдвигается как минимум с той же скоростью, с какой идет расширение кольца публикаций. Но в любой заданный момент времени эта внешняя граница нашей «разлетающейся» вселенной существует, и что лежит за ней, нам не дано знать. Вместе с тем надобно, видимо, согласиться с тем аспектом кантовской «вещи в себе», который произведен от социальной ориентированности любого формализма на явления частотные, допускающие повтор, что исключает из мира возможных формализации явления уникальные.

Деятельность чистой науки локализована в поле между кольцом публикаций и границами возможных формализации, которое мы в дальнейшем будем называть, по Берналу, «полем научных исследований» или, по Прайсу, «миром открытий». Смысл деятельности ученого в этом поле очень похож на те действия, которые Блумфильд рекомендует лингвисту, не владеющему изучаемым языком. Ученый, как и исследователь Блумфильда, работает в паре с природой-информантом: ученый сочиняет безукоризненные в формальном отношении предложения-гипотезы, сочиняет их по грамматике Гоббсовой полной причины, а затем через эксперимент обращается к природе-информанту на предмет выяснения отмеченности своих творений, их, объективной истинности. Насколько продуктивна такая деятельность, могли бы сказать лишь сами ученые, но, к сожалению, в архивах науки очень хорошо описано появление только тех гипотез, которые оказались отмеченными, и почти ничего не говорится о тех, которые не оправдались.

С точки зрения ученого кольцо публикаций выглядит как массив

152

отмеченных на объективную истинность формализации, а собственная деятельность ученого представляется ему как поиск в поле исследования новых, отмеченных формализаций. Природа с этой точки зрения должна бы выглядеть высшим и знающим дело авторитетом, который способен помочь ученому отделить в его продуктах пустое от содержательного, т.е. должна бы выглядеть чем-то очень похожим на всезнающего информанта, на бога-собеседника деистов. Во всяком случае в чистой науке природа оказывается нагруженной познавательной функцией, предстает не менее активным участником процесса познания, чем, скажем, редактор научного журнала.

Но здесь сразу же возникает вопрос, а что, собственно, познает наука? Природу? У Блумфильда ситуация понятна: исследователь с помощью информанта изучает язык. Если природа для науки только информант, то, видимо, и здесь природа не может быть самоцелью познания. Или, иными словами, именно в науке круг познания оказывается замкнутым на человеческую голову, на ее способность порождать, как говорит Бернал, «новые связи идей», т.е. познание предстает самосознанием человека, в котором природа-информант, момент объективации, хотя и играет очень важную роль абсолютной авторитетной инстанции, но лишь инстанции, и выступает только средством, а не целью познания. И материализм в данном вопросе состоит, нам кажется, вовсе не в том, чтобы отрицать момент индивидуальной творческой способности как исходный и неуничтожимый момент всякого познания – не будет гипотез, нечего будет и проверять эксперименту, а в том, чтобы не упускать из виду селекционирующую и абсолютизирующую деятельность природы-информанта, любого изучаемого объекта.

Объект беспощадно расправляется с любыми попытками навязать себе произвольные схемы, но если уж исследователю в результате множества «проб и ошибок» удается найти тот единственный подход, который объект отмечает как истинный, то результат субъективной деятельности исследователя оказывается отчужденным в объекте, над этим результатом теряет власть и сам исследователь, и все человечество. Возникает нечто вечное и неуничтожимое, имеющее силу для всех времен и всех мест на земном шаре – объективная истина, момент абсолюта в человеческом познании.

Вместе с тем отчуждение субъективной деятельности в объективную истину не есть еще отчуждение для науки и ритуала. Здесь мы подходим к следующему моменту становления знания, к публикации. До тех пор, пока результат исследования не выведен на уровень публикации, он не существует ни для ритуала, ни для самой науки: инженер и социолог не могут его использовать для новых технологий или организационных структур, а наука не может опереться на этот результат в дальнейших исследованиях, не может включить его в список отмеченных. Генри Кавендиш, например, колоритнейшая фигура науки конца XVIII в., известен современной науке в основном своей лабораторией, хотя то, что сделано Кулоном и Фарадеем, да и рядом других исследователей, раньше их было открыто Кавендишем: он просто слишком долго не публиковал результаты своих исследований, и в значительной части они погибли для

Именно эту сторону публикации, сторону психологическую, связанную

153

с личным вкладом в науку, подчеркивает Прайс, когда он говорит о мотивах, заставляющих ученого стремиться к публикации: «В основе явления лежит глубокое различие между творчеством в науке и творчеством в искусстве. Если бы не было на свете Микеланджело или Бетховена, то на месте их творений оказались бы совершенно другие произведения. Если бы не было на свете Коперника или Ферми, то же самые вклады в науку были бы сделаны другими людьми. Существует лишь один мир открытий, и как только получена какая-либо частица его понимания, первооткрыватель должен быть либо увенчан лаврами, либо забыт»129.

Всё это безусловно так, но, нам кажется, не в этом главное. Публикация не пустая формальность, не просто заявка на приоритет, хотя вполне вероятно, что возникала она по этим мотивам. Действительные причины лежат, видимо, глубже, они, собственно, и вызвали постепенную трансформацию исходных типов в современную статью. Причины нужно искать в возникновении и развитии промежуточных формализмов и, соответственно, в появлении специализированных областей в едином поле исследования. В этих условиях мало получить результат, нужно его ещё «прописать» по тому или иному промежуточному формализму как явление физическое, химическое и т.п. Этот дополнительный труд соединения нового результата с наличным содержательным формализмом науки и выполняет статья как конечный продукт индивидуального творчества в чистой науке. Естественно что и этот процесс имеет свой фильтр. В лучшем случае это редактор, а в худшем, имеющем тенденцию стать нормой, статья проходит целую систему фильтров, прежде чем она появляется на кольце публикаций.

О том, что переход от подтверждения в эксперименте к публикации имеет самостоятельное значение, говорит множество фактов, связанных не только со значительным отсевом статей в редакциях, но и с тем, что иногда не так-то просто бывает ориентировать открытие по промежуточному формализму. Ган и Штрассман, например, открыв распад урана, попали в очень щекотливую ситуацию, которую Лоуренс описывает так: «Ган и Штрассман были химиками и хорошо знали, что в соответствии с общепринятыми концепциями физики расщепление атома урана было невероятным. Для них, химиков, было слишком большой самоуверенностью бросать вызов таким прославленным именам в области физики, как Эйнштейн, Планк, Бор, Ферми. Как через несколько лет сказал мне Ган, «физики бы этого не позволили»130.

С выходом на уровень публикации результат исследования окончательно рвет связи со своим создателем, становясь знанием для всех. Через прикладные науки он получает возможность воздействовать на ритуал и в этом движении накапливает практическую ценность, о чем уже говорилось, но тут же начинается и другая жизнь – теоретическое ценообразование. Уже в момент появления на свет статья несет в среднем 10 – 15 ссылок на уже опубликованные статьи и монографии, что, с одной стороны, фиксирует ее место в соответствующем содержательном формализме, а с другой – объединяет указанные 10 – 15 статей новой связью, выделяя в них частные моменты, которые содержались и раньше на правах потенций, но не были выявлены и объединены в «полную причину». Объектом подобных же действий становится после опубликования

154

и сама статья: любая ссылка на нее реализует одну из потенций, о которых автор мог и не подозревать, а по мере накопления ссылок теоретическая ценность статьи возрастает.

В среднем по массиву публикаций частота цитирования удерживается на уровне одного цитирования в год, но распределение частоты, как и распространение всего в науке, носит ранговый характер (закон Ципфа), что выстраивает статьи по их теоретической ценности по ранжиру того же типа, что и ранги городов любой страны. Поскольку вся сеть цитирования возникает после экспериментальной проверки, в ней автоматически выполняются условия объективной истинности, и структура цитирования есть, по существу, запись структуры объекта в категориях «полной причины» Гоббса или по нормам любой другой грамматики, если ею формулируется принцип экспериментальной проверки. В тот же процесс накопления теоретической ценности втянуты и ученые. Каждый выведенный на уровень публикации результат, как и каждая ссылка на опубликованные работы, повышают статус ученого, обеспечивают ему признание и авторитет в научном мире. И хотя случай в этом процессе играет значительную роль, большое количество опубликованных работ и ссылок на опубликованные работы – наиболее объективный критерий оценки ученого, его ранга. В среднем ученый публикует за время жизни 3 – 4 работы, но выдающиеся ученые (здесь также действует закон Ципфа) публикуют значительно больше. Из девятнадцати признанных научных авторитетов прошлого столетия восемнадцать опубликовало более 150 статей каждый, и только один, Риман, который умер сравнительно молодым, опубликовал 19 работ. Способность статей входить в связи с другими и строить сеть цитирования, как и способность ученого выводить результаты своих исследований на уровень публикации, закономерно падает с возрастом. Пик цитирования статьи проходят в возрасте 2–3 лет, пик производительности ученого падает на возраст 24–26 лет.

Особенностью процессов теоретического ценообразования является почти полная их непредсказуемость. И это естественно: ход процессов целиком определен будущими открытиями, знать о которых невозможно. Процессы ценообразования начинаются иногда с большими задержками, так было с работами Менделя, Циолковского, Флеминга и с целым рядом других крупных открытий, которые долгое время оказывались вне основных направлений движения содержательного формализма науки. Но в целом это скорее исключение, чем правило, и обычно в нормальных условиях публикации срок в 7–10 лет вполне достаточен, чтобы выявить ранг вклада ученого в науку.

Следует вместе с тем со всей определенностью заметить, что единственным сколько-нибудь надежным и объективным критерием ценности вклада может считаться только участие его после вывода на уровень публикации в порождении других публикаций и что не существует и в принципе существовать не может каких-то других авторитетов, способных с первого взгляда, по нюху или на основании других каких-то данных определить теоретическую ценность статьи. И хотя такая практика мгновенных авторитетных оценок широко развита, теоретически обосновать ее невозможно. Любой из нас, когда он сидит на обсуждении работы коллеги, высказывает свои мнения о ее достоинствах

155

и недостатках, предлагает что-то убрать, а что-то развить и дополнить, волей-неволей берёт на себя смелость говорить от имени далекого будущего по фигуре: «что могло бы произойти в науке лет через 15–20, если бы данная работа была опубликована сегодня». А это превращает любые оценки в чистейшей воды произвол. К сожалению, не всем ещё ясна несостоятельность таких оценок от будущего, их явная связь с комплексом Архимеда, и промежуточные фильтры между полученным результатом и его публикацией имеют в современной науке тенденцию к быстрому росту. О социальном смысле этого явления, которое связано с целым комплексом других явлений, мы скажем ниже.

Новая модель? Общность распределений в науке, да и в любых структурах, в которых происходят процессы обновления, а сегодня они - универсальная характеристика всех социальных институтов, образует довольно жесткую схему связей, по отношению к которой могут быть показаны частными случаями и «полная причина» Гоббса, и четырехначальная сущность Аристотеля, и парная олимпийская схема порождения, и стабильность. За последнее время слишком уж часто в самых различных ситуациях и под самыми разнообразными терминологическими облачениями начинают мелькать бесспорно тождественные или очень близкие схемы. Такие понятия, как энтропия, информация, бисоциация, творчество, талант, мутация, личность, связь, организация, определенность, порядок, выбор, решение, порождающие грамматики, глубина памяти и множество других, явно окрашены единой по структуре идеей, которая иногда высказывается, иногда не высказывается, но всегда содержится на правах всеобщего условия. Здесь рано еще и, может быть, даже опасно говорить о какой-то ясности и строгости, поэтому мы сразу должны оговориться, что все, о чем пойдет речь в этом параграфе, следует рассматривать не как изложение какой-то установившейся точки зрения, а скорее как предложение читателю подумать вместе над рядом сомнительных и странных фактов.

Общий смысл и исходное членение этого всеобщего условия можно бы попытаться выразить так: в обычном истолковании энтропия осознается как мера дезорганизации, причем сама эта дезорганизация понимается как хаос и осреднение, вроде пустого, так сказать, и равновероятного места точек; во всяком случае представляется местом пустым и заказаным для человеческого любопытства, которое всегда стремилось к определенности, достоверности и прочим вещам, прекрасно выраженным в постулате Платона: «порядок во всех отношениях превосходнее беспорядка». Человеческое любопытство, крайне редко и без веских на то причин достаточно неохотно двигалось в обратном направлении; теория вероятностей, например, обыденному сознанию и сегодня представляется ужасной скукой и заумной формалистикой, а знания, полученные вероятностными методами, как и любые знания, включающие момент неопределенности хотя бы в форме принципа дополнительности возбуждают всеобщее сомнение и даже большинству научного люда представляются как знания неполные, незавершенные.

Принцип единства и целостности – основной принцип любой организации – со времени пиратов, где он был жизненно важным принципом решения типичных и ограниченных горизонтом ситуаций нетипичными методами, так укрепился в европейском способе мысли, что мы, передав

156

природе ряд функций и совершенств бога-пирата, полновластного хозяина в своем доме, не можем простить теперь природе малейших отходов от доблести единства, целостности и однозначности. Это все тот же гипноз перед совершенством создателя и его творений, который заставил Галилея отрицать реальное существование комет, а Гана и Штрассмана – рядиться под химиков. Даже ученые масштаба Эйнштейна и Гейзенберга не свободны от этого гипноза безусловного и абсолютного «совершенства» природы во всех ее проявлениях, а следовательно, и от навязчивой идеи выделить какую-то всеобщую формальную связь, найти формулу или создать теорию, из которых однозначно и непротиворечиво вытекали бы все остальные формулы и теории.

Вместе с тем на противоположном полюсе, в области хаоса и неопределенности, выявляются за последнее время странные вещи: хаотичное, свободное и развязанное следует довольно жесткому закону распределений, ведет себя отнюдь не так успокоенно и осредненно, в духе средних точек и безликого поголовья, а, совсем напротив, активно складывает качественное многообразие мира, выступает носителем качества в потенции и всего разнообразия организаций и порядков. Не говоря уже о том творческом хаосе ученых голов, из которого современный ритуал извлекает и прибыль, и светлые надежды, и крупные неприятности, явления активности и структурообразующей деятельности обнаруживаются и во множестве других областей.

Исследуя движение научного продукта и активный характер его распределений, Прайс замечает: «В этом процессе имманентно заключена та самая «недемократичность», которая создает страны «городского» типа, а не страны, идущие к состоянию равномерной плотности населения по всей территории. Ученые стремятся накапливаться в отдельных отраслях, институтах, странах, стремятся использовать отдельные избранные журналы. Они не расселяются равномерно, каким бы желательным или нежелательным это ни казалось. Рост происходит таким образом, что соотношение между малым числом гигантов и массой пигмеев сохраняется относительно постоянным. Число гигантов растет настолько медленней населения, что на каждого гиганта приходится все большее количество пигмеев, которые сокрушаются по поводу изъянов собственной фигуры и удивляются, почему это ни человек, ни природа не толкают нас к однородному равенству»131.

Факты этого рода заставляют предположить, что способность к миграции, к выходу из одних системных связей и к активному участию в строительстве других – неустранимое свойство целостностей на любом уровне организации. Возвращаясь к схеме Аристотеля, мы получили бы такую картину, когда в материальном начале, которое мыслилось Аристотелем как опора для множества возможностей, сами эти возможности обрели бы самостоятельное бытие, превращая материю не в «начало», а в конечный результат, в частный продукт собственной деятельности. Отсюда и общее смещение ценностных характеристик, их глубокий дуализм, распад на ценности количества и ценности качества. Организация, например, оказывается высшей ценностью количества и в предельном случае, когда полностью снят выбор и уничтожена миграционная способность, организация дает поток идентичных в качественном отношении продуктов-близнецов. С другой стороны, хаос,

157

похоже, выступает высшей ценностью качества, и в предельном случае полного запрета на плагиат хаос дает поток неповторимых в качественном отношении единиц, дает «историческую» серию событий. Может быть, поэтому, когда, поднаторев в организации выпуска массового продукта (идет ли речь о школе или производстве), мы с наилучшими намерениями идем к науке, чтобы «организовать» ее наилучшим образом, помочь ученым делом, советом, авторитетной инстанцией, результаты нашей деятельности превосходят все ожидания, только почему-то в другую сторону; резко падает производительность научного труда (уменьшается вдвое каждые 10–12 лет) и, соответственно, в том же темпе возрастают расходы на единицу научного продукта. Мы умеем создавать и поддерживать порядок, а вот создавать и поддерживать творческий хаос мы пока не научились, как и не научились хотя бы терпимо к нему относиться

Общей чертой этого творческого хаоса является, видимо, то, что Кестлер называет «бисоциацией» – соединение того, что никогда не было соединено, самопроизвольный или под воздействием внешних сил взрыв минимум двух целостностей и формирование из их осколков новой целостности, качественно отличной от тех исходных, из обломков которых она возникает. Бисоциация не обязательно взрывной контакт двух целостностей, их может быть и больше. Важно здесь не число контактирующих целостностей, а то, что после взрыва возникает беспорядочная или упорядоченная лишь вероятностными законами миграция обломков, которая кристаллизуется в какую-то новую форму связи.

Чтобы разобраться в этом явлении и в некоторых его закономерностях, попытаемся подойти к нему с несколько необычной стороны. Науковеды любят приводить аналогию Энгельса, направленную против Мальтуса: «...Население растет пропорционально численности последнего поколения, наука движется вперед пропорционально массе знаний, унаследованных ванных ею от предшествующего поколения, следовательно, при самых обыкновенных условиях она также растет в геометрической прогрессии»132. Науковедов здесь интересует обычно лишь та часть, которая относится к науке и где впервые был сформулирован закон ускоренного её развития или, как принято говорить у науковедов, закон экспоненциального роста. Мы же попробуем проследить аналогию между населением и наукой как таковую.

И население и наука растут экспоненциально, хотя и в различных темпах: число субъектов и объектов науки удваивается за 10 -15 лет, численность населения – за 40. Как люди, так ученые и публикации мигрируют и подчинены в этих миграциях единому закону распределений – закону Ципфа. Подчиняясь этому закону, люди расселяются по стране неравномерно, собираются в города и села, и, если этому движению не мешают черты оседлости или паспортные режимы, города и села образуют удивительно правильную ранговую структуру. Точно также ведут себя статьи по отношению к авторам и журналам, авторы по отношению к статьям, журналам и областям науки, объемы научной деятельности по отношению к научным странам и т.д., все оказывается связанным стихийным отношением «город – жители». И стоит зафиксировать любую характеристику (статьи, например), как составляющие всех других характеристик тут же выстраиваются по ранжиру того же типа, по которому в списках населенных пунктов выстраиваются по

158

величине города и села страны.

Население воспроизводится и увеличивается в актах порождения, примерно то же происходит и в науке. Прайс по этому поводу пишет: «Статьи ведут себя по тем же нормам, что и население, за исключением того, что им, видимо, нужно, собраться вдесятером, чтобы произвести на свет еще одну статью, тогда как «у людей хватает пары»133. Кроме этого различия, налицо и другое, столь же существенное. Развитая социальность, европейская во всяком случае, использует в системе порождения институт семьи, так что хотя в принципе, населению и хватает пары, по нормам ритуала это должна быть супружеская, постоянная пара – семья как институт рождения и воспитания детей. В науке не только нет этого семейного принципа, но чтобы произвести на свет еще одну статью, родительскую десятку, во избежание плагиата, приходится всякий раз собирать в новом составе.

Впрочем, если присмотреться повнимательнее, институт семьи возникает и в науке, причем дважды. Всякая публикация суть семья, даже больше чем семья, поскольку в части, обращенной к ритуалу, она гарантирует бесконечный повтор эффектов-близнецов. Тем же свойством обладает и продукт прикладных наук: творческая компания здесь также связана намертво в технологии или организационной схеме для бесконечного повтора близнецов-продуктов. Мы говорим, что это больше чем семья, на том основании, что биологии известно еще и бесполое размножение, простая репродукция, когда у вида безоблачные перспективы на будущее, и он начинает увлекаться количеством, «валом», ничуть не заботясь о качестве – о биологическом прогрессе.

Все эти схемы, идет ли речь о репродукции вируса или о разработке самой замысловатой теории, объединяет филогенез – дискретное порождение или просто порождение. Вместе с тем между составом порождающей причины и типом порождённого продукта улавливается любопытная связь. Стабилизация качества достигается только при «бесполом» порождении, когда порождающая причина представлена целостностью (биологической, механической, организационной – безразлично); в этом случае происходит чисто количественное умножение продукта. Если же в порождающей причине представлено две или большее число целостностей и состав их меняется, качество продукта становится неустойчивым и, когда поставлен соответствующий фильтр (запрет на плагиат), переходит в чистое различение – в качественное умножение продукта. Общий смысл любой деятельности обновления, в том числе и науки, сводился бы при таком подходе к фиксации новых стабильных качеств, т.е. к связи представленных в порождающей причине целостностей в единое и постоянное целое. Акт творчества и означал бы переход в порождающей причине от множества к единству, и деятельность ученых в поле исследования до крайности бы напоминала действия тех американских полисменов, которые выслеживают пары, застают их на месте преступления и тут же ведут под венец. С точки зрения населения расписаться в загсе почти синоним термину «публикация в науке». Если перейти на более серьезный язык, то мы могли бы состав порождающей причины представить как константу порождения (Кп), способную в различных областях принимать значения от единицы и выше. При этом начали бы выясняться очень любопытные вещи, которые можно

159

представить таблицей:

Кп Область распространения