
- •Литературное влияние:
- •Социально-психологическая суть бунта:
- •Основное описание двух частей:
- •Прототипы подпольного человека:
- •Образ подпольного человека:
- •Форма исповеди:
- •Логика рассуждения парадоксалиста:
- •Лексико-стилистические особенности речи героя из подполья:
- •Идея хрустального замка как аллегории повести:
- •Парадоксальный метод утверждения христианской веры:
- •Понятие «подполья» как аллегории повести:
Образ подпольного человека:
И «лишний человек», и «подпольный» от «избытка рефлексии» оказывались в ее порочном круге, качественное же отличие первого от второго, вероятно, проистекало от различных степеней ее силы и интенсивности. Если самолюбие «лишнего человека» еще оставалось «мелким», и он под воздействием каких-либо внешних факторов еще мог как-то справиться со своим «преувеличенным» рефлексирующим «я» и вернуться в действительность, то «парадоксалист» как будто уже совсем замыкался в созданном им самим для собственного «я» «подполье» своего сознания.
Таким образом, те силы, которые «подпольный человек» как бы концентрировал в пучок и отдавал исключительно рефлексии, не разрывали ее порочный круг, а все более его укрепляли, повышая напряжение и динамику процесса мышления. В результате эгоцентризм и самолюбие «парадоксалиста» настолько увеличиваются, а жажда безграничного самоутверждения настолько усиливается, что «порывы к добру, прощению, любви у „подпольного парадоксалиста" <.. .> неизбежно разбиваются о самолюбивую злобу, гордость, желание во всем главенствовать. Достоевский показывает это на примере взаимоотношений своего героя с Лизой. Именно в любви и прощении Лизы, в которой, несмотря на весь ужас ее положения, не замутились чистые, живые источники жизни, открывалась для подпольного героя возможность духовного возрождения, но он отверг этот путь, так как не мог простить Лизе нравственного превосходства над собой».6
Усиливаясь, рефлексия как будто начинала даже наделять себя сверхъестественными качествами, словно пытаясь стать для мыслящего человека фатумом, подчинить себе его жизнь. Не случайно в 60-е гг. XIX в. именно идеи фатализма в значительной степени определяют сознание «лишних людей», что, в частности, подтверждает и опубликованный в 1860 г. очерк Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот». Повторим, что в этот период, как и ранее, «лишние люди» были еще в состоянии, пусть и совершив усилие, изменить свою судьбу, «подпольный» же «человек» окончательно становится ее рабом.
Он и сам вполне отдает себе в этом отчет, когда признается, что не может «исправиться», «сделаться другим человеком», потому что то, как он живет, «происходит по нормальным и основным законам усиленного сознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов...».
Социальное и историческое положение подпольного человека определяется теми же признаками, какими раньше характеризовалось положение мечтателя. Это "один из представителей еще доживающего поколения", т. е. интеллигент "петербургского периода русской истории", отравленный европейской образованностью, оторванный от почвы и народа; тип исторический, который "не только может, но и должен существовать в нашем обществе". Он продукт среды, книжного образования и "абстрактной" цивилизации; не живой человек, а "мертворожденный общечеловек". Автор вменяет ему в преступление — так же, как раньше вменял это мечтателю — измену живой жизни.
Мертворожденным, которые "давно уже рождаются не от живых отцов", гомункулам из реторт, противоставляется все тот же туманно- мистический идеал "живой жизни". Содержание его не раскрывается: ведь "мы даже не знаем, где живое то живет". Смысл этой тайны утерян. Итак, подпольный человек определен, как исторический тип и отнесен к прошлому: "один из Характеров протекшего недавнего времени". Но историческая маска легко снимается: герой не только в прошлом, но и в настоящем, нетолько "я", но и "мы". Автор постоянно выходит за пределы личности русского интеллигента и безгранично раздвигает рамки.
Подпольный человек оказывается "человеком 19-го столетия", "порядочным человеком, который может говорить только о себе", "сознательным человеком" вообще. Он осмеливается излагать свои мысли от имени "всякого умного человека" и, наконец, просто человека. Следовательно, парадоксы подпольного человека — не причуды какого-то полу-сумасшедшего чудака, а новое откровение человека о человеке. Сознание озлобленно мыши, защемленной в подполье, оказывается человеческим сознанием вообще.
Подпольный человек не только раздвоен, но и бесхарактерен: он ничем не сумел сделаться: "ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым!". А это потому, что "человек 19-го столетия должен и нравственно обязан быть существом, по преимуществу, бесхарактерным; человек же с характером, деятель, существом, по преимуществу, ограниченным". Сознание — болезнь, приводящая к инерции, т. е. к "сознательному сложа- руки-сидению". Так ставится Достоевским проблема современного гамлетизма. Сознание убивает чувство, разлагает волю, парализует действие. "Поупражняюсь в мышлении, а следственно у меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую еще первоначальнее и т. д. в бесконечность". Причинная цепь упирается в дурную бесконечность и в этой перспективе всякая истина — не окончательна, всякое добро относительно. Для нового Гамлета остается одно занятие: "умышленное пересыпание из пустого в порожнее". От сознания — инерция, "от инерции — скука. Не действуя, не живя, человек со скуки начинает "сочинять жизчь" — обиды, приключения, влюбленность. Подпольное существование становится фантастическим; это игра перед зеркалом.
Сознание противоставляет себя миру: оно — одно, против него — все. Поэтому оно чувствует себя затравленным, преследуемым; отсюда болезненная чувствительность подпольного человека, его самолюбие, тщеславие, мнительность. Как обиженная мышь, он прячется в своей дыре и от мерзкой действительности спасается в фантазию. Раздвоение еще усиливается. С одной стороны — гнусный, мелкий разврат, с другой — возвышенные мечты. Вот это поразительное место: "Я до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться бывало в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутрен- но, тайно грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась, наконец, в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, в решительное, серьезное наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! Я стою на том". Это парадоксальное утверждение — настоящее психологическое открытие Достоевского. В сознании происходит подмена плана этического планом эстетическим. Унижение — мука, но "слишком яркое сознание" унижения — может быть наслаждением. Глядясь в зеркало, можно забыть о том, что отражается и залюбоваться тем, как оно отражается. Эстетическое изживание чувства делает излишним воплощение его в жизни. Мечтать о подвиге легче, чем его совершать. У подпольного человека потребность любви вполне удовлетворяется "готовыми формами, украденными у поэтов и романистов". "До того было ее ^ного, этой любви, что потом, на деле, уж и потребности даже не ощущалось ее прилагать: излишняя-б уж это роскошь была". Исследование сознания приводит автора к выводу о его извращенности. "Клянусь вам, господа, что слишком сознавать — это болезнь, настоящая, полная болезнь". И все же лучше быть "усиленно-сознающей мышью", чем "так называемым непосредственным человеком и деятелем". Лучше быть ненормальным человеком, чем нормальным животным. Источник сознания — страдание, но человек от страдания не откажется, как не откажется от своей человечности. Так в "Записках" — больное сознание раскрывается перед нами, как человеческая трагедия.
Подпольный человек понимает, что эта, на вид невинно-оптимистическая теория — убийственна для человека. Существо, до конца детерминированное "разумно понятой выгодой, — уже не человек, а автомат, машина, "штифтик". И он с огненным негодованием и страстным пафосом обрушивается на клеветников. Человечество в человеке — его свободная воля. Подпольный человек выступает на защиту "самой выгодной выгоды" для человека — его вольного и свободного хотения. Он предлагает взглянуть на мировую историю. Зрелище величественное, пестрое, однообразное, но во всяком случае не благоразумное. Мудрецы постоянно учили человека благонравию, а он продолжал "из одной неблагодарности" делать мерзости и ко всему примешивать "свой пагубный фантастический элемент".
Вдохновенная защита личности резюмируется в парадоксально-заостренном утверждении: "Свое собственное вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда, хотя бы даже до сумасшествия — вот это-то все и есть самая выгодная выгода". Автор не останавливается перед потрясающим выводом: "Человеку надо одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела". Весь смысл человеческого существования, весь смысл мировой истории в самоутверждении иррациональной воли. Человек осужден вечно куда-нибудь идти, но ему совсем не так уж хочется куда-то придти; он подозревает, что достигнутая цель нечто вроде математической формулы, т. е. смерть. Поэтому он отстаивает свою самостоятельность, а к чему бы она ни привела", прокладывает дорогу "куда бы то ни Ъцло". Подпольный человек заканчивает свое исследование рода насмешкой: "Одним словом, человек устроенъ комически: во всем этом, очевидно, заключается каламбур". Парадоксалист иронизирует над открывшейся перед ним трагедией воли.
Формула 2 на 2=4:
Формула дважды два четыре есть победа необходимости и смерти. Верить в грядущее полное торжество разума значит заранее хоронить человека. Когда будет составлена табличка всех "разумных" поступков и заранее вычислены все "разумные" хотения, то никакой свободной воли у человека не останется. Воля сольется с рассудком и человек превратится в органный штифтик или фортепианную клавишу. К счастью, этой мечте рационалистов не суждено осуществиться, ибо рассудок не все в человеке, а только часть, тогда как воля — "проявление всей его жизни". Рассказчик с огромною силою утверждает, что человек существо иррациональное, главная цель которого — отстоять свою человечность, т. е. свободную волю.