Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Сорокин - Общедоступный учебник социологии Стат...doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.03.2025
Размер:
16.97 Mб
Скачать

М.М. Ковалевский и его западные друзья (ф. Де-Куланж, Гексли, Тард, Дюркгейм, Вормс, де-Грееф, Бергсон, Эсмэн, Ферри, Спенсер, Тэйлор, Маркс, Вандервельд, Верхарн и др.)

О зарубежной жизни М.М. Ковалевского мы, вероятно, больше всего узнаем из собственных его "Мемуаров", написанных в Карлсбадском плену и теперь лежащих в одном из тамошних банков**. Немало могут рассказать о ней и те его друзья, с которыми он встречался в то время.

Я же могу воспроизвести лишь некоторые из его рассказов за послед-

 

==267

ние 5-6 лет, характеризовавших отдельные эпизоды и отдельных лиц, с которыми судьба сталкивала его за этот и последующий периоды его жизни... Теперь, когда приходится подводить итог этим рассказам, нельзя не сказать еще раз, какая богатая и содержательная жизнь. Стоило в наших беседах заговорить о том или другом авторе - и в большинстве случаев М.М. тут же приводил какое-либо воспоминание о нем, вынесенное из личного знакомства.

Г.С. Мэн, Тэйлор, Спенсер, Гексли, Фриман, Льюис, Фулье, Кропоткин, Крукс и Рисслэ, Маркс, Вандервельд, Ферри, Тард, Вормс, Дюркгейм, Клемансо, Дешанель, Уорд, де-Грееф, Драгическо, Ф. де-Куланж, Брантинг, Гайдман, Леффлер, Бугле, Гумплович, Мечников, Лавров, Вырубов и т.д., и т.д. - все эти и сотни других имен - в этих разговорах, как и в его лекциях, были обычны...

Со всеми ими судьба его сталкивала и о всех он мог порассказать и рассказывал немало ценного и интересного. "Мой друг, такой-то", — было обычной фразой в лекциях М.М.

Недаром один из его слушателей шутил: "Только Спиноза да Платон не приходились друзьями Максиму Максимовичу". Помню, когда мне пришлось редактировать его литографированные лекции, читанные в политехникуме, то приходилось из них выкидывать целые страницы, излагавшие по тому или иному поводу какой-либо факт его личных воспоминаний о каком-либо деятеле или исследователе вопроса, Упоминался Тэйлор и шел рассказ о нем и о том, как М.М. жил в Англии в его доме. Упоминался. Ф. де-Куланж - и опять какой-либо эпизод. Такие отступления, превращавшие лекции дорогого покойника в увлекательные беседы, на которых временно отдыхала мысль слушателей, в печати были неудобны, и потому он просил меня вычеркивать их.

Дать сколько-нибудь обстоятельный отчет о всех его подобных рассказах в этих строках - невозможно. Ограничусь поэтому отдельными немногими эпизодами.

Не так давно, еще этой зимой, как-то зашел у нас разговор о терпимости в науке. М.М. находил, что это первое условие, которому должен удовлетворять ученый, и тут же добавил, что, к сожалению, в русской науке в данном отношении дело обстоит плохо... И не только в русской науке, но и в русской публицистике.

"Я не понимаю, - говорил он, - что хорошего в той свистопляске, которая особенно в прошлом была у нас в моде. Критикуй резко, беспощадно, но к чему же в свистоплясы пускаться". На мое замечание, что это обычное явление и на Западе, он заметил, что там среди истинных ученых все же больше терпимости и в качестве примера привел Ф. де-Куланжа. По приезде в Париж, — рассказывал М.М., — я решил лично познакомиться с ним. Жил тогда знаменитый историк в верхнем этаже, в плохонькой квартире, похожей на мансарду. — "А это вы и есть тот молодой человек, который неверно толкует Тацита!" - Такими словами встретил Ковалевского его знаменитый коллега. Пунктом разногласия был известный текст Тацита: "arva par annos mutant agn pro numéro cultorum ab universis in vices

 

==268

occupantur"2*. М.М. толковал его иначе, чем де-Куланж. Словом за словом они расспорились. "И представьте, расстались друзьями", — продолжал М.М., - а когда стокгольмский университет обратился к Ф. де-Куланжу с просьбой дать отзыв о Ковалевском, знаменитый историк дал прекрасный отзыв, несмотря на свое расхождение с молодым коллегой в ряде исторических вопросов. "Едва ли найдете подобную терпимость среди наших ученых", - закончил М.М. этот рассказ. - Вслед за этим он со своей неподражаемой манеройтут же передал одно из торжественных заседаний (в честь чего не помню) одного из английских обществ, где выступали одновременно Гексли и еще кто-то, отрицательно относившийся к теории Дарвина. Несогласные противники так вежливо и с таким достоинством полемизировали друг с другом, что ни о какой обиде и речи не могло быть. Передать характер этого спора нельзя. Только М.М. мог живо и художественно описывать такие вещи.

Другим его хорошим знакомым из французских ученых был Г. Тард. Его имя часто упоминалось в наших беседах и не раз вызывало споры. Ставя высоко его "Philosophie pénale", я как-то заметил, что "законы подражания" Тарда стоят гораздо ниже этой работы, и прибавил при этом, что история героев и толпы Н.К. Михайловского едва ли не будет выше тардовской гипотезы. М.М., очень любивший Тарда и ставивший его высоко, не соглашался со мной. Всего выше из работ последнего он ставил его "Социальную логику" и в общем находил Тарда талантливее Дюркгейма. На мое замечание, что в полемике все же Дюркгейм оказался победителем, он заметил: "Это - вопрос еще; во всяком случае, в словесных дебатах Тард был непобедим. В чтении он много теряет. Его нужно слушать, а, слушая, нельзя было не удивляться гибкости его мысли, остроумию и чрезвычайной находчивости. Правда, - продолжал М.М., Тард знал мало. Историей он не занимался. В числе немногих книг, которые он читал по истории, был мой "Современный обычай и древнейший закон". Но у него было то, что зовется талантом, и последний компенсировал его такую эрудицию".

Что же касается Дюркгейма, то М.М. ценил и его высоко, но относился к нему холодно и, во всяком случае, они не были друзьями, хотя и были знакомы друг с другом. В последний раз М.М. встретился с ним на пароходе во время путешествия по Женевскому озеру. Как относился к нему Дюркгейм, - сказать трудно, но судя по оценкам, дававшимся работам М.М. в "L'année sociologiques" и, в общем, весьма благоприятным, и судя по нескольким фразам, весьма лестным для М.М. в письме Дюркгейма ко мне от 4-го июля 1914 r.,3* - можно думать, что и Дюркгейм в смысле оценки Ковалевского платил ему взаимностью. Из остальных фразцузских социологов М.М. был особенно близок с Р. Вормсом и де-Греефом. С ними он до последнего времени находился в переписке. Недели за три до смерти еще получено было письмо от Вормса; де-Греефу же всего года два-три тому назад он устроил помещение его работы в "Итогах науки" и не переставал поддерживать с ним переписку до последнего времени. Часть этой переписки, вероятно, будет опубликована в будущем. Вся она, как и вообще вся ценная переписка М.М., едва ли сохранилась. Некоторая небрежность в отношении писем и их сохранения — была в обычае М.М.

 

==269

Из других французских знаменитостей он знал лично и Бергсона, хотя не был его другом. Познакомил их впервые лет 20 тому назад Вормс. "Вот будущая знаменитость в философии", — такими словами рекомендовал этого философа, тогда еще неизвестного, Вормс Максиму Максимовичу. "И оказывается был прав", - добавлял М.М. Сам он с работами Бергсона не знакомился; вернее, пробовал, но для его эмпирически-позитивного ума он был мало усвояем. По его просьбе как-то раз я добыл ему "Творческую эволюцию", - "Заснул на пятой странице", каялся на другой день М.М. Поэтому при его характеристике он ограничивался добродушным повторением слов П.Д. Боборыкина, называя Бергсона "парижским соловьем".

Помимо социологов немало было знакомых и друзей у М.М. и среди французских юристов, историков и экономистов. То или другое имя постоянно мелькало в разговорах М.М. Тут же шел какой-либо эпизод, передаваемый в его обычной, - насмешливой манере. Из этого множества имен мне приходит сейчас на память прежде всего имя Эсмэна, с которым М.М. был близок и который рекомендовал его в качестве члена-корреспондента французского института. Из современных государствоведов М.М. считал его одним из наиболее крупных и талантливых.

Много и долго нужно было бы писать, чтобы перечислить его знакомства в той или другой стране. Можно только сказать, что в любом крупном государстве в числе его знакомых были видные ученые и общественные деятели.

Не так давно как-то зашел у нас разговор о Ферри и его "Угол. социологии". "Если бы он представил ее в качестве диссертации в одном из наших университетов, - иронично заметил М.М., — то едва ли бы приняли ее". И вслед за этим широкими, но меткими штрихами набросал его портрет.

Как-то раз М.М. пришлось быть на его лекции. Студенты по обыкновению встретили Ферри овациями. «Весь час, - рассказывал М.М., - он посвятил доказательству того, что наше время предпочитает глагол "иметь" глаголу "быть". Говорил ярко, увлекательно, но едва ли содержательно. Видно, в этот раз он совсем не готовился к лекции». Подмечая эти черты, М.М., однако, очень высоко ценил как самого Ферри и итальянских криминалистов, так и вообще итальянских ученых, начиная с Лориа, Морселли, Астураро, Росси и др. и оканчивая более молодыми, вроде Мазарелла, Vaccaro и т.д.

Период пребывания на юге Франции был одним из наиболее продуктивных в жизни М.М. Он не раз вспоминал его и не раз говорил, что под конец жизни ему неплохо будет удалиться под благословенное небо Средиземного моря. Но при всем богатом знакомстве в указанных странах все же не они впервые вычеканили его научный облик. Страной, всего ранее и всего сильнее наложившей на него свой отпечаток и до известной степени предопределившей характер его работ и симпатий, была Англия. Недаром и по политическим взглядам, и по научным симпатиям, и по

 

==270

складу мышления в качестве эмпирика он всего более близок был именно к этой стране. Спенсеру, Тэйлору и Г.С. Мэну он главным образом обязан тем, что его внимание привлекли вопросы генетической социологии, английские юристы и государствоведы дали толчок его работам по государственному праву и, наконец, такие лица, как Маркс, живший в Лондоне, вызвали в нем интерес к экономическим проблемам. «Очень вероятно, - пишет сам М.М. в своей статье "Две жизни", - что без знакомства с Марксом я- бы не занялся ни историей землевладения, ни экономическим ростом Европы».

Таким образом, все основные русла его научной и общественной деятельности берут свое начало отсюда. Естественно поэтому, что в этой стране у него был и широкий круг личных знакомых и друзей. Судя по рассказам М.М. - у него здесь действительно этот круг был широк. Но чаще других упоминались им имена Дж. Льюиса и его жены, писательницы Эллиот, у которых в доме он был обычным посетителем, Эд. Тэйлора, в доме которого М.М. жил довольно долгое время, имена Фред. Гаррисона, Г. Спенсера и Маркса. Частенько, в перерывах работы или за завтраком, когда заходила речь об этой полосе жизни, он с удовольствием вспоминал ее, описывал затворнический режим Оксфорда, быт и обстановку жизни в последнем и в особенности встречи за обеденным столом с учеными специалистами. "Более лучшей обстановки для научной работы едва ли можно желать, — говорил он. — Вам нужна справка по такому-то вопросу - обращаетесь к соседу направо, по другому — к соседу налево. Одни обеды, — шутил он, - дадут вам больше, чем год самостоятельной

работы".

Здесь уместно остановиться лишь на знакомстве Максима Максимовича с Г. Спенсером и К. Марксом. С первым, по его же словам, он лично встречался только два-три раза в доме Льюиса, да один раз в клубе "Atheneum", старшиной которого был Спенсер, который и включил в состав его членов М.М. Ковалевского.

В своих воспоминаниях, а равно и работах, М.М. дал достаточно определенную оценку английского философа. Эта оценка в личных разговорах была еще выше. Мне вспоминается один разговор на тему о первобытных обрядах и правительстве. "Глава об обрядовых учреждениях (в социологии Спенсера), сказал М.М., едва ли не самое ценное из всего, что сказано до сих пор по этому вопросу". И в нынешний год, обсуждая с ним план работы социологического семинария, я снова убедился, как высоко он ценил Спенсера. "Возьмите предметом занятий Конта и Спенсера, — сказал он, — этих двух китов социологии. Если студенты их достаточно хорошо будут знать, они будут знать главное. Большинство социологов и до сих пор занимается лишь повторением того, что было сказано ими".

Если со Спенсером, ведшим вообще довольно замкнутый образ жизни, М.М, лично был мало знаком, то его знакомство с К. Марксом было достаточно близкое и продолжительное. О нем он сам подробно рассказывал в ст. "Две жизни". Познакомил его с ним один член парижской комму-

 

==271

ны, спасший жизнь зятю Маркса Лонге. При первом же знакомстве Маркс подарил М.М. две брошюры. Вначале Маркс относился к Ковалевскому довольно холодно; причиной этого были отрицательные взгляды Маркса на русских вообще, и его нелады с Бакуниным, Герценом и др. в частности. Но при дальнейшем знакомстве это предубеждение исчезло и знакомство их перешло почти в дружбу, начиная с Карлсбада. "Мы почти ежедневно делали совместные прогулки по горам, - пишет М.М., настолько сошлись, что в письмах Маркса он относит меня к числу своих научных друзей".

С того времени Ковалевский сделался обычным посетителем воскресных собраний в № 41 Maitland Park Crescend, где тогда жил Маркс, или же встречался с ним у Энгельса. Близко познакомился он и со всей семьей Маркса.

"Редко кто принимал так радушно в своей скромной обстановке, как жена Маркса, и редко кто умел более сохранить в своей простоте приемы поведения и внеший облик того, что французы называют "une grande dame", пишет там же М.М. "Маркс и с седой бородой любил начинать новый год танцем с своей женой или с приятельницей Энгельса. Я сам однажды присутствовал при том, как ловко прошелся он с дамами под музыку в марше". Вспоминая эти детали, он дает общий портрет этого "зачинателя", совершенно не похожий на Зевса Олимпийского, каким рисовали его многие и каким он показался ему при первой встрече.

Эти и аналогичные детали не раз вспоминал М.М. и в последние годы.

Равно не раз он говорил, что все крупное, что им написано, задумано было в эти годы и задумано было не без влияния Маркса, знакомившегося с работами М.М. и откровенно дававшего о них свое суждение. В частности, под его влиянием М.М. занялся историей землевладения и экономическим ростом Европы. Доброе и теплое воспоминание о своем учителе и друге он сохранил и до конца своей жизни. Оно высказано было им также и в указанной статье "Две жизни".

Говоря о Марксе, не лишне вспомнить и о другом лидере современного социализма, Э. Вандервельде. С этим последним М.М. был не только в близких, но в тесно дружеских отношениях. Во время жизни М.М. в Болье Вандервельд неделями гостил у М.М. на его вилле. И сам М.М. всякий раз, приезжая в Бельгию, виделся или останавливался у председателя интернационала. Гостил у него и во время поездки в 1913 г. во Францию для чтения курса в Collège de France, откуда он приехал в Бельгию, где также прочел две-три лекции.

По инициативе М.М. же был устроен и последний приезд Вандервельде в Россию. Помню, как М.М. хлопотал об обеспечении ему удобного помещения в отеле "Франция". Выехал встречать его на вокзал, привез его к себе, знакомил с русскими порядками и законодательными учреждениями и в итоге устроил ему обед, пригласив к нему помимо других и некоторых членов Гос. Совета из первых. Не без улыбки потом говорил он об этом "бракосочетании лидера социалистов с нашими сановниками". Сам диву

 

==272                                                                     ' .

даюсь, шутил он, как это удалось мне устроить. Не очень-то хорошо, вероятно, обзывают меня теперь наши мужи Совета. "В невыгодную сделку я ввел их". Обед сошел более чем благополучно. По-видимому, западный социалист оказался не так страшен, как его представляли наши

советники.

Да и сам М.М. знал Вандервельда. "Если бы дело шло о русском социалисте, я бы не рискнул", объяснял М.М. свой поступок. О том же Вандервальде он передал мне и следующий факт. М.М. каждую свою речь, иногда даже незначительную, предварительно писал. Как-то я спросил его: зачем он это делает. - "Чтобы не быть однообразным", - получил я ответ. — Если не писать, то однообразие становится неизбежным. Даже такой оратор, как Вандервельд, и тот, не имевший раньше этой привычки, заметив эту опасность, начал писать свои речи.

Благополучный приезд и отбытие Вандервельда внушили М.М. мысль, что то же можно сделать и с Жоресом. Эта мысль засела в нем крепко и он намеревался в ближайшее же время привести ее в исполнение. Но война и все дальнейшее помешали этому плану.

Старого знакомого встретил М.М. в Петрограде и в лице Верхарна. На банкете в честь последнего бельгийский поэт напомнил М.М., что он был одним из слушателей его лекций. На другой день после банкета за завтраком М.М. рассказал и о первых шагах Верхарна на поэтическом поприще. Друг М.М. и патрон Верхарна в адвокатуре, познакомившись с первыми поэтическими опытами последнего, посоветовал ему работать в этом направлении. "Хороший адвокат из вас едва ли выйдет, а хорошим поэтом вы можете сделаться", - передавал М.М. слова этого патрона.

, Немало можно было бы порассказать о западных друзьях русского западника. Когда-нибудь биографы и историки расскажут об этой хорошей и интересной странице нашего научного и социального общения с Западом. Расскажет об этом и сам М.М. Ковалевский в своих "Мемуарах", когда они появятся в свет. Я же ограничиваюсь этими беглыми, и по необходимости слишком схематичными штрихами, очерчивающими лишь немногих из его западных знакомых и друзей.

00.htm - glava20

Новый труд о Бентаме'

Маркс назвал Бентама "гением буржуазной тупости"'*. Это определение великого экономиста получило большую популярность у нас за последние годы. "Лавочническая арифметика - вот что такое приемы Бентама", — пишет В.М. Чернов2. В морали Бентама "есть что-то безнадежно смердяковское, что-то глубоко опошляющее и предмет доказательства, и,

См.: Покровский ПА. Бентам и его время. 1916. 2 Заветы. 1913. Кн. XII. С 173. 18. Π.Α. Сорокин

прежде всего, самое орудие доказательства - разум человеческий", читаем мы в другом месте. "Вот почему, - продолжает тот же автор, философия Бентама... возбуждает почти брезгливость во всяком человеке, способном глубоко мыслить и чувствовать, каковы бы ни были его убеждения"3.

Было бы нетрудно увеличить число подобных приговоров. Особенно охотно дают их мистико-религиозные и интуитивистские течения нашей общественной мысли. Позволительно спросить: заслужил ли Бентам такое третирование? Если еще возможно было какое-либо сомнение у лиц, знакомых лишь с дюмоновским Бентамом, то после прочтения работы Π.Α. Покровского, рисующей нам полного Бентама, и в особенности Бентама второй половины его жизни, подобное сомнение должно отпасть. Ответ будет и должен быть отрицательным. В этой удачной реабилитации Бентама - основная заслуга ценного труда Π.Α. Покровского.

Очертим кратко архитектонику и основные отделы книги. Задумана она широко. В ее семи главах автор последовательно набрасывает: сначала правовую и социально-политическую обстановку добентамовской и бентамовской Англии (гл. 1), затем переходит к характеристике идеологической обстановки (гл. 2); затем следует глава о школе Бэкона, к которой относит автор Бентама; четвертая глава посвящена жизни английского утилитариста, пятая - его учению, шестая - его школе (Джеме, Милль, Томпсон, Дж. Остин); наконец, в седьмой главе дается оценка учения Бентама, очерчиваются минусы и плюсы его доктрины, определяется ее научное значение и выясняется влияние бентамизма на положительное английское законодательство. Помимо этих глав в книге даны еще пять приложений (о формально-юридическом методе, о сочинениях и изданиях Бентама, о литературе, посвященной ему, и т.д.).

Как видно из этой схемы, работа Π.Α. Покровского выполнена по широкому и хорошо продуманному плану. Едва ли кто возразит что-нибудь против такого синтетического изучения английского мыслителя в связи с его эпохой и современниками. Другой вопрос уже, насколько удачно выполнена эта задача, насколько заполнен содержанием каждый из указанных отделов. Здесь, помимо других опасностей, исследованию постоянно грозит возможность нагромоздить массу постороннего материала и пропустить черты и явления, действительно нужные для понимания жизни и учения исследуемого мыслителя.

Π.Α. Покровский недурно справился с этой задачей. В первых трех главах он до прозрачности ясно показывает, как эпоха разными путями выдвигала проблемы, которые нашли в Бентаме своего выразителя и исследователя. Прочтя эти отделы, начинаешь понимать, почему Бентам явился именно в ту эпоху, почему выдвинуты были им те, а не иные проблемы, почему он решал их так, а не иначе; короче, Бентам перестает быть вырванной из исторической книги и потому малопонятной страницей, 'Летопись. 1916. Март. С. 311.

 

==274

а становится страницей, непосредственно развивающей то, о чем говорилось на предыдущих, и необходимой для понимания дальнейших страниц истории человеческой мысли. Раз задача этих глав служебная - очертить фон, на котором выросла фигура Бентама, естественно, автор дал здесь только более или менее общие мазки. Немудрено поэтому, что эта часть книги в значительной степени компилятивна.

Зато в остальных главах исследователь великого утилитариста вполне самостоятелен. Его нельзя упрекнуть ни в незнании Бентама и литературы о нем, ни в пользовании материала из вторых рук, ни в неумении ясно и просто выразить свои мысли. Благодаря прекрасному стилю живым встает облик Бентама и его школы перед глазами читателя. Временами научная биография переходит в художественный (но верный) роман и читается с захватывающим интересом. Для лиц, знавших Бентама по изданиям Дюмона, небезынтересно будет узнать, что дюмоновский Бентам не вполне совпадает с подлинным Бентамом и во всяком случае - не полон. Из шестой главы читатель узнает отношение Бентама к Дж. Миллю и группе "Вестминстерского обозрения". Там же ему убедительно будет доказано до сих пор почти не известное влияние Бентама на теоретические основы Вильяма Томпсона - и таким образом липший раз будет подчеркнута связь великого утилитариста с социализмом. В последней главе подводятся общие итоги и даются выводы.

Прочтя эти главы, получаешь ясное и четкое понятие и о системе английского мыслителя, и о его личном облике, далеко не совпадающем с обычным представлением о нем как о каком-то этическом мещанине, бесстрастном, холодном, занятом вычислениями выгод и невыгод. В изображении Π.Α. Покровского вместо такого "лабазника" оживает Бентам- "взрослый ребенок", "белая ворона" среди обитателей Бовуда. "Больше всего он любит мысль, стремление к истине. В этом для него цель жизни. Ему не надо ни доходных мест, ни власти, ни внешнего влияния. Скромность его вкусов и привычек позволяет ему довольствоваться немногим и сохранить, таким образом, независимость положения. Он и мыслит совсем не так, так практические люди вокруг него. Он совершенно лишен, например, способности отличать светскую вежливость от истинного восхищения, он все принимает за чистую монету, как ребенок, и на очень многое в жизни смотрит глазами ребенка. Над ним можно даже посмеяться порой и, сделав его объектом шутки или даже грубости, не особенно беспокоиться о последствиях: ведь он так добросердечен, наивен и скромен"4. Таков портрет этого мнимого морального "лабазника". Каждая черта этой характеристики аргументирована Π.Α. Покровским, и потому нет оснований сомневаться в ее правильности. Еще резче выступают эти свойства Бентама при знакомстве с отдельными эпизодами его жизни, например истории его трогательной любви. Вообще говоря, глава, посвященная биографии Бентама, - чрезвычайно удачна и написана с большим подъемом. Не менее ярки характеристики и ближайших бентамистов, данные в шестой главе. Нельзя ничего существенного возразить и против пятой главы, посвященной учению Бентама. Короче, эти три

Покровский П.А. Бентам и его время. С. 222-223.

 

==275

главы - лучшие в книге. Первые три - отчасти компилятивны, последняя же, дающая оценку Бентаму, как увидим сейчас, спорна. К рассмотрению ее и перейдем теперь.

§3

Та печать тщательности и заботливости, которая лежит на всей книге, объясняется, может быть, не только тем, что Π.Α. Покровский - добросовестный исследователь, но также и тем, что он сам бентамист. Защищая Бентама, он косвенно защищает и себя; тщательно изучая и излагая его систему, он посредственно пропагандирует и свои взгляды. Это совпадение интересов исследователя и единомышленника дает книге ее указанные положительные черты. Но оно же оказывается и ахиллесовой пятой автора, поскольку он почти целиком подписывается под принципами своего учителя. В этом пункте с ним едва ли можно согласиться. Этим я не хочу сказать, что присоединяюсь к тем, которые в морали Бентама видят "лавочническую арифметику", да еще "возбужающую брезгливость". Нет, в этом отношении я вполне согласен с Гюйо и с г. Покровским. Попытка Бентама — ввести тщательный анализ в изучении морали, заменить чисто формальные императивы ощутимыми, "твердыми" принципами поведения, неясные мерки подчинить числу, как и для указанных авторов, есть лишь смелый опыт введения индуктивного метода в изучение нравственных явлений5 и потому заслуживает только одобрения, а не порицания.

Бентам, как ученик Бэкона, ясно понял основную задачу науки: "все взвесить, все измерить" и на почве такого анализа и синтеза построить ряд общезначимых положений и теорем. Понявши же это, он не мог не отнестись отрицательно ко всяким idola2*, темным и смутным "интуициям", по внешности порой очень красивым, но ни на чем не основанным и не дающим никакого критерия ни для понимания поведения людей, ни для руководства в моральной сфере явлений. И что же мы видим? Видим поистине титаническую попытку подчинить "хладному ratio", "мере", "числу" самую запутанную, самую сложную и немеханическую область явлений - поведение и мораль человека; видим не только словесную, но и фактическую попытку расшифровать и открыть действительную закономерность человеческих поступков и дать конкретные, "твердые" правила для нравственного руководства.

В этих целях Бентам строит, наряду с логикой разума Аристотеля, логику воли, механику поведения, изучающую, "что побуждает человека действовать", и для того, чтобы вывести отсюда, "как побуждать человека к определенным поступкам или, наоборот, как отвращать его от известных поступков"6. Иными словами, подобно медицине, изучающей мир биологических явлений, с тем чтобы на почве этого изучения лечить болезни человека, рекомендуя ему одно и предостерегая от другого, Бентам задачей своей жизни поставил создание "духовной", социально-этиче-

5 Guyau J.M. La morale anglaise contemporaine. P., 1885.

6 Покровский Π.Α. Бентам и его время. С. 308-309.

 

==276

ской медицины, или науки о счастье, которая лечила бы общественные и моральные болезни человечества. Можно ли жаловаться на терапию за то, что не все болезни она лечит "угольками и нашептыванием", а дает бесконечно разнообразные рецепты в зависимости от организма, болезни и других условий.

Столь же мало оснований презрительно трактовать "лабазническую кропотливость" Бентама и его стремление к детализации и конкретизации рецептов морального поведения. Трагедия моральных наук заключалась в том, что они давали только общие формулы, вроде императива Канта, неясные и чисто формальные. Бентам решительно порвал с этой "словесной" моралью и попытался сделать шаг вперед путем своей моральной арифметики, с одной стороны, и путем практического реформирования институтов права - с другой. В этом смысл его попытки и ее великое значение. Она свидетельствует о росте прав человеческого знания, претендующего теперь на познание и управление не только внешним миром, но и самим человеком, иначе - на научно обоснованное воспитание самого человека.

В этом отношении можно только согласиться с положительной оценкой П.А. Покровского.

Но едва ли вместе с ним можно подписаться и под основной аксиомой Бентама: "Природа поставила человека под управление двух верховных властителей - страдания и удовольствия. Им одним предоставлено определять, что мы можем делать, и указывать, что мы должны делать". Такова бентамовская аксиома счастья или пользы. "Под принципом пользы, - говорит Бентам в другом месте, - понимается тот принцип, который одобряет или нет какое бы то ни было действие, смотря по тому, имеет ли оно (как нам кажется) стремление увеличить или уменьшить счастье той стороны, об интересе которой идет дело". П.А. Покровский вполне принимает эту аксиому. "Сами мы, — пишет он, — принадлежим к безусловным сторонникам этого утилитарного начала... и точку зрения утилитаризма не только защищаем, но признаем единственно мыслимой для разумного существа" (С. 586).

Этим заявлением исследователь Бентама подставил себя под все возражения против системы своего учителя. А, как известно, их было немало. Известно также, что они не опровергнуты до сих пор. Едва ли удалось "обезвредить" их и П.А. Покровскому.

Приведенная аксиома является, во-первых, ответом на вопрос: "что побуждает человека действовать", во-вторых, — решением задачи, что должно служить основной нравственной нормой поведения. Таковы две проблемы "сущего" и "должного", которые она раскрывает.

Спрашивается, верна ли она с той и другой точки зрения? Действительно ли все поведение человека управляется страданием и удовольствием? Не действуют ли наряду с ними другие силы? Если нет — Бентам прав. Если да - его аксиома ложна. Вместе с этими вопросами в плоскости "сущего" можно спросить также: "А способна ли аксиома дать основной принцип в области должного^ Способна ли она дать определенные правила человеку, хотящему "жить свято" или "нравственно?"

 

==277

Рассмотрение первых вопросов тем необходимее, что в наше время появилось несколько социологических теорий, например Уорда и Паттена, подобно Бентаму, считающих главными и исключительными факторами поведения страдание и удовольствие. Как и Π.Α. Покровский, они не прочь объявить, что последними "определяется в конечном счете все поведение человека и человеческих обществ" (С. 586).

Так ли это? Думается, нет.

Что не все поступки человека управляются принципами страдания и удовольствия, это следует: 1) из существования рефлективных и инстинктивных актов в поведении каждого из нас. Они совершаются не в силу соображений об их пользе или удовольствии, а в силу того, что переданы нам наследственно. И зародились они опять-таки не вследствие того же принципа, а по иным решительно основаниям7. Страдание и удовольствие были только следствием, позднейшими наростами, связанными с некоторыми из них; 2) из существования так называемых "нейтральных" актов, не сопровождаемых ни страданием, ни удовольствием; 3) из актов, совершаемых вопреки этому принципу (воздержание от удовольствия и стремление к страданию), вызываемых иными силами: моралью, религией, правом, требованиями красоты и т.д.; 4) из того, что сам же Бентам должен был признать (и в этом он противоречил себе) ряд условий, от которых зависит действенность или бездейственность указываемых им "властителей"; таковы, например, пол, возраст, племя, климат, образ правления, воспитание, религия и т.д.

Все эти факторы, по Бентаму, влияют на поведение человека и, согласно ему же, они независимы от могущества страдания и удовольствия, а отсюда вывод: человек подчинен влиянию всех этих сил, и поэтому нельзя говорить, что его поведением руководят только страдание и удовольствие.

Помимо сказанного, в самой аксиоме и во всей системе Бентама заложена была роковая ошибка, обрекавшая на неудачу и ее частичные выводы. Как видно из аксиомы и ряда других положений, Бентам отождествлял понятия: удовольствие - польза - добро - счастье - выгода. Под пользой, говорит он, "понимается то свойство предмета, по которому он имеет стремление приносить благодеяние, выгоду, удовольствие, добро или счастье (что опять сводится к одному)"8. Он сплошь и рядом употребляет один из этих терминов вместо другого. В этом отождествлении явлений, далеко не однородных, сплошь и рядом противоположных, и состоит первородный грех теории Бентама.

Достаточно простого наблюдения над собой и другими, чтобы убедиться в том, во-первых, что удовольствие и польза - явления далеко не тождественные и не совпадающие. Потребление вина для алкоголика, половые излишества для развратника, обжорство для чревоугодника и т.д. все это акты, дающие удовольствие, иначе - сопровожающиеся положи-

7 См. об этом: Вагнер В. Биопсихология. Т. 1-11; а также учение И. Павлова об абсолютных ^относительных рефлексах.

8 См.: Покровский Π.Α. Бентам и его время. С. 330-331.

 

==278

тельным чувственным тоном, но весьма сомнительно, чтобы они были актами полезными, здоровыми или дающими "счастье". Эти примеры, как и тысяча других, ясно говорят, что польза и удовольствие - вещи далеко не тождественные.

Нечего и говорить, что удовольствие и выгода или добро столь же разнородны и не одинаковы. Для многих провести вечер в шантане и затратить 1000 руб. является удовольствием, но сомнительно, чтобы с их точки зрения это являлось и выгодой или добром. Утолять чувство голода - акт удовольствия, но мораль и религия ряда народов, особенно же аскетизм, говорят, что утолять голод мясом в великий пост - дело весьма греховное, безнравственное и недоброе.

Стоит обозреть наше поведение и справиться с историей морали, чтобы убедиться в указываемом несовпадении отождествленных Бентамом понятий.

В этом кроется сила и слабость всей утилитарной теории. Не различая указанных понятий, она имеет видимую убедительность и обоснованность. Но стоит расчленить эти разнородные понятия — и эта убедительность становится сомнительной. Согласно Бентаму же, в этом случае человек становится машиной, управляемой принципом пользы наряду с ним принципом удовольствия плюс принцип добра и т.д. Вместо единого фактора поведения мы получаем множество факторов. Как мы видим, эти принципы далеко не всегда толкают человека в одном направлении: принцип удовольствия (сила Л) толкает пьяницу выпить стакан водки, принцип пользы (сила В) — удерживает от этого. Отождествленные Бентамом силы сталкиваются. То же получается и с принципом удовольствия и добра или нравственности. Первый толкает к удовлетворению полового чувства, второй запрещает, говоря: "это грех", безнравственность, зло и т.д. Удовольствие говорит: "лучше быть довольной свиньей". Добро и т.п. говорит: "лучше быть недовольным Сократом". Вся аксиома, таким образом, разлетается в куски и становится совершенно неспособной объяснить механизму человеческого поведения, на что она претендовала. Это значит, что с точки зрения "сущего" она неверна; ошибочны поэтому однохарактерные теории Уорда, Паттена, Покровского и ряда экономистов австрийской школы.

Раз аксиома Бентама неправильно отвечает на вопрос: "что побуждает человека действовать", — сомнительными будут и те практические рецепты, которые вытекают из нее для области должного. Иными словами, спорной будет и та "логика воли", которую Бентам пытался построить.

Основная максима здесь гласит: "стремись к удовольствию" (или — что то же - к пользе, к добру, к счастью и т.д.) и избегай страдания (или зла, вреда, несчастья и т.д.). Второй основной рецепт таков: из двух удовольствий выбирай большее; из двух страданий — меньшее. То удовольствие больше, которое 1) интенсивнее, 2) продолжительнее, 3) более несомненно, 4) более близко, 5) более плодовито, 6) более чисто и 7) распространяется на большее число людей.

Вот основная суть практической морали Бентама. После сказанного выше нетрудно понять, что пользоваться этими с виду простыми правила-

 

==279

ми не так легко. Если бы удовольствие и страдание понимались в узком, собственном их смысле и не отождествлялись с пользой, благом, добром и т.д., тогда руководствование этими правилами было бы легче. В этом смысле и дальнейшие критерии сравнительной величины удовольствий (и страданий) имели бы свое значение. Но поскольку Бентам отождествил удовольствие, пользу, добро и благо, поскольку в свой аршин он ввел критерий различных изменений: один и тот же акт, рекомендуемый принципом удовольствия, будет запрещаться принципом пользы или добра (см. вышеприведенные примеры с пьяницей, развратником, обжорой etc.). В итоге ясная "норма" становится совершенно неясной, ибо согласно ей мы получаем ряд различных признаков: больному, посаженному на диету, удовольствие рекомендует скушать прельщающую его грушу, польза (здоровье) запрещает, добро — остается нейтральным. Выхода нет. "Норма" не дает определенного решения.

Как не дает? - скажут. А сравнительная таблица удовольствий? Разве на ее основании нельзя решить, нужно или не нужно совершать данный акт? Разве не ясно, что здесь удовольствие не чистое, что оно повлечет за собой страдание, если больной съест аппетитную вещь? Да, не ясно... Не ясно потому, что таблица же показывает разнородность критериев, положенных в ее основание: интенсивность удовольствия рекомендует мне съесть грушу, чистота (то есть отсутствие позднейших страданий) запрещает. Один принцип противоречит другому. Одним приходится жертвовать в пользу другого. А это именно и свидетельствует об указываемом грехе неравномерного отождествления Бентамом разнородных принципов: удовольствия, пользы, добра и т.д.

Правда, можно попытаться иначе выйти из тупика. Можно сказать, что польза, благо, добро лишь постольку являются пользой, благом, добром, поскольку они совпадают с удовольствием. (Таков и был исходный пункт Бентама.) Но раз так, раз принцип удовольствия становится сувереном, абсолютным властителем, то неизбежен другой тупик, указанный еще Кантом: если прогресс и добро измеряются только принципом удовольствия или довольства, то не лучше бы было, если вместо недовольных людей на земле паслись довольные коровы и овцы. Иными словами, в этом случае неизбежно предпочтение довольного дурака или свиньи недовольному Сократу и страдающему Прометею... Вывод, который, конечно, был бы неприемлемым ни для Бентама, ни для остальных теоретиков утилитаризма.

Мало того, в этом случае мы не могли бы говорить и о прогрессе в истории человечества, ибо, как прекрасно сказал Дюркгейм, весьма спорно, чтобы с поступательным ходом истории росло и счастье или удовольствие. Наоборот, если брать в качестве объективного критерия факт самоубийства (а его можно взять, ибо, раз человек отказывается от жизни, значит, жизнь не дает ему счастья), то громадный рост этого явления с поступательным ходом культуры говорит за то, что счастье (или удовольствие) едва ли увеличивается с развитием цивилизации.

Если так, то последовательный утилитарист должен бы зачеркнуть всю культуру и звать назад, к эпохе первобытности, к состоянию "счастливых

 

==280

дикарей". Итак, с точки зрения сущего и должного аксиома Бентама не является приемлемой в том объеме, на какой она претендует. Короче говоря, она недостаточна для объяснения фактической механики человека (и общества) и не может быть также единственным руководящим моральным принципом.

Сказанное о Бентаме относится и к теории других утилитаристов, в том числе и к Π.Α. Покровскому, принимающему принцип утилитаризма как единственный и аксиоматический. Вот почему седьмая глава его работы является наиболее слабой и спорной.

Но, указывая на недостаточность и однородность моральной теории Бентама, я нисколько не умаляю значения английского мыслителя в истории человеческой мысли. Если его теория не способна исчерпывающе объяснить всю механику человеческих поступков, то часть этих поступков она, несомненно, объясняет. Если утилитарная мотивация не есть единственная мотивация поведения человека, то целая область актов, несомненно, управляется ею. Точно так же, если "моральная арифметика" не решает все жизненные казусы, то в области удовольствий и страданий она, несомненно, дает ряд более или менее "твердых" критериев, которыми можно руководствоваться при выборе различных поступков. Пусть эти критерии относительны, пусть они не всегда приложимы, это не умаляет их ценности. В сравнении с моральными аксиомами, данными другими философами-моралистами (Платон, Аристотель, Спиноза, Кант и др.), они бесконечно более конкретны, определенны, менее формальны и потому более приближаются к точности и практической пригодности. Во всяком случае, в этой сфере Бентам до сих пор не превзойден: многочисленные Попытки ряда философов и в особенности политико-экономистов австрийской школы9 усовершенствовать шкалу полезностей и ценностей ничего нового к бентамовской шкале не прибавили10.

Если бы даже и вся общая теория морали Бентама была ложной, одних его работ по реформе права и правовых институтов было бы достаточно, чтобы причислить его к величайшим реформаторам человечества. Еще при жизни его называли "законодателем мира", и называли по праву. Несмотря на столетний период, отделяющий нас от него, многое, им написанное, остается верным и до сих пор. О практическом же значении его работ нет надобности говорить: история ряда основных институтов права достаточно красноречиво свидетельствует об этом.

Наконец, странными кажутся мне и нападки на него, исходящие из наших социалистических кругов. Если теория Бентама — теория "гения буржуазной тупости", а его принципы - "смердяковщина", то пришлось бы, пожалуй, и многие основы социализма окрестить теми же эпитетами. Почему? Да потому, что между основами того и другого есть много общего. Взять хотя бы максиму: "наибольшее счастье наибольшего количества людей". Разве это бентамовское положение не является одновременно и тезисом социализма? Или взять значение большинства по теории Бентама и социализма? Разве и здесь не единогласие? Возьмите, далее, критику

См.: Билимович. К. вопросу о расценке хозяйственных благ (1914). 10 См. об этом также 7 главу работы Покровского Π.Α.

 

==281

ряда правовых и социальных институтов, выполненную Бентамом. Разве здесь и до сих пор многие страницы английского философа не являются классическими и разве не простое повторение мыслей английского утилитариста представляют многие пункты обвинительного акта, предъявляемого социализмом к современному социальному и политическому строю?

Кто сомневается в этом, пусть познакомится с работами этого "гения буржуазной тупости" или с указанной книгой о нем Π.Α. Покровского.

Как определение Маркса, так и злословие всех вторящих ему обличителей и прокуроров Бентама кажутся мне непростительным легкомыслием или же проявлением старинного нашего свойства - российской буслаевщины, выкидывающей из ванны с водой и самого ребенка.

00.htm - glava21