Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Книжка Пузырея А.А..doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.03.2025
Размер:
630.78 Кб
Скачать

74

Пузырей А.А.

Культурно-историческая теория Л.С. Выготского и современная психология

(М.: Изд-во Моск. ун-та, 1986)

«...Несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это уже прошло и состоялось, огромный, не­слыханных сил стоивший период закон­чился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого /.../ для того, что подскажет жизнь новых чисел и дней.

Сейчас мукою /.../ будет /.../ неспособ­ность совершенно оторваться от понятий, ставших привычными, забыть навязывающиеся навыки, нарушить не­прерывность /.../, освобождается прост­ранство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а потом этим понятым наполнить. /.../ заменять это, единственно нужное, старыми мелочами — близоруко и бесцельно».

Б.Л. Пастернак (из письма Н.А.Табидзе от 11 июня 1956 г.)

Предисловие

Многих на хребте земли мы почитаем живыми, а они мертвы, и многих во чреве земли мы считаем мертвыми, а они живы.

Абу-ль-Хасан аль-Харакини

Во мнении последующих поколений отечественных и зарубеж­ных психологов Выготский был прежде всего предтечей ряда ве­дущих концепций в современной отечественной психологии: общепсихологической теории деятельности А.Н. Леонтьева и тео­рии планомерного формирования умственных действий П.Я. Галь­перина, нейропсихологии А.Р. Лурии и теории психического развития ребенка Д.Б. Эльконина, современной дефектологии и т.д., — был одним из основоположников советской марксистской психологии и родоначальником одной из наиболее блестящих и влиятельных школ в ней. И такое ретроспективное историко-психологическое определение места и — даже из приведенного перечня очевидного — исключительного значения фигуры Выготского для истории отечественной психологии безусловно верно и отражает реальную судьбу учения Выготского в последующем развитии пси­хологии.

Однако вместе с тем, чем дальше мы отдаляемся от того вре­мени, когда жил и творил сам Выготский, чем в большей степе­ни мы способны дистанцировать последующую историю психо­логии, вплоть до ее сегодняшнего дня, тем в большей мере мы понимаем, что тот интеллектуальный и общедуховный потенци­ал, который заключается в отдельных идеях и ходах мысли Выготского, в его концепции в целом, во всем его творчестве и лично­сти, не только до сих пор до конца не использован и не истрачен, но во многом еще даже сколько-нибудь адекватно и полно не выявлен, не опознан и не оценен. Мы стоим, по-видимому, в преддверии своеобразного «второго рождения» Выготского и вто­рой жизни его концепции, — жизни, которая, возможно, впер­вые только по-настоящему и откроет нам (а возможно, открыла бы и самому Выготскому) подлинный смысл и действительное значение сделанного им в психологии и ту — быть может, совер­шенно неожиданную — судьбу, которая ожидает эту концепцию в будущем. Вместе с тем это будут также новые — и имеющие, по-видимому, исключительное значение для современной психоло­гии — перспективы ее развития.

Радикализм Выготского был столь глубок, что даже от самых смелых своих современников, общепризнанных новаторов и ре­волюционеров в психологии двадцатого столетия — К. Левина и Э. Толмена, В. Келера и Ж. Пиаже — он ушел на дистанцию, ока­завшуюся равной — в масштабах развития научного сознания — нескольким десятилетиям. Более того, даже от наиболее близких ему исследователей, закладывавших основания новой, марксист­ской психологии, — П.П. Блонского и С.Л. Рубинштейна, равно как и от ближайших его учеников и последователей — А.Р. Лурия и А.Н. Леонтьева — в перспективе прошедшего после смерти Вы­готского полувека — он все больше удаляется по характеру основ­ных своих идей и ходов мысли почти на то же расстояние.

Идеи культурно-исторической теории, деятельность Выготского и его группы, особенно в 30-е годы, оказывали заметное влияние на формирование и развитие молодой советской психологичес­кой науки. Однако настоящая жизнь идей Л.С. Выготского нача­лась лишь после его смерти. Протекшие с тех пор десятилетия неузнаваемо изменили весь облик мировой психологии. Беспре­станно рождались и умирали все новые и новые концепции и шко­лы, неизмеримо вырос методический арсенал психологии, бесконечно расширился круг ее исследований и фактов. Многое из того, что составляло лицо психологии даже два-три десятиле­тия назад, сегодня безнадежно устарело, сдано в архив и кажется архаизмом, тогда как культурно-историческая теория Выготского прочно занимает сегодня место одной из наиболее сильных и пер­спективных глобальных программ развития психологии. Больше того, нет ни одного сколько-нибудь значительного направления современной отечественной, а в последние годы — и мировой психологии, которое не испытало бы — в той или иной форме — решающего влияния идей культурно-исторической концепции. Культурно-историческая теория глубоко и необратимо вошла в самый фундамент современной психологической мысли. Сегодня поэтому она меньше, чем когда бы то ни было, нуждается в ис­кусственной реанимации и пропаганде. Напротив, нужда в углуб­ленном освоении культурно-исторической теории Выготского, в раскрытии горизонтов, которые она завоевала для развития пси­хологии, исходит ныне от самой современной психологии и осо­бенно — от тех ее областей, которые именно в наши дни переживают период бурного — и имеющего, по-видимому, са­мые далеко идущие последствия для будущего всей психологичес­кой науки — развития. Отличительной чертой этих областей является тесная связь психологического исследования и психоло­гической теории с теми или иными формами практической рабо­ты с психикой, сознанием, личностью человека, с задачами организации и направленного развития разного рода психопрак­тик. Именно здесь психология стоит перед необходимостью ради­кальной перестройки всей своей методологии. Для правильного ее самоопределения в новой ситуации исключительное значение имеет критическое освоение истории психологии.

Перефразируя М.М. Бахтина (Бахтин, 1975, с. 451), однако, можно было бы сказать, что историки психологии сводят — про­ходящую красной нитью через все последние десятилетия — борьбу принципиально новой методологии психологического исследова­ния с традиционными формами естественнонаучного мышления и все явления — говоря словами Выготского — прогрессирующей «гуманизации» психологии1 к борьбе отдельных школ и направ­лений. За поверхностной пестротой и шумихой истории психоло­гии не видят больших и существенных судеб психологии и психологической практики, ведущими героями которых являют­ся, прежде всего, типы методологий и различные культуры мыш­ления или рациональности, а направления и школы — героями только второго и третьего порядка2.

Именно поэтому в данной работе нас интересует не отдельная концепция — культурно-историческая теория Выготского сама по себе, не направление и школа, но — стоящий за ней и ею реали­зуемый и выражаемый, принципиально новый способ мышления и тип рациональности, как он выступает на фоне традиционных форм мысли и прежде всего — естественнонаучной методологии экспериментального типа.

Мы попытаемся восстановить основные проблемы культурно-исторической психологии и характерные для нее ходы мысли в их разработке. Исключительное значение для их понимания имеют подчас факты биографии и духовной эволюции Л.С. Выготского. И они будут привлекаться нами в той мере, в какой они были доступны нам и помогали раскрыть — или по-новому осветить — те или иные стороны его работы.

Конкретный и «объективный» анализ сознания человека в его «вершинных» проявлениях — сознания человека, живущего серь­езной и напряженной духовной жизнью, человека, самым спосо­бом существования которого является его личностное развитие, человека, ищущего пути для своего духовного освобождения, — таковы ориентации и установки Выготского как исследователя и мыслителя. И ничто не находилось в таком разительном контрасте с ними, как современная ему жизнь и психология — вне зависи­мости от школ и направлений. Отсюда — трагизм3 его судьбы как ученого и человека, и отсюда же — высокий пафос творчества.

Эта книга — не о Выготском (серьезная научная биография Выготского — выдающегося исследователя и незаурядной личнос­ти — еще ждет своего автора) и даже не о культурно-исторической теории как таковой (хотя некоторые аспекты ее формирования и развития, ее исторического значения и судьбы и рассматриваются нами). Это — вообще не историческая работа, это — работа не о прошлом психологии, но — о ее сегодняшнем дне и о ее будущем. Это есть попытка — через анализ культурно-исторической теории и размышление над ее статусом и судьбой — самоопределиться в ситуации, сложившейся в современной отечественной и мировой психологической науке, продвинуться в осознании и продумыва­нии фундаментальных ее проблем и в поиске путей их разрешения, в формулировке глобальных перспективных целей и ценностей пси­хологической работы, в уяснении — словами Выготского — «зоны ближайшего развития» психологии и ее будущего облика. Иначе говоря, предлагаемая работа по своим задачам и характеру прежде всего — методологическая.

Такое понимание задач не могло не наложить отпечатка на ха­рактер текста. Многие линии обсуждения, уместные в рамках соб­ственно историко-психологического исследования, мы были вынуждены отсечь или, иногда — лишь наметить. Большие массивы материала, собранного нами, остались за рамками книги. Вместе с тем, в силу современного состояния как историко-критических, так и собственно методологических разработок фундаментальных про­блем психологии и ее истории, целый ряд вопросов остался до кон­ца не проясненным, а подчас и просто не обеспеченным ни в части материала, ни в части средств и способов его анализа.

Говоря словами Пастернака, вынесенными в эпиграф к работе: перед современной психологией «освобождается пространство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а по­том — этим понятым наполнить». Попыткой такого понимания и является анализ культурно-исторической теории Выготского, пред­ставленный в данной книге. Это новое пространство освобождается прежде всего, конечно, в силу объективной логики развития ситуа­ции, перед которой ставит сегодня психологию сама жизнь.

Однако сказать только это и сказать только так — было бы лишь половиной правды и означало бы консервацию традицион­ного, характерного для академической науки понимания отноше­ния между наукой и «запросами практики», между психологией и жизнью, — понимания этого отношения как для психологии пол­ностью пассивного, когда психология будто бы должна лишь «от­вечать на» эти запросы, никак не участвуя в их формировании (и правильном осознании). Между тем суть дела и состоит как раз в том, что все пространство мыследеятельности для психологии, причем — не только в плане исследования, но и в плане практи­ки — определяется в конечном счете «от психологии», то есть наличными, выработанными в ней средствами и способами осво­ения тех или иных ситуаций и даже самого видения их.

Раскрытие завоеванного культурно-исторической теорией для психологии — нового и требующего освоения — пространства мыследеятельности (исследования и практики) есть поэтому так­же и способ понимания своеобразия ситуации, складывающейся в современной психологии, и путь самоопределения психологии в этой ситуации, но, тем самым — также и самого формирования этой ситуации и управления последующим ее развитием.

Задачи и метод работы: проблема исторического понимания

Из толстых книг нельзя узнать ничего нового. Толстые книги — это кладбище, где погребены идеи прошлого.

Л. Ландау (запись беседы)

Умейте отпечатки ящеров будущего Раскапывать в слов камнеломне И по костям строить целый костяк. Мы у прошлого только в гостях, Будущее наш дом.

В. Хлебников (неоконченная поэма 1922 г.)

Время торговцев старьем миновало.

Джалаледдин Руми

В одной из новелл Х.Л. Борхеса (Борхес, 1984) автор от лица друга некого Пьера Менара — писателя (естественно, вымыш­ленного) — ведет рассказ о нем и об оставшемся от него архиве, в котором, среди прочего, он будто бы обнаружил фрагменты незавершенного романа — романа, который называется ни боль­ше ни меньше, как «Дон Кихот». Можно было бы думать, что этот роман современного писателя представляет собой еще одну вари­ацию на тему бессмертного шедевра Сервантеса, ну, положим, что-то подобное одноименной пьесе М. Булгакова или другим со­чинениям того же рода, авторы которых, дабы приблизить своих героев к современности, заставляют их не только говорить иным, чем у Сервантеса, языком, ставят их в новые ситуации или дают свои версии и интерпретации классическим сюжетным ходам, но подчас даже выбирают совершенно иных героев, эпоху, фабулу и т.д., то есть, по существу, пишут просто другой роман, только в том или ином внутреннем плане приводимый автором в соответ­ствие роману великого испанца (напомним здесь, в частности, что, например, «Идиот» по мысли самого Достоевского в одном из своих главных внутренних планов должен рассматриваться как такая вариация «Дон Кихота»). Но парадокс, с которым мы стал­киваемся в случае «Дон Кихота» этого Пьера Менара, состоит в том, что текст его — по свидетельству Борхеса, повторим, якобы только обнаруживающего его в архиве писателя, — полностью, буквально, с точностью до запятых повторяет слово за словом роман Сервантеса! Причем это не «переписанный» рукой Менара текст Сервантеса — что, быть может, мы еще как-то и могли по­нять, вспоминая гоголевского Акакия Акакиевича, — но именно заново написанный текст. Это для нас — уже совершенно немыс­лимая история. И даже если допустить, что такое вообще возмож­но, то совершенно непонятным оказывается смысл такой работы. Зачем же еще раз писать того же самого «Дон Кихота», кому и для чего это нужно? И что есть этот «Дон Кихот» Пьера Менара как таковой? Но послушаем, что по этому поводу говорит сам Борхес.

«Сопоставлять "Дон Кихота" Менара с романом Сервантеса, — замечает Борхес, — значит делать для себя открытия». Замечание не менее парадоксальное, чем ситуация, к которой оно относится, ибо непонятно, какие же открытия можно делать, сопоставляя два совершенно одинаковых текста?! «Последний, — продолжает Бор­хес, — например, пишет («Дон Кихот», часть первая, глава девя­тая): "Истина, мать коей — история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошедшего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего"».

Борхес продолжает: «Составленное в XVII столетии, составленное непросвещенным гением Сервантеса, это пере­числение — лишь риторическая похвала истории. Менар же, напротив, пишет: "...Истина, мать коей — история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошед­шего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего"». «История — мать истины, — глубокомысленно за­мечает Борхес, — поразительный вывод! Менар, современник Уильяма Джемса, определяет историю не как ключ к понима­нию реальности, а только как ее истоки. Историческая правда для Менара — не то, что произошло, а то, что мы считаем происшедшим. Финальные дефиниции — "поучательница и со­ветчица настоящего, провозвестница будущего" — откровенно прагматичны». Конец цитаты из Борхеса.

Важно не конкретное содержание этих резюмирующих выска­зываний Борхеса — важна сама идея. Идея же состоит в том, что, читая один и тот же текст, — а Борхес дважды прочел один и тот же текст, — читая его сегодня (в случае с «Дон Кихотом» — 300 лет спустя после его первого написания, а в случае с Выготским — спустя полвека), мы, по сути дела, читаем совсем другой текст.

Мы «приговорены к своему времени» и к своей — нынешней — ситуации и не можем уйти от нее, тем более — не можем полностью перенестись в чужую и далекую от нас эпоху, даже если бы мы этого и захотели!4 И в этом, отчасти, по мысли Борхеса, суть про­блемы исторического понимания и ее интерес для философа. Ибо, говорит в другом месте той же новеллы Борхес, разбирая методу, с помощью которой Менар пытался писать «Дон Кихота», первона­чально Менар действительно намеревался стать как бы вторым Сервантесом, изучив досконально его личность, его жизнь, его время, историю его работы над романом и т.д. и т.п., — словом, сделать то, что пытается делать всякий традиционно воспитанный историк, чтобы «вжиться» в свой предмет, в данном случае — «вжиться» в Сервантеса и как бы «перевоплотиться» в него. Но Менар очень быстро отказался от этого пути, и не потому, говорит Бор­хес, что — как мы могли бы предположить тут — задача «перево­площения» слишком трудна или даже — нереализуема или же — что ее решение все равно не способно привести к желаемому ре­зультату, но как раз наоборот — потому-де, что очень скоро она стала казаться Менару слишком простой и малоинтересной! Стать Сервантесом и написать «Дон Кихота», решил Менар, это невесть какое достижение. И это — неинтересно и бессмысленно. А вот на­писать «Дон Кихота», не превращаясь в Сервантеса, но оставаясь самим собой и пытаясь оставаться в своей ситуации, и к тому же — написать при этом не еще одного (то есть — другого) «Дон Кихота» и даже — не того же самого (то есть «Дон Кихота» Сервантеса), но «просто» «Дон Кихота», как просто «Дон Кихота» писал сам Сер­вантес, — «Дон Кихота» как такового — вот это задача, которая чего-то да стоит! При этом, однако, воспроизвести — в контроли­руемых условиях своей работы — спонтанное творение «непросве­щенного гения» Сервантеса!

Подобно «Дон Кихоту» «культурно-историческая психология» — вещь возможная, но не неизбежная. Она — творение гения Выгот­ского5. Мы же в своем анализе должны сделать ее феноменом «воспроизведенного сознания», то есть заставить пройти через горнило контролируемой организации нашего собственного мыследействования в современной ситуации.

Что значит эта притча Борхеса в контексте проблемы понима­ния Выготского и его культурно-исторической теории и, соответ­ственно, в контексте проблемы метода такого понимания и метода анализа работ Выготского?

Она означает, прежде всего, что с самого начала необходимо отказаться от попытки «написать Выготского» («культурно-исто­рическую» теорию Выготского), «перевоплотившись» в самого Выготского, и отказаться — в ситуации самого Выготского — как и Менар в случае Сервантеса — не потому, что это слишком труд­но или даже невозможно (хотя пусть кто-нибудь попробовал бы это сделать), но, как раз, напротив — потому, что это неинтерес­но и лишено смысла!

Перефразируя Борхеса, можно было бы сказать: написать куль­турно-историческую теорию сегодня, «став Выготским», — это невесть какое достижение и к тому же — дело, никому не нужное и неинтересное. А вот написать культурно-историческую теорию сегодня — и не «свою», но «вообще»! — не переставая быть со­бой, оставаясь перед своими собственными проблемами и не вы­ходя из своей ситуации, — это дело, достойное того, чтобы им заняться, дело, которое чего-то да стоит.

Отсюда — особые ограничения и позитивная идея метода чте­ния Выготского, — метода, который мы и будем пытаться после­довательно реализовывать в этой работе6. Мы не можем — и не должны — читать Выготского сегодня так, как его читали его со­временники и даже — как бы вызывающе это, быть может, ни звучало — читать и понимать Выготского так, как он сам себя читал и понимал. Оговоримся только: читал и понимал — в свое время. Ибо если только хотя бы на минуту вообразить, что автор культурно-исторической концепции каким-то чудесным образом реанимирован и оказался в ситуации, которая сложилась в совре­менной психологии, и задуматься над тем, какую позицию он занял бы в ней сейчас, какие взгляды стал бы отстаивать и каким образом сам стал бы излагать свою концепцию сегодня, то, по-видимому, следует предположить, что едва ли это было бы догма­тическим повторением известных нам классических формул его теории. Даже если бы он попытался просто воспроизвести свои прежние идеи и ходы мысли, он должен был бы высказать их сегодня совершенно иначе: чтобы сказать сегодня то же самое, он должен был бы говорить нечто другое — нечто, подчас суще­ственно отличающееся от известного нам по его сочинениям.

Он удивил бы нас еще больше, если бы попытался ответить на вопросы, которые поставила перед нами современная ситуа­ция в психологии, — если бы, иначе говоря, он продолжил се­годня разработку своих идей.

И, конечно, наиболее радикальными изменения его взглядов были бы в том случае, если бы он просто дожил до наших дней.

Не услыхали бы мы тогда от Выготского нечто не просто но­вое, но — немыслимое и невозможное с точки зрения нашего (но также и его собственного — прежнего) представления о его теории? Невозможно сомневаться в том, что так бы оно и было! Ибо иное означало бы, что автор культурно-исторической тео­рии умер еще до своей смерти, поскольку — чем еще, как не интеллектуальной и духовной смертью назвать невозможность ни на йоту выйти за границы, начертанные своею же собственной мыслью? В случае Выготского это абсолютно невероятно.

В каком-то смысле можно было бы даже сказать, что «угадать» действительного Выготского сегодня значило бы примерно то же, что попытка самого Выготского угадать себя будущего — того, каким бы он мог стать через разделяющие нас полвека.

Конечно, чего-то изменения коснулись бы при этом в боль­шей мере, тогда как что-то другое осталось бы почти неизменным. Есть основания полагать, что незыблемыми оказались бы как раз предельные цели и ценности Выготского как ученого и человека, тогда как ряд формулировок его концепции и, что важно — быть может, как раз методологическая рефлексия собственной рабо­ты, ее «самосознание» претерпели бы при этом радикальные из­менения. К этому привело бы не только развитие методологии науки, особенно — в последние три десятилетия, но также, как нам представляется, и внутренняя логика развития самой куль­турно-исторической психологии, последовательное продумывание ряда основополагающих для нее собственных предпосылок и след­ствий.

Вопрос о различных типах исторического понимания, пони­мания задач исторического анализа есть вместе с тем, естественно, и вопрос об исторических этапах развития и формациях само­го исторического мышления. Иначе говоря, можно было бы раз­вертывать «историю истории психологии», основные этапы которой и вычленялись бы соответственно смене типов истори­ческого понимания. Иначе говоря — соответственно смене типов методологии исторического исследования.

Какой должна быть история психологии, или каким должно быть само историческое мышление, в рамках которого впервые только и стала бы возможной история психологии — психологии как культурно-исторической дисциплины?

Мы не задумываемся над тем, возможна ли вообще история психологии — психологии, понимаемой как культурно-истори­ческая дисциплина — в рамках традиционного типа историческо­го исследования, по-видимому, только потому, что не отдаем себе отчета — ни в принципиальных особенностях такого рода психо­логии, радикально отличающих ее от дисциплин естественно­научного ряда, ни в ограничениях, также принципиального свой­ства, которые накладывает на работу историка традиционный способ исторического мышления.

В действительности же, подобно тому, как это имеет место и по отношению к методу самой психологии, история психологии также должна отказаться от традиционной парадигмы историчес­кого мышления (исследования), и отказаться также в силу чисто внутренних причин — в силу осознания принципиальных особен­ностей ситуации исторического исследования в сфере психоло­гии, понимаемой как культурно-историческая дисциплина.

Действительное понимание как отдельных положений, идей и ходов мысли, так и концепции в целом предполагает в каждом случае, прежде всего, ответ на вопрос: решением какой проблем­ной ситуации пытались они стать, или иначе: какая мыслитель­ная (и более широко — духовная) работа совершалась, была выполнена при введении того или иного положения или при по­строении теории в целом?

Такое понимание с необходимостью требует «самоопределе­ния» исследователя в своей собственной ситуации7. Требует — но также этим его самоопределением и управляет.

Исследование в таком случае — через реконструкцию мысли­тельной (и, шире — духовно-личностной) работы, стояшей за анализируемой теорией (или — за тем или иным отдельным тео­ретическим построением), через восстановление соответствующей проблемной ситуации — приводит к самоопределению исследо­вателя в его нынешней ситуации, постановке его собственных проблем, поиску и разработке его собственных мыслительных средств и способов действия и т.д., — словом, исследование в таком случае оказывается включенным в некоторое более широ­кое целое — в развертывание собственной мыследеятельности исследователя в его нынешней ситуации.

Но тогда — и это обстоятельство имеет принципиальное значе­ние — исторический анализ какой-либо концепции с необходимос­тью содержит также и анализ своей собственной мыследеятельности. По сути дела, именно сама историческая работа, само исследова­ние, по необходимости включенное в более широкий контекст развер­тывания сегодняшнего социо-, культуро-, психо- и т.д. технического действия, а не сами по себе анализируемые теории, и должны рассматриваться в качестве действительной единицы анализа. Ис­торический анализ, который хотел бы быть «чисто» историко-психологическим, который — быть может, в качестве основной своей задачи — не ставил бы задачу развития самосознания современной психологии, не содействовал бы самоопределению психолога в со­временной ситуации его профессиональной работы, исторический анализ, который не был бы включен в раскрытие перспектив воз­можного развития психологии, — такой исторический анализ был бы подобен тем «деньгам для покойников», которые, как сообщает В. Шкловский (Шкловский, 1983), печатали в Китае в средние века, чтобы обеспечить безбедное существование в загробном мире. Пре­доставим мертвецам хоронить своих мертвецов.

Историческое исследование не может быть беспристрастным, и даже только исследованием, но—в качестве внутреннего своего горизонта — с необходимостью должно иметь «выслушивание и ре­ализацию некоторого «потребного будущего». В нашем случае это мотивировано не только соображениями общеметодологического порядка, но также и тем, что именно так к анализу истории — и не только психологии, но и других дисциплин — подходил и сам Вы­готский. Ибо подобно тому, как, по наблюдению В. Гюго, почти во всех пьесах Шекспира — кроме «Макбета» и «Ромео и Джульетты» (то есть в 34-х из 36-ти!) — есть «драма в драме», есть «вторая дра­ма», повторяющая первую, основную, и, стало быть, есть как бы «двойное действие», так и почти во всех крупных работах Выготско­го есть как бы «исследование в исследовании», есть «второе» иссле­дование, в известном смысле «повторяющее» первое и основное, — есть историческое исследование. Но это второе, историческое исследо­вание всегда вставлено в рамки первого, основного — методологи­ческого или иногда предметного — «работает на него», ориентировано на его задачи. В этом смысле Выготский никогда, ни в одной и:, своих работ — даже в тех, что прямо посвящены анализу того или иного факта истории психологии или той или иной психологичес­кой концепции — не был (и по самой сути своей позиции как исследователя — не мог быть) «чистым» историком психологии. Хотя и его фантастической эрудиции, и его способности к глубокому и точному постижению основных положений разбираемых концепций, остроте и подчас убийственной силе его критики, почти всегда при этом сохраняющей ироническую легкость и даже особое изяществе и оттого — только более неотразимой, — всему этому наверняка позавидовал бы любой, самый именитый историк психологии.

В своих многочисленных историко-критических работах, дающих в целом широкую панораму развития психологии — как современ­ной Выготскому, так и отстоящей от него подчас на несколько ве­ков, — Выготский выступает прежде всего как методолог и философ. стоящий перед задачей поиска своего пути в психологии, разработ­ки своей собственной программы построения новой психологии. Понятия прошлого, равно как и будущего, суть для него только проектные формы организации его собственного, направленного на теорию, а не на историю, мыследействования и знания. Каждая ана­лизируемая Выготским историческая ситуация определяется им от­носительно задач его собственного мыследействия в современной ему ситуации. Как и наоборот — анализ исторической ситуации ста­новится способом самоопределения Выготского в этой его собствен­ной, современной ему ситуации, организации его мысли и действия в ней. Таковы уже историко-критические главы «Психологии искус­ства», таков — по своему статусу — «Исторический смысл психоло­гического кризиса», таковы многочисленные критические статьи конца 20-х — начала 30-х годов, такова, наконец, и рукопись его незаконченного трактата об эмоциях.

Формируя новое представление о психологии, пытаться — исходя из него — по-новому понять то, что было в истории или в других, современных Выготскому концепциях, но и, наоборот — анализируя наиболее значительные ходы и направления психоло­гической мысли в прошлом и в современности — попытаться ответить на вопрос: что есть психология и — быть может даже, прежде всего — чем она может и должна быть, — вот задачи, которые решает в этих работах Выготский.

Мы сказали, что Выготский никогда не был собственно исто­риком психологии, но можно обратить этот тезис и утверждать, что именно Выготский и был действительным историком психо­логии, если под историей психологии разуметь не ту полностью отделенную от самой психологии и ее развития и стоящую в со­вершенно внешнем к ней отношении дисциплину, которую тра­диционно называют этим словом, но, напротив — такую форму исторического исследования, которая с самого начала конститу­ируется и выступает в качестве особого — внутренне необходимо­го, но вместе с тем всегда лишь несамостоятельного — органа самой психологии, ее самоорганизации и развития.

В отличие от «историографии», дающей лишь эмпирическое опи­сание «фактов» как бы «самих по себе»8, вне их «функционального значения», то есть вне их собственно исторического смысла с точки зрения того или иного исторического (социо- и культуротехнического) действия, — собственно «история», то есть теория истории, теоретическая реконструкция истории — «историология» — всегда решающим образом определяется «ракурсом» этой реконструкции, и прежде всего — ее «исходной точкой» (современной ситуацией) и ее «склонением» (новым состоянием, которому «исправляются пути»). Иначе говоря, действительная единица исторического анализа с не­обходимостью включает в себя не только «прошлое», но также на­стоящее и будущее и, что главное, устанавливается относительно некоторого (подлежащего также специальной реконструкции) дей­ствия — организуемого в настоящей ситуации ввиду целей, лежа­щих в будущем. Такое понимание дела историка, на наш взгляд, и было бы реализацией деятельностного подхода в историко-психологическом исследовании9. История при этом членится соответственно границам такого рода «действий» (социо- и культуротехнических дей­ствий) или, иначе говоря, она членится на «такты исторического развития».

История психологии (как и история любой науки) с этой точки зрения должна пониматься, по существу, как история социо- и культуротехнических действий, сменяющих друг друга и взаимо­действующих друг с другом10. История психологии тогда есть так­же и исследование тактов ее развития, одним из механизмов осуществления которых само это их историческое исследование с необходимостью выступает. В этом смысле не лишен основания вопрос: есть ли—и может ли быть — история у «истории психо­логии» или же: история есть — и только и может быть — лишь у самой психологии (несамостоятельной частью которой она выс­тупает)? Иначе говоря, можно ли помыслить членение истории «истории психологии» (соответствующее тактам ее развития), от­личающееся от членения истории самой психологии (соответст­венно тактам ее развития)? Историю вообще — и историю психологии в частности, — быть может, и способен писать только тот исследователь, который занимает — или, во многом через самое это писание истории, — пытается занять определенную по­зицию в современности, в современной ситуации, или, иначе говоря — способен самоопределиться в ней11. Важно еще раз подчеркнуть, что действительно историческим (то есть — историчес­кой критикой) «историческое» исследование делает не только и даже — не столько «привязка» его к анализу современной ситуации в психологии, не столько то, что оно своей отправной точкой делает анализ этой ситуации и исходит из него (одновременно им определяясь и его амплифицируя), но также и прежде всего — то, что оно — в качестве решающего условия самой своей возможно­сти — предполагает интенцию на трансформацию и, далее — са­мое действие (культуро- и социотехническое действие) по трансформации наличной ситуации, то, что оно является «функ­циональной частью», или «органом», этого действия, обеспечи­вая его организацию и реализацию, и, тем самым, до известной степени уже предполагает некую реорганизацию психологии, не­кий новый идеал психологии и, соответственно — некую новую систему предельных целей и ценностей для психологической ра­боты12.

Можно было бы сказать, что и наоборот — по отношению к определяющим его «программам» развития психологии истори­ческое исследование выступает в качестве своего рода механизма их опровержения и, стало быть — их развертывания. Можно было бы даже сформулировать принцип, в соответствии с которым право на существование должны иметь те и только те проекты новой психологии, программы перестройки психологии, которые про­ходят — и выдерживают — такое испытание «историей» психоло­гии («снимают» ее в себе, а не упраздняют). Это обстоятельство и специфицирует понятие собственно «развития» психологии, в отличие от просто «построения другой» психологии, «смены па­радигм» и т.д.

Забегая вперед, можно было бы сказать, что — в соответствии с ходом мысли Выготского — история есть (и только и может быть) лишь «у» новой психологии (в смысле: «чья история? — история новой психологии»), но существует она — эта история — внутри и как часть понятой по Выготскому «обшей психологии», то есть — методологии психологии (см. далее главу о методологи­ческой программе Выготского). «История психологии» как часть «общей психологии» должна, во-первых, давать ответ об условиях возможности «новой» психологии, во-вторых, она должна быть по сути «исторической критикой» психологии (в том самом смыс­ле, в котором «критикой политэкономии» является марксова «ис­тория политэкономических учений» в рамках «Капитала») и, наконец, в-третьих, история психологии должна давать «распредмечивание» психологического знания, то есть «приводить» его к живым формам мыследействования.

Последнее означает, что история психологии должна всякое находимое ею «знание» брать не только и даже — не столько в отношении к его «объекту», но прежде всего — в отношении к той живой и исторически конкретной форме мыследеятельности (исследовательскому мышлению и практическому действию), внут­ри которой эти знания вырабатывались в качестве решения соот­ветствующей проблемной ситуации, но также — и употреблялись впоследствии для ее организации и реорганизации.

Это означает, далее, что история психологии должна распо­лагать адекватными средствами и способами представления и ана­лиза соответствующих исторических форм исследовательской мыследеятельности (а как мы увидим далее в связи с анализом современной ситуации в психологии — также и различных форм практик). А еще прежде она (история психологии) должна обла­дать адекватным представлением о действительных единицах своего анализа. В качестве таковых, как мы уже говорили, ближайшим образом должны рассматриваться отдельные акты исследователь­ской мыследеятельности, которые далее оказываются лишь неса­мостоятельными частями прежних социо- и культуротехнических действий, а эти последние, их анализ, в свою очередь — лишь моментами самоопределения исследователя в современной ситу­ации.

Понять Выготского — значит сделать его партнером в размыш­лениях о тех проблемах, перед которыми оказываемся мы в своей собственной работе в ситуации, которая складывается в совре­менной психологии. Сделать работу, выполненную Выготским, условием возможности своего собственного мышления и работы в психологии сегодня.

Иначе говоря — попытаться построить некую единую коопе­ративную структуру мыследеятельности, в рамках которой работа Выготского в его ситуации обеспечивала бы и делала возможным построение нашего мыследействования в нынешней ситуации, решение наших нынешних задач, как, впрочем, и наоборот, — наша работа (как это ни парадоксально, должно быть, звучит по отношению к «прошлому»), выполняемая в современной ситуа­ции в психологии, выступала бы при этом в качестве необходи­мого условия возможности его, Выготского, мышления и действия в его исторической ситуации! Последнее обстоятельство следова­ло бы особо подчеркнуть, поскольку оно означает, что только благодаря нашему мыследействованию в современной ситуации в психологии культурно-историческая теория впервые приводится к своему действительному историческому существованию в пси­хологии! (а не только — в нашем абстрактном, отделенном от задач мыследействования понимании).

Иметь дело с Выготским сегодня так, чтобы, тем самым, иметь дело с самими собой, со своей собственной ситуацией, со свои­ми собственными сегодняшними проблемами. Перефразируя сло­ва современного мыслителя о Канте, можно было бы сказать, что Выготский мыслил о том, о чем он мыслил, в ореоле немысли­мого, незнаемого. Он мыслил внутри незнаемого и немыслимого, оставляя тем самым место для нашего собственного мышления.

Смысл (и исключительное значение) работы, проделанной Выготским, и состоит сегодня в том, что своим мышлением он высвобождает место для нашего мышления и действования в со­временной ситуации в психологии.

Отметим, быть может, неожиданную параллель между тем ти­пом исторического исследования и, соответственно, понимания фактов истории психологии, который мы намечаем в своем ана­лизе культурно-исторической теории, и некоторыми принципа­ми толкования сновидений. Как бы далеки и различны ни были на первый взгляд эти области, эта параллель не кажется нам ни внешней, ни случайной. Напротив, можно думать, что она не только позволяет оттенить особенности нашего подхода к анализу концепции Выготского, но и, наоборот, проливает свет на неко­торые существенные стороны самих сновидений. Поскольку сно­видения — в каких-то чрезвычайно важных отношениях — должны рассматриваться как действительно исторические феномены на­шей психической жизни — как особого рода выражения и момен­ты нашего индивидуально-исторического существования и, как таковые, в своем сущностном отношении к нашему прошлому и нашему будущему — и должны раскрываться их анализом и тол­кованием. Смысл сновидения — всегда исторический смысл. В кон­тексте данной работы, естественно, не место обсуждению природы сновидений. Скажем только, что подобно тому, как в случае тол­кования сновидения задача его анализа состоит отнюдь не в том, чтобы дешифровать то в содержании сновидения, что — лишь в замаскированном виде — представляет уже известное и понятное самому сновидцу, но — как раз в том, чтобы «вскрыть» или впер­вые продуктивно установить (не только для толкующего сновиде­ние, но также, и прежде всего, для самого сновидца) нечто такое, переданное через его содержание, что прежде сновидцу известно не было и даже больше того — до и без этого анализа и толкова­ния в принципе не могло быть известно и доступно его понима­нию, установить, стало быть, нечто такое, что только благодаря анализу и толкованию сновидения и может быть приведено к сво­ему психологическому существованию, только и может стать впер­вые реально действующим фактом психической жизни человека, его истории и его психического развития, — подобно этому и тот исторический анализ культурно-исторической психологии Выгот­ского, попытку которого представляет данная работа, должен привести к установлению такого ее содержания и исторического смысла («исторический» смысл при этом, как мы говорили, уста­навливается прежде всего относительно современной ситуации и потому соотносится не с ее прошлым, но с будущим), который не только не был известен самому автору анализируемой концеп­ции, но принципиально и не мог быть ему известен, не мог войти в его собственную рефлексию и понимание. Интересный вопрос, который может быть поставлен в этой связи, — вопрос, опять же, имеющий аналог в случае толкования сновидений, — это вопрос о том, мог ли быть понят этот анализ самим анализируемым авто­ром, если бы он был сообщен ему, и если — да, то при каких условиях или, иначе — каким образом наша интерпретация его работы, его концепции могла бы быть доведена до его понима­ния? По-видимому, тут было бы совершенно недостаточно одно­го только «расширения ситуации» за счет развертывания более широкой исторической перспективы, включая и сегодняшний день психологии, но потребовалась бы также и, быть может, прежде всего перестройка самой методологической рефлексии, смена средств ее организации. (Конкретный смысл этого тезиса, наде­емся, станет ясен в дальнейшем.) Иначе говоря, скорее всего, было бы совершенно недостаточно просто поставить Выготского в современную ситуацию в психологии и, в этом смысле — сде­лать его нашим современником. Необходимо было бы еще пере­дать ему иные, новые средства организации рефлексии, видения ситуации и далее — средства самоопределения и организации своей мысли и действия в ней.

Но параллель со сновидениями может быть продолжена и еще в одном, важном отношении. Подобно тому, как вся уникальность сновидений — как материала для понимания нашей психической жизни — проистекает из того, что они не только позволяют обнару­жить — через их толкование — некоторые скрытые проблемы и кон­фликты психической жизни, но также — и это главное — получить указание на возможный путь и способы разрешения и преодоления этих проблем и конфликтов, — так и действительно исторический анализ должен не только вести к осознанию проблем, перед кото­рыми стоит психология сегодня, но также — и намечать возможные ходы в поиске их решения. Причем — опять же, как и в случае тол­кования сновидений, — исторический анализ должен пытаться пре­вращать, «переводить» возникающие в ситуации разрывы и конфликты в «проблемы для роста», то есть обеспечивать развитие психологии и управлять им.

Ситуация в современной психологии и задачи анализа культурно-исторической теории Выготского

Быть современником — значит творить свое время, а не отражать его. А если: «отражать», то не как зеркало, а как щит!

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]