
Пузырей А.А.
Культурно-историческая теория Л.С. Выготского и современная психология
(М.: Изд-во Моск. ун-та, 1986)
«...Несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это уже прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого /.../ для того, что подскажет жизнь новых чисел и дней.
Сейчас мукою /.../ будет /.../ неспособность совершенно оторваться от понятий, ставших привычными, забыть навязывающиеся навыки, нарушить непрерывность /.../, освобождается пространство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а потом этим понятым наполнить. /.../ заменять это, единственно нужное, старыми мелочами — близоруко и бесцельно».
Б.Л. Пастернак (из письма Н.А.Табидзе от 11 июня 1956 г.)
Предисловие
Многих на хребте земли мы почитаем живыми, а они мертвы, и многих во чреве земли мы считаем мертвыми, а они живы.
Абу-ль-Хасан аль-Харакини
Во мнении последующих поколений отечественных и зарубежных психологов Выготский был прежде всего предтечей ряда ведущих концепций в современной отечественной психологии: общепсихологической теории деятельности А.Н. Леонтьева и теории планомерного формирования умственных действий П.Я. Гальперина, нейропсихологии А.Р. Лурии и теории психического развития ребенка Д.Б. Эльконина, современной дефектологии и т.д., — был одним из основоположников советской марксистской психологии и родоначальником одной из наиболее блестящих и влиятельных школ в ней. И такое ретроспективное историко-психологическое определение места и — даже из приведенного перечня очевидного — исключительного значения фигуры Выготского для истории отечественной психологии безусловно верно и отражает реальную судьбу учения Выготского в последующем развитии психологии.
Однако вместе с тем, чем дальше мы отдаляемся от того времени, когда жил и творил сам Выготский, чем в большей степени мы способны дистанцировать последующую историю психологии, вплоть до ее сегодняшнего дня, тем в большей мере мы понимаем, что тот интеллектуальный и общедуховный потенциал, который заключается в отдельных идеях и ходах мысли Выготского, в его концепции в целом, во всем его творчестве и личности, не только до сих пор до конца не использован и не истрачен, но во многом еще даже сколько-нибудь адекватно и полно не выявлен, не опознан и не оценен. Мы стоим, по-видимому, в преддверии своеобразного «второго рождения» Выготского и второй жизни его концепции, — жизни, которая, возможно, впервые только по-настоящему и откроет нам (а возможно, открыла бы и самому Выготскому) подлинный смысл и действительное значение сделанного им в психологии и ту — быть может, совершенно неожиданную — судьбу, которая ожидает эту концепцию в будущем. Вместе с тем это будут также новые — и имеющие, по-видимому, исключительное значение для современной психологии — перспективы ее развития.
Радикализм Выготского был столь глубок, что даже от самых смелых своих современников, общепризнанных новаторов и революционеров в психологии двадцатого столетия — К. Левина и Э. Толмена, В. Келера и Ж. Пиаже — он ушел на дистанцию, оказавшуюся равной — в масштабах развития научного сознания — нескольким десятилетиям. Более того, даже от наиболее близких ему исследователей, закладывавших основания новой, марксистской психологии, — П.П. Блонского и С.Л. Рубинштейна, равно как и от ближайших его учеников и последователей — А.Р. Лурия и А.Н. Леонтьева — в перспективе прошедшего после смерти Выготского полувека — он все больше удаляется по характеру основных своих идей и ходов мысли почти на то же расстояние.
Идеи культурно-исторической теории, деятельность Выготского и его группы, особенно в 30-е годы, оказывали заметное влияние на формирование и развитие молодой советской психологической науки. Однако настоящая жизнь идей Л.С. Выготского началась лишь после его смерти. Протекшие с тех пор десятилетия неузнаваемо изменили весь облик мировой психологии. Беспрестанно рождались и умирали все новые и новые концепции и школы, неизмеримо вырос методический арсенал психологии, бесконечно расширился круг ее исследований и фактов. Многое из того, что составляло лицо психологии даже два-три десятилетия назад, сегодня безнадежно устарело, сдано в архив и кажется архаизмом, тогда как культурно-историческая теория Выготского прочно занимает сегодня место одной из наиболее сильных и перспективных глобальных программ развития психологии. Больше того, нет ни одного сколько-нибудь значительного направления современной отечественной, а в последние годы — и мировой психологии, которое не испытало бы — в той или иной форме — решающего влияния идей культурно-исторической концепции. Культурно-историческая теория глубоко и необратимо вошла в самый фундамент современной психологической мысли. Сегодня поэтому она меньше, чем когда бы то ни было, нуждается в искусственной реанимации и пропаганде. Напротив, нужда в углубленном освоении культурно-исторической теории Выготского, в раскрытии горизонтов, которые она завоевала для развития психологии, исходит ныне от самой современной психологии и особенно — от тех ее областей, которые именно в наши дни переживают период бурного — и имеющего, по-видимому, самые далеко идущие последствия для будущего всей психологической науки — развития. Отличительной чертой этих областей является тесная связь психологического исследования и психологической теории с теми или иными формами практической работы с психикой, сознанием, личностью человека, с задачами организации и направленного развития разного рода психопрактик. Именно здесь психология стоит перед необходимостью радикальной перестройки всей своей методологии. Для правильного ее самоопределения в новой ситуации исключительное значение имеет критическое освоение истории психологии.
Перефразируя М.М. Бахтина (Бахтин, 1975, с. 451), однако, можно было бы сказать, что историки психологии сводят — проходящую красной нитью через все последние десятилетия — борьбу принципиально новой методологии психологического исследования с традиционными формами естественнонаучного мышления и все явления — говоря словами Выготского — прогрессирующей «гуманизации» психологии1 к борьбе отдельных школ и направлений. За поверхностной пестротой и шумихой истории психологии не видят больших и существенных судеб психологии и психологической практики, ведущими героями которых являются, прежде всего, типы методологий и различные культуры мышления или рациональности, а направления и школы — героями только второго и третьего порядка2.
Именно поэтому в данной работе нас интересует не отдельная концепция — культурно-историческая теория Выготского сама по себе, не направление и школа, но — стоящий за ней и ею реализуемый и выражаемый, принципиально новый способ мышления и тип рациональности, как он выступает на фоне традиционных форм мысли и прежде всего — естественнонаучной методологии экспериментального типа.
Мы попытаемся восстановить основные проблемы культурно-исторической психологии и характерные для нее ходы мысли в их разработке. Исключительное значение для их понимания имеют подчас факты биографии и духовной эволюции Л.С. Выготского. И они будут привлекаться нами в той мере, в какой они были доступны нам и помогали раскрыть — или по-новому осветить — те или иные стороны его работы.
Конкретный и «объективный» анализ сознания человека в его «вершинных» проявлениях — сознания человека, живущего серьезной и напряженной духовной жизнью, человека, самым способом существования которого является его личностное развитие, человека, ищущего пути для своего духовного освобождения, — таковы ориентации и установки Выготского как исследователя и мыслителя. И ничто не находилось в таком разительном контрасте с ними, как современная ему жизнь и психология — вне зависимости от школ и направлений. Отсюда — трагизм3 его судьбы как ученого и человека, и отсюда же — высокий пафос творчества.
Эта книга — не о Выготском (серьезная научная биография Выготского — выдающегося исследователя и незаурядной личности — еще ждет своего автора) и даже не о культурно-исторической теории как таковой (хотя некоторые аспекты ее формирования и развития, ее исторического значения и судьбы и рассматриваются нами). Это — вообще не историческая работа, это — работа не о прошлом психологии, но — о ее сегодняшнем дне и о ее будущем. Это есть попытка — через анализ культурно-исторической теории и размышление над ее статусом и судьбой — самоопределиться в ситуации, сложившейся в современной отечественной и мировой психологической науке, продвинуться в осознании и продумывании фундаментальных ее проблем и в поиске путей их разрешения, в формулировке глобальных перспективных целей и ценностей психологической работы, в уяснении — словами Выготского — «зоны ближайшего развития» психологии и ее будущего облика. Иначе говоря, предлагаемая работа по своим задачам и характеру прежде всего — методологическая.
Такое понимание задач не могло не наложить отпечатка на характер текста. Многие линии обсуждения, уместные в рамках собственно историко-психологического исследования, мы были вынуждены отсечь или, иногда — лишь наметить. Большие массивы материала, собранного нами, остались за рамками книги. Вместе с тем, в силу современного состояния как историко-критических, так и собственно методологических разработок фундаментальных проблем психологии и ее истории, целый ряд вопросов остался до конца не проясненным, а подчас и просто не обеспеченным ни в части материала, ни в части средств и способов его анализа.
Говоря словами Пастернака, вынесенными в эпиграф к работе: перед современной психологией «освобождается пространство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а потом — этим понятым наполнить». Попыткой такого понимания и является анализ культурно-исторической теории Выготского, представленный в данной книге. Это новое пространство освобождается прежде всего, конечно, в силу объективной логики развития ситуации, перед которой ставит сегодня психологию сама жизнь.
Однако сказать только это и сказать только так — было бы лишь половиной правды и означало бы консервацию традиционного, характерного для академической науки понимания отношения между наукой и «запросами практики», между психологией и жизнью, — понимания этого отношения как для психологии полностью пассивного, когда психология будто бы должна лишь «отвечать на» эти запросы, никак не участвуя в их формировании (и правильном осознании). Между тем суть дела и состоит как раз в том, что все пространство мыследеятельности для психологии, причем — не только в плане исследования, но и в плане практики — определяется в конечном счете «от психологии», то есть наличными, выработанными в ней средствами и способами освоения тех или иных ситуаций и даже самого видения их.
Раскрытие завоеванного культурно-исторической теорией для психологии — нового и требующего освоения — пространства мыследеятельности (исследования и практики) есть поэтому также и способ понимания своеобразия ситуации, складывающейся в современной психологии, и путь самоопределения психологии в этой ситуации, но, тем самым — также и самого формирования этой ситуации и управления последующим ее развитием.
Задачи и метод работы: проблема исторического понимания
Из толстых книг нельзя узнать ничего нового. Толстые книги — это кладбище, где погребены идеи прошлого.
Л. Ландау (запись беседы)
Умейте отпечатки ящеров будущего Раскапывать в слов камнеломне И по костям строить целый костяк. Мы у прошлого только в гостях, Будущее наш дом.
В. Хлебников (неоконченная поэма 1922 г.)
Время торговцев старьем миновало.
Джалаледдин Руми
В одной из новелл Х.Л. Борхеса (Борхес, 1984) автор от лица друга некого Пьера Менара — писателя (естественно, вымышленного) — ведет рассказ о нем и об оставшемся от него архиве, в котором, среди прочего, он будто бы обнаружил фрагменты незавершенного романа — романа, который называется ни больше ни меньше, как «Дон Кихот». Можно было бы думать, что этот роман современного писателя представляет собой еще одну вариацию на тему бессмертного шедевра Сервантеса, ну, положим, что-то подобное одноименной пьесе М. Булгакова или другим сочинениям того же рода, авторы которых, дабы приблизить своих героев к современности, заставляют их не только говорить иным, чем у Сервантеса, языком, ставят их в новые ситуации или дают свои версии и интерпретации классическим сюжетным ходам, но подчас даже выбирают совершенно иных героев, эпоху, фабулу и т.д., то есть, по существу, пишут просто другой роман, только в том или ином внутреннем плане приводимый автором в соответствие роману великого испанца (напомним здесь, в частности, что, например, «Идиот» по мысли самого Достоевского в одном из своих главных внутренних планов должен рассматриваться как такая вариация «Дон Кихота»). Но парадокс, с которым мы сталкиваемся в случае «Дон Кихота» этого Пьера Менара, состоит в том, что текст его — по свидетельству Борхеса, повторим, якобы только обнаруживающего его в архиве писателя, — полностью, буквально, с точностью до запятых повторяет слово за словом роман Сервантеса! Причем это не «переписанный» рукой Менара текст Сервантеса — что, быть может, мы еще как-то и могли понять, вспоминая гоголевского Акакия Акакиевича, — но именно заново написанный текст. Это для нас — уже совершенно немыслимая история. И даже если допустить, что такое вообще возможно, то совершенно непонятным оказывается смысл такой работы. Зачем же еще раз писать того же самого «Дон Кихота», кому и для чего это нужно? И что есть этот «Дон Кихот» Пьера Менара как таковой? Но послушаем, что по этому поводу говорит сам Борхес.
«Сопоставлять "Дон Кихота" Менара с романом Сервантеса, — замечает Борхес, — значит делать для себя открытия». Замечание не менее парадоксальное, чем ситуация, к которой оно относится, ибо непонятно, какие же открытия можно делать, сопоставляя два совершенно одинаковых текста?! «Последний, — продолжает Борхес, — например, пишет («Дон Кихот», часть первая, глава девятая): "Истина, мать коей — история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошедшего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего"».
Борхес продолжает: «Составленное в XVII столетии, составленное непросвещенным гением Сервантеса, это перечисление — лишь риторическая похвала истории. Менар же, напротив, пишет: "...Истина, мать коей — история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошедшего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего"». «История — мать истины, — глубокомысленно замечает Борхес, — поразительный вывод! Менар, современник Уильяма Джемса, определяет историю не как ключ к пониманию реальности, а только как ее истоки. Историческая правда для Менара — не то, что произошло, а то, что мы считаем происшедшим. Финальные дефиниции — "поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего" — откровенно прагматичны». Конец цитаты из Борхеса.
Важно не конкретное содержание этих резюмирующих высказываний Борхеса — важна сама идея. Идея же состоит в том, что, читая один и тот же текст, — а Борхес дважды прочел один и тот же текст, — читая его сегодня (в случае с «Дон Кихотом» — 300 лет спустя после его первого написания, а в случае с Выготским — спустя полвека), мы, по сути дела, читаем совсем другой текст.
Мы «приговорены к своему времени» и к своей — нынешней — ситуации и не можем уйти от нее, тем более — не можем полностью перенестись в чужую и далекую от нас эпоху, даже если бы мы этого и захотели!4 И в этом, отчасти, по мысли Борхеса, суть проблемы исторического понимания и ее интерес для философа. Ибо, говорит в другом месте той же новеллы Борхес, разбирая методу, с помощью которой Менар пытался писать «Дон Кихота», первоначально Менар действительно намеревался стать как бы вторым Сервантесом, изучив досконально его личность, его жизнь, его время, историю его работы над романом и т.д. и т.п., — словом, сделать то, что пытается делать всякий традиционно воспитанный историк, чтобы «вжиться» в свой предмет, в данном случае — «вжиться» в Сервантеса и как бы «перевоплотиться» в него. Но Менар очень быстро отказался от этого пути, и не потому, говорит Борхес, что — как мы могли бы предположить тут — задача «перевоплощения» слишком трудна или даже — нереализуема или же — что ее решение все равно не способно привести к желаемому результату, но как раз наоборот — потому-де, что очень скоро она стала казаться Менару слишком простой и малоинтересной! Стать Сервантесом и написать «Дон Кихота», решил Менар, это невесть какое достижение. И это — неинтересно и бессмысленно. А вот написать «Дон Кихота», не превращаясь в Сервантеса, но оставаясь самим собой и пытаясь оставаться в своей ситуации, и к тому же — написать при этом не еще одного (то есть — другого) «Дон Кихота» и даже — не того же самого (то есть «Дон Кихота» Сервантеса), но «просто» «Дон Кихота», как просто «Дон Кихота» писал сам Сервантес, — «Дон Кихота» как такового — вот это задача, которая чего-то да стоит! При этом, однако, воспроизвести — в контролируемых условиях своей работы — спонтанное творение «непросвещенного гения» Сервантеса!
Подобно «Дон Кихоту» «культурно-историческая психология» — вещь возможная, но не неизбежная. Она — творение гения Выготского5. Мы же в своем анализе должны сделать ее феноменом «воспроизведенного сознания», то есть заставить пройти через горнило контролируемой организации нашего собственного мыследействования в современной ситуации.
Что значит эта притча Борхеса в контексте проблемы понимания Выготского и его культурно-исторической теории и, соответственно, в контексте проблемы метода такого понимания и метода анализа работ Выготского?
Она означает, прежде всего, что с самого начала необходимо отказаться от попытки «написать Выготского» («культурно-историческую» теорию Выготского), «перевоплотившись» в самого Выготского, и отказаться — в ситуации самого Выготского — как и Менар в случае Сервантеса — не потому, что это слишком трудно или даже невозможно (хотя пусть кто-нибудь попробовал бы это сделать), но, как раз, напротив — потому, что это неинтересно и лишено смысла!
Перефразируя Борхеса, можно было бы сказать: написать культурно-историческую теорию сегодня, «став Выготским», — это невесть какое достижение и к тому же — дело, никому не нужное и неинтересное. А вот написать культурно-историческую теорию сегодня — и не «свою», но «вообще»! — не переставая быть собой, оставаясь перед своими собственными проблемами и не выходя из своей ситуации, — это дело, достойное того, чтобы им заняться, дело, которое чего-то да стоит.
Отсюда — особые ограничения и позитивная идея метода чтения Выготского, — метода, который мы и будем пытаться последовательно реализовывать в этой работе6. Мы не можем — и не должны — читать Выготского сегодня так, как его читали его современники и даже — как бы вызывающе это, быть может, ни звучало — читать и понимать Выготского так, как он сам себя читал и понимал. Оговоримся только: читал и понимал — в свое время. Ибо если только хотя бы на минуту вообразить, что автор культурно-исторической концепции каким-то чудесным образом реанимирован и оказался в ситуации, которая сложилась в современной психологии, и задуматься над тем, какую позицию он занял бы в ней сейчас, какие взгляды стал бы отстаивать и каким образом сам стал бы излагать свою концепцию сегодня, то, по-видимому, следует предположить, что едва ли это было бы догматическим повторением известных нам классических формул его теории. Даже если бы он попытался просто воспроизвести свои прежние идеи и ходы мысли, он должен был бы высказать их сегодня совершенно иначе: чтобы сказать сегодня то же самое, он должен был бы говорить нечто другое — нечто, подчас существенно отличающееся от известного нам по его сочинениям.
Он удивил бы нас еще больше, если бы попытался ответить на вопросы, которые поставила перед нами современная ситуация в психологии, — если бы, иначе говоря, он продолжил сегодня разработку своих идей.
И, конечно, наиболее радикальными изменения его взглядов были бы в том случае, если бы он просто дожил до наших дней.
Не услыхали бы мы тогда от Выготского нечто не просто новое, но — немыслимое и невозможное с точки зрения нашего (но также и его собственного — прежнего) представления о его теории? Невозможно сомневаться в том, что так бы оно и было! Ибо иное означало бы, что автор культурно-исторической теории умер еще до своей смерти, поскольку — чем еще, как не интеллектуальной и духовной смертью назвать невозможность ни на йоту выйти за границы, начертанные своею же собственной мыслью? В случае Выготского это абсолютно невероятно.
В каком-то смысле можно было бы даже сказать, что «угадать» действительного Выготского сегодня значило бы примерно то же, что попытка самого Выготского угадать себя будущего — того, каким бы он мог стать через разделяющие нас полвека.
Конечно, чего-то изменения коснулись бы при этом в большей мере, тогда как что-то другое осталось бы почти неизменным. Есть основания полагать, что незыблемыми оказались бы как раз предельные цели и ценности Выготского как ученого и человека, тогда как ряд формулировок его концепции и, что важно — быть может, как раз методологическая рефлексия собственной работы, ее «самосознание» претерпели бы при этом радикальные изменения. К этому привело бы не только развитие методологии науки, особенно — в последние три десятилетия, но также, как нам представляется, и внутренняя логика развития самой культурно-исторической психологии, последовательное продумывание ряда основополагающих для нее собственных предпосылок и следствий.
Вопрос о различных типах исторического понимания, понимания задач исторического анализа есть вместе с тем, естественно, и вопрос об исторических этапах развития и формациях самого исторического мышления. Иначе говоря, можно было бы развертывать «историю истории психологии», основные этапы которой и вычленялись бы соответственно смене типов исторического понимания. Иначе говоря — соответственно смене типов методологии исторического исследования.
Какой должна быть история психологии, или каким должно быть само историческое мышление, в рамках которого впервые только и стала бы возможной история психологии — психологии как культурно-исторической дисциплины?
Мы не задумываемся над тем, возможна ли вообще история психологии — психологии, понимаемой как культурно-историческая дисциплина — в рамках традиционного типа исторического исследования, по-видимому, только потому, что не отдаем себе отчета — ни в принципиальных особенностях такого рода психологии, радикально отличающих ее от дисциплин естественнонаучного ряда, ни в ограничениях, также принципиального свойства, которые накладывает на работу историка традиционный способ исторического мышления.
В действительности же, подобно тому, как это имеет место и по отношению к методу самой психологии, история психологии также должна отказаться от традиционной парадигмы исторического мышления (исследования), и отказаться также в силу чисто внутренних причин — в силу осознания принципиальных особенностей ситуации исторического исследования в сфере психологии, понимаемой как культурно-историческая дисциплина.
Действительное понимание как отдельных положений, идей и ходов мысли, так и концепции в целом предполагает в каждом случае, прежде всего, ответ на вопрос: решением какой проблемной ситуации пытались они стать, или иначе: какая мыслительная (и более широко — духовная) работа совершалась, была выполнена при введении того или иного положения или при построении теории в целом?
Такое понимание с необходимостью требует «самоопределения» исследователя в своей собственной ситуации7. Требует — но также этим его самоопределением и управляет.
Исследование в таком случае — через реконструкцию мыслительной (и, шире — духовно-личностной) работы, стояшей за анализируемой теорией (или — за тем или иным отдельным теоретическим построением), через восстановление соответствующей проблемной ситуации — приводит к самоопределению исследователя в его нынешней ситуации, постановке его собственных проблем, поиску и разработке его собственных мыслительных средств и способов действия и т.д., — словом, исследование в таком случае оказывается включенным в некоторое более широкое целое — в развертывание собственной мыследеятельности исследователя в его нынешней ситуации.
Но тогда — и это обстоятельство имеет принципиальное значение — исторический анализ какой-либо концепции с необходимостью содержит также и анализ своей собственной мыследеятельности. По сути дела, именно сама историческая работа, само исследование, по необходимости включенное в более широкий контекст развертывания сегодняшнего социо-, культуро-, психо- и т.д. технического действия, а не сами по себе анализируемые теории, и должны рассматриваться в качестве действительной единицы анализа. Исторический анализ, который хотел бы быть «чисто» историко-психологическим, который — быть может, в качестве основной своей задачи — не ставил бы задачу развития самосознания современной психологии, не содействовал бы самоопределению психолога в современной ситуации его профессиональной работы, исторический анализ, который не был бы включен в раскрытие перспектив возможного развития психологии, — такой исторический анализ был бы подобен тем «деньгам для покойников», которые, как сообщает В. Шкловский (Шкловский, 1983), печатали в Китае в средние века, чтобы обеспечить безбедное существование в загробном мире. Предоставим мертвецам хоронить своих мертвецов.
Историческое исследование не может быть беспристрастным, и даже только исследованием, но—в качестве внутреннего своего горизонта — с необходимостью должно иметь «выслушивание и реализацию некоторого «потребного будущего». В нашем случае это мотивировано не только соображениями общеметодологического порядка, но также и тем, что именно так к анализу истории — и не только психологии, но и других дисциплин — подходил и сам Выготский. Ибо подобно тому, как, по наблюдению В. Гюго, почти во всех пьесах Шекспира — кроме «Макбета» и «Ромео и Джульетты» (то есть в 34-х из 36-ти!) — есть «драма в драме», есть «вторая драма», повторяющая первую, основную, и, стало быть, есть как бы «двойное действие», так и почти во всех крупных работах Выготского есть как бы «исследование в исследовании», есть «второе» исследование, в известном смысле «повторяющее» первое и основное, — есть историческое исследование. Но это второе, историческое исследование всегда вставлено в рамки первого, основного — методологического или иногда предметного — «работает на него», ориентировано на его задачи. В этом смысле Выготский никогда, ни в одной и:, своих работ — даже в тех, что прямо посвящены анализу того или иного факта истории психологии или той или иной психологической концепции — не был (и по самой сути своей позиции как исследователя — не мог быть) «чистым» историком психологии. Хотя и его фантастической эрудиции, и его способности к глубокому и точному постижению основных положений разбираемых концепций, остроте и подчас убийственной силе его критики, почти всегда при этом сохраняющей ироническую легкость и даже особое изяществе и оттого — только более неотразимой, — всему этому наверняка позавидовал бы любой, самый именитый историк психологии.
В своих многочисленных историко-критических работах, дающих в целом широкую панораму развития психологии — как современной Выготскому, так и отстоящей от него подчас на несколько веков, — Выготский выступает прежде всего как методолог и философ. стоящий перед задачей поиска своего пути в психологии, разработки своей собственной программы построения новой психологии. Понятия прошлого, равно как и будущего, суть для него только проектные формы организации его собственного, направленного на теорию, а не на историю, мыследействования и знания. Каждая анализируемая Выготским историческая ситуация определяется им относительно задач его собственного мыследействия в современной ему ситуации. Как и наоборот — анализ исторической ситуации становится способом самоопределения Выготского в этой его собственной, современной ему ситуации, организации его мысли и действия в ней. Таковы уже историко-критические главы «Психологии искусства», таков — по своему статусу — «Исторический смысл психологического кризиса», таковы многочисленные критические статьи конца 20-х — начала 30-х годов, такова, наконец, и рукопись его незаконченного трактата об эмоциях.
Формируя новое представление о психологии, пытаться — исходя из него — по-новому понять то, что было в истории или в других, современных Выготскому концепциях, но и, наоборот — анализируя наиболее значительные ходы и направления психологической мысли в прошлом и в современности — попытаться ответить на вопрос: что есть психология и — быть может даже, прежде всего — чем она может и должна быть, — вот задачи, которые решает в этих работах Выготский.
Мы сказали, что Выготский никогда не был собственно историком психологии, но можно обратить этот тезис и утверждать, что именно Выготский и был действительным историком психологии, если под историей психологии разуметь не ту полностью отделенную от самой психологии и ее развития и стоящую в совершенно внешнем к ней отношении дисциплину, которую традиционно называют этим словом, но, напротив — такую форму исторического исследования, которая с самого начала конституируется и выступает в качестве особого — внутренне необходимого, но вместе с тем всегда лишь несамостоятельного — органа самой психологии, ее самоорганизации и развития.
В отличие от «историографии», дающей лишь эмпирическое описание «фактов» как бы «самих по себе»8, вне их «функционального значения», то есть вне их собственно исторического смысла с точки зрения того или иного исторического (социо- и культуротехнического) действия, — собственно «история», то есть теория истории, теоретическая реконструкция истории — «историология» — всегда решающим образом определяется «ракурсом» этой реконструкции, и прежде всего — ее «исходной точкой» (современной ситуацией) и ее «склонением» (новым состоянием, которому «исправляются пути»). Иначе говоря, действительная единица исторического анализа с необходимостью включает в себя не только «прошлое», но также настоящее и будущее и, что главное, устанавливается относительно некоторого (подлежащего также специальной реконструкции) действия — организуемого в настоящей ситуации ввиду целей, лежащих в будущем. Такое понимание дела историка, на наш взгляд, и было бы реализацией деятельностного подхода в историко-психологическом исследовании9. История при этом членится соответственно границам такого рода «действий» (социо- и культуротехнических действий) или, иначе говоря, она членится на «такты исторического развития».
История психологии (как и история любой науки) с этой точки зрения должна пониматься, по существу, как история социо- и культуротехнических действий, сменяющих друг друга и взаимодействующих друг с другом10. История психологии тогда есть также и исследование тактов ее развития, одним из механизмов осуществления которых само это их историческое исследование с необходимостью выступает. В этом смысле не лишен основания вопрос: есть ли—и может ли быть — история у «истории психологии» или же: история есть — и только и может быть — лишь у самой психологии (несамостоятельной частью которой она выступает)? Иначе говоря, можно ли помыслить членение истории «истории психологии» (соответствующее тактам ее развития), отличающееся от членения истории самой психологии (соответственно тактам ее развития)? Историю вообще — и историю психологии в частности, — быть может, и способен писать только тот исследователь, который занимает — или, во многом через самое это писание истории, — пытается занять определенную позицию в современности, в современной ситуации, или, иначе говоря — способен самоопределиться в ней11. Важно еще раз подчеркнуть, что действительно историческим (то есть — исторической критикой) «историческое» исследование делает не только и даже — не столько «привязка» его к анализу современной ситуации в психологии, не столько то, что оно своей отправной точкой делает анализ этой ситуации и исходит из него (одновременно им определяясь и его амплифицируя), но также и прежде всего — то, что оно — в качестве решающего условия самой своей возможности — предполагает интенцию на трансформацию и, далее — самое действие (культуро- и социотехническое действие) по трансформации наличной ситуации, то, что оно является «функциональной частью», или «органом», этого действия, обеспечивая его организацию и реализацию, и, тем самым, до известной степени уже предполагает некую реорганизацию психологии, некий новый идеал психологии и, соответственно — некую новую систему предельных целей и ценностей для психологической работы12.
Можно было бы сказать, что и наоборот — по отношению к определяющим его «программам» развития психологии историческое исследование выступает в качестве своего рода механизма их опровержения и, стало быть — их развертывания. Можно было бы даже сформулировать принцип, в соответствии с которым право на существование должны иметь те и только те проекты новой психологии, программы перестройки психологии, которые проходят — и выдерживают — такое испытание «историей» психологии («снимают» ее в себе, а не упраздняют). Это обстоятельство и специфицирует понятие собственно «развития» психологии, в отличие от просто «построения другой» психологии, «смены парадигм» и т.д.
Забегая вперед, можно было бы сказать, что — в соответствии с ходом мысли Выготского — история есть (и только и может быть) лишь «у» новой психологии (в смысле: «чья история? — история новой психологии»), но существует она — эта история — внутри и как часть понятой по Выготскому «обшей психологии», то есть — методологии психологии (см. далее главу о методологической программе Выготского). «История психологии» как часть «общей психологии» должна, во-первых, давать ответ об условиях возможности «новой» психологии, во-вторых, она должна быть по сути «исторической критикой» психологии (в том самом смысле, в котором «критикой политэкономии» является марксова «история политэкономических учений» в рамках «Капитала») и, наконец, в-третьих, история психологии должна давать «распредмечивание» психологического знания, то есть «приводить» его к живым формам мыследействования.
Последнее означает, что история психологии должна всякое находимое ею «знание» брать не только и даже — не столько в отношении к его «объекту», но прежде всего — в отношении к той живой и исторически конкретной форме мыследеятельности (исследовательскому мышлению и практическому действию), внутри которой эти знания вырабатывались в качестве решения соответствующей проблемной ситуации, но также — и употреблялись впоследствии для ее организации и реорганизации.
Это означает, далее, что история психологии должна располагать адекватными средствами и способами представления и анализа соответствующих исторических форм исследовательской мыследеятельности (а как мы увидим далее в связи с анализом современной ситуации в психологии — также и различных форм практик). А еще прежде она (история психологии) должна обладать адекватным представлением о действительных единицах своего анализа. В качестве таковых, как мы уже говорили, ближайшим образом должны рассматриваться отдельные акты исследовательской мыследеятельности, которые далее оказываются лишь несамостоятельными частями прежних социо- и культуротехнических действий, а эти последние, их анализ, в свою очередь — лишь моментами самоопределения исследователя в современной ситуации.
Понять Выготского — значит сделать его партнером в размышлениях о тех проблемах, перед которыми оказываемся мы в своей собственной работе в ситуации, которая складывается в современной психологии. Сделать работу, выполненную Выготским, условием возможности своего собственного мышления и работы в психологии сегодня.
Иначе говоря — попытаться построить некую единую кооперативную структуру мыследеятельности, в рамках которой работа Выготского в его ситуации обеспечивала бы и делала возможным построение нашего мыследействования в нынешней ситуации, решение наших нынешних задач, как, впрочем, и наоборот, — наша работа (как это ни парадоксально, должно быть, звучит по отношению к «прошлому»), выполняемая в современной ситуации в психологии, выступала бы при этом в качестве необходимого условия возможности его, Выготского, мышления и действия в его исторической ситуации! Последнее обстоятельство следовало бы особо подчеркнуть, поскольку оно означает, что только благодаря нашему мыследействованию в современной ситуации в психологии культурно-историческая теория впервые приводится к своему действительному историческому существованию в психологии! (а не только — в нашем абстрактном, отделенном от задач мыследействования понимании).
Иметь дело с Выготским сегодня так, чтобы, тем самым, иметь дело с самими собой, со своей собственной ситуацией, со своими собственными сегодняшними проблемами. Перефразируя слова современного мыслителя о Канте, можно было бы сказать, что Выготский мыслил о том, о чем он мыслил, в ореоле немыслимого, незнаемого. Он мыслил внутри незнаемого и немыслимого, оставляя тем самым место для нашего собственного мышления.
Смысл (и исключительное значение) работы, проделанной Выготским, и состоит сегодня в том, что своим мышлением он высвобождает место для нашего мышления и действования в современной ситуации в психологии.
Отметим, быть может, неожиданную параллель между тем типом исторического исследования и, соответственно, понимания фактов истории психологии, который мы намечаем в своем анализе культурно-исторической теории, и некоторыми принципами толкования сновидений. Как бы далеки и различны ни были на первый взгляд эти области, эта параллель не кажется нам ни внешней, ни случайной. Напротив, можно думать, что она не только позволяет оттенить особенности нашего подхода к анализу концепции Выготского, но и, наоборот, проливает свет на некоторые существенные стороны самих сновидений. Поскольку сновидения — в каких-то чрезвычайно важных отношениях — должны рассматриваться как действительно исторические феномены нашей психической жизни — как особого рода выражения и моменты нашего индивидуально-исторического существования и, как таковые, в своем сущностном отношении к нашему прошлому и нашему будущему — и должны раскрываться их анализом и толкованием. Смысл сновидения — всегда исторический смысл. В контексте данной работы, естественно, не место обсуждению природы сновидений. Скажем только, что подобно тому, как в случае толкования сновидения задача его анализа состоит отнюдь не в том, чтобы дешифровать то в содержании сновидения, что — лишь в замаскированном виде — представляет уже известное и понятное самому сновидцу, но — как раз в том, чтобы «вскрыть» или впервые продуктивно установить (не только для толкующего сновидение, но также, и прежде всего, для самого сновидца) нечто такое, переданное через его содержание, что прежде сновидцу известно не было и даже больше того — до и без этого анализа и толкования в принципе не могло быть известно и доступно его пониманию, установить, стало быть, нечто такое, что только благодаря анализу и толкованию сновидения и может быть приведено к своему психологическому существованию, только и может стать впервые реально действующим фактом психической жизни человека, его истории и его психического развития, — подобно этому и тот исторический анализ культурно-исторической психологии Выготского, попытку которого представляет данная работа, должен привести к установлению такого ее содержания и исторического смысла («исторический» смысл при этом, как мы говорили, устанавливается прежде всего относительно современной ситуации и потому соотносится не с ее прошлым, но с будущим), который не только не был известен самому автору анализируемой концепции, но принципиально и не мог быть ему известен, не мог войти в его собственную рефлексию и понимание. Интересный вопрос, который может быть поставлен в этой связи, — вопрос, опять же, имеющий аналог в случае толкования сновидений, — это вопрос о том, мог ли быть понят этот анализ самим анализируемым автором, если бы он был сообщен ему, и если — да, то при каких условиях или, иначе — каким образом наша интерпретация его работы, его концепции могла бы быть доведена до его понимания? По-видимому, тут было бы совершенно недостаточно одного только «расширения ситуации» за счет развертывания более широкой исторической перспективы, включая и сегодняшний день психологии, но потребовалась бы также и, быть может, прежде всего перестройка самой методологической рефлексии, смена средств ее организации. (Конкретный смысл этого тезиса, надеемся, станет ясен в дальнейшем.) Иначе говоря, скорее всего, было бы совершенно недостаточно просто поставить Выготского в современную ситуацию в психологии и, в этом смысле — сделать его нашим современником. Необходимо было бы еще передать ему иные, новые средства организации рефлексии, видения ситуации и далее — средства самоопределения и организации своей мысли и действия в ней.
Но параллель со сновидениями может быть продолжена и еще в одном, важном отношении. Подобно тому, как вся уникальность сновидений — как материала для понимания нашей психической жизни — проистекает из того, что они не только позволяют обнаружить — через их толкование — некоторые скрытые проблемы и конфликты психической жизни, но также — и это главное — получить указание на возможный путь и способы разрешения и преодоления этих проблем и конфликтов, — так и действительно исторический анализ должен не только вести к осознанию проблем, перед которыми стоит психология сегодня, но также — и намечать возможные ходы в поиске их решения. Причем — опять же, как и в случае толкования сновидений, — исторический анализ должен пытаться превращать, «переводить» возникающие в ситуации разрывы и конфликты в «проблемы для роста», то есть обеспечивать развитие психологии и управлять им.
Ситуация в современной психологии и задачи анализа культурно-исторической теории Выготского
Быть современником — значит творить свое время, а не отражать его. А если: «отражать», то не как зеркало, а как щит!