12. Заключение
Это затянувшееся рассуждение возвращает нас к Макьявелли и позволяет повторить некоторые выводы.
Итак, поскольку автор «Государя» создал поразительную модель индивида, который совершенно свободен по отношению к себе и сам решает, как себя вести, каким ему быть в конкретной обстановке, по исходному определению это нечто весьма нам знакомое, напоминающее об идеализованном гуманистическом индивиде, способном «стать тем, чем хочет». Тут есть бесспорная структурная параллель, например, с универсальным «придворным» Кастильоне. Ведь и «придворный», и «мудрый государь», во-первых, заданы собою же, самодостаточны в своей отдельности; во-вторых, могут разворачиваться во всех направлениях, будучи разнообразными внутри себя. И в этом плане соотнесены — оба! — с будущей идеей личности.
Огромная разница состоит, однако, в том, что Макьявелли нет ни малейшего дела до цельности и гармонии индивида, вообще до личности как таковой, т. е. -обойдемся одним-единственным словом — личности в культуре. Хотя его чрезвычайно занимает, каковы индивидуальные возможности человека и что, собственно, такое индивид,—все внимание немедленно переносится на то, как же должен действовать индивид в качестве удачливого политика (при мысленном допущении — на котором, несмотря на сильнейшие сомнения, построен трактат,— что природа индивида допускает столь полное владение собой, что деятель не обязательно закреплен за тем или иным свойством характера и т. п.). То, что позже назовут личностью, для Макьявелли лишь условие и аппарат действия. Поэтому «мудрый государь» смотрится в ближайшей историко-культурной перспективе как квазиличность, как ее прагматически-искаженный, тупиковый вариант. Но поэтому же следует признать все драматическое значение такого испытания (сопоставимое с испытанием Фауста практическим социальным делом). Это был поистине теоретический experimentum crucis *.
Гуманисты брали «доблестного» и «героического» человека наедине с собой (а также в абстрактно-риторическом отношении к общине и согражданам, в сосредоточенных творческих занятиях или посреди более или менее условной «деятельной жизни», в пасторальных
* Испытание крестом (лат.). 240
грезах или, может быть, в кругу семьи, на худой конец, в противопоставлении ученого содружества и «толпы»). А Макьявелли размыкает этого индивида и грубо швыряет в поток истории.
Однако это ведь неизбежно должно было произойти и вскоре произойдет с новоевропейской личностью. Ибо личность, между прочим, такой человек, который вынужден вступить в прямой расчет с внешним миром без посредничества каких-либо анонимных и всеобщих инстанций. Действительно, в отличие от «доброго мужа», или «мудреца», или «подвижника» личность может быть рассмотрена в отношении к себе, лишь если она понята как существующая в реальном историческом мире. Последнее ни на минуту нельзя забыть (и культура Европы будет помнить) не только в эмпирической и страдательной, что ли, плоскости, но именно концептуально.
То есть обстоятельства и «внешние» цели индивида-личности суть важнейший узел его внутренней жизни и культурной сущности. Индивидуальный характер личности сгущается в общении, на границе с иной личностью, но и в неотвратимом действии, на границе с тем, что в прошлом веке называли «средой», во встрече с историей.
Дано ли человеку Нового времени, которое признало за ним неограниченное право на личную инициативу и возложило тяжесть одинокой ответственности («одинокой» и при коллективном решении, так как в нетрадиционалистском обществе исчезает основание, для того чтобы кто-либо мог переложить свое решение на других или решать вместо других),—дано ли-, индивиду что-то изменить в мире по своему подобию? Конечно, личность всегда вольна остаться верной себе ценой поражения и гибели, но — если она, черт возьми, стремится победить? Какова цена победы?
В том или ином случае, при осуществлении социальных целей или неосуществлении, это, надо думать, что-нибудь да означает для рефлективного ядра личности, для ее самоопределения.
Правда, существует точка зрения, согласно которой только нравственная победа индивида может быть подлинной победой его человечности. Что до реализации его целей в мире, что до победы социально-практической, то, по-видимому, это не обязательно для нравственности, раз уж она восторжествовала жертвенно... Что ж, безусловно, победа во всяком случае должна быть нравственной, без этого она для личности бессмысленна и запретна, и если надо выбирать, то мы выберем поражение. Это-то ясно. Но заметим все же, что, во-первых, коли герой ое гибнет в финале, это как-никак приятно, и даже не только для него... Во-вторых, если практический успех некой позиции несуществен, то это едва ли не затрагивает существо такой позиции и отказ добиваться успеха, «героическое» пренебрежение к нему бросает странную тень как раз на нравственность такого поведения. Если я озабочен не самоутверждением (пусть привлекательным и нравственным), а хочу, чтобы жизнь людей изменилась к лучшему, то желательно совместить нонконформизм с трезвым расчетом.
Как этого достичь в каждом отдельном случае, не принуждают ли обстоятельства то и дело совершать выбор между прагматизмом (который сам по себе вовсе не исключает нравственности) и высоким безрассудством, которому трагически приходится отдать предпочтение,— иной вопрос. Человеческий ум устроен так, что, склоняясь перед тем, кто божественно жертвует собой и уже этим одним нечто меняет в мире, который в остальном не меняется, мы задумываемся, не существует ли более эффективных способов действовать.
Тяжелым валуном лежит на пути таких раздумий трактат Макьявелли. Важно не то, что Макьявелли об этой проблеме не подозревал. Зато он первым громадный комплекс вопросов, которые через четыре века нарекут «проклятыми»,— о реальности и идеале, должном и возможном, цели и средствах, добре и зле,— пропустил сквозь игольное ушко политики, через треснувшее, как почка, понятие индивидности.
Макьявелли, кажется, единственный, кто в ренессансной культуре, низведя «универсального человека» до «государя», тем самым придал нарождающейся личности это неожиданное экспериментальное измерение. Мимо жестких соображений флорентийца не мог, начиная с Шекспира, Сервантеса и Спинозы, пройти никто, кого волновало испытание индивидуальной жизни и души социальной практикой. Не случайно трактат о «Государе», невзначай оброненный уходящей ренессансной эпохой, стал знаменитым и насущным уже за ее пределами. - В конечном счете Макьявелли не столько исказил или сузил центральную проблему гуманизма, сколько радикально преобразил ее и вывел через узкую протоку Возрождения непосредственно на просторы культуры последующих веков, включая, конечно, и наш трагический век.