
- •Иоганн Вольфганг Гете (1749-1832гг.)
- •Величие мира
- •Власть песни
- •Джордж Гордон Байрон (1788–1824)
- •Майское утро
- •Могущество, слава и благоденствие России
- •К временщику
- •Гражданское мужество
- •Бестужеву
- •А. С. Пушкин (1799—1837гг.)
- •Я памятник себе воздвиг нерукотворный
- •Я помню чудное мгновенье
- •Бородино
Джордж Гордон Байрон (1788–1824)
Поэт-романтик, мыслитель, член Палаты лордов. Байрон принадлежал к аристократической, но обедневшей семье, в десять лет после смерти деда унаследовал титул лорда. Студентом Кембриджского университета он опубликовал сборник «Часы досуга» (1807 г.), а славу ему принесла поэма «Паломничество Чайльд-Гарольда», печатавшаяся отдельными выпусками с 1812 по 1818 г.
Его стихотворения и поэмы передают сложную, изменчивую гамму чувств: от безоглядного бунтарства до отчаяния, вызываемого всевластием «тьмы».
Конфликт Байрона с конформистски настроенным английским обществом, завязавшийся уже после его поэтического дебюта, обострил крайне неудачный брак с Аннабелой Мильбэнк. В январе 1816 г. она покинула Байрона из-за его «ужасных привычек», под которыми подразумевала неприятие любой ортодоксии, включая и непререкаемые моральные запреты. Скандал подогревался небеспочвенными слухами о более чем родственных чувствах поэта к его сводной сестре Августе Ли. Она была адресатом нескольких его самых проникновенных стихотворений.
В мае 1816 г. Байрон был вынужден покинуть родину — как оказалось, навсегда. Пережитое потрясение стало «вечным ядом», отравляющим его жизнь в оставшиеся годы. Оно наложило отпечаток на тональность цикла стихотворений «Еврейские мелодии» (1815 г.), где отзываются метафоры Библии, на поэму « Шильонский узник» (1816 г.), драматические мистерии «Манфред» (1817 г.) и «Каин» (1821 г.).
Поэмы Байрона, построенные как лирическая исповедь персонажа, сочетающего в себе черты незаурядной личности и типа, свидетельствующего о верованиях и болезнях эпохи, стали литературным событием.
В Швейцарии, где прошли первые месяцы изгнания, а затем в Италии Байрон пережил творческий подъем, приступив с осени 1817 г. к поэтической хронике «Дон Жуан». Страстная влюбленность в графиню Терезу Гвичьоли, лишенную возможности соединить свою судьбу с Байроном, способствовала сближению поэта с карбонариями и активному участию вместе с ее отцом и братьями в итальянском освободительном движении. С началом греческого восстания против османского владычества Байрон подчинил свою жизнь борьбе за освобождение Эллады, на собственные средства собрав и вооружив отряд, с которым прибыл к месту событий.
Его безвременную смерть, результат развившейся лихорадки, оплакивала вся передовая Европа.
Шильонский узник
I
Взгляните на меня: я сед,
Но не от хилости и лет;
Не страх незапный в ночь одну
До срока дал мне седину.
Я сгорблен, лоб наморщен мой,
Но не труды, не хлад, не зной
Тюрьма разрушила меня.
Лишенный сладостного дня,
Дыша без воздуха, в цепях,
Я медленно дряхлел и чах,
И жизнь казалась без конца.
Удел несчастного отца
_За веру смерть и стыд цепей_
Уделом стал и сыновей.
Нас было шесть — пяти уж нет.
Отец, страдалец с юных лет,
Погибший старцем на костре,
Два брата, падшие во пре,
Отдав на жертву честь и кровь,
Спасли души своей любовь.
Три заживо схоронены
На дне тюремной глубины
И двух сожрала глубина;
Лишь я, развалина одна,
Себе на горе уцелел,
Чтоб их оплакивать удел.
II
На лоне вод стоит Шильон;
Там, в подземелье, семь колонн
Покрыты влажным мохом лет.
На них печальный брезжит свет
Луч, ненароком с вышины
Упавший в трещину стены
И заронившийся во мглу.
И на сыром тюрьмы полу
Он светит тускло, одинок,
Как над болотом огонек,
Во мраке веющий ночном.
Колонна каждая с кольцом;
И цепи в кольцах тех висят;
И тех цепей железо — яд;
Мне в члены вгрызлося оно;
Не будет ввек истреблено
Клеймо, надавленное им.
И день тяжел глазам моим,
Отвыкнувшим столь давних лет
Глядеть на радующий свет;
И к воле я душой остыл
С тех пор, как брат последний был
Убит неволей предо мной
И, рядом с мертвым, я, живой,
Терзался на полу тюрьмы.
III
Цепями теми были мы
К колоннам тем пригвождены,
Хоть вместе, но разлучены;
Мы шагу не могли ступить,
В глаза друг друга различить
Нам бледный мрак тюрьмы мешал.
Он нам лицо чужое дал
И брат стал брату незнаком.
Была услада нам в одном:
Друг другу голос подавать,
Друг другу сердце пробуждать
Иль былью славной старины,
Иль звучной песнею войны
Но скоро то же и одно
Во мгле тюрьмы истощено;
Наш голос страшно одичал,
Он хриплым отголоском стал
Глухой тюремныя стены;
Он не был звуком старины
В те дни, подобно нам самим,
Могучим, вольным и живым!
Мечта ль?.. но голос их и мой
Всегда звучал мне как чужой.
IV
Из нас троих я старший был;
Я жребий собственный забыл,
Дыша заботою одной,
Чтоб им не дать упасть душой.
Наш младший брат — любовь отца…
Увы! черты его лица
И глаз умильная краса,
Лазоревых, как небеса,
Напоминали нашу мать.
Он был мне все — и увядать
При мне был должен милый цвет,
Прекрасный, как тот дневный свет,
Который с неба мне светил,
В котором я на воле жил.
Как утро, был он чист и жив:
Умом младенчески-игрив,
Беспечно весел сам с собой…
Но перед горестью чужой
Из голубых его очей
Бежали слезы, как ручей.
V
Другой был столь же чист душой,
Но дух имел он боевой:
Могуч и крепок, в цвете лет,
Рад вызвать к битве целый свет
И в первый ряд на смерть готов…
Но без терпенья для оков.
И он от звука их завял!
Я чувствовал, как погибал,
Как медленно в печали гас
Наш брат, незримый нам, близ нас;
Он был стрелок, жилец холмов,
Гонитель вепрей и волков
И гроб тюрьма ему была;
Неволи сила не снесла.
VI
Шильон Леманом окружен,
И вод его со всех сторон
Неизмерима глубина;
В двойную волны и стена
Тюрьму совокупились там;
Печальный свод, который нам
Могилой заживо служил,
Изрыт в скале подводной был;
И день и ночь была слышна
В него биющая волна
И шум над нашей головой
Струй, отшибаемых стеной.
Случалось — бурей до окна
Бывала взброшена волна,
И брызгов дождь нас окроплял;
Случалось — вихорь бушевал,
И содрогалася скала;
И с жадностью душа ждала,
Что рухнет и задавит нас:
Свободой был бы смертный час!
VII
Середний брат наш — я сказал
Душой скорбел и увядал.
Уныл, угрюм, ожесточен,
От пищи отказался он:
Еда тюремная жестка;
Но для могучего стрелка
Нужду переносить легко.
Нам коз альпийских молоко
Сменила смрадная вода;
А хлеб наш был, какой всегда
С тех пор как цепи созданы
Слезами смачивать должны
Невольники в своих цепях.
Не от нужды скорбел и чах
Мой брат: равно завял бы он,
Когда б и негой окружен
Без воли был… Зачем молчать?
Он умер… я ж ему подать
Руки не мог в последний час,
Не мог закрыть потухших глаз;
Вотще я цепи грыз и рвал
Со мною рядом умирал
И умер брат мой, одинок;
Я близко был — и был далек.
Я слышать мог, как он дышал,
Как он дышать переставал,
Как вздрагивал в цепях своих
И как ужасно вдруг затих
Во глубине тюремной мглы…
Они, сняв с трупа кандалы,
Его без гроба погребли
В холодном лоне той земли,
На коей он невольник был.
Вотще я их в слезах молил,
Чтоб брату там могилу дать,
Где мог бы дневный луч сиять;
То мысль безумная была,
Но душу мне она зажгла:
Чтоб волен был хоть в гробе он.
«В темнице, мнил я, мертвых сон
Не тих…» Но был ответ слезам
Холодный смех; и брат мой там
В сырой земле тюрьмы зарыт,
И в головах его висит
Пук им оставленных цепей:
Убийц достойный мавзолей.
VIII
Но он — наш милый, лучший цвет,
Наш ангел с колыбельных лет,
Сокровище семьи родной,
Он — образ матери душой
И чистой прелестью лица,
Мечта любимая отца,
Он — для кого я жизнь щадил,
Чтоб он бодрей в неволе был,
Чтоб после мог и волен быть…
Увы! он долго мог сносить
С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой:
Не я ему — он для меня
Подпорой был… Вдруг день от дня
Стал упадать, ослабевал,
Грустил, молчал и молча вял.
О боже! боже! страшно зреть,
Как силится преодолеть
Смерть человека… я видал,
Как ратник в битве погибал;
Я видел, как пловец тонул
С доской, к которой он прильнул
С надеждой гибнущей своей;
Я зрел, как издыхал злодей
С свирепой дикостью в чертах,
С богохуленьем на устах,
Пока их смерть не заперла;
Но там был страх — здесь скорбь была
Болезнь глубокая души.
Смиренным ангелом, в тиши,
Он гас, столь кротко-молчалив,
Столь безнадежно-терпелив,
Столь грустно-томен, нежно-тих.
Без слез, лишь помня о своих
И обо мне… Увы! он гас,
Как радуга, пленяя нас,
Прекрасно гаснет в небесах;
Ни вздоха скорби на устах;
Ни ропота на жребий свой;
Лишь слово изредка со мной
О наших прошлых временах,
О лучших будущего днях,
Об упованье… но, объят
Сей тратой, горшею из трат,
Я был в свирепом забытьи.
Вотще, кончаясь, он свои
Терзанья смертные скрывал…
Вдруг реже, трепетнее стал
Дышать, и вдруг умолкнул он…
Молчаньем страшным пробужден,
Я вслушиваюсь… тишина!
Кричу как бешеный… стена
Откликнулась… и умер гул…
Я цепь отчаянно рванул
И вырвал… К брату — брата нет!
Он на столбе — как вешний цвет,
Убитый хладом, — предо мной
Висел с поникшей головой.
Я руку тихую поднял;
Я чувствовал, как исчезал
В ней след последней теплоты;
И мнилось, были отняты
Все силы у души моей;
Все страшно вдруг сперлося в ней;
Я дико по тюрьме бродил
Но в ней покой ужасный был,
Лишь веял от стены сырой
Какой-то холод гробовой;
И, взор на мертвого вперив,
Я знал лишь смутно, что я жив.
О! сколько муки в знанье том,
Когда мы тут же узнаем,
Что милому уже не быть!
И миг тот мог я пережить!
Не знаю — вера ль то была,
Иль хладность к жизни жизнь спасла?
IX
Но что потом сбылось со мной
Не помню… Свет казался тьмой,
Тьма — светом; воздух исчезал;
В оцепенении стоял,
Без памяти, без бытия,
Меж камней хладным камнем я;
И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в мутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей:
То было — тьма без темноты;
То было — бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой.
X
Вдруг луч внезапный посетил
Мой ум… то голос птички был.
Он умолкал; он снова пел;
И мнилось, с неба он летел;
И был утешно-сладок он.
Им очарован, оживлен,
Заслушавшись, забылся я.
Но ненадолго… мысль моя
Стезей привычною пошла,
И я очнулся… и была
Опять передо мной тюрьма,
Молчанье то же, та же тьма;
Как прежде, бледною струей
Прокрадывался луч дневной
В стенную скважину ко мне…
Но там же, в свете, на стене
И мой певец воздушный был:
Он трепетал, он шевелил
Своим лазоревым крылом;
Он озарен был ясным днем;
Он пел приветно надо мной…
Как много было в песне той!
И все то было — про меня!
Ни разу до того я дня
Ему подобного не зрел!
Как я, казалось, он скорбел
О брате, и покинут был;
И он с любовью навестил
Меня тогда, как ни одним
Уж сердцем не был я любим;
И в сладость песнь его была:
Душа невольно ожила.
Но кто ж он сам был, мой певец?
Свободный ли небес жилец?
Или, недавно от цепей,
По случаю к тюрьме моей,
Играя в небе, залетел
И о свободе мне пропел?
Скажу ль?.. Мне думалось порол,
Что у меня был не земной,
А райский гость; что братний дух
Порадовать мой взор и слух
Примчался птичкою с небес…
Но утешитель вдруг исчез;
Он улетел в сиянье дня…
Нет, нет, то не был брат… меня
Покинуть так не мог бы он,
Чтоб я, с ним дважды разлучен,
Остался вдвое одинок,
Как труп меж гробовых досок.
XI
Вдруг новое в судьбе моей:
К душе тюремных сторожей
Как будто жалость путь нашла;
Дотоле их душа была
Бесчувственней желез моих;
И что разжалобило их?
Что милость вымолило мне,
Не знаю… но опять к стене
Уже прикован не был я;
Оборванная цепь моя
На шее билася моей;
И по тюрьме я вместе с ней
Вдоль стен, кругом столбов бродил,
Не смея братних лишь могил
Дотронуться моей ногой,
Чтобы последния земной
Святыни там не оскорбить.
XII
И мне оковами прорыть
Ступени удалось в стене;
Но воля не входила мне
И в мысли… я был сирота,
Мир стал чужой мне, жизнь пуста,
С тюрьмой я жизнь сдружил мою:
В тюрьме я всю свою семью,
Все, что знавал, все, что любил,
Невозвратимо схоронил,
И в области веселой дня
Никто уж не жил для меня;
Без места на пиру земном,
Я был бы лишний гость на нем,
Как облако при ясном дне,
Потерянное в вышине
И в радостных его лучах
Ненужное на небесах…
Но мне хотелось бросить взор
На красоту знакомых гор,
На их утесы, их леса,
На близкие к ним небеса.
XIII
Я их увидел — и оне
Все были те ж: на вышине
Веков создание — снега,
Под ними Альпы и луга,
И бездна озера у ног,
И Роны блещущий поток
Между зеленых берегов;
И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам;
И по лазоревым водам
Сверкали ясны облака;
И быстрый парус челнока
Между небес и вод летел;
И хижины веселых сел,
И кровы светлых городов
Сквозь пар мелькали вдоль брегов…
И я приметил островок:
Прекрасен, свеж, но одинок
В пространстве был он голубом;
Цвели три дерева на нем,
И горный воздух веял там
По мураве и по цветам,
И воды были там живей,
И обвивалися нежней
Кругом родных брегов оне.
И видел я: к моей стене
Челнок с пловцами приставал,
Гостил у брега, отплывал
И, при свободном ветерке
Летя, скрывался вдалеке;
И в облаках орел играл,
И никогда я не видал
Его столь быстрым — то к окну
Спускался он, то в вышину
Взлетал — за ним душа рвалась;
И слезы новые из глаз
Пошли, и новая печаль
Мне сжала грудь… мне стало жаль
Моих покинутых цепей.
Когда ж на дно тюрьмы моей
Опять сойти я должен был
Меня, казалось, обхватил
Холодный гроб; казалось, вновь
Моя последняя любовь,
Мой милый брат передо мной
Был взят несытою землей;
Но как ни тяжко ныла грудь
Чтоб от страданья отдохнуть,
Мне мрак тюрьмы отрадой был.
XIV
День приходил, день уходил,
Шли годы — я их не считал:
Я, мнилось, память потерял
О переменах на земли.
И люди наконец пришли
Мне волю бедную отдать.
За что и как? О том узнать
И не помыслил я — давно
Считать привык я за одно:
Без цепи ль я, в цепи ль я был,
Я безнадежность полюбил;
И им я холодно внимал,
И равнодушно цепь скидал,
И подземелье стало вдруг
Мне милой кровлей… там все друг,
Все однодомец было мой:
Паук темничный надо мной
Там мирно ткал в моем окне;
За резвой мышью при луне
Я там подсматривать любил;
Я к цепи руку приучил;
И… столь себе неверны мы!
Когда за дверь своей тюрьмы
На волю я перешагнул
Я о тюрьме своей вздохнул.
Мазепа
I
Он стих — полтавский страшный бой,
Когда был счастьем кинут Швед;
Вокруг полки лежат грядой:
Им битв и крови больше нет.
Победный лавр и власть войны
(Что лгут, как раб их, человек)
Ушли к Царю, и спасены
Валы Москвы… Но не навек:
До дня, что горше и мрачней,
До года, всех других черней,
Когда позором сменят мощь
Сильнейший враг, славнейший вождь,
И гром крушенья, слав закат,
Смяв одного, — мир молньей поразят!
II
Игра судьбы! Карл день и ночь,
Изранен, должен мчаться прочь
Сквозь воды рек и ширь полей,
В крови подвластных и в своей:
Весь полк, пробивший путь, полег,
И все ж не прозвучал упрек
Тщеславцу — в час, когда он пал
И властью правду не пугал.
Гиета Карлу уступил
Коня — и русский плен влачил,
И умер. Конь тот, много лиг
Промчавшись бодро, вдруг поник
И пал. В лесной глуши, где мрак
Обвил преследователь-враг
Кольцом огней сторожевых,
Измученный пристал король.
Вот лавр! Вот отдых! — И для них
Народы сносят гнет и боль?
До смертной муки изнурен,
Под дикий дуб ложится он;
На ранах кровь, и в жилах лед;
Сырая тьма над ним плывет;
Озноб, что тело сотрясал,
Сном подкрепиться не давал
И все ж, как должно королям,
Карл все сносил, суров и прям,
И в крайних бедах, свыше сил,
Страданья — воле подчинил,
И покорились те сполна,
Как покорялись племена!
III
Где полководцы? Мало их
Ушло из боя! Горсть живых
Осталась, рыцарскую честь
Храня по-прежнему, при нем,
И все спешат на землю сесть
Вкруг короля с его конем:
Животных и людей всегда
Друзьями делает беда.
Здесь и Мазепа. Древний дуб,
Как сам он — стар, суров и груб,
Дал кров ему; спокоен, смел,
Князь Украины не хотел
Лечь, хоть измучен был вдвойне,
Не позаботясь о коне:
Казацкий гетман расседлал
Его и гриву расчесал,
И вычистил, и подостлал
Ему листвы, и рад, что тот
Траву стал есть, — а сам сперва
Боялся он, что отпугнет
Коня росистая трава;
Но, как он сам, неприхотлив
Был конь и к ложу, и к еде;
Всегда послушен, хоть игрив,
Он был готов на все, везде;
Вполне «татарин» — быстр, силен,
Космат — Мазепу всюду он
Носил; знал голос: шел на зов,
Признав средь тысяч голосов;
Будь ночь беззвездная вокруг,
Он мчался на знакомый звук;
Он от заката по рассвет
Бежал козленком бы вослед!
IV
Все сделав, плащ Мазепа свой
Постлал; копье о дуб крутой
Опер; проверил — хорошо ль
Дорогу вынесла пистоль,
И есть ли порох под курком,
И держит ли зажим тугой
Кремень, и прочно ли ножны
На поясе закреплены;
Тогда лишь этот муж седой
Достал из сумки за седлом
Свой ужин, скудный и простой;
Он предлагает королю
И всем, кто возле, снедь свою
Достойнее, чем куртизан,
Кем праздник в честь монарха дан.
И Карл с улыбкою берет
Кусок свой бедный — и дает
Понять, что он душой сильней
И раны, и беды своей.
Сказал он: «Всяк из нас явил
Немало доблести и сил
В боях и в маршах; но умел
Дать меньше слов и больше дел
Лишь ты, Мазепа! Острый взор
С дней Александра до сих пор
Столь ладной пары б не сыскал,
Чем ты и этот Буцефал.
Всех скифов ты затмил, коня
Чрез балки и поля гоня».
«Будь школа проклята моя,
Где обучился ездить я!»
«Но почему же, — Карл сказал,
Раз ты таким искусным стал?»
В ответ Мазепа: «Долог сказ;
Ждет путь еще немалый нас,
Где, что ни шаг, таится враг,
На одного по пять рубак;
Коням и нам не страшен плен,
Лишь перейдем за Борисфен.
А вы устали; всем покой
Необходим; как часовой
При вас я буду». — «Нет; изволь
Поведать нам, — сказал король,
Твою историю сполна;
Пожалуй, и уснуть она
Мне помогла бы, а сейчас
Дремотой не сомкнуть мне глаз».
«Коль так, я, государь, готов
Встряхнуть все семьдесят годов,
Что помню. Двадцать лет мне… да…
Так, так… был королем тогда
Ян Казимир. А я при нем
Сызмлада состоял пажом.
Монарх он был ученый, — что ж…
Но с вами, государь, не схож:
Он войн не вел, земель чужих
Не брал, чтоб не отбили их;
И (если сейма не считать)
До неприличья благодать
Была при нем. И скорбь он знал:
Он муз и женщин обожал,
А те порой несносны так,
Что о войне вздыхал бедняк,
Но гнев стихал, — и новых вдруг
Искал он книг, искал подруг.
Давал он балы без конца,
И вся Варшава у дворца
Сходилась — любоваться там
На пышный сонм князей и дам.
Как польский Соломон воспет
Он был; нашелся все ж поэт
Без пенсии: он под конец
Скропал сатиру, как «не-льстец».
Ну, двор! Пирам — утерян счет;
Любой придворный рифмоплет;
Я сам стишки слагал — пиит!
Дав подпись «Горестный Тирсит
Там некий граф был, всех других
Древнее родом и знатней,
Богаче копей соляных
Или серебряных. Своей
Гордился знатностью он так,
Как будто небу был свояк;
Он слыл столь знатен и богат,
Что мог претендовать на трон;
Так долго устремлял он взгляд
На хартии, на блеск палат,
Пока все подвиги семьи,
В полубезумном забытьи,
Не стал считать своими он.
С ним не была жена согласна:
На тридцать лет его юней,
Она томилась ежечасно
Под гнетом мужа; страсти в ней
Кипели, что ни день, сильней;
Надежды… страх… и вот слезою
Она простилась с чистотою:
Мечта, другая; нежность взгляда
Юнцов варшавских, серенада,
Истомный танец — все, что надо,
Чтоб холоднейшая жена
К супругу сделалась нежна,
Ему даря прекрасный титул,
Что вводит в ангельский капитул;
Но странно: очень редко тот,
Кто заслужил его, хвастнет.
V
«Я очень был красив тогда;
Теперь за семьдесят года
Шагнули, — мне ль бояться слов?
Немного мужей и юнцов,
Вассалов, рыцарей, — со мной
Могли поспорить красотой.
Был резв я, молод и силен,
Не то, что нынче, — не согбен,
Не изморщинен в смене лет,
Забот и войн, что стерли след
Души моей с лица; меня
Признать бы не смогла родня,
Со мною встреться и сравни
И прошлые, и эти дни.
К тому ж не старость избрала
Своей страницей гладь чела;
Не совладать покуда ей
С умом и с бодростью моей,
Иначе б в этот поздний час
Не мог бы я вести для вас
Под черным небом мой рассказ.
Но дальше… Тень Терезы — вот:
Туда, за куст ореха тот,
Как бы сейчас плывет она,
Настолько в памяти ясна!
И все же нет ни слов, ни сил
Ту описать, кого любил!
Был взор ее азийских глаз
(Кровь турок с польской кровью здесь
Дает порой такую смесь)
Темнее неба в этот час,
Но нежный свет струился в нем,
Как лунный блеск в лесу ночном.
Широкий, темный, влажный, — он
В своих лучах был растворен,
Весь — грусть и пламя, точно взор
У мучениц, что, на костер
Взойдя, на небо так глядят,
Как будто смерть благодарят.
Лоб ясен был, как летний пруд,
Лучом пронизанный до дна,
Когда и волны не плеснут,
И высь небес отражена.
Лицо и рот… Но что болтать?
Ее люблю я, как любил!
Таких, как я, любовный пыл
Не устает всю жизнь терзать,
Сквозь боль и злобу — любим мы!
И призрак прошлого из тьмы
Приходит к нам на склоне лет,
И — за Мазепой бродит вслед.
VI
«При встречах — я глядел, вздыхал;
Она молчала, но звучал
Ответ в безмолвьи; много есть
Тонов и жестов, что прочесть
Умеют взор и слух: душа
Рождает их, любить спеша;
И вот — загадочная связь!
Она уже с другой слилась,
Помимо воли свой призыв
Каленой цепью закрепив,
Что электрической волной
Проводит пламя в дух чужой.
Глядел, вздыхал я, слезы лил
И все же в стороне бродил,
Ждал быть представленным; а там
Встречаться легче стало нам
Без подозрений. Только тут
Решил признаться я, — и что ж?
При встрече вмиг слова замрут,
И сотрясает губы дрожь.
Но час настал. — Одной игрой,
Забавой глупой и пустой,
(Забыл названье!) все кругом
Дни заполняли. Мы вдвоем
Играли тоже: у стола
Нас шутка случая свела.
Исход не волновал меня;
Но быть вблизи, лицом к лицу,
Глядеть и слушать! Как юнцу
Не чуять страстного огня?
Я был при ней как часовой
(Быть нашим зорче б в час ночной!)
И вдруг подметил, что она
Сидит рассеяна, скучна,
Игрой не занята ничуть,
Успехом, сдачей — но стряхнуть
Не может плен ее: сидит
За часом час, хотя бежит
Удача прочь. И вот тогда,
Как яркой молньи борозда,
Сверкнула мысль в мозгу моем,
Что нечто есть в томленьи том,
Сулящее надежду мне.
И — хлынули слова, — вполне
Бессвязные, — но им она
Внимала, хоть и холодна.
С меня — довольно: будут нас
Вновь слушать, выслушавши раз,
Душа не в лед превращена,
И безответность — не отказ!
VII
«Любил я; стал любимым вдруг…
Вам, государь, слыхал я, — тот
Плен сладкий чужд. Я мой отчет
О смене радостей и мук
Прерву: вам пуст казался б он.
Но ведь не всякий прирожден
Страстями править (иль страной
Как вы — и заодно собой).
Я — князь (иль был им); мог послать
Десятки тысяч — умирать
Там, где велю. Но над собой
Я власти не имел такой.
Да, я любил и был любим;
По правде, счастья выше — нет,
И все же, наслаждаясь им,
Доходишь вдруг до мук и бед.
Все встречи — втайне. Час ночной,
Что вел меня в ее покой,
Был полон огненной тоской,
Дней не видал я и ночей,
Лишь час; он в памяти моей
Доныне несравненным сном
Живет: и я отдать бы рад
Всю Украину, чтоб назад
Вернуть его, стать вновь пажом,
Счастливцем, кто владел одним:
Лишь сердцем нежным, да мечом;
Кто был, чужой дарам земным,
Богат здоровьем молодым.
Видались тайно мы. Иной
Находит в том восторг двойной.
Не знаю! Я бы жизнь отдал,
Когда б ее моею звал
При всех, — пред небом и землей!
Я часто горевал о том,
Что встречи наши — лишь тайком.
VIII
«За парочкой всегда следят
Глаза чужие… Мог бы ад
Быть полюбезней… Но навряд
Был сатана тут виноват.
Не заскучавший ли ханжа
Благочестивой желчи дал
Исход, от зависти дрожа?..
И раз лазутчиков отряд
Вдруг ночью нас поймал!
Был вне себя от гнева граф;
Я — без меча; но и представ
С мечом, в броне до самых пят,
Толпою все ж бы я был смят.
Уединенный замок; ночь;
Глушь деревенская; помочь
Кто мог бы мне? Дожить до дня
Я и не думал: для меня
И миги сочтены. С мольбой
Воззвал я к деве пресвятой
Да к двум иль трем святым; свой рок
Приняв, сколь ни был он жесток.
Рой слуг меня во внешний двор
Повел. С Терезой разлучен
Был навсегда я с этих пор.
Представьте же, как был взбешен
Наш гордый непреклонный граф!
И он, по совести, был прав:
Боялся он, чтоб наша связь
В потомстве не отозвалась;
Бесился, что запятнан герб,
Что родовая честь ущерб
Несет, что древняя семья
Вся происшествием таким
Оскорблена с главой своим:
Он твердо верил, что пред ним
Склонен весь мир, и первый — я.
Ах, черт! С пажом! Будь то король,
Ну что ж, куда ни шло, — изволь!
Но паж! Сопляк!.. Я гнев понять
Мог — но не в силах описать!..
IX
«— Коня сюда! — Ведут коня.
Нет благородней скакуна!
_Татарин_ истый! Лишь два дня,
Как был он взят из табуна.
Он с мыслью спорил быстротой,
Но дик был, точно зверь лесной,
Неукротим: он до тех пор
Не ведал ни узды, ни шпор.
Взъероша гриву, опенен,
Храпел и тщетно рвался он,
Когда его, дитя земли,
Ко мне вплотную подвели.
Ремнем я был к его спине
Прикручен, сложенным вдвойне;
Скакун отпущен вдруг, — и вот,
Неудержимей бурных вод,
Рванулись мы — вперед, вперед!
X
«Вперед! — Мне захватило грудь.
Не понял я — куда наш путь.
Бледнеть чуть начал небосвод;
Конь, в пене, мчал — вперед, вперед!
Последний человечий звук,
Что до меня донесся вдруг,
Был злобный свист и хохот слуг;
Толпы свирепой гоготня
Домчалась с ветром до меня.
Я взвился в ярости, порвал
Ремень, что шею мне сжимал,
Связуя с гривою коня,
И на локтях кой-как привстал,
И кинул им проклятье. Но
Сквозь гром копыт, заглушено,
К ним, верно, не дошло оно.
Досадно!.. Было б сладко мне
Обиду им вернуть вдвойне!
Но, впрочем, мой настал черед:
Уж нет ни замка, ни ворот,
Ни стен, ни подвесных мостов,
Мостков, бойниц, решеток, рвов;
В полях ни стебелька; жива
Одна лишь сорная трава
Там, где очаг был. Будь вы там,
Ни разу б не приснилось вам,
Что был тут замок. Видеть мне
Ту крепость довелось в огне,
Как падал за зубцом зубец,
И тек расплавленный свинец
Дождем с обуглившихся крыш!
Нет, — месть мою не отвратишь!
Не чаяли они, гоня
Молниеногого коня
Со мной на гибель, что опять,
С десятком тысяч скакунов,
Вернусь я — графу честь воздать,
Раз он пажей катать готов!
Он славно пошутил со мной,
Связав со взмыленным конем;
Ему я шуткою двойной
Недурно отплатил потом:
Всему приходит свой черед,
И тот, кто миг подстережет,
Возьмет свое. Где в мире путь,
Которым можно ускользнуть,
Коль недруг жаждет счеты свесть
И в сердце клад лелеет — месть?
XI
«Вперед, вперед — мой конь и я
На крыльях ветра! След жилья
Исчез. А конь все мчался мой,
Как в небе сполох огневой,
Когда мороз, и ночь ясна,
Сияньем северным полна.
Ни городов, ни сел, — простор
Равнины дикой, темный лес
Каймой, да на краю небес
Порой, на смутном гребне гор,
Стан башни: от татар они
Хранили степь в былые дни,
И все. Пустыня. Год назад
Турецкий тут прошел отряд,
А где спаги оставил след,[9]
Травы в лугах кровавых нет.
Был сер и дымен небосвод;
Унылый ветр стонал порой,
И с ним бы стон сливался мой,
Но мчались мы — вперед, вперед
И глох мой вздох с моей мольбой.
Лил ливнем хладный пот с меня
На гриву буйную коня,
И, в ярости и страхе, тот,
Храпя, все длил безумный лет.
Порой казалось мне, что он
Скок замедляет, изнурен;
Но нет, — нетрудной ношей был
Мой легкий стан для ярых сил;
Я шпорою скорей служил:
Лишь дернусь, боли не стерпев
В руках затекших, — страх и гнев
Коню удваивают пыл;
Я слабо крикнул, — сгоряча
Рванулся он, как от бича:
Дрожа при каждом звуке, он
За трубный рев мой принял стон.
Ремень мне кожу перетер
Меж тем, и кровь текла по нем,
И в горле сдавленном моем
Пылала жажда, как костер.
XII
«Мы в дикий лес влетели; он
Шел без конца, со всех сторон;
Пред строем вековых стволов
Сильнейших бурь бессилен рев,
Что, из Сибири налетев,
Здесь листья лишь дерут с дерев.
Он впроредь рос, а ширь полян
Покрыл кустов зеленый стан,
Чья, пышная весной, листва
С туманом осени — мертва
И падает к ногам дерев,
Суха, безжизненно зардев,
Как кровь на мертвецах, что в ряд
Непогребенные лежат,
И ночь дыханьем ледяным
Так заморозит лица им,
Что даже вороны подчас
Не выклюют зальдевших глаз…
То дикий был подлесок. Вкруг
Там мощный дуб вставал, там бук,
Там грубая сосна; но ствол
Не, льнул к стволу, не то б нашел
Я рок иной; путь уступал
Кустарник нам и не терзал
Мне тела. Жить еще я мог:
Стянул мне раны холодок,
И не давал упасть ремень;
В кустах мы мчались целый день,
Как вихрь; я слышал волчий вой
И волчий бег в глуши лесной,
Звук неуемных их прыжков,
Что бесят гончих и стрелков;
Они летели нам вослед,
И не спугнул их и рассвет;
Была — не далее сука
С зарей их стая к нам близка,
И слышал я сквозь мрак ночной
Вплотную в гущине лесной
Пугливый бег их воровской.
О, если б дали мне мое
Оружье, — меч или копье,
Чтоб мог, коль надо умирать,
Жизнь подороже я продать!
В начале скачки я мечтал,
Чтоб конь мой, изнурен, упал;
Теперь дрожал я, что из сил
Он выбьется. Нет! Он хранил
Дар предков диких: мощный бег
Оленя. Не быстрее снег
Заносит горца у ворот,
Куда он больше не войдет,
Пургою ослеплен, — чем мой
Стремился конь тропой лесной,
Свиреп, неукротим и дик,
Как раздраженный вдруг отказом,
Его не знавший, баловник
Или как женщина, что вмиг
Теряет от обиды разум.
XIII
«Лес пройден. Непонятно стыл
Июньский день. Иль в недрах жил
Кровь стыла? Длящаяся боль
Сильней ведь самых твердых воль.
Тогда иным был я: кипуч,
Неукротим, как горный ключ,
Готов явить и страсть, и гнев,
В них разобраться не успев,
Представьте ж ярость, боль, испуг,
Всю смену вынесенных мук,
Озноб мой, голод, горе, стыд,
Раздетость, горький хмель обид!
Весь род мой гневен: кровь — огонь;
Нас лучше не задень, не тронь,
Не то гремучею змеей
Взовьемся мы, готовы в бой;
Что ж странного, коль я на миг
Под гнетом мук моих поник?
Земля исчезла; небосвод
Вдруг вбок поплыл. Свалюсь! Вот-вот!..
Но нет: ремень был крепок тот.
Грудь сжало; мозг пылал, и звон
Стоял в ушах, но смолк и он:
Вертелось небо колесом;
Как пьяный, гнулся лес кругом;
Вдруг молний сноп, кроваво ал,
Мне взор застлал. Кто умирал,
Не мог бы умереть полней.
Истерзан скачкою моей,
Тьмы уловив
Прилив, отлив,
Я силился очнуться, но
Не мог собрать себя в одно!
Так, утопая, льнешь в тоске
К ныряющей в волнах доске,
Вверх-вниз, вверх-вниз, — и по волнам
Скользишь к пустынным берегам.
Мерцала жизнь, как те огни,
Что призрачно снуют в тени,
Когда глушит полночный сон
Мозг, что горячкой воспален.
Но бред прошел, с ним — боль и стон;
Но горько было: понял я,
Что, в миг последний бытия,
Страдалец терпит, — если он
Не обречен на худший страх,
Пока не превратится в прах…
Ну что ж! Нередко я с тех пор
Стоял пред Смертью — взор во взор!
XIV
«Вернулась мысль. Где мы? Я зяб,
В висках гудело. Как ни слаб,
Вновь пульс мой жизнь вливал в меня,
Пока вдруг боль как от огня
Меня свела, и к сердцу вновь
Пошла отхлынувшая кровь;
В ушах возник нестройный гул;
Забилось сердце; я взглянул,
Я видел: зренье вновь пришло,
Но мутно все, как сквозь стекло.
Я волн вблизи услышал плеск,
Звезд видел в небе смутный блеск;
Не сплю я: дикий конь плывет
В стремнине столь же диких вод!
Виясь, шумна и широка.
Неслась прекрасная река;
На стрежне мы; изо всех сил
Конь к берегу чужому плыл;
На миг я силы ощутил:
Мой обморок волною смыт,
И бодрость вновь она дарит
Рукам распухшим. Мощью полн,
Конь гордо бьется против волн,
Мы движемся вперед.
Вот наконец и берег тот
Как пристань предстает.
Но рад я не был: позади
Был страх, ждал ужас впереди,
И ночь — повсюду разлита.
Как долго длилась пытка та,
Не рассказать. Едва ль я знал.
Дышал я или не дышал.
XV
«Намокла грива; шерсть блестит,
Конь тяжко дышит, весь дрожит,
И все ж — достаточно ретив,
Чтоб взвиться на обрыв.
Мы наверху. Во тьме ночной
Вновь даль равнины неживой:
Опять простор, простор, простор
Как бездны в снах души больной
Захлестывает взор.
Кой-где вдали белеет блик,
Кой-где угрюмый куст возник
В туманных отблесках луны,
Встающей с правой стороны,
Но хоть бы малый след
Жилья означил лунный свет
В пустыне беспредельной, — нет!
Мелькни костер во тьме ночной
Нам путеводною звездой,
Болотный огонек в тени
Насмешкой надо мной блесни,
Нет! — И ему бы я был рад,
Лги он, обманывай, скользи:
Он бы уверил скорбный взгляд.
Что человек вблизи!
XVI
«В путь — вновь; но вяло, кое-как:
Уж нету дикой мощи той,
Весь в мыле, бег сменил на шаг
Конь истомленный мой.
Теперь и малое дитя
Им управляло бы шутя,
Но что мне пользы в том?
Он укрощен, но связан я,
А развяжись, — рука моя
Не справится с конем.
Я все ж попробовал опять
Тугие ремни разорвать,
Увы! не удалось:
Я лишь больней их на себе
В бесплодной затянул борьбе,
И бросить все пришлось.
Казалось, кончен дикий скок,
Но где предел? — еще далек!
Вот мглисто посветлел восток,
Как был рассвет тягуч!
Казалось, что сырая мгла,
Клубясь, темна и тяжела,
Навеки солнце облекла,
Пока багряный луч
Не бросил звезд бессильных ниц,
Затмив лучи их колесниц,
И с трона залил мир кругом
Своим единственным огнем.
XVII
«День встал. Клубясь, исчезла мгла,
И все ж — пустыня вкруг была,
Куда лишь глаз хватал. Зачем
Стремиться по просторам тем
Чрез поле, реку, лес? Там нет
Людей, — зверей нет! Хоть бы след
Копыт иль ног по целине,
Знак жизни! В тяжкой тишине
Сам воздух там застыл
Не слышен тонкий рог цикад,
Птиц — или нет, или молчат.
Шатаясь, из последних сил,
Брел конь мой, — долго; тяжко он
Был изнурен и запален;
И все — пустырь со всех сторон.
Вдруг долетело до меня
Как будто ржание коня
Из чащи сосен, — или там
Промчался ветер по ветвям?
Но нет: из леса к нам летит
С тяжелым топотом копыт
Табун огромный, яр и дик;
Хотел я крикнуть — замер крик.
Как эскадрон, летят ряды;
Где ж всадники — держать бразды?
Их тысяча — и без узды!
По ветру — гривы и хвосты;
Раздуты ноздри, вольны рты;
Бокам их шпоры и хлысты
Неведомы, зубам — мундштук,
Ногам — подков железный круг;
Их тысяча — сплошь дикарей;
Вольнее волн среди морей,
Они, гремя, неслись
Навстречу нам, а мы — плелись.
Но моего коня взбодрил
Их вид на миг; из крайних сил
Рванулся он, слегка заржал
В ответ им — и упал.
Дымясь, хрипел он тяжело;
Глаза застыли, как стекло,
И сам застыл он. Первый бег
Был и последним — и навек!
Видал табун,
Как пал скакун,
Видал простертого меня
В петлях кровавого ремня;
Все стали, вздрогнули, все пьют
Ноздрями воздух, прочь бегут,
Вновь подлетают, вновь — назад,
Дыбятся, прыгают, кружат
Вслед патриарху: за собой
Вел конь их, мощный, вороной,
Без нити белой, чья бы вязь
В косматой шерсти завилась;
Ржут, фыркают, храпят — и бег
В свой лес помчали: человек
Им, по инстинкту, страшен был.
А я лежал, простерт, без сил,
На мертвом стынущем коне,
На коченеющей спине,
Что перестала чуять груз;
Но страшный разорвать союз
Не мог я и лежал, простерт,
На мертвом — полумертв.
Не ждал я видеть день второй
Над беззащитной головой.
До сумерек следил я тут
За ходом медленных минут;
Я знал, что хватит жизни — взгляд
Послать последний на закат;
Дух, безнадежностью объят,
Был примирен, был даже рад,
Что наконец оно пришло
То, что казалось худшим, зло.
Смерть неизбежна; благо в ней,
Хоть и уносит в цвете дней;
И все же всем она страшна,
Силками кажется она,
Что можно обойти.
Порой зовут ее, молясь,
Порой — на свой же меч ложась,
Но все же — страшный в ней конец
И для растерзанных сердец:
Ужасней нет пути.
И странно: дети наслаждений,
Что жизнь проводят в вечной смене
Пиров, любви, безумств и лени,
Спокойней ждут ее, чем те,
Кто в муке жил и нищете.
Тем, кто изведал на лету
Всю новизну, всю красоту,
Чего желать, к чему лететь?
И, кроме лишних дней (а их
Всяк видит, идя от своих
Здоровых нервов иль больных),
И нечего жалеть.
Бедняк же бедам ждет конца,
И смерть для скорбного лица,
Для глаз пугливых — враг, не друг,
Пришедший выхватить из рук
Плод райский, — воздаянье мук:
Ведь Завтра — все ему вернет,
Искупит боль, развеет гнет;
Ведь Завтра — будет первым днем,
Что со слезами незнаком,
Что ряд начнет счастливых лет,
Блиставших сквозь туманы бед;
Ведь завтра он не станет клясть
Судьбу, получит мощь и власть
Блистать, владеть, спасать, губить,
И Утру — вдруг на гроб светить?!
XVIII
«Закат, — а все ремнем тугим
Я связан с трупом ледяным;
Смешаться должен был наш прах,
Я ждал; стояла смерть в глазах,
С надеждою прогнав и страх.
Прощальный взор я в небосклон
Послал; мне застилая свет,
Кружил там ворон; распален,
Моей дождется ль смерти он,
Чтоб свой начать обед?
Он сел, вспорхнул и снова сел,
И вновь поближе подлетел;
Я видел взмахи крыльев; раз
Так близко сел он, что тотчас,
Будь силы, я б ударить мог
Его, — но хрустнул лишь песок
Под слабою рукой, лишь стон
Сорвался с губ, не крик, — и он
Вспорхнул и улетел совсем.
Но что произошло затем,
Не помню. Сон последний мой
Был нежной осиян звездой;
В глаза глядел мне из-за туч
Ее мерцавший, зыбкий луч;
Затем вновь холод, тусклый бред,
Сознанья сумеречный след,
И вновь блаженный смертный сон,
И вновь беззвучный вздох и стон,
Дрожь… миг бесчувствья… в сердце лед.
Б мозгу внезапных молний взлет…
Боль, что свела меня всего…
Вздох, дрожь… и — ничего.
XIX
«Очнулся я… Где я? Ужель,
Взор человечий надо мной?
Под ноющей спиной — постель?
Уютный кров над головой?
Я — в комнате? Все наяву?
Ужель земному существу
Тот яркий взор принадлежит,
Столь ласковый? — Ресницы я
Смежил, боясь, что этот вид
Лишь грезы забытья.
Там девушка с густой косой,
Большая, стройная, за мной
Следила, сидя под стеной;
Оцепенение мое
Стряхнув, я встретил взор ее:
Он черен был, блестящ и смел;
Он состраданием горел
Ко мне; как бы молился он.
Я понял: то — не сон!
Я жив, — и тело драть мое
Не будет жадно воронье!
Казачка, увидав, что я
Очнулся вдруг от забытья,
Мне улыбнулась. Я открыл
Глаза, сказать хотел, — нет сил;
Она стремит свой легкий шаг
И, палец приложа к губам,
Не говорить дает мне знак,
Пока оправлюсь так, что сам,
Без муки, волю дам словам;
Потом слегка мне руку жмет,
Подушку половчей кладет
И к двери на носках идет.
Чуть приоткрыла, шепчет в щель;
Я мягче голоса досель
Не слышал. Музыка была
В самих шагах ее; звала
Она кого-то, — нет их: спят.
Она сама выходит, взгляд
Мне кинув, знак подав, чтоб я
Не опасался, — что семья
Вся здесь; что все на зов придут;
Что только несколько минут
Ее не будет тут.
Ушла, — и хоть на краткий срок
Я все ж остался — одинок.
XX
«С отцом и с матерью тотчас
Она вошла… К чему рассказ
О прочем, — с той поры, что кров
Я отыскал у казаков?
Они без чувств меня нашли,
В ближайший дом перенесли,
Вернули к жизни, — и кого?
Кто стал владыкой их земли!
Так злой безумец, торжество
Справлявший злобно надо мной,
Когда один, в крови, нагой,
Я в степь был выгнан, — мне провел
Путь чрез пустыню на престол!
Как смертному узнать свой рок?
Будь сердцем тверд, душой высок!
Быть может, завтра на лугу,
Там, на турецком берегу,
За Борисфеном, мы дадим
Коням пастись… Вовек с таким
Восторгом рек я не встречал,
Как встречу завтра, если б дал
Нам рок — дойти!.. Спокойных снов,
Друзья!»
На ложе из листов
Под сенью дуба гетман лег
Во весь свой рост; удобно мог
Там он уснуть: привычен он
Спать всюду, где застигнет сон…
Что ж Карл спасибо за рассказ
Не скажет? — Гетман не смущен:
Карл спит — по крайней мере час.
Ирландская аватара
Не зарыта Брауншвейга умершая дочь,
Не свершен еще скорбный обряд похорон,
А Георг уже мчится ирландцам помочь:
Как жену свою, любит Ирландию он.
Правда, канули в вечность былые года,
Тех недолгих, но радужных лет благодать,
Когда в Эрине Вольность жила — и когда
Не умели ирландцы ее предавать;
Нынче Вольности нет: уничтожен сенат,
Хоть осталась сенатского замка стена,
На отрепьях католика цепи звенят,
Голодна и нища островная страна;
Эмигрант, покидая родимый очаг,
Под цепей ниспадающих тягостный звон
Застывает на бреге с тоскою в очах:
Жаль оставить темницу, в которой рожден!
А Георг? Как невиданный Левиафан,
Он всплывает, крутую волну поборов;
Высылайте ж навстречу, почтив его сан,
Легионы рабов и полки поваров!
Вот он, юный монарх на десятке шестом,
Он трилистник на шляпу свою нацепил;
О, когда б этим свежим зеленым листом
Он не шляпу, а душу свою осенил!
Если б сердце сухое могло расцвести,
Если б радости цвет он из сердца исторг,
Я сказал бы: «О Вольность, ирландцам прости
Эту пляску в цепях, этот рабский восторг!»
За ирландцев не в силах печаль побороть,
Я стыжусь, что их дух так смутился и пал!
Будь хоть богом Георг, — а ведь он не господь!
От такого холопства и он бы бежал!
Верноподданный Эрин, беги по пятам
За монархом, и славя его и хваля!
Нет, не так поступал твой суровый Граттан,
Нет, не так бы он встретил теперь короля.
О Граттан! Солнце славы взошло над тобой,
Сердцем прям ты и прост был, делами велик,
Демосфен преклонился бы перед тобой,
Побежденным признал бы себя напрямик!
В Риме некогда мудрый сиял Цицерон,
Но не Туллий один был реформы творцом,
А Граттан твой, восстав из могилы времен,
Был один твоего возрожденья отцом.
Как Орфей, он искусством зверей укрощал,
Прометеев огонь зажигал он в сердцах,
Злобный голос тиранства пред ним умолкал,
Гнусных чудищ порока он втаптывал в прах.
Но вернемся же к деспотам вновь и к рабам.
Вон он, пир средь голодных, безумство средь мук.
Но к чему этот праздничный шум? Или вам
Столь приятен цепей чуть ослабленных звук?
Бедный Эрин! Украсивши стены дворца
Мишурой позлащенной твоей нищеты,
Ты напомнил мне траты банкрота-купца!
Царь грядет! Но дождешься ли милостей ты?
Если ж вырвешь уступку, — какой же в ней толк!
С бою Вольность берут, добывают в бою:
Никогда не бывало, чтоб яростный волк
Отдавал добровольно добычу свою.
Тварь любая живет по природе своей,
Угнетать и царить — королевская роль,
В том друг другу сродни властелины людей
И блистательный Цезарь и жалкий король.
В свой парадный мундир облачайся, Фингал,
Ты ж, О'Коннел, таланты монарха хваля,
Докажи, что напрасно народ презирал
Своего новоявленного короля.
О Фингал, о железе ирландских оков
Не напомнил тебе твоей ленты атлас?
Иль той лентой прочнее, чем толпы рабов,
Прославлявших Георга, ты связан сейчас?
О, давайте хоромы ему возведем!
Всяк пусть лепту несет — даже нищий с сумой…
За усердье Георг вам отплатит потом
Новым домом работным и новой тюрьмой!
Накрывайте ж Вителлию стол для пиров,
Чтобы он обжирался, не лопнет пока!
Чтоб в веках прославлял собутыльников рев
Из Георгов — четвертого дурака!
Стонут крепкие доски под бременем блюд,
А кругом — разливанное море вина.
И столетьями стонет Ирландии люд,
Хлещет кровь, как хлестала и прежде она!
Не один этот деспот страною хвалим!
Одесную воссел его верный Сеян;
Это Кэстелри! Идолом станет другим
Проклинаемый всеми подлец и тиран.
Чем гордишься, Ирландия?! Лучше красней:
Это ты породила такое дитя!
Ты ж ликуешь, за гибель своих сыновей
Славословьями гадине этой платя.
Нет в нем мужества, чести, хоть проблеск один
Был бы в темной душе, но и проблеска нет!
Неужели и впрямь он Ирландии сын,
На Ирландской земле появился на свет?
О Ирландия! видно, пословица лжет,
Будто гадов твоя не рождает земля:
Вот гадюка, что кольца холодные вьет,
Пригреваясь на жирной груди короля!
Пей, пируй, подольщайся к имеющим власть,
Много лет твои плечи сгибала беда,
Но теперь еще ниже решилась ты пасть,
Прославляя тиранов своих без стыда.
Я свой голос за Вольность твою поднимал,
Мои руки готовы к суровой борьбе,
Я всем сердцем не раз за тебя трепетал,
Эрин, знай — мое сердце открыто тебе!
Да, тебя я любил, хоть отчизной своей
Край иной называл… Не померкла любовь!
Патриотов твоих, твоих лучших людей,
Я оплакивал прежде — не плачу я вновь.
Пала ты, но покой твоим воинам дан:
Не проснутся, позор искупившие твой,
Шеридан твой, и Кэрран, и славный Граттан,
Вожаки отгремевших ораторских войн!
Им в английской земле, под доской гробовой,
Не слышна свистопляска дневных твоих злоб:
Свежий дерн не раздавит тяжелой стопой
Ни тиран, ни лобзающий цепи холоп!
Я завидовал, Эрин, твоим храбрецам,
Хоть в цепях был их остров и гений гоним;
Я завидовал жарким ирландским сердцам,
А теперь я завидую мертвым твоим!
Я тебя презираю, ирландская чернь!
Трепеща, пресмыкалась ты, множа грехи!
Гнев мой правый способны развеять теперь
Только слава Граттана да Мура стихи!
Василий Андреевич Жуковский (1783-1852гг.)
В.А. Жуковский родился 29 января 1783 года в селе Мишенском Белевского уезда Тульской губернии. Он был незаконным сыном помещика Афанафсия Ивановича Бунина. Мать его - жившая в поместье Бунина турчанка Сальха, захваченная в плен в 1770 году при взятии крепости Бендеры. Отечество и фамилию будущий поэт получил от усыновившего его по просьбе Бунина мелкопоместного дворянина Андрея Жуковского. В Мишенском Жуковский провел свои детские годы, будучи любим в семействе Буниных, но рано почувствовав необычность своего положения Двусмысленность своего семейного положения Жуковского роковым образом на эмоциональной сфере его жизни. Роковую роль эта двусмысленность сыграла в личной жизни Жуковского - в истории его большой запрещенной любви к племяннице по отцу М. А. Протасовой. Взаимность любви еще сильнее усугубила трагедию поэта. Несмотря на тяжесть личных переживаний и борьбу за счастье, на которую ушла вся его молодость, Жуковский с ранней юности преданно и с поразительным трудолюбием служил делу литературы. Сторонник М. Н. Карамзина, отстаивавшего современную проблематику и живой “разговорный” язык поэзии, Жуковский в 1808-1814 годах - деятельный сотрудник (а в 1808-1809 годах и редактор) журнала “Вестник Европы” , ранее издававшимся Карамзиным. С 1815 года он бессмертный секретарь литературного общества “Арзамас” , куда входил К. Н. Батюшков, П. А. Вяземский, лицеист Пушкин и многие другие. Чтобы “устроить” поэта, не имевшего материальных средств, влиятельные друзья рекомендовали его при дворе, и в 1815 году он стал чтецом при императрице Марии Федоровне, затем 1826 году ему было поручено возглавить обучение и воспитание наследника престола, будущего Александра II. Либерал и вместе с тем монархист по своим воззрениям, а также, что очень важно, унаследовав просветительские принципы, Жуковский считал себя обязанным сделать все для образования наследника. Он пользовался доверием наследника и несомненно имел на него влияние (а также в известной мере на его мать) . бесчисленные примеры активного вмешательства Жуковского в судьбы людей. Придворная служба отнимала большую часть времени. Только в 1841 году, в связи с совершеннолетием наследника, Жуковский ушел в отставку, расчитывая вновь и целиком посвятить себя литературе. В том же году он женился на Елизавете Рейтерн, юной дочери немецкого художника, его старого приятеля. Он поселился в Германии, никак не предполагая, что разлука с отечеством станет вечной. Тяжелые семейные обстоятельства (болезнь жены) заставляли его все откладывать возвращение на родину. Перед концом своей жизни Жуковский с семьей переехать в Россию. Все было готово, и отъезд назначен на 14 июля 1852 года. Но роковым образом перевод не осуществился - поэта настигла полная слепота. Он не оставил свой литературный труд и даже изобрел собственную “машинку” , чтобы иметь возможность продолжать писать. Остаток своей жизни Жуковский предполагал посвятить “Агасферу” , “Илиаде” , а также обработке и изданию сказок разных народов мира. Это не осуществилось. Двенадцатого апреля 1852 года Жуковский умер в Баден-Бадене. Согласно последней воле поэта, тело его было перевезено в Россию.