
- •Литература западной европы и сша после 1848 года
- •Французская поэзия в середине XIX века
- •Шарль бодлер
- •Гюстав флобер
- •Романтизм в литературе сша. Поздний этап
- •Герман мелвилл
- •Эдгар по
- •Генри лонгфелло
- •Бичер-стоу
- •Уолт уитмен
- •Синхронистическая таблица Западная и Центральная Европа. Сша. 1850—1870 годы
Шарль бодлер
Шарль Бодлер (1821-—186?) принадлежал к тому же литературно-артистическому кругу, что и парнасцы, иной раз перекликался с ними в высказываниях о независимости писательского дела от назидательно-гражданских забот. И тем не менее он совершенно
1 О разоблачении церковничества у Леконт де Лиля см. вступительную статью Н. Балашова к кн.: Леконт де Лиль. Из четырех книг. М., 1960.
275
самобытен как в своих сочинениях, так и в действительном понимании смысла своего труда. Вопреки вырывавшимся у него в пылу спора заявлениям по поводу разведенности красоты и нравственности, мысль и особенно сама лирика Бодлера отмечены напряженным внутренним размежеванием с культом мастерства как ценности самодостаточной, довлеющей себе. «В эту жестокую книгу,— признался он однажды по поводу своих «Цветов Зла», над которыми работал всю сознательную жизнь,— я вложил все мое сердце, всю мою нежность, всю мою веру (вывернутую наизнанку), всю мою ненависть. Конечно, я стану утверждать обратное, клясться всеми богами, будто это книга «чистого искусства», кривлянья, фокусничества, но я совру, как ярмарочный зубодер»1.
Трагическое виденье жизни. Злополучие, преследовавшее Бодлера с отрочества до гробовой доски, внушало ему подозрения о каком-то своем изгойстве — окаянном и вместе с тем избранническом. Вся его жизнь — сплошь череда тех повседневных поражений, какими расплачиваются за угловатый нрав, упрямую дерзость думать и поступать по-своему даже при заведомых срывах. Едва достигнув совершеннолетия, он предпочел богемное житье добропорядочному благонравию, сперва вызывающе расточительное (пока семья, опасаясь за быстро таявшее отцовское наследство, не добилась через суд учреждения над ним опеки), потом — нередко на грани нищеты. Несмотря на эту рассеянную жизнь постепенно впадавшего в бедность дэнди, Бодлер даже тогда, когда приходилось браться за литературную поденщину, работал с ответственнейшей самоотдачей, и то, что у других сводилось к ремеслу ради заработка, для него было творчеством. Так случилось с переводами из Э. По, ставшими неотъемлемой частью собственного писательского становления Бодлера. Так было и со статьями о живописи, музыке, словесности, где он выступил поклонником Делакруа, Вагнера, Флобера. Наследие Бодлера-критика было собрано после его смерти, в 1868—1869 годах, в двух книгах: «Эстетические достопримечательности» и «Романтическое искусство» — памятниках французской эстетической мысли XIX века2, заслуженно помещаемых ныне во Франции в один преемственный ряд с эссе об искусстве Дидро, Стендаля.
Подобно многим своим сверстникам, Бодлер испытал в революционном 1848 году опьянение радужными упованиями на перестройку жизни снизу доверху, был на баррикадах и в феврале, и в дни восстания парижских рабочих в июне. Тем тягостнее обернулось для него три года спустя, после переворота Луи Бонапарта, мрачное похмелье на дне безнадежности. В свою очередь этому сопутствовало отречение от всяких граждански-политических порывов в мире, где «мечта и действие разлучены».
1 Бодлер Ш. Письма. — Вопр. лит., 1975, № 4, с. 220.
2 Философские и литературно-художественные взгляды Бодлера обстоятельно освещены в кн.: Нольман М. Шарль Бодлер. Судьба. Эстетика. Стиль. М., 1978.
276
Для Бодлера, как и для близкого ему по духу Флобера, болезненный упадок окружающей цивилизации — очевидность бесспорная. Поэтому и его главная книга, призванная не бежать з прошлое от сегодняшних недугов, как это делали парнасцы, а бестрепетно вникнуть в настоящее, получит название вызывающее, но точно соответствующее сгущенно трагическому виденью вещей: «Цветы Зла» (и одновременно — «болезни», если учесть второй смысл французского слова le mal).
Охранительное благомыслие бонапартистской Франции усмотрело посягательство на добродетель в бодлеровской беспощадно-трагической правде о себе и своем веке. Последовало судебное разбирательство, как и в случае с флоберовской «Госпожой Бовари». Шесть стихотворений из «Цветов Зла» были признаны в приговоре «безнравственными» и подлежали изъятию из книги. Бодлер не смог их включить и в следующее, расширенное издание «Цветов Зла» (1861), над которым он продолжал работать и позже, готовя третье, снова дополненное издание, увидевшее свет лишь посмертно, в 1868 году.
Другим давним и заветным замыслом, к которому, уже настигнутый разрушительной болезнью, Бодлер постоянно возвращался до тех пор, пока его в поездке по Бельгии внезапно не разбил паралич, были стихотворения в прозе «Парижская хандра» (книгой опубликованы в 1869 году).
«Цветы Зла» (1857—1868). Уже Гюго, приветствуя в Бодлере одаренного младшего собрата, чутко распознал в «Цветах Зла» «новый трепет». Решительный шаг вперед, сделанный Бодлером, состоял прежде всего в невиданной раньше откровенности исповедального самоанализа. Признания предшествующих ему лириков бывали и удрученными, и доверительно искренними, однако у них источник дурного, несущего злосчастье и повергающего в скорбь, неизменно полагался где-то вовне, в неблагосклонных обстоятельствах, гнетуще скверной обстановке вокруг, во враждебной воле судьбы. Вслед за своими непосредственными предшественниками Бодлер каждой своей клеточкой испытывает гнет неладно устроенной, постылой жизни, где он сам, носитель редкого дара, обречен на отщепенство в семье («Благословение»), в пошлой толпе («Альбатрос»), в потоке истории («Маяки»). Единственное облегчение он находит в том, чтобы обратить в мятежную доблесть доставшийся ему роковой жребий, истолковать свою напасть как крещение в избраннической купели, предписав себе неукоснительный долг свидетельствовать от лица «каинова отродья» — всех отверженных, обездоленных, «проклятых», откуда бы ни проистекала их беда («Авель и Каин», «Лебедь»).
И все-таки романтический разрыв «я» и окружающего, самосознания, прежде неколебимо уверенного в собственной правоте и нравственной безупречности, с одной стороны, и неблагополучного жизнеустройства — с другой, оборачивается у Бодлера их тесной сообщаемостью, взаимопроникновением. На все внутреннее пространство личности, дотоле обычно однородное, извне падает
277
трагический свет и вскрывает там, в недрах сокровенного, совмещение вроде бы несовместимого, брожение разносоставных и переливающихся друг в друга слагаемых: чрезвычайно емкую, подвижно-противоречивую слитность всего самого доброго и самого дурного, включая вожделения, скверные, греховные; изломанные. С первых строк пролога к «Цветам Зла», бросая вызов умильным самообольщениям, Бодлер приглашает всякого, кто возьмет в руки его книгу, честно узнать себя в ее нелицеприятном зеркале и делает намеренный крен в сторону саморазоблачения:
Глупость, грех, беззаконный законный разбой
Растлевают нас, точат и душу и тело.
И, как нищие — вшей, мы всю жизнь, отупело,
Угрызения совести кормим собой.
Слабо наше раскаянье, грех наш упрям.
Мы вину признаем ради щедрой награды.
Если грязь на пути, мы как будто ей рады,—
Слезы смоют все пятна — так кажется нам.
Пер. В. Левика
Позже, прослеживая круг за кругом те хождения омраченной страждущей души по распутице жизненного ада в поисках спасительного приюта, какими выглядят композиционно целостные «Цветы Зла»1, Бодлер, «живший во зле, добро любя» (М. Горький2.), частично выправит первоначальный перекос. «Сатанинское» он оттенит «ангельским», которые у него, впрочем, всегда не просто взаимоотталкиваются, но и взаимопревращаемы. Головокружительная бездонность человеческого сердца («Человек и море») и соседство, сцепление, своего рода «оборотничество» в нем всего благодатнбго и недоброго, окрыляющего и ущербного («Голос»)— ключевые посылки совершенно бестрепетной бодлеровской исповедальносги. Она-то и обеспечила «Цветам Зла» значение непреходящего художественного открытия-. Ничего равного по пронзительной обнаженности признаний, будь они навеяны благоговением,, ожесточенностью, покаянным настроем, искусами порока, распаленной страстью, жаждой «духовной зари», пресыщением, нежностью, состраданием, сладостной грезой или свинцовой хандрой, ничего подобного по твердой убежденности, что все это и еще очень многое причудливо уживается в одном сердце, поэзия Франции до «больного вулкана Бодлера, как он себя однажды назвал, не знала. Да и после него достигала не часто.
Здесь, в самом подходе к человеческой личности как единству самых подчас противоположных задатков, коренится причина
1 Об этой цельности и творческий истории «Цветов Зла» см.: Балашов Н. Легенда и правда о Бодлере.— В кн.: Бодлер Ш. Цветы Зла. М., 1970.
2 Горький М. Поль Верлен и декаденты.— Собр. соч. в 30-ти томах. М., 1953, т. 23, с. 128. Отсюда впечатление от книги Бодлера, высказанное ее первым русским переводчиком, народовольцем П. Якубовичем-Мельшиным, который переводил «Цветы Зла» в тюрьме и на каторге: «грубый, местами дерзки: откровенный реализм будит в ней, каким-то чудом искусства, лишь чистые благородные чувства» (Якубович П. Ф. Стихотворения. Л., 1960, с. 483—484).
278
исключительного богатства, глубины, разноликости и собственно любовной лирики Бодлера. Между молитвенным обожанием:
Что можешь ты сказать, мой дух, всегда ненастный,
Душа поблекшая, что можешь ты сказать
Ей, полной благости, ей, щедрой, ей, прекрасной?..—
Пер. Эллиса
и каким-то исступленно-чадным сладострастием («Вампир», «Отрава», «Одержимый») в «Цветах Зла» мерцает бесконечная россыпь оттенков, неожиданных граней, переливов чувства. И каждое из дробных его состояний, в свою очередь, редко сохраняет тождество самому себе. Гораздо чаще это чувство-перевертыш, когда лицевая сторона и изнанка легко меняются местами («Мадонне», «Искупление»), порок и повергает в содрогание, и манит терпкими усладами («Лета», «Окаянные женщины»), а заклинание любящего иной раз облечено в парадоксально жестокое назидание («Падаль»).
Не менее обильны положениями двойственными, промежуточно-переходными, опрокидывающимися мучительные перепутья бодлеровского душевного самочувствия. Сполохи неистовой богоборческой мятежности (один из разделов «Цветов Зла» так и озаглавлен— «Бунт») или просветы мечтаний о блаженных островах («Приглашение к путешествию», «Плавание») порой рассекают свинцовую мглу тоски (цикл «Сплин»). И все же ужас перед необратимым ходом времени («Часы»), сердечная растрава («Полночные терзания»), крайняя подавленность («Разбитый колокол», «Осенняя песня») — умонастроения, преобладающие у Бодлера. Распространению его славы вширь особенно способствовали проникновенная чистота и «сдержанная прелесть» (Валери) 1 в их передаче:
Будь мудрой, Скорбь идя, и подчинись Терпенью.
Ты ищешь Сумрака? Уж Вечер к нам идет.
Он город исподволь окутывает тенью,
Одним неся покой, другим — ярмо забот...
Ты видишь — с.высоты, скользя под облаками,
Усопшие Года склоняются над нами;
Вот Сожаление, Надежд увядших дочь.
Нам Солнце, уходя, роняет луч прощальный...
Подруга, слышишь ли, как шествует к нам Ночь,
С востока волоча свой саван погребальный?
«Раздумье». Пер. М. Донского
От терзаний подобных бесед наедине с собственной душевной болью Бодлер готов бежать,— хотя и отдавая всякий раз себе отчет в самообмане таких побегов,— «куда угодно, лишь бы Прочь из этого мира». На худой конец — хотя бы на парижскую улицу.
1 Валери П. Положение Бодлера.—В кн.: Валери П. Об искусстве. М., 1976, с. 439.
279
Здесь на каждом шагу могут ждать встречи, позволяющие отвлечься от самого себя, мысленно переселиться в чужую оболочку, дорисовав в воображении судьбу случайного прохожего, чей облик вдруг почему-то выделился из пестрого многолюдья и запал в память («Рыжей нищенке», «Прохожей»). Так возникают в «Цветах Зла» городские зарисовки, сосредоточенные в разделе «Парижские картины», но вкрапленные и в другие части,— блистательное воплощение того «духа современности», которое Бодлер полагал одной из своих важнейших творческих задач. Оно действительно сделало его первооткрывателем лирики огромного города, столь расцветшей в XX веке. В таких проникнутых щемящей обидой за жертв несправедливо устроенной жизни стихах «Цветов Зла», как «Старушки», «Лебедь», «Вечерние сумерки», «Служанка скромная», «Вино тряпичников», «Смерть бедняков», а потом и во множестве прозаических миниатюр из «Парижской хандры»: «Старый клоун», «Глаза бедняков», «Вдовы», ряде других, Бодлер, по словам Анатоля Франса, «почувствовал душу трудящегося Парижа».
Бодлеровские стихи о Париже отличает меткая достоверность крохотных зарисовок выхваченного на лету, прямо из потока уличной жизни, сохраняющая всю их непосредственную свежесть. А вместе с тем здесь во всем сквозит какая-то зачарованность одновременно радужным и жутковатым волшебством обыденного. Подробности то и дело прорастают скрежещущим гротеском бреда наяву, словно перенесенным с кошмарных средневековых гравюр, либо пробуждают память, вытягивая за собой ассоциативную цепочку печальных, дорогих уму видений («Лебедь»). И подобно тому как это происходит при погружениях Бодлера в душевные толщи, взор его, обращенный на городскую жизнь, избирательно и напряженно внимателен к положениям переломным, стыковым.
Излюбленное бодлеровское время суток — сумерки, излюбленное время года — осень, когда увядание и рождение, сон и бодрствование, покой и суета теснят друг друга, когда блики предзакатного или встающего солнца рассеянно блуждают, а все очертания зыбко колеблются, трепетно брезжат — к тем самым зрелищам, что откроют вскоре французские импрессионисты в своей живописи:
Казармы сонные разбужены горнистом.
Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом.
Вот беспокойный час, когда подростки спят,
И сон струит в их кровь болезнетворный яд,
И в мутных сумерках мерцает лампа смутно,
Как воспаленный глаз, мигая поминутно,
И, телом скованный, придавленный к земле,
Изнемогает дух, как этот свет во мгле.
Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний,
Овеян трепетом бегущих в ночь видений.
Поэт устал писать, и женщина — любить.
Вон поднялся дымок и вытянулся в нить...
«Предрассветные сумерки». Пер. В. Левика
280
Мастерство «ворожащего» слова. Бодлер в таких, да и во всех прочих, случаях обдуманно добивался, по его выражению, «магии» письма — намекающего и вместе с тем отзывающегося в нас бесконечным эхом подстановок из нашей личной памяти. У него существовала своя тщательно выработанная философия творчества, сердцевиной которой было предписание соединить упорный труд под опекой ясного интеллекта, осмысленно владеющего секретами мастерства, и дар вольного воображения, этой «королевы способностей». Воображение наделено могуществом, во-первых, возвращать примелькавшемуся первозданную свежесть, внезапно увидев привычное в необычном, «остраннивающем» повороте. А во-вторых, оно по мгновенному наитию озаряет пучком сходящихся лучей самые разрозненные вещи и тем вдруг высвечивает их корневое родство. Последнее для Бодлера несомненно, поскольку природа, по его мнению, являет собой «дивный храм» со своим устроением, а все ее краски, звуки, запахи, в конце концов, суть лишь разные «коды» одного языка, какими она о себе возвещает (сонет «Соответствия»). Улавливая и облекая в слова «соответствия» между раздельными вереницами ощущений — откликов на тот или иной ряд «позывных», исходящих от сводного, где-то в самой своей основе единого вселенского многоголосия, поэт, по Бодлеру, проникает сам и вводит за собой всех желающих ему следовать в загадочную святая святых бытийного храма.
В таком виде сложившийся бодлеровский «сверхнатурализм» вскоре был подхвачен символистами, а впоследствии сделался отправной посылкой взглядов на свои задачи не одного поколения лириков Франции.
Взращенная на этой, не лишенной мистических примесей, философской почве поэтика «Цветов Зла» всей совокупностью своих искусно отлаженных, но сдержанно пускаемых в ход приемов нацелена на то, чтобы каждый раз оставалось впечатление одновременно непреложной и колдовской правды. Оно исподволь внушается бодлеровскими изысканными метафорическими сплавлениями, текучей звукописью строк, ритмически жестких, строго уравновешенных, и всем архитектонически выверенным пространством отдельных лирических пьес, плотно насыщенных разрядами внутренних перекличек. Здесь ворожба чеканна, а хаос душевной смуты кристаллизовался в стройный прозрачный космос.
Мастерство Бодлера мужественно: по словам А. В. Луначарского, он «знает, что жизнь представляет собой мрак и боль, что она сложна, полна бездн. Он не видит перед собою луча света, он не знает выхода. Но он от этого не отчаялся, не расхандрился, напротив, он словно сжал руками свое сердце. Он старается сохранить во всем какое-то высокое спокойствие... Он не плачет. Он поет мужественную и горькую песню именно потому, что не хочет плакать»1.
1 Луначарский А. В. Собр. соч. в 8-ми томах. М., 1965, т. 5, с. 538.
281