Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
23
Добавлен:
29.03.2016
Размер:
548.86 Кб
Скачать

№ 7 (8) 2002→

Кризисы науки и научная мифология

Напечатать

Симон Кордонский

Общепринято считать, что российская наука находится в глубоком кризисе. В этом отношении она не очень отличается от советской науки, которая, вопреки мнениям академиков РАН РФ, последние десятилетия своего существования находилась далеко не в идеальном состоянии. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть советские газеты 70–80-х годов, вспомнить разговоры в институтских курилках и — если это мало — поднять в архивах многочисленные постановления ЦК КПСС и Совмина СССР на соответствующие темы.

Мировая наука тоже не процветает, и российская наука совсем не одинока в своих негативных самооценках. Более того, несколько последних десятилетий огромный механизм мировой науки в основном воспроизводит, проверяет и детализирует знания, сформированные в своей основе уже ушедшими поколениями ученых. Столь длительное отсутствие принципиально новых результатов дало основания для рассуждений о кризисе науки в целом и даже для пророчеств о ее конце. Смысл пророчеств туманен, но учеными массами овладевает предчувствие достижения предела развития если не науки в целом, то ее социальных и организационных форм.

***

Сама наука как социальный институт весьма изменчива. Наука древних греков совсем не такова, как наука XVIII–XIX веков, которая в свою очередь имеет мало что общего с наукой середины XX века. Однако и сегодня уровень понимания того, что такое наука и научное знание вряд ли кардинально отличается от древнегреческого. Неслучайно ведь, что ссылками на Платона и Аристотеля переполнены труды самых модных философов и методологов науки.

Ни совокупность отсылок к греческой традиции, ни современные конструкции философов и методологов не вносят ясности в вопрос, что есть наука и чем она отличается от других форм знания. Очевидно, что она по меньшей мере не монолитна. Это, если не вдаваться в сложности, следует из богатства ее организационных форм. Многообразие университетов и лабораторий, институтов, библиотек и музеев не случайность и не прихоть истории. Это отражение многообразия как объектов науки, так и условий, необходимых для того, чтобы навыки выделения этих объектов, наблюдения и экспериментирования воспроизводились наиболее строго — в виде традиции научной школы или коллекции феноменов.

Наука лишь одна из форм знания. Отличие науки от обыденного опыта, религии, магии, искусства прежде всего в том, что научное знание всегда ограничено областью применения. Оно специализировано, разведено по факультетам. Это значит, что из законов физики, например, законы генетики или социологии не выводимы. Как из законов социологии не выводимы физические законы.

Научное знание верифицируемо, т. е. научные факты и обобщения, полученные одними учеными, проверяются другими учеными по стандартным процедурам и, в том случае если факты и обобщения не подтверждаются, то они теряют статус научных. Научное знание верно только при определенных начальных условиях, т. е. оно фальсифицируется при расширении этих условий. Оно отчуждается от исследователей (хранится в текстах, коллекциях), не требует личного участия и веры, воспроизводится без личного участия первооткрывателей.

Инструменты и приборы, с помощью которых оно было получено, могут быть усовершенствованы и преобразованы, если это выгодно, в товары: машины, механизмы и другие приспособления.

Это далеко не все характеристики научного знания, отличающие его от мистического или эстетического. Но и с этими номинальными определениями согласны отнюдь не все ученые и методологи науки. Много лет продолжаются методологическая и философская дискуссии, в которых научная общественность пытается «ухватить специфику научного знания», оттачивает логики верификации и фальсификации, выстраивает иерархии разного рода теорий, критически обновляет корпус фактов, законов и обобщений.

Однако сегодня, как и сотни лет назад, нет возможности посмотреть на совокупность научных знаний извне и упорядочить их сообразно более масштабным, чем имеющиеся, теориям. Это признак методологического кризиса. Но нет никаких признаков методического и инструментального кризисов. Объемлющей и объясняющей теории науки как нет, так и нет, но машина науки крутится по-прежнему плавно, подтверждая уже известные теории и факты. А что приращение знания минимально, так это проблема скорее мета-, чем внутринаучная.

Таким образом, вероятнее всего публичные дискуссии о кризисе науки относятся не к процессу получения знания, а к государственным, культурным и корпоративным институтам, связанным с использованием результатов научных исследований для не совсем — или совсем ненаучных целей.

Социальная организация науки и ее внутренние ритмы

Социальный институт науки весьма сложно организован. О структуре, компонентах и объектах научной деятельности уже много лет спорят методологи и философы науки. Дискутируются вопросы о том, что такое знание, как оно возникает, почему единая природа в науке представлена множеством факультетов— специализаций и направлений.

Уже давно забыты мудрецы, задававшие вопросы о том, в каком смысле существуют объекты науки и как они соотносятся с объектами обыденной жизни. Но от забвения вопроса проблемы существования в науке не стали яснее. Молекулы, гены, эмоции и организмы существуют ведь в совсем не том смысле, в котором существуют конкретные люди. И уравнивание в общественном и научном мировоззрении модусов существования лягушек и водорослей, с одной стороны, и атомов и генов — с другой, вносит еще одну — фундаментальную — неясность в соотношение между наукой и жизнью.

Нет ясности не только в отношениях между объектами обыденной жизни и науки, но и в отношениях научного и обыденного знания. Ведь многие вполне привычные научные теории по разному противоречат обыденному опыту. Люди пользуются машинами, двигающимися по законам механики Ньютона. Но в своей обыденной практике они руководствуются догалилеевскими представлениями о движения. Ни один человек, находящийся в своем уме, не поверит слуху о том, что конкретная обезьяна родила конкретного человека. Хотя и может разделять представления о происхождении абстрактного человека от абстрактной обезьяны— в том далеком прошлом, где чудеса были повседневностью. При этом ни один из эволюционистов не взял себе за труд объяснить, чем происхождение отличается от рождения.

Тем не менее, люди предпочитают верить «науке», вопреки здравому смыслу и достаточно часто собственному, даже научному — опыту. Совсем не редкость физик, искренне мистифицирующий публику рассуждениями о «большом взрыве», как и биолог, убеждающий легковерную публику в «чудотворных» свойствах стволовых клеток.

Социальное бытие науки не вполне понятным образом соотносится с ее собственными ритмами, не очень ясными и самим ученым. В частных областях знания периодически возникают так называемые парадигмальные кризисы, в рамках которых наука — если смотреть извне — впадает в своеобразную спячку. Ученые, и так было всегда, в эти времена в основном повторяют ранее проведенные эксперименты, проверяют наработанные теоретические представления, пытаются — часто безуспешно — согласовать их между собой. Кроме того, в такие периоды усиливается «перекрестное опыление» — попытки переноса схем удачных экспериментов из одной области знания в другую (из одной области физики в другую, из химии в биологию, из психологии в социологию, и пр.).

В такие застойные времена происходит своеобразное эмпирическое (в смысле— теоретически не обоснованное) сшивание разных видов знания в некую лоскутную целостность, которую презентируют общественному мнению как НАУКУ. С другой стороны, формируются предметные области, все феномены в которых уже полностью описываются и предсказываются действующими теориями. Именно такие прозрачные области знания становятся своеобразными кладовыми для инженеров и технологов, берущих из них эффекты и свойства, необходимые для производства машин и механизмов.

В таких сонных состояниях пребывают время от времени практически все специализированные области научного знания. Потом в них происходит нечто взрывное — научные революции — и меняются не только предмет исследования и их методики, но и состав исследовательских коллективов. Как правило, в результате такой революции из фрагментов отдельных научных дисциплин формируется новая наука. Так, из генетики и химии сформировалась химическая генетика, а гибридизации физики и химии породила целый букет новых наук и научных специализаций. От прежних исследователей в новых науках остается только память об их отдельных результатах.

Вполне вероятно, что в спящее состояние сейчас погружен весь процесс производства нового знания. И если это так, то надо ждать глобальных изменений, всеобъемлющей научной революции. Может быть, ждать очень долго.

Организационные формы науки

Наука как социальный институт складывалась постепенно в последние 300 лет. В это же время формировались институты гражданского общества, национальных государств и рынка. Наука в эти столетия развивалась отнюдь не сама по себе, а во взаимодействии с этими социальными реальностями.

Зависимость науки от экономики и политики со временем возрастала. Галилей, Линней, Ньютон, Фарадей сами определяли направление своих исследований. Время и средства для занятий наукой они обеспечивали ремеслом, своим состоянием и за счет других источников. А Пуанкаре, Эйнштейн, Планк и Борн были уже менее свободными как в выборе областей интересов, так и форм научной и публичной активности. Политическая и экономическая ангажированность непосредственных создателей нейлона, силикона, атомного оружия, персональных компьютеров и молекулярно-генетических манипуляций общеизвестна.

Карьеры организаторов науки и корпоративных ученых уже неотделимы от государственной и корпоративной структур и жизни. Организационные формы науки интегрированы в политику и экономику, а «выдающиеся ученые» имеют политический вес, публичную известность и капитал.

Именно из политики в XX веке в науку пришли иерархии должностей и званий, в том числе академическая. А из экономики — стремление к получению прибыли, представление о научном результате как товаре.

Вместо науки как институализации человеческого любопытства (такой она была, если верить историкам науки, до первой промышленной революции) сформировались другие реальности, которые все вместе по-прежнему называются наукой. Хотя наука, обслуживающая государства и корпорации, имеет мало что общего с наукой — элементом политической системы и гражданского общества. И уж совсем невозможно отождествить с этими реалиями науку как институт получения и воспроизводства нового знания.

Государственная и корпоративная наука

Технологизированная наука в XX веке превратилась в такой же атрибут корпораций и государств как армия и службы безопасности. Это весьма масштабная деятельность, формализованная в исследовательских подразделениях корпораций и в разного рода престижных университах, государственных академиях и институтах. В основе экспансии технологизированной науки лежит многократно доказанный тезис: превращенное в товары знание может давать весьма большие прибыли, создавать эффективное оружие и средства защиты от него. Теперь даже самый примитивный политик убежден в том, что знание — сила, а наука — сила производительная.

Истоки технологизированной науки общеизвестны. По результатам первой мировой войны стало ясно, что без использования результатов науки невозможно рассчитывать на победу. Все мировые державы стали финансировать научные исследования, ориентированные на создание новых видов оружия и на разработку средств защиты от них. Технологизированная наука сформировалась в результате этих организующих усилий государств и стала их необходимой составляющей.

При этом национальные экономики в конечном счете оказались прямо зависящими от так называемого научно-технического прогресса, то есть от поступления в продажу новых товаров, созданных с использованием научных знаний. В последние десятилетия эта зависимость стала похожа на наркотическую— экономики начинают стагнировать при отсутствие притока новых наукоемких товаров.

Структура экономики, элементами которой стали разнообразные прогнозы, фьючерсы и планирование, во многом зависит от того, что заменит компьютер, телевизор и самолет как товары массового спроса. Но уже несколько лет деньги, вложенные в технологизированную науку, приносят все меньше политических и экономических дивидендов. Все громче голоса политиков, обвиняющих науку во всех грядущих экономических и политических бедах.

Создание массового товара в технологизированной науке весьма сложно организованный процесс, в котором просто наука и ее институты рассматриваются как некий склад. В нем, по представлениям научных предпринимателей, находятся вещи, вещества, приспособления и идеи, которые можно при надлежащем оформлении продать. Знание для тиражирования и продажи сначала изыскивается на складе как некоторый эффект, воспроизводимый в эксперименте или наблюдении.

При нахождении перспективного в коммерческом или военном отношении знания оно переводится в стандартизованную и относительно легко воспроизводимую форму (это стоит весьма дорого) и передается технологам для создания машин, механизмов, новых вещей и веществ, на массовой реализации которых и «отбиваются» капиталовложения.

Большие и богатые университеты, бывшие когда-то бастионами «чистой» науки, стали теперь корпорациями, воспроизводящими технологизированную науку и соответствующие кадры. Поэтому для университетов как корпораций характерна концептуальная стерильность, принципиальная невозможность выйти за пределы тривиальных представлений, стремление к воспроизводству нерефлексируемых процедур и к стереотипному применению доказавших уже свою эффективность логик.

В государствах и корпорациях иерархичность организации науки и принципиальная, основанная на политике предоставления грантов близорукость привели к тому, что внутренние механизмы и структуры получения и воспроизводства знания изменились — вплоть до нефункциональности в собственно научных отношениях. Процедуры верификации и фальсификации в технологизированной науке стали производными от процедур представления и продажи знания. Главное — не получить новый результат и новое знание, а добыть деньги на продолжение работ и приобрести публичную известность, которая также может конвертироваться в гранты.

В результате, начиная примерно с 50-х годов ХХ века, технологизированная наука осваивала склад — идеи, концепции, эффекты и принципы конструирования экспериментальных установок, полученные предыдущими поколениями ученых. За последние десятилетия не открыт ни один объект и не сформулировано ни одного концептуального представления, сравнимых с открытием гена, молекул, теплоты, информации и разработкой соответствующих теорий.

Можно констатировать, что уже довольно долго огромный механизм технологизированной науки крутится вхолостую, выдавая наружу — в политику и экономику — нечто мелкое, локальное, превращаемое в товары и политические ценности с большим трудом и только в результате масштабной рекламы. Многочисленные грандиозные проекты, такие как ПРО и Анти-ПРО, новые ускорители, термоядерные реакторы, проекты создания бактериологического, химического, плазменного и прочего оружия — практически не дали выходов вэкономику; не дали политических преимуществ правительствам тех стран, ученые которых убедили их в необходимости проведения такого рода исследовательских и конструкторских работ.

Можно предположить, причина этому — исчерпанность накопленного ранее фундаментального знания, опустевший и непополняемый склад. Это и есть основной кризис технологизированной науки. И его не преодолеть средствами и методами корпоративных и государственных научно-технических разведок, шарящих по складам конкурентов и потенциальных противников в поисках идей и прототипов новых товаров.

Поп-наука[1], политика и гражданское общество

Развитие технологизированной науки было бы невозможно без соответствующего политического климата и «известных ученых», точно таких же по своей социальной роли как звезды поп-культуры или пророки поп-религий. Более того, исторически поп-ученые возникли едва ли не ранее поп-звезд и пророков поп-религий.

Поначалу ученые — создатели атомного и ракетного оружия, радиолокации и прочих дорогих и технически очень изящных средств массового и индивидуального поражения в ХХ веке — стали публичными людьми, лидерами общественного мнения и моральными авторитетами. На них разве что не молились. Хотя портреты Эйнштейна в середине ХХ века иногда и выступали в роли икон.

Мнения поп-ученых, иногда обоснованные их научными результатами, но чаще всего не обоснованные, стали весьма ходким рекламным товаром. Ведь технологизированная наука жизненно нуждается в массовом потребителе, а значит— в воспитании и формировании массовых потребностей в новых наукоемких товарах. Оказалось, что вкладывать деньги в персонифицированную научную рекламу и научные страшилки гораздо эффективнее, чем в получение нового знания.

Первым делом поп-наука оприходовала систему научных званий, наград и почетных должностей. Обладание научной, ученой степенью, званием, престижной премией атрибутирует теперь не научные успехи, а поп-статус их носителя. Это в полной мере относится и к системе мировой науки, в которой институт Нобелевских премий, например, уже давно политизирован и в гораздо большей степени относится к поп-науке, чем к собственно науке. Не говоря уже об отечественной системе научных премий, званий и наград.

В поп-науке организационные формы просто науки и ее социальные иерархии стали своего рода товарными марками. Звания академиков и профессоров в своем роде рекламная наклейка. Сейчас со ссылками на академиков и профессоров рекламируются даже такие наукоемкие товары как зубная паста и презервативы.

Поп-ученые имитируют обладание знанием и продают государству и корпорациям рекламные слоганы. Ученый-академик, стращающий озонными дырами, метеоритной атакой или глобальным потеплением, был выведен в корпорациях, занимающихся разработкой новых «наукоемких» товаров, и постепенно стал элементом стандартного медийного, а значит и политического — пространства. В свободное от оплачиваемой рекламы время такие академики впаривают профанам сказки о большом взрыве, суперструнах, таинственных генах, стволовых клетках и вирусах.

В их устах эти узкопредметные идеи теоретиков становятся функционально идентичными совсем другим реалиям — творению мира, раю, аду и чертям, описанным средневековыми мудрецами во всех подробностях. И между прочим — на основании эмпирического исследования их свойств.

Технологизированная наука и поп-наука неразделимы. Поп-ученые объясняют почему надо давать деньги, например, на астрофизические или генетические исследования. А выдающиеся представители технологизированной астрофизики и генетики опираются в своих требованиях выделить деньги из бюджета на публичные выступления этих представительных академиков.

Общее «постмодернистское» миронастроение породило и свою модель мироустройства, в котором нет и не может быть иерархий, все связано со всем линейно. Генетика в поп-науке, например, напрямую связывается с этикой, эстетические критерии вклеиваются в научные классификации, научная работа строится по правилам музыкального произведения, а принципы политической корректности определяют тональность научных дискуссий.

Поп-наука — вполне отрефлектированная деятельность, основанная на популяризации актуальных и потенциальных исследовательских результатов и включении их в обыденную и политическую жизнь в качестве универсальных объяснений. Сегодняшние представления о пользе и вреде, полезности и бесполезности, наконец универсальные бытовые объяснения (наука доказала) — невозможны без научной терминологии.

Поп-наука практически не зависит от просто науки, она даже и не знает о том, как ее использует технологизированная наука. Поэтому в ней не ощущается кризис производства знания. Действительно, что же еще надо? Вари в своей каморке свое зелье и продавай, отстегивая на рекламу. Название зелья будет зависеть от конъюнктуры: сегодня это стволовые клетки, вчера был акулий хрящ и поллинговские витамины, позавчера — мумие.

Но и в поп-науке наметился кризис. Оценки технологизированной науки в общественном мнении за последние годы изменились с позитивных на негативные. Еще недавно политики паразитировали на позитивной пропаганде науки. Сейчас — все большая часть политиков разрабатывает негативные по отношению к науке темы — загрязнение среды, парниковый эффект, генетическое манипулирование. Экологическая истерика строится в основном на страхах, связанных с наукой, техникой и технологией.

Постепенно теряет мобилизующий статус даже идея необходимости научно-технического прогресса для обеспечения национальной безопасности — идефикс нескольких поколений политиков и чиновников — ввиду появления таких угроз, как международный терроризм, использующий как оружие обычные наукоемкие средства транспорта и связи.

Очень быстро идет девальвация научных статусов, званий, премий и другого товара, маркированного словом «научный».

Поп-наука постепенно уходит в область рекламного обоснования обыденного потребления, где теряется отличие ее актеров от других. Поп-ученые постепенно вытесняются из рекламного пространства артистичными мистиками, пророками, знахарями и просто приятными во всех отношениях домохозяйками.

Но поп-наука борется с конкурентами за место в рекламных паузах. РАН, например, учредила специальную комиссию по борьбе с лженаукой и утверждает свой приоритет в наделении научными званиями и наградами по сравнению с другими академиями.

Быт и наука

Поколение обывателей, воспринимающих компьютер, мобильник и самолет как данность, сменили поколения, выросшие при радио, стационарном телефоне, телевизоре, автомобиле и поезде. Быт, политика и экономика пронизаны объективированными результатами научных исследований: средствами связи и представлениями информации, медикаментами и биодобавками, новыми видами пищи и сырья, новыми типами жилья и передвижения.

Сдругойстороны,бытневозможенбезиспользования«научных»слов и объяснений. Научные термины, благодаря поп-науке ставшие просто словами обыденного языка, используются людьми как средство для универсальных объяснений.

Гены генетики и всех ее многочисленных разветвлений, например, не имеют ничего общего, кроме самого слова, с генами, о которых рассуждают врачи, знахари, гадалки и обыватели, объясняя легковерным, почему их дети не похожи на пап. Слова атомы, молекулы, информация, энтропия, движение, относительность, неопределенность — это ведь не более чем обозначение «таких штучек», употребление названий которых создает на пустом месте иллюзию объяснения. Вполне, впрочем, достаточную для того, чтобы покупатель — обыватель или политик — мог мотивировать свою потребность в компьютере, телевизоре и видеомагнитофоне и «понять» как они работают, а также объяснить самому себе, почему так уж необходимо есть витамины, не курить и не пить сверх меры.

Именно на обывателей и политиков рассчитаны разговоры о существовании какой-то особой единой НАУКИ, находящейся в страшном кризисе и требующей безотлагательного и масштабного финансирования во избежание катастрофических последствий для этого самого обывателя и политика. Ведь без финансирования НАУКИ они, если верить тому, что пишут и показывают, неизбежно будут сожжены космическим ультрафиолетом через озоновую дыру, получат по голове шальным, не перехваченным ядерной ракетой метеоритом или умрут, заразившись сибирской язвой, СПИДом и черной оспой одновременно.

Заключение

Разговоры о кризисе науки не лишены оснований. Но лишь в малой степени они относятся к процессу получения нового знания. Потребность исследования так же естественна, как другие свойства, воспроизводимые европейской цивилизацией. Эта потребность сейчас лишь временно дезорганизована слишком уж пристальным вниманием государств, корпораций и гражданского общества.

Вопреки обыденным представлениям, получение нового знания ,как и100и200 лет назад, чаще всего ведется изолированными исследователями или малыми их группами при весьма скромных расходных бюджетах. Проблемы, которые в таких исследованиях возникают, как правило, публично кризисами не называются и не решаются увеличением финансирования или повышением научного или социально статуса участников.

В альянсе технологизированной науки с поп-наукой просто науке досталась роль Золушки, подбирающей крошки от финансирования масштабных технических и рекламных проектов. Но без этой Золушки огромной отлаженной машине современной экономики и политики не обойтись.

Развод между технологизированной наукой и просто наукой должен быть оформлен. Надо дать ученым возможность попастись на воле для того, чтобы потом, на следующем этапе, может быть только через несколько десятилетий, науку можно было бы доить с не меньшей эффективностью, чем во второй половине ХХ века.

Этот развод чреват многими осложнениями и для науки, и для ее социальной и экономической оболочки. Сегодняшние корпорации, конечно, смогут некоторое время жить при отсутствии подпитки от собственно науки. Для этого и существуют масштабные государственные программы, такие как создание новых систем оружия, комбинирование известных знаний при решении проблем массовых заболеваний и другие проекты, выходящие за пределы корпораций.

Однако государственное и корпоративное финансирование социальных обязательств перед огромным отрядом занятых в науке и научном обслуживания не может длиться так долго, как этого хочется «ученым». Тем более, что оно только ситуативно способствует получению нового знания. Скорее мешает ему.

Расширение финансирования фундаментальных исследований, которого требуют статусные представители технологизированной и поп-науки, не может спровоцировать разрешение кризиса науки. Ведь то, что они понимают под фундаментальной наукой — модификация ускорителей и атомных реакторов, разработка нового поколения суперкомпьютеров, расшифровка генетического кода и прочие дорогостоящие проекты — в принципе не может решить проблемы, в основе которых ограниченность предметных логик, их нерефлексивность и политизированность.

Государства и корпорации в конечном счете должны будут приспособиться к ситуации и научиться создавать условия для производства знания, а не только для его использования. Но для этого им придется по-другому относиться к «солидным учреждениям науки» и к ученым мужам, искренне непонимающим, как и каким образом можно заниматься исследованиями вне государственных и корпоративных академий, центров и университетов.

№ 7 (8) 2002→

Шлягеризация науки

Напечатать

Карен Акопян

или

От tecnh Ourania к tecnh PandhmoV[1]

“Шлягеризация — процесс утраты плотью смысла плоти (из несуществующего культурологического словаря).

Tecne — «искусство, ремесло, наука... в пер[еносном значении] хитрость, ловкость; вооб[ще обозначает] средство...»[2]

«Какая-то в державе датской гниль»[3]. ”

Прочитавшему название настоящей статьи, вероятно, нетрудно догадаться, куда клонит ее автор. Тем не менее, даже превратив свой замысел в секрет полишинеля, я намереваюсь как ни в чем не бывало, постепенно и последовательно, вводить прозорливого читателя в интересующую меня проблему, делая при этом вид, что тому ровно ничего не известно об авторском к ней отношении. Иными словами, я приступаю к описанию — признаюсь, беглому и поверхностному — тех метаморфоз, которые на протяжении полутора-двух сотен лет не слишком заметно, но неуклонно происходили (и происходят до сих пор) не только на поверхности, но и в недрах столь труднообозримого феномена, каким является наука. Если же быть более точным, то меня интересуют те своеобразные связи между наукой и повседневной жизнью, которые в прошлом либо не просматривались вообще, либо лишь угадывались. В настоящее же время многое в этом отношении обрело гораздо большую наглядность.

Итак, в прежние, более или менее давние времена науку было принято относить к достаточно далекой от повседневности области жизни. Поэтому и ученый традиционно воспринимался как существо, принадлежащее к совершенно иному миру, что и провоцировало среднестатистического обывателя либо смотреть на него снизу вверх, преисполняясь при этом глубоким уважением к его знаниям, уму и к той непостижимости произносимых им слов и производимых действий, которая воспринималась наблюдателем как нечто таинственное, если не сверхъестественное; либо взирать на него сверху вниз, испытывая немалое удовлетворение (нередко все-таки скрываемое) от ощущения собственного превосходства над человеком глубоко непрактичным и далеким от повседневных бытовых забот.

Однако распространение образования и демократических норм делали свое дело. Со временем обыватель, с одной стороны, перестал, находясь рядом с высокоэрудированными докторами и профессорами, ощущать собственную «гносеологическую» ущербность; с другой же — легко и уверенно вошел в роль члена общества, умело пользующегося всеми гражданскими правами и обладающего ничуть не меньшими, чем высоколобый очкарик, общесоциальными возможностями.

Постепенно зародилась и стала набирать силу, так сказать, «встречная», или, точнее, ответная тенденция, ведущая свое начало из тех сравнительно недавних времен, когда ученый-аскет, он же жрец храма науки, стал замечать, как по стенам храмового сооружения, в котором он не только отправлял службу, но и проводил практически все свое время, побежали трещины. В роли разрушительного фактора выступали некие невидимые, но, скорее всего, генетически близкие самой науке силы. Происхождение их установить желательно (что я и попытаюсь сделать в дальнейшем), хотя и явно непросто. В конце концов наступил момент, когда жрец науки почел за лучшее скинуть жреческие одеяния и, облачившись в партикулярное платье, направить свои стопы «в мир» — «в народ», потому что, с одной стороны, дальнейшее затворничество в помещении, находящемся в аварийном состоянии, не оставляло ему никаких надежд на будущее, а с другой — стало очевидно, что назрела острая необходимость налаживать внехрамовые контакты и связи.

Конечно, можно было бы, найдя какую-нибудь заброшенную келью, вести жизнь анахорета и, гордясь своей бедностью, наслаждаясь свободой творческого полета и изобретая исключительно то, что Бог на душу положит, оставаться независимым. Но если нечто подобное было осуществимо на протяжении многих веков и удавалось еще в XIX столетии, то век ХХ поставил на таком образе жизни большой-пребольшой крест — решительно и окончательно.

Жизнь — не только повседневная, но и «в науке» — существенно подорожала, научный эксперимент значительно усложнился, потребность в подсобных средствах резко возросла. Все это стало требовать от ученого-экспериментатора столь серьезных затрат, что гордому экс-жрецу приходилось все чаще, а со временем — и постоянно, обращаться к высокопоставленному обывателю — тому самому, который с удовольствием и со знанием дела заседал в правительствах, руководил разного рода фондами либо попросту располагал неплохими материальными возможностями.

Постепенно в столь разнившихся еще в недавнем прошлом интересах обывателя и экс-жреца стали обнаруживаться некие общие территории, на которых развернулось становившееся все более интенсивным строительство «совместных предприятий».

На мой взгляд, сказанное является конспективным, но достаточно точным описанием подходов к нынешней ситуации, неоспоримая реальность которой заставляет предположить, что в современном обществе произошли немалые изменения со времени публикации откровенного и даже попахивающего некоторым высокомерием заявления Х. Ортега—Гассета о том, что «философия не нуждается ни в покровительстве, ни в благотворительности, ни в симпатии масс», что она «гордится своей абсолютной практической бесполезностью, благодаря которой... освобождается от любой опеки среднего человека…»[4]. К сожалению, как выяснилось, испанский мыслитель явно недооценивал тот факт, что в любую историческую эпоху даже философу (за исключением, конечно же, Антисфена, Диогена и компании) для продуцирования своих концепций было необходимо наличие хотя бы минимальных условий и определенных финансовых средств, в поисках которых он нередко обращался к «авторитету» или, в лучшем случае, к доброжелательному меценату. А если вспомнить о тех временах, когда философия превращалась, мягко говоря, в служанку, выполняя при этом социальный заказ и способствуя осуществлению интеллектуальной обработки широких народных масс, то придется сделать вывод о том, что в последнем столетии второго тысячелетия она выглядела не столь уж и «непорочной», как это представлялось Ортега—Гассету.

Но если, обращаясь к прошлому, можно говорить лишь об отдельных эпизодах и ситуациях зависимости науки, то в ХХ веке речь уже идет о перманентном состоянии, в котором оказались жрецы-расстриги. Социальная действительность стала еще более жесткой и даже жестокой, и наука была вынуждена — открыто и сознательно — преклониться перед авторитетом, при этом далеко не всегда научным, но зато в обязательном порядке богатым. Ныне ситуация несколько смягчается тем, что «дающий», трезво оценив возможные выгоды, становится все более заинтересованным в получении конкретных результатов от деятельности «берущего». Последний же чаще всего предпочитает не замечать «глубинного» смысла происходящего.

Итак, ученый, четко уяснив, что, с одной стороны, для развития науки, а с другой (и не менее важной!) — для обеспечения личного благосостояния необходимы немалые материальные средства, вынужденно-добровольно начал все больше внимания и времени уделять новой для себя форме деятельности, которая удивительным образом стала смахивать на предпринимательскую. Все большее значение для проведения научных исследований приобретают мероприятия, подобные тем, которые в деловом мире получили название promotion, которые обычно проводятся исключительно с рекламными целями и перед которыми высокопоставленные сценаристы и режиссеры в качестве главной задачи ставят нахождение источников финансирования, а говоря «научным» языком — получение грантов.

Короче говоря, спрос на научную продукцию стал практически полностью определяться рынком. А это привело к тому, что востребуемыми в первую очередь оказались не столько фундаментальные знания и творческая потенция ученого, оригинальные идеи и глубина замысла исследовательского проекта, сколько умение подать «товар» лицом, найти нужные формулировки и формы для рекламы этого товара, включив в них именно те значимые, ключевые, «магические» слова и аргументы, которые смогли бы произвести решающее впечатление на людей, распоряжающихся заветными фондами. В итоге преимущество получают, не фундаментальные исследования, перспективность которых обосновать и доказать обывателю, сидящему в кресле распорядителя финансами, не просто трудно, но подчас и невозможно, а прежде всего проекты прикладного характера, реализация которых сулит быстрые, конкретные и весомые результаты.

Особый колорит в ситуацию с получением исследовательских грантов добавляет «ненавязчивое» желание «дающих» рассматривать организуемые на их деньги научные акции в качестве специфических promotions, служащих их же интересам. Неплохим средством такого рода могут стать всевозможные семинары, конференции, симпозиумы. Естественно, что для большей эффективности организуемых promotions при формулировке их тем необходимо учитывать множество «политических» и конъюнктурных моментов; поэтому чисто научная сторона дела нередко отходит на второй план. Кроме того, достижение требуемого эффекта оказывается практически невозможным в том случае, когда речь идет о фундаментальной науке. Наконец, организаторы такого рода мероприятий чаще всего страдают гигантоманией: они просто обожают массовые тусовки, не обращая внимания на элементарные подсчеты, говорящие о том, что львиная доля участников подобных действ «в аудиторном режиме» не сумеет сказать ни слова.

Конечно, у меня нет никаких сомнений в том, что профессиональное общение ученым необходимо, и я отнюдь не выступаю в качестве противника научных собраний, постоянно помня о знаменитых Академии Платона и Ликее Аристотеля. Но когда собираются вместе сотни и даже тысячи ученых мужей и жен (по сравнению с такими сборищами группы древнегреческих академиков и перипатетиков в количественном отношении выглядели бы крайне бледно); когда программа заседаний ограничивается зачитыванием целой вереницы докладов, не оставляя места диалектике в ее исходном значении; когда самым ярким эпизодом конференции оказывается заключительный банкет — именно тогда появляются большие сомнения по поводу того, что в этой, пусть даже в высшей степени ученой, толпе, массе может возникнуть новая, оригинальная идея, а на заседаниях с перегруженными программами — атмосфера, позволяющая надеяться на то, что в разгоревшихся спорах наконец-то родится истина.

Есть у обсуждаемой проблемы и другие интересные аспекты. Прежде чем обратиться к одному из них, напомню, что в древности представление о знании носило эзотерический характер, поскольку последнее находилось, по мнению древнего человека, «в прямой связи с самим миропорядком»[5]. Естественно, что благодаря изменениям в жизни общества радикально изменилась и социальная ситуация: знание стало более доступным и в значительной степени лишилось флера таинственности. Однако туман вокруг него рассеялся далеко не полностью, и, на мой взгляд, в немалой степени противился этому сам далекий от науки обыватель, страстно любящий загадки и тайны. В результате фактически никогда не прерывавшаяся связь между наукой и, условно говоря, паранаукой, а точнее квазинаукой, постоянно приносила свои, иногда, правда, вполне съедобные, плоды.

В конце XIX и в ХХ веке эта тенденция обретает новые черты: возникает множество дисциплин, претендующих на научность, но науками по самой своей сути не являющихся[6]. Для иллюстрации сказанного можно привести немало разнообразных примеров: здесь уместно вспомнить о так называемом научном коммунизме, представляющем собой «строго научную» попытку предсказания будущего для всего человечества, или о не в меньшей мере научном атеизме, не желавшем считаться с тем, что вся многовековая история развития мысли убедительно свидетельствовала о невозможности доказательства не только бытия, но и небытия Бога. С другой стороны, на научность начали претендовать и различного рода мистические, эзотерические и даже квазиэзотерические учения, которые и ныне пользуются устойчивой популярностью во многих странах мира.

Как грибы после дождя стали рождаться многочисленные концепции, в качестве авторов которых нередко выступают подлинные пассионарии, возжелавшие сидеть сразу на двух стульях, то бишь соединить в одном учении религиозные догматы и научные принципы, и стремящиеся придать научный статус своим религиозно-научным или научно-религиозным фантазиям. Появился своеобразный тип теоретика (чаще всего это бывший или даже продолжающий практическую деятельность «технарь» или математик), который, ознакомившись со Священным писанием, проштудировав отдельные сочинения разных мыслителей (большей частью выдающихся, хотя нередко дело обходится вообще без обращения к классикам), начитавшись трудов богословов, эзотериков, мистиков, ясновидящих и пр. и применив естественнонаучные познания, открывает «свои собственные» америки, а затем с одержимостью, явно заслуживающей лучшего применения, бросается в «научное творчество». Через некоторое время он начинает в письменной и устной формах пропагандировать новорожденную концепцию, которая, по его замыслу и утверждениям, способна разрешить любые вопросы, накопившиеся у человечества за всю его предыдущую историю. И на меньшее автор концепции никак не согласен.

Самое удивительное, что пламенные выступления новоявленных распутиных от науки, как в свое время проповеди самого знаменитого старца, покоряя страждущих своей неординарностью и даже «революционностью» и привлекая их наконец-то представившейся возможностью заглянуть за казавшуюся до того непроницаемой завесу таинственности (все же так и не становящуюся полностью прозрачной), обретают популярность и привлекают к себе внимание даже достаточно образованных людей, которых, на первый взгляд, можно было бы отнести к интеллектуальной элите общества.

С этим же аспектом проблемы связано появление и многочисленных полунаучных-полурелигиозных сект, чья деятельность по многим причинам вызывает серьезные подозрения, и бесчисленных знахарей, целителей, ясновидцев, разъезжающих по городам и весям с лекциями и «лечебными» психо- и просто терапевтическими сеансами и собирающих толпы людей, готовых им верить, преклоняться и, главное, платить, и многого другого. И все это сопровождается более или менее шумными и трескучими рекламными кампаниями. Декларируемое подобного рода учениями объединение науки и религии (на мой взгляд, все же лженауки и лжерелигии) обманывает многих доверчивых, плохо осведомленных и попросту малограмотных людей. Достаточно вспомнить в связи с этим методы, которыми стремятся расширить круг своих приверженцев так называемая Церковь Объединения преподобного Сан Мун Мюна или дианетика Рона Хаббарда, известная также под названием «сайентологии», — квазирелигиозное-квазинаучное и при этом в высшей степени эклектичное учение.

Описанная тенденция подкрепляется тем, что «во многих умах “Наука” занимает место религии; человек науки постигает “законы природы” как объективные реальности, вызывающие в нем благоговейные чувства»[7]. «Обожествление» науки, начавшееся в Новое время и протекавшее в Европе параллельно процессу десакрализации религии, позже было во многом связано с исключительно широким распространением «изобретенного» в XIX веке позитивизма и позитивистских настроений, ставших модными в том же XIX веке и не утративших своей популярности в столетии следующем. Как следствие, вердикт, вынесенный наукой, нередко признается чуть ли не истиной в последней инстанции, хотя, как известно, как раз науке очень часто приходилось «брать свои слова обратно». На обыденном уровне сохраняется едва ли не безграничная вера в беспредельную возможность познания тайн, которыми так богато мироздание, в допустимость использования, условно говоря, алгебры для осмысления тончайших движений души и сложнейших процессов, происходящих в духовной жизни общества и отдельного индивида, и т.п. Таким образом, наука в какой-то степени подменяет религию и становится авторитетом, чья сила основывается не на знании, а на вере.

Разнообразные изменения в жизни социума создали благоприятные условия для возникновения еще одного направления «хождения» науки «в народ». Дело в том, что, с одной стороны, в современном обществе резко возрос спрос на информацию о мнениях рядовых граждан. Естественно, что на научную основу процесс изучения этих мнений могли поставить лишь ученые-специалисты, использующие методики, разработанные в теории и проверенные на практике. С другой стороны, власть предержащие (те, кто власть держат: Даль. Т. 3. С. 385) настойчиво стремятся к распространению в массах, а точнее к внедрению в их сознание и подсознание, нужных представителям этой самой власти идей и образов. Естественно, что и в этом случае выполнение поставленной задачи оказывается по плечу лишь соответствующим высоким требованиям специалистам-ученым.

В итоге впервые в истории науки появилась некая эмпирическая дисциплина, непосредственно обслуживающая самоё власть или людей, к власти стремящихся, в чем можно усмотреть продолжение уже упоминавшейся средневековой традиции. В то же время в данном случае эта обслуживающая дисциплина, уже официально, формально и «структурно» ставшая служанкой, отнюдь не до конца утратила свой научный статус, поскольку все, что она делает, делается именно «по науке». На мой взгляд, мы имеем дело с ярким примером науки нового типа — науки потребительского общества, которая имеет все основания быть включенной в сферу массовой культуры (если существенной характеристикой последней считать потребление и удовлетворение материальных потребностей обывателей) и, таким образом, заслуживает «звания» массовой, или же поп-науки.

Выделив и проиллюстрировав отдельные аспекты интересующего меня явления, я уже собирался было приступить к поиску его причин и особенностей, когда все же решил бросить беглый взгляд в далекое прошлое. А подтолкнул меня к этому текст одного из эпиграфов, предпосланных настоящей работе, который свидетельствует о том, что древние греки не просто не делали различий между искусством, наукой и ремеслом, но рассматривали их как нечто единое и неделимое. Иными словами, они умудрялись соединять несовместимое[8]. И, по правде сказать, это им неплохо удавалось. Во всяком случае, особых споров именно на эту тему они не затевали.

Совсем иная и даже, можно сказать, противоположная idée fixe мыслителей Эллады выражалась в их неуемной страсти к дихотомии и анатомированию, в стремлении разделить все на свете на части, а затем противопоставить эти части друг другу. И из-за этого они — приходится это с горечью констатировать — ужасно много спорили (доходило даже до взаимных оскорблений). Но в итоге эллинские мудрецы высказали немало ценных мыслей и в том числе пришли к выводу о существовании высокого и низкого, возвышенного и приземленного, небесного и пошлого.

Но как можно было совместить или хотя бы примирить столь разные по своей направленности устремления? А очень просто: с одной стороны, хотя греки и запаслись практически неограниченным количеством богов, которые время от времени делали друг другу более или менее серьезные пакости, жили эти боги в целом мирно, чуть ли не единой семьей, — и это в общем-то соответствовало упоминавшимся философским мечтам о целостности и единстве. С другой стороны, эллины предприняли попытку представить если и не всех, то хотя бы некоторых из своих богов в двух ипостасях, или образах, различие между которыми выражалось в наделении их характерными и взаимопротивоположными качествами и свойствами, — и это, как видно, удовлетворяло отмеченную их страсть к разделению.

Так, Павсаний, включенный Платоном в число участников одного из первых в мировой истории симпозиумов[9], полные тексты докладов которых были затем опубликованы (правда, лишь в двойном пересказе), в своем блестящем слове высказал, вслед за Геродотом и Ксенофонтом, мнение о существовании двух Афродит: старшей, дочери Урана, и младшей, которую, как отметил он, «мы именуем пошлой». Отсюда уже он пришел к заключению о существовании двух Эротов, поскольку «нет Афродиты без Эрота»[10].

Другой участник того же симпозиума, Эриксимах, фактически отождествляя Афродиту Уранию с музой Уранией, в своем докладе противопоставил Эроту, сопровождающему последнюю, Эрота из гипотетической свиты музы Полигимнии. Попутно необходимо отметить, что этот термин, то бишь имя богини, докладчик, по мнению А.Ф. Лосева[11], толкует не просто как «многопоющая», но как «поющая для многих, для всех» (прошу обратить на это особое внимание!). Благодаря такому повороту дел происходит предельное ее, Полигимнии, сближение с Афродитой Пандемос, т. е. Всенародной, а проще говоря — Пошлой. При этом следует иметь в виду, что двойственный Эрот, по утверждению того же Эриксимаха, живет «не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете...». Поэтому «и в музыке, и во врачевании, и во всех других делах, и человеческих и божественных, нужно, насколько это возможно, принимать во внимание обоих Эротов, ибо и тот и другой там присутствуют»[12].

Исходя из сказанного, вполне логично предположить, что, в соответствии с представлениями древних греков, и наука — она же искусство, она же ремесло — была не только синкретична, но и двулика и что ее богиня-покровительница должна была бы потенциально содержать в себе черты не только Урании, но и ее антипода — Пандемос. При этом сразу же следует заметить, что в данном случае речь вовсе не идет о том, чтобы богиню, упомянутую первой, наделять всевозможными добродетелями, а на ее вызывающую некоторое недоверие тезку «навешивать» все мыслимые и немыслимые пороки. И чтобы не впасть в эту крайность, стоит вспомнить не только о том, что «институт» поклонения Афродите Пандемос ввел легендарный Тесей, объединитель афинян, признанный если и не «генетическим», то идеологическим отцом мировой (она же европейская) демократии, но и о том, что пороки нередко являются продолжением достоинств.

И еще одно существенное замечание. Как известно, одной из самых популярных в кругах древнегреческих мудрецов тем для рассуждений была проблема меры. Но не трудно догадаться, что наибольший интерес, тем более у людей умных и ученых, чаще всего вызывают именно те проблемы, которые актуальны и далеки от разрешения. Отсюда можно сделать вывод, что с чувством меры у непосредственного окружения первых на земле любителей мудрости (естественно, не хочется думать, что пандемия утраты меры коснулась также и их самих) было далеко не все в порядке. Поэтому-то и в настоящих рассуждениях на первый план выдвигается не примитивное противопоставление хорошего плохому, но гораздо более важное указание на то, сколь чревато опасностями нарушение меры, которая в том числе призвана обеспечивать оптимальное соотношение позитивного и негативного, высокого и низкого, небесного и пошлого, как известно, не существующих в чистом виде. И по той же причине нельзя не прислушаться к замечанию упоминавшегося выше Эриксимаха о том, что «...угождать следует людям умеренным» и что «...любовь умеренных, которую нужно беречь, — это прекрасная, небесная любовь. Это Эрот музы Урании. Эрот же Полигимнии пошл, и прибегать к нему, если уж дело дошло до этого, следует с осторожностью, чтобы он принес удовольствие, но не породил невоздержанности»[13].

А теперь попробуем все же разобраться, как в современных условиях проявляются — и проявляются ли вообще — те два начала, о которых так интересно рассуждали участники древнего симпозиума, внесшие неоценимый вклад в популяризацию высказывания «in vino veritas», столь же древнего, но известного нам (как и название упоминавшейся древнегреческой попойки) уже в своем латинском варианте.

Итак, что бы там ни говорили Павсаний и Эриксимах о двойственности, наука до сравнительно недавнего времени еще могла быть признана вполне гомогенной, являясь одним из «последних пристанищ» для тех немногих счастливцев, которые были защищены «за ее стенами»[14] от опошляющего влияния богинь типа Пандемос. Однако сегодня становится достаточно очевидным, что ситуация в значительной мере изменилась. Поиск же причин происходящих в науке, или «с наукой», метаморфоз нужно вести, помня о ее корнях, уходящих в эзотерическую и мистическую древность, а также с учетом того, что ее следует рассматривать в качестве социокультурного феномена, и потому «проблема науки не может быть познана на почве науки»[15].

Итак, входя изначально в некое синкретическое духовно-практическое образование, из недр которого в дальнейшем появились на свет религия, искусство, философия, ремесла, на необозримо долгом этапе своего предсуществования наука достаточно робко намекала о себе, обнаруживаясь прежде всего в разнообразных эзотерических учениях и магических практиках. Примерно с XVII-XVIII века она стала постепенно обретать иное, можно сказать противоположное, обличье, представ в наши дни перед обывателем в виде феномена экзотерического и массового.

Примерно с того же времени или чуть позже особую роль в жизни европеизированного общества начал играть принцип (со временем ставший идеалом) потребления, который постепенно, но достаточно уверенно размеры страшные бессмертья принял вдруг. Распространению этого принципа способствовали и всегда присутствовавшая в европейском быте и культуре тяга к приданию любым формам деятельности развлекательного оттенка (если не характера; вспомним, например, формулу «поучать, развлекая»); и, как это ни парадоксально и ни печально, либеральная демократия, в большей или меньшей степени ориентированная на усреднение; и все более высокая технологизация повседневной жизни[16], также несущая с собой усреднение, стандартизацию последней, что стало особенно важным и актуальным в условиях все большего распространения глобализационных процессов.

Особое значение приобрело вторжение в повседневную жизнь общества техники, с помощью которой, собственно, происходило и происходит превращение, или «омассовление», или шлягеризация, науки. Последняя — прежде всего в своей «прикладной» ипостаси — «обращается» к технике, которая по самой своей сути не может существовать как эзотерическое явление и которая, с одной стороны, для обеспечения собственного роста (распространения) нуждается в привлечении самых широких народных масс и даже толп, с другой же — результатами своего функционирования, а также целями и задачами развития обращена к массовому потребителю (покупателю, посетителю, пользователю).

Очень важной именно для такого понимания роли техники представляется мысль о том, что эта последняя «сможет продолжать существовать только в течение того промежутка времени, пока длится инерция культурного импульса, способствовавшего ее возникновению»[17]. Действительно, развитие, а точнее существование, техники возможно лишь как «инерционный» результат развития науки. Выводимая отсюда зависимость техники (по отношению к науке) и позволяет ей быть незаменимой «посредницей»[18] между наукой — чистой, высокой, «элитарной» — и повседневной жизнью. Подобной ролью техника обязана тому обстоятельству, что «в то время как другие явления культуры со всей очевидностью стали проблематичными (я имею в виду политику, искусство, нормы общественного поведения, даже саму мораль), из их ряда выделилось одно, которое производит столь сильный эффект на толпу, — эмпирическая наука»[19]. Конечно, не следует все проявления последней сваливать в одну кучу, однако в данном контексте очень важно указать на принципиальное значение именно эмпирической науки и подчеркнуть, что это значение обусловлено процессом омассовления общественной жизни в целом. В ходе развертывания этого процесса выясняется, что «экспериментальные науки нуждаются в массе так же, как она нуждается в них, одно без другого не может существовать»[20]. Наука научается петь для всех.

Все перечисленные обстоятельства — становление общества потребления, распространение демократических норм, возведение развлекательности в основополагающий принцип социального поведения, обретение техникой прочного и воспринимающегося как все более самостоятельное и самодостаточное положения в социальной сфере — создали питательную среду для объединения в наиболее многочисленный социальный слой особей зарегистрированного в 20-е годы прошлого века нового типа homo sapiens — «человека-массы»[21], отдельные «экземпляры» которого, вероятнее всего, задолго до указанного десятилетия могли быть обнаружены в европейской повседневности. Проникновение данного человеческого типа в научную среду состоялось благодаря быстро возраставшему уровню специализации и «разделения труда» в этой сфере, чего опасался еще мудрый Козьма Прутков, который, как известно, сравнивал специалиста в силу его односторонности с флюсом. Культуролог же ХХ века, отказываясь от каких бы то ни было метафор, четко указывает на истоки и результаты процесса, набравшего в настоящее время обороты, близкие к максимальным: «Специализация возникает тогда, когда цивилизованным считается энциклопедически образованный человек. <…> В следующем поколении это равновесие нарушается: специализация начинает значить больше, чем общая культура»[22]. Мера оказывается нарушенной. Именно с этим мы и столкнулись — и не сегодня, а уже вчера.

Правда, в связи со сказанным не грех вспомнить, что еще в позапрошлом веке Ф. Ницше, который под «духом науки» понимал «впервые появившуюся на свет в лице Сократа веру в познаваемость природы и универсальную целебную силу знания», именно в факте возникновения «сократического духа», появления Сократа как культурно-исторического персонажа, воплощающего в себе «тип теоретического человека»[23], увидел причины начала процесса деградации древнегреческой трагедии, а по сути — древней культуры вообще[24]. Существование же аналогичных угроз для науки доказывается хотя бы тем, что крестный отец нового социального типа homo sapiens признал: «сегодняшний человек науки является типичным примером человека-массы»[25].

Дело в том, что обесценивание значения общей культуры неизбежно приводит к выходу на первый план культуры массовой — доступной, понятной, развлекательной. И удовлетворяющийся ею узкий специалист, легко и незаметно для самого себя обходящийся не только без энциклопедической, но и без общей образованности, с одной стороны, добивается успехов, и иногда выдающихся, в своей профессиональной деятельности, а с другой — приходит к выводу, возможно даже не формулируемому им самим, что «высокая» культура только наводит скуку, а следовательно, должна быть признана устаревшей и ненужной. Поэтому мы сталкиваемся с «невероятным, но очевидным фактом»: «экспериментальные науки развивались в основном благодаря усилиям посредственностей»[26].

Таким образом, «человек-масса» — интеллектуальная посредственность, но при этом «добротный» специалист в своей области, хотя и нередко практически полный невежда за ее пределами, — становясь «большинством», начинает играть существенную, а подчас и определяющую роль в современном обществе, на жизненном пространстве которого он захватывает все ключевые позиции и получает возможность определять пути развития самых различных социальных сфер, в том числе и сферы науки, которая в результате, незаметно утрачивая самоценность и автономность, обретает черты шлягера — яркой и блестящей вещицы на потребу.

Предложенные вниманию читателя рассуждения, пожалуй, не должны были оставить никаких сомнений в том, что рассуждающий не испытывает к массовой (или, как мне все же представляется, точнее — потребительской) культуре особых симпатий. В то же время необходимо подчеркнуть, что я отнюдь не являюсь и ее противником. Просто кесарево — кесарю, а Божие — Богу. Потребительская культура — это естественный и необходимый продукт общественной жизни, в случае отсутствия или «недоразвитости» которого напряженность в социальных отношениях значительно бы возросла. Общество — вероятнее всего и несмотря на категорическое несогласие с этим адептов постмодернизма — и в дальнейшем будет разделено на массу и интеллектуальную элиту, в большей или меньшей степени немногочисленную, и всегда в нем будут существовать «верх» и «низ». Более того: и масса, и элита — это лишь условные понятия, поскольку, с одной стороны, стоящие за ними социальные образования не обладают хотя бы относительно четкими контурами, а с другой — сами по себе они также неоднородны.

Будучи убежденным в недостижимости гомогенизации общества путем стирания границ между массой и элитой, я также не допускаю, что нечто подобное может произойти как в культуре в целом, так и в отдельных ее сферах[27], в частности в науке. В то же время я склонен предположить, что наука изначально несла в себе типичную для многих социальных феноменов двойственность, или раздвоенность, проявлявшуюся как в неудержимой устремленности к небесным вершинам, которую, в соответствии с соображениями, высказанными еще на упоминавшейся выше греческой пирушке, символизирует обобщающий образ богини Урании, так и в менее заметной — во всяком случае до поры до времени — склонности ее к омассовлению и шлягеризации, гипотетическим символом которых, с моей точки зрения, выступает богиня Пандемос. В настоящее время мы являемся свидетелями (правда, нередко не понимающими сути происходящего) постоянного и стремительного расширения экспансии со стороны масскульта по отношению ко всем сферам жизни современного общества. И этот процесс, учитывая, кроме того, хотя бы частичную утрату чувства, или ощущения, меры, представляет собой серьезную опасность для всей культуры.

На мой взгляд, в условиях неустранимой социальной поляризованности наука должна уметь противостоять проникновению в нее, если можно так сказать, гомогенизирующих тенденций, угроза со стороны которых особенно возрастает в связи с активизацией глобализационных процессов. Я уверен, что, будучи специфическим социальным феноменом, наука — как и искусство, и религия, и философия — должна стремиться к сохранению «чистоты», не отказываясь при этом от самых широких контактов с другими сферами проявления духа, но в то же время следя за тем, чтобы в результате расширения этих контактов она не утрачивала собственной специфики, не уступала неоспоримой притягательности религиозного символа веры, соблазну художественного образа, искушению магического действа, диктату политической воли, чтобы она не превращалась в выхолощенную игру в бисер, не становилась красочным и безудержным фантазированием, не унижалась до роли служанки — каким бы привлекательным ни казался ей «господин», на службу к которому она нанялась; а с другой стороны — сама не опошляла и не дискредитировала бы своим неосторожным вторжением в сферу религии или искусства ни символ веры, ни художественный образ.

И поскольку я соглашаюсь с утверждением о том, что «наука не может существовать, если она перестает быть чистой наукой», что «она не может развиваться и в том случае, если люди перестают относиться с благоговением к общим принципам культурного развития»[28], что она шлягеризируется, если стремится к тому, чтобы ее «пение» нравилось всем, я фактически имею в виду науку «высокую», «элитарную», присутствие которой в жизни общества естественно и необходимо, а потому, несмотря на постмодернистский бунт, не может быть «отменено» даже самым аргументированным и изощренным философским дискурсом.

[1] Разъяснение включенных в название греческих словосочетаний (техне Урания, техне Пандемос) будет дано позже.

[2] Вейсман А. Д. Греческо-русский словарь. М., 1991. Ст. 1240.

[3] Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена IV.

[4] Ортега—Гассет Х. Восстание масс // Он же. «Дегуманизация искусства» и другие работы. Эссе о литературе и искусстве. Сборник. М., 1991. С. 112.

[5] Хёйзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М., 1992. С. 125.

[6] Говоря об этом, не следует все же забывать, что мы, по существу, до сих пор не знаем, что такое наука как таковая, точно так же, как никто не может дать точного определения искусству как таковому или философии в ее «чистом» виде.

[7] Джемс В. Многообразие религиозного опыта. СПб., 1993. С. 59. О самом человеке науки см. ниже.

[8] Добавлю к сказанному, что достигали они своей цели исключительно в умозрении, и напомню, что высказанное замечание, кроме всего прочего, принадлежит человеку, живущему в XXI веке.

[9] См. знаменитый диалог Платона «Пир». Следует иметь в виду, что слово &-963;&-965;&-956;&-960;&-972;&-963;&-953;&-959;&-957; по-гречески означает «попойка, пирушка».

[10] Платон. Собр. соч. В 4-х т. Т. 2. М., 1993. С. 89.

[11] См.: Лосев А. Ф. Примечания // Платон. Цит. соч. С. 447-449.

[12] Платон. Цит. соч. С. 94, 96.

[13] Там же.

[14] См.: Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 50.

[15] Ницше Ф. Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм // Он же. Соч. В 2-х т. М., 1990. Т. 1. С. 49.

[16] Ср., к примеру: «…Отличительными признаками того этапа цивилизации, которого она достигла к XIX веку, следует считать либеральную демократию и технический прогресс». И именно это обстоятельство фактически и позволяет испанскому философу сделать вывод о том, что развитие цивилизации с неизбежностью привело к появлению в XIX веке «человека-массы» (см.: Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 134). См. об этом ниже.

[17] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 134.

[18] Эта мысль в значительной степени связана с разделяемой мной и в целом трактуемой в духе О. Шпенглера и Н. Бердяева идеей дифференциации социальных процессов на процессы культурного и цивилизационного плана. См. об этом подробнее: Акопян К.З. Пределы глобализации (культура в контексте глобализационных процессов) // Материалы постоянно действующего междисциплинарного семинара Клуба ученых «Глобальный мир». Вып. 5 (17). М., 2002.

[19] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 111 (курсив мой — К.А.).

[20] Там же. С. 112-113 (курсив мой — К.А.).

[21] Справка: в 1923 г. состоялась премьера пьесы Эрнста Толлера «Человек-масса», а в 1929 г. этот термин обрел статус научного понятия благодаря работе Х. Ортега—Гассета «Восстание масс».

[22] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 137.

[23] Ницше Ф. Цит. соч. С. 123, 113.

[24] Ради справедливости следовало бы отметить, что существует и принципиально иной, противоположный, взгляд на ту роль, которую личность Сократа сыграла в развитии мировой культуры. Суть его заключается в том, что древнегреческий философ фактически признается создателем особой формы «серьезности», которая была «лишена догматизма и односторонности (в принципе)», и что «карнавальные формы античности… оплодотворили сократический диалог и освободили его от односторонней риторической серьезности» (Бахтин М. Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990. С. 135-136). Подобная двойственность суждений, во-первых, в высшей степени соответствует идее двойственности, на которую я опираюсь в настоящей работе при рассмотрении науки как социального феномена, а во-вторых, обусловлена тем, что, с одной стороны, практически любое неординарное социальное явление по своему содержанию амбивалентно в ценностном отношении, и потому зачастую его интерпретация в значительной степени зависит от позиции, занимаемой интерпретатором, а с другой — в обоих случаях образ Сократа используется лишь как субъективно истолкованный символ, как некий культурный тип, в котором как раз и выдвигаются на первый план черты, в наибольшей степени привлекающие внимание исследователя. Иными словами, как это ни парадоксально, мы можем говорить о Сократе Ницше и Сократе Бахтина как о разных культурных типах либо — что точнее — как о двух ипостасях одного исторического персонажа (алаверды к участникам греческой вечеринки!).

[25] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 136.

[26] Там же. С. 138.

[27] См. об этом: Акопян К. З. Указ. соч.

[28] Ортега—Гассет Х. Цит. соч. С. 109.

№ 7 (8) 2002→

Наука и информация

Напечатать

Михаил Арапов

На протяжении последних десяти лет власть, казалось бы, не вспоминала о том, что по отношению к науке она обязана принимать какие-то решения (называть их реформами или нет, дело вкуса). Пока ничего не менялось в организации науки, стремительно менялся социально-политический контекст, в котором она существует. Наконец в марте этого года власть пришла к трезвому выводу (и озвучила его устами президента страны), который уже много лет напрашивался сам собой: у государства просто нет средств на поддержку российской науки как сложившейся системы. Оно готово возделывать лишь небольшую, более или менее четко выделенную «делянку», которая условно отнесена к сфере высоких технологий, а остальное — поле деятельности благотворительности и бизнеса[1].

Решение о проведении структурной политики — сейчас единственно возможное, хотя нет полной уверенности, что оно не запоздало.

Чтобы схема заработала (если вообще можно заставить ее работать), нужна, конечно, законодательная база, нужно заинтересовать отечественный и зарубежный бизнес льготами, потому что бизнес никогда не станет финансировать науку, пока есть сферы, где можно заработать безопаснее, больше и быстрее. Но, прежде всего, для структурной политики нужна совершенно иная информационная база по сравнению с той, что существует сейчас.

Информация нужна не только для того, чтобы предвидеть появление «прорывных технологий» (как показал опыт советской науки, это не самое сложное), но и для того, чтобы вовремя ликвидировать на первый взгляд вполне благополучные, но на самом деле бесперспективные направления. При принятии таких крайне неприятных решений частный капитал, выбирая претендентов на финансирование, может действовать решительно и жестко (хотя бы потому, что в отличие от Отдела науки ЦК КПСС вынужден считать деньги). Но кроме жесткости нужно еще умение предвидеть и анализировать.

Проводить структурную политику значит не только вовремя «переносить тяжесть с одной ноги на другую», отказываясь от поддержки не оправдавших себя направлений и подключая новые. Нужно еще представлять себе технологии «второй очереди» и, оказывая содействие «избранникам», не допускать возникновения вокруг них выжженной земли, иначе никакой гибкой стратегии не получится: некуда будет «переносить тяжесть».

Структурная политика не может ограничиваться одними приоритетными направлениями. Необходимо что-то делать и с «ничейной землей» — областями, бесперспективными и с точки зрения бизнеса, и с точки зрения государства. Возьмем в качестве примера, скажем, египтологию (пусть нас простят египтологи). Добить — неприятно и стыдно (и традиции есть, и замечательные коллекции), развивать — накладно. И таких направлений, которые существовали в развивавшейся «по всему фронту» советской науке (в эпоху дешевой рабочей силы, дешевых энергоносителей, дешевой полиграфии и проч.), — тысячи. По каждому из них нужно искать уникальное творческое решение. Реструктурирование науки — задача многократно более сложная и дорогая, чем сокращение армии. Сейчас на эту задачу работает, и не столь уж успешно, единственная программа — Федеральная целевая программа «Государственная поддержка интеграции высшего образования и фундаментальной науки на 1997–2000 годы».

Итак, основной вопрос структурной политики — это вопрос информации о состоянии и тенденциях развития науки. В данной статье мы попытаемся конкретизировать этот вопрос и рассмотреть, какой должна быть информация, которая позволила бы нам заглянуть в будущее науки, хотя бы до 2010 года.

Какой информацией о науке сейчас располагает политик? Для политика — как в России, так и на Западе — наука на протяжении всего XX века была и остается пресловутым «черным ящиком»: мы создаем науке условия, говорят сильные мира сего, а она решает проблемы, помогая достичь национальных целей. Но если нет целей, то нет и политики, а наука существует по могучей силе инерции.

В СССР целей было две — наращивание военной мощи и придание блеска режиму; они сильно деформировали нашу науку, хотя и не выхолостили ее окончательно (во многом благодаря нашему российскому разгильдяйству). Испытание свободой и голодным пайком оказалось более жестким.

Конечно, модель науки, на вход которой что-то подается, а на выходе что-то возникает, отражает действительность «как-то криво»: в своем нормальном состоянии наука не только решает проблемы, она их ставит и формулирует. Ноиз примитивной модели «вход-выход» можно извлечь кое-что полезное.

Начнем с целей. К сожалению, наше общество неспособно вдохновляться разумными и прагматичными целями вроде озвученной президентом задачи выйти на уровень среднеразвитых европейских стран. Цель, реально сплачивающая сейчас нацию, вполне бессмысленна: вернуть стране статус великой державы. От этого статуса у нас осталось несколько побрякушек (ядерное оружие, ракеты и место в Совете Безопасности ООН), остальное — бланк, пустое место, которое предстоит чем-то заполнить.

Пока остается констатировать, что цели в той форме, в которой они могут быть отражены в годовом бюджете и соотнесены с наличными ресурсами и заделом, не сформулированы.

Перейдем теперь к условиям, которые должны создавать для нее политики. Естественно, что последние (как и сами ученые) прежде всего вспоминают о финансировании. Но, может быть, вопрос о том, сколько денег налогоплательщиков нужно потратить на науку, целесообразно решать в последнюю очередь. Ведь если для развития науки не имеется необходимых в нефинансовых (кадровых, информационных и др.) ресурсов, в нее вообще неразумно вкладывать средства — в таком случае стоит подумать о «немыслимом»: нужна ли нам вообще наука. Существуют же страны, причем богаче нас, в которых просто нет науки, хотя из соображений национального престижа поддерживается видимость ее существования: есть отдельные ученые, национальные академии, издаются научные журналы и проч.

На этих критических для развития науки нефинансовых ресурсах — способных людях и информации — мы и сосредоточимся в данной статье. По тому, как и в какой пропорции потребляет эти ресурсы национальная наука, можно многое сказать и о ее состоянии, и о перспективах ее развития.

Кадры науки. Сначала о наших традиционных соперниках. Американская система образования и в прошлом не была в состоянии, и сейчас не может обеспечить науку США достаточным количеством специалистов. К американскому школьному образованию европейцы относятся, мягко говоря, пренебрежительно, а американизацию национальной системы рассматривают как катастрофу[2]. Но эта система решает — и решает не так уж плохо, хотя и не без срывов — совершенно иную по сравнению с нашей задачу: она готовит законопослушных, ответственных и инициативных граждан, снабженных, правда, по части знаний лишь survival kit (т. е. прожиточным минимумом).

Есть замечательная формула: возьмем самое лучшее из разных систем. Вот только редко таким способом удается добиться чего-то путного. С середины XIX века американское образование развивалось как эгалитарное. Оно дает обязательный для всех набор знаний и достаточно жестко наказывает как тех, кто пытается чем-то из этого «пакета» пренебречь, так и тех, кто дерзает к нему что-то добавить по собственному вкусу. Средство устрашения последних — огромные цены на образовательные услуги, которые не входят в основной «пакет». Недаром газеты утверждают, что основной причиной, подвигшей небезызвестного Ханссена заняться шпионажем, было желание дать католическое образование своим шестерым детям. А исследователем в США можно стать только вопреки этой системе.

Наше образование — элитарное, что бы ни было написано на лозунгах, которые вывешиваются у нас по табельным дням. В подгруппе элитарных наша система совсем не лучшая и никогда не была такой[3]. Но мы трогательно оберегаем этот миф. В конце концов, существовавшая в СССР система была одной из немногих подлинных вещей в царстве фантомов. По крайней мере, она вполне успешно решала одну весьма специальную задачу: вела тотальный скрининг с целью выявить молодежь, способную работать в естественных науках и математике, а потом обучала эту молодежь (многоуровневые олимпиады, кружки, физико-математические школы и проч.). Система работала и частично продолжает работать, во многом опираясь на энтузиазм педагогов и людей науки, на котором держится и вся система внешкольного образования.

Внешкольное образование существенно дополняется институтом репетиторов. Причем энтузиасты бесплатного внешкольного образования и репетиторы— это зачастую одни и те же лица. Репетиторы пишут прекрасные пособия для поступающих, наряду с олимпиадными часто придумывают и экзаменационные задачи, а потом решают их вместе со своими подопечными. Появившись почти полвека тому назад, репетиторство постепенно стало одним из важных каналов финансирования образования, и если сейчас наше образование сохранило какой-то уровень, то в основном благодаря ему.

Американцы относятся к нашим успехам в области естественно-научного образования с таким же недоумением, с каким мы сами отнеслись бы к массовой подготовке шпагоглотателей. Но они задают и вполне осмысленный вопрос: почему вас не смущает, что принятая у вас система образования отбрасывает массу молодежи как пустую породу? Действительно, эти люди не получают в сущности никакого законченного образования, поскольку программа средней школы дает знания, которые нужны, прежде всего, для получения новых знаний в вузе. Уродливой остается и сама структура высшего образования. В основу ее легла доктрина Н. Бухарина, наиболее лапидарно и емко сформулированная в названии его статьи «Научно-техническое обслуживание промышленности»(1934). В соответствии с этой доктриной подготовка специалистов была поставлена на поток, наука, которая в дореволюционной России, как и в Европе, развивалась в университетах, была оторвана от образования, а та, что осталась в вузах, — обречена на прозябание[4].

Интеллектуальную элиту у нас не смущало и то, что отечественное образование перерождалось из элитарного в сословное: спецшколы и престижные гуманитарные вузы de facto становились закрытыми учебными заведениями, готовившими «сливки» партийно-государственной бюрократии, интеллигенция— в качестве советского аналога среднего класса — могла рассчитывать на естественно-научное образование для своих детей, «работягам» же оставалось ПТУ. Тревога охватила интеллигенцию только тогда, когда фильтрация стала осуществляться по национальному признаку.

В капиталистической России система образования продолжает развиваться в том же русле. Разве что сословные перегородки стали более высокими и возникают они на самых ранних этапах обучения (уже при приеме в школу), а система из общегосударственной становится региональной: стоимость жилья, транспорта и размеры взяток делают вузы обеих столиц недоступными для иногородних. Кроме того, наша система перестала быть надежным источником кадров для науки: для тотального скрининга не хватает ни средств, ни энтузиазма, а главное — нет больше государственного заказа на такой скрининг.

Уже давно понятно, что наше образование находится в тупике. Сначала государство, пытаясь его реформировать, искало взаимопонимания с обществом, но не нашло общего языка ни с родителями, ни с педагогами, так как не смогло ни ясно сформулировать проблему, ни найти привлекательные пути ее решения. Сегодня чиновники уже не используют одиозного слова «реформа», пытаясь вместо этого внедрить ряд новшеств (например, единый государственный экзамен), направленных на устранение хотя бы наиболее вопиющих несправедливостей системы (в частности, ее регионализации). Однако система на всех уровнях будет сопротивляться любым попыткам ее реформировать, отчасти потому, что теперь это — бизнес, в который вложено немало частных средств, а отчасти в силу того, что образовательный ценз — едва ли не основной конституирующий признак отечественного среднего класса.

Америка удовлетворяет сейчас кадровый голод своей науки за счет иммиграции и вынуждена будет делать это и в будущем. Мы же таким образом никогда не сможем привлекать новые кадры в науку, поэтому у нас любая долгосрочная научная политика должна быть одновременно и политикой в области образования. Направление этой политики со всей очевидностью вытекает из того факта, что средний возраст научного работника в России растет, и без пополнения науки молодежью наша наука не имеет никаких перспектив[5].

Информация для науки — во всяком случае для советской науки — была критическим ресурсом. Самоизоляция страны и попытка развиваться «по всем азимутам» допускали единственную модель развития — вдогон. А эта модель, в свою очередь, требовала особого отношения к информации.

Дело в том, что при развитии вдогон дефицит информации становится хроническим. Идущему впереди — пионеру — важно только знать, не наступает ли ему на пятки ближайший конкурент, отстающий же постоянно выбирает, на кого ему целесообразно ориентироваться, как именно тот добился своих результатов и как воспроизвести эти результаты с помощью имеющихся в наличии средств. И пионеры, конечно, не могут обойтись без помощи информационных работников (на Западе эту функцию традиционно выполняли библиотекари), но тем, кто отстает, нужна целая самостоятельная индустрия обработки информации.

В СССР развитие этой индустрии началось с создания Всесоюзного института научной и технической информации (1952). В свои лучшие годы ВИНИТИ ежегодно издавал один миллион рефератов, в которых кратко излагалось содержание научных статей и докладов, взятых из изданий, поступавших со всего мира. Чтобы печатать «Реферативный журнал», в Люберцах под Москвой был построен целый полиграфический комбинат. Некоторое время спустя появился аналогичный институт для обработки информации в области общественных наук (ИНИОН), медицинских наук, ВНТИ Центр, который занимался отчетами и диссертациями, центр переводов да еще огромный институт, обслуживающий оборонные отрасли. И это было только начало: в каждой союзной республике, в большинстве областей, во всех основных отраслях промышленности, на крупных предприятиях появились свои информационные центры, в которых к середине 80-х годов работало до 200 тысяч человек. В этой системе — государственной системе научно-технической информации (ГСНТИ) — были сконцентрированы, а следовательно доступны только при ее посредстве, очень большие информационные ресурсы.

Но и эта гигантская индустрия была в состоянии отслеживать не более40процентов всего мирового потока информации, на большее не хватало средств. Ведь в мире уже к середине 80-х годов издавалось около 100 тысяч научных журналов, ежегодно печатавших не менее трех с половиной миллионов статей. К настоящему времени это количество возросло не менее чем на 50 процентов, причем параллельно (и очень заметно) растут и цены на научные издания. Сейчас на свете очень мало библиотек, которые могли бы выписывать всю научную периодику[6].

Но более важным по сравнению с полнотой обработки информации стал фактор времени. Авторы одного из лучших в стране научных журналов — «Журнала экспериментальной и теоретической физики» (ЖЭТФ) — ссылались на работы коллег, выходившие в среднем за восемь месяцев до того, как рукопись попадала в редакцию. А в журнале, издававшемся в Киеве, где зарубежная публикация становилась известной только после того, как она была пропущена через ВИНИТИ, этот же промежуток возрастал до 42 месяцев; в аналогичном издании Томского университета он же составлял уже 62 месяца. Если добавить к этим месяцам еще полтора (а иногда два) года, которые статья вылеживалась в редакции, дожидаясь своей очереди, а потом печаталась, да накинуть еще годик, проходивший до того, как ее реферат появлялся на Западе, то легко видеть, что на завершение цикла уходило в среднем пять лет. Согласитесь, не так уж много найдется желающих участвовать в диалоге, где реплики собеседника придется ждать пять лет. И хотя физика была одной из немногих отраслей науки, где СССР занимал ведущие позиции, немалая часть работавших в ней исследователей — особенно в провинции — не участвовала в мировом обмене идеями. И частично это было побочным эффектом колоссальной концентрации всех информационных ресурсов в ГСНТИ.

После первых успехов СССР в космосе существовавшая в стране система научной информации начала вызывать значительный интерес в мире. Одно время американцы совершенно серьезно говорили о создании «ВИНИТИ на Потомаке». Но у них хватило здравого смысла не формировать не очень-то им нужную гигантскую централизованную систему, а поискать асимметричный ответ. Они нашли целых два таких ответа.

В основу первого легло изобретение, сделанное в библиографии, т. е. в сфере, где, казалось, и изобрести-то ничего нельзя. Ю. Гарфильд усовершенствовал обычную аналитическую библиографию, т. е. роспись статей, опубликованных на страницах известных научных журналов (такие библиографии публикуются во всем мире). Пользуясь тем, что за текстом большинства научных статей следует список публикаций, на которые их авторы ссылаются, он снабдил аналитическую библиографию сведениями о библиографических ссылках, имеющихся вкаждой из включенных в нее статей. Имевшаяся в то время вычислительная техника уже позволяла отсортировать этот довольно внушительный массив вином порядке: для каждой процитированной статьи дать список статей, которые на нее ссылаются. Это простенькое изобретение произвело настоящую сенсацию: научный работник впервые получил возможность увидеть перечень тех, кого в мире заинтересовала его публикация. Число ссылок на публикацию стало рассматриваться как мера ее ценности[7].

Ю. Гарфильд объединял библиографические выпуски в кумулятивные тома за год и за пять лет, давая возможность проследить, как пробуждается интерес к публикации, какие масштабы этот интерес приобретает и как он угасает. Естественным образом возник рейтинг исследователя, журнала («импакт-фактор»), научного направления и т.п. Указатель научного цитирования (Index of Science Citation — ISC) позволил прослеживать такие связи между научными работами, о которых не догадывались сами авторы. С тех пор была проведена бездна науковедческих исследований, опирающихся на «Индекс», но главное, что в любой нашей библиотеке, выписывающей «Индекс», эта книга — одна из самых потрепанных. Вторым, еще более весомым, ответом американцев стали автоматизированные информационно-поисковые системы (ИПС) и библиографические базы данных (БД). Идея была сама по себе не новая, но американцы располагали вычислительной техникой, на которой эти системы могли реально работать. Прямые потомки первых автоматизированных ИПС (типа системы Lexis-Nexis) хранят сейчас невероятное количество полнотекстовой информации, и услуги их стоят очень дорого. Но, конечно, самый важный прорыв состоял в создании доступа к разнотипным базам данных с помощью единой телекоммуникационной сети с открытым доступом, которая дала начало современному Интернету.

У нас попытки создать аналогичные ИПС и сети закончились безрезультатно, и это было одним из последствий катастрофического для страны решения копировать вычислительную технику и программное обеспечение американской фирмы IBM. Копии — к тому же неудачные — появились тогда, когда скопированная техника устарела, а отставание стало непреодолимым.

Десятилетия самоизоляции СССР сформировали очень своеобразное отношение к информации, которое сохранилось и в современной России. В общественном сознании понятие информации оказалось тесно связанным с понятиями «скрыть» и «похитить». В СССР существовала масса препон для публикации результатов исследовательских работ даже в самой стране, не говоря уже о публикациях за рубежом. Научных изданий было непропорционально мало (а стало еще меньше). В результате в 80-е годы полтора миллиона советских научных работников (официальная статистика утверждала, что это 25 процентов всех ученых в мире) публиковали менее 10 процентов всех научных статей[8].

Что нужно знать власти и обществу о науке? То есть какая информация необходима власти, чтобы проводить по отношению к науке некую эффективную или хотя бы осмысленную политику, а обществу — чтобы понимать, чего оно может ждать от науки?

Первый вопрос связан со стимулами, способными побудить молодежь заниматься тяжелым и часто очень неблагодарным научным трудом. Впервые в истории России речь идет о привлечении в отечественную науку свободного поколения, у которого есть довольно широкий выбор, включающий и работу в зарубежной науке, и занятия бизнесом. Причем было бы несправедливо создавать молодым ученым более благоприятные условия, чем у старшего поколения, а возможности улучшать за счет бюджета материальное положение науки в целом будут в ближайшие годы очень ограниченными. Нужно еще учесть, что откладывать «призыв в науку» тоже нельзя: потенциальные наставники просто выбывают из науки по возрасту.

Сейчас корректно оценить «тягу» молодого поколения к науке невозможно, так как стимулы, о которых идет речь, не существуют даже в проектах (хотя, в общем, понятно, что у нас нужно вводить тот же механизм «постдоков», который используется на Западе). Доверять же косвенным признакам — конкурсу в вузы или даже количеству защит диссертаций — не стоит. Для большинства молодежи защита — это момент выбора, продолжить ли научную карьеру, которая еще очень долгое время будет приносить новоиспеченному кандидату весьма скромные дивиденды, или, добившись столь ценимого в нашей стране статуса «остепененного», выбрать иную жизненную стезю.

Второй вопрос состоит в том, удастся ли в будущем средней и высшей школе подготавливать кадры для науки. Сейчас получить в школе необходимый для поступления в наиболее престижные вузы уровень подготовки невозможно. Этого уровня добиваются в подавляющем большинстве случаев с помощью репетиторов, иногда — совместными усилиями хорошего педагога в школе и репетитора.

Неизбежное снижение качества подготовки абитуриентов приведет к тому, что «школьной премудрости» придется учить уже в вузе. Чтобы подготовить студента к научной работе за оставшиеся после ликвидации «школьных пробелов» два-три года, учить его придется очень интенсивно, как говорится, прямо «у станка». Поэтому следующий, третий, вопрос — о масштабах и темпах интеграции науки и образования.

Четвертый вопрос вытекает из признания того факта, что развивать науку мы сможем, только используя все преимущества мирового разделения труда и все разнообразие форм этого разделения. Сотрудничество — единственный путь решить проблему «информационного голода», и если исследователь действительно нуждается в том, чтобы работать в библиотеке, то, наверное, еще очень долго будет проще отправить его за границу, чем снабжать информацией в самой стране.

Пока интеграция нашей науки в мировое научное сообщество носит очень неравномерный характер. Максимума она достигает в физике и находится на точке замерзания, скажем, в педагогике. Структурная политика в науке, конечно, невозможна без мониторинга международных связей отечественной науки.

Вообще интенсивность связей — не только международных, но и связей коллективов исследователей и организаций друг с другом внутри страны — должна рассматриваться как признак возможного успеха. Поэтому следующий, пятый, вопрос — естественно, об интенсивности связей отдельных направлений науки с бизнесом.

Этот ряд вопросов можно продолжить. Все они нацелены на то, чтобы выяснить, что у нас в науке естественным образом получается, а для чего нет ни человеческих, ни материальных ресурсов. Нельзя, конечно, утверждать, что списки перспективных направлений и «критических технологий», фигурирующих в правительственных документах, — это обязательно результат лоббирования и «пиара», но веры им было бы куда больше, если бы они опирались на объективную информацию о состоянии всей науки.

И, наконец, о методах получения информации о науке. Составление отчетов никогда не было в науке особо популярным занятием, а их точность всегда вызывала сомнения. Но даже вполне добросовестный отчет все равно описывает особую «административную реальность»: нельзя требовать полной откровенности от казенной бумаги. Тем большую важность представляет информация, которая, подобно «Индексу научного цитирования», возникает в ходе основной деятельности научного работника автоматически.

Основным источником информации о состоянии отечественной науки служит ежегодник «Наука России в цифрах», подготавливаемый Центром исследований и статистики науки (ЦИСН)[9]. Из двух видов нефинансовых ресурсов, названных выше критическими, справочник ЦИСН рассматривает лишь один — кадры. Конечно, было бы нелепо искать здесь готовый ответ на первый из сформулированных выше вопросов — пойдет ли молодое поколение в науку.

Цифры показывают только, что прием студентов, достигнув минимума в 1993 году, стал довольно быстро расти и уже в 1995 году вернулся к уровню1985 года, а в 2000 году превысил «до перестроечный» уровень в два раза (sic!). То же произошло и с выпуском из аспирантуры: после 1995 года численность окончивших ее быстро растет, к 2000 году она удвоилась по сравнению с 1995 годом. То есть численность специалистов, которые, по крайней мере формально, подготовлены для научной работы, увеличивается, тогда как общая численность людей, занятых в науке, уменьшается. Это сокращение началось еще при советской власти (с полутора миллионов исследователей в начале 80-х их численность уменьшилась до1,2 миллиона — в конце), но в начале 90-х произошло стремительное сжатие науки более чем в два раза (до 525,3 тысячи человек в 1994 году), и сейчас ее кадровый состав продолжает сокращаться, хотя и медленнее. В2000 году по сравнению с 1994 годом число исследователей сократилось почти на 100 тысяч и составляет сейчас 425,9 тысячи человек. Несмотря на рост числа подготовленных для занятия наукой людей (только аспирантура с1995 по 2000 годы подготовила102 тысячи), число молодых ученых сокращается. В 1994 году в науке было занято 48,5 тысячи человек в возрасте до 29 лет (9,2 процента), в2000— 45,0 тысяч(10,6 процента). Вместе с этим растет и средний возраст научных работников: в 1994 году он составлял 45,3 года, к 2000 году возрос до 48,2 года.

Цифры ежегодника ничем не могут помочь нам в ответе и на второй вопрос, будет ли молодое поколение способно работать в науке, так как изменение содержания образования вообще никак в нашей статистике не отражается. К 2010 году усилия Министерства образования по борьбе с репетиторством (если приведут к успеху), скорее всего, понизят качество подготовки выпускников высшей школы, поскольку даже на бумаге нет мер, которые бы компенсировали разрушение этой системы.

В ответе на остальные из поставленных вопросов этот справочник нам тоже не помощник. Поэтому обратимся к альтернативной информации.

Данные Российского фонда фундаментальных исследований (РФФИ). Основной задачей РФФИ является поддержка отечественных исследований в области естественных наук (и отдельных исследований на стыке социальных и естественных наук). С 1993 года фонд проводит конкурсы и по их результатам ежегодно распределяет примерно три тысячи грантов на поддержку исследовательских проектов, предлагаемых самими учеными[10]. Помимо инициативных исследовательских проектов, максимальный срок осуществления которых — три года, при условии предоставления РФФИ отчетов, фонд поддерживает издательскую деятельность, поездки ученых, приобретение оборудования и проч., но основная доля его средств направлена на исследовательскую работу, причем как израсходовать эти средства, решает руководитель проекта[11].

Фонд распределяет таким образом шесть процентов от бюджета науки[12], большая часть оставшихся средств уходит на поддержание доставшейся нам в наследство от СССР гигантской инфраструктуры науки[13]. Что-то тратится и на сами исследования, но как и на что именно, установить трудно, так как ни о какой прозрачности бюджета науки (в отличие от бюджета фонда) говорить не приходится.

Однако даже если основная часть средств на конкретное исследование или разработку поступает из ресурсов, ассигнованных на выполнение какой-либо из государственных программ, редкий ученый не пытается получить дополнительное финансирование от РФФИ, попадая таким образом в базы данных фонда. Впервые в истории нашей страны появилась оперативно обновляемая, достаточно подробная информация об отдельных исследователях, тогда как ранее наша статистика оперировала данными только о целых исследовательских организациях. Эта информация, как и та, на которой основан «Индекс научного цитирования», — «попутный продукт» деятельности фонда (и самого ученого). Без нее невозможна оперативная работа фонда, и в базы данных она попадает из заявок и отчетов исследователей, при этом обе стороны заинтересованы в том, чтобы она была достоверной[14].

Прежде всего, сведения РФФИ позволяют дать ответ, сколько же в России реально есть исследователей. Официальная статистика говорит о списочном составе научных учреждений, базы данных фонда позволяют сказать, сколько из них хотя бы раз за восемь лет приняли участие в научном проекте, который, по мнению экспертов, имело бы смысл поддержать. Оказывается, что таких научных работников примерно 100 тысяч[15]. Их средний возраст (44,9 года) чуть меньше, чем средний возраст российского ученого. Назовем их «активом».

Теоретически можно представить, что какое-то число исследователей просто не нуждается в скромных грантах фонда (дай Бог, чтобы таких было как можно больше) или не обращается к нему по каким-то иным причинам. Но, видимо, формулируя структурную политику, нужно в большей степени ориентироваться на приведенную выше оценку размеров «актива», чем на данные официальной статистики. Большая часть «списочного состава» научных учреждений в сущности давно уже нашла себе другое занятие. Общество в целом должно осознать, что, возможно, наша наука и станет в будущем более эффективной, но ее роль на рынке труда будет скромной.

В «аспирантском возрасте» (до 25 лет) молодежь довольно активно участвует в реализации поддержанных фондом проектов. Дальше наступает возраст25–35лет, который для ученого, работающего в естественных науках, является наиболее активным. Но количество участников проектов в этой возрастной группе — наименьшее, максимум же научной активности приходится на возрастную группу 45–50 лет, что, конечно, противоестественно. Отсюда можно сделать вывод, что за наплывом в аспирантуру стоит желание получить квалификацию, пресловутые «корочки» кандидата, но не интерес к науке (во всяком случае — не котечественной).

Но не все так скверно в российской науке. В частности, существенно окрепли ее международные связи. В базах данных РФФИ накапливаются сведения, взятые из отчетов получателей грантов. В отчете обязательно должен быть список публикаций, связанных с проектом, а сама статья должна содержать ссылку на поддержку РФФИ. Обработка такого потока библиографической информации — дело довольно трудоемкое, поэтому пока она была выполнена только для проектов, поддержанных в 1997 году (отдельные результаты получены также для1999года). Ниже пойдет речь только об одном, самом важном, типе публикаций — научных статьях.

Суммарная продукция 41 тысячи человек, получивших поддержку в 1997 году,— 27,3 тысячи статей. Дополнительные соображения позволяют оценить общее количество публикаций «актива» в 100 тысяч статей в периодических изданиях. Это хорошо согласуется с основанными на прямых подсчетах данными о продуктивности исследователей в середине 80-х годов — тогда все ученые СССР ежегодно издавали около 260 тысяч статей. То есть продуктивность отдельного ученого в нашей стране изменилась с тех пор мало, он публикует одну статью за то время, за которое его западный коллега публикует две-три.

Сейчас примерно треть всех наших статей публикуется за рубежом и около четверти — в соавторстве с зарубежными учеными, это очень существенные изменения по сравнению с СССР. Более половины всех публикаций по проектам, поддержанным РФФИ, — это публикации в наиболее престижных отечественных журналах, входящих в список тех периодических изданий, на основе которых составляется «Индекс научного цитирования», но все еще примерно 40 процентов всех наших публикаций практически недоступны на Западе и за пределами страны не вызывают никакого отклика.

Если в до перестроечное время основными нашими партнерами за рубежом были исследователи из стран «народной демократии», то сейчас сотрудничество с соседями из стран СНГ и Восточной Европы играет очень скромную роль, а основной вклад вносят ведущие страны Запада. Лидером является Германия, за ней следуют США и Франция, но возникли и региональные предпочтения Например, Сибирь и Дальний Восток предпочитают сотрудничать с США и Японией.

Хотя получатели грантов работают более чем в 1400 организациях, большинство поддержанных проектов выполняется в небольшом количестве институтов, преимущественно РАН и ее региональных отделений. Доля проектов, выполняемых академическими организациями, постепенно растет — в 1997 году она составляла чуть менее 60 процентов, а в 1999 году — уже 67 процентов. Если не учитывать проекты, выполняемые в МГУ, то доля вузов (вместе с их научно-исследовательскими подразделениями) — около четверти всех проектов. (МГУ — безусловный рекордсмен среди всех организаций: 10–11 процентов всех грантов в каждом из ежегодных конкурсов приходится на его долю.)

Но если «валовые» показатели вузовской науки застыли на месте, то качество работы вузов над проектами отличается от академических институтов в лучшую сторону. Сопоставим МГУ и Сибирское отделение РАН. Они получили примерно равное число грантов, хотя в МГУ исследователей меньше, чем в СОРАН (9,1 и 11,0 тысяч соответственно), в МГУ на один грант приходится четыре публикации, а в СО РАН — всего 2,8. Та же тенденция прослеживается и в других вузах.

На основании материалов РФФИ можно многое узнать и о научных связях внутри страны. Большинство вузов стремятся сотрудничать с академическими организациями, но проявляют мало интереса друг к другу, комплектация же команд, выполняющих один проект, из разных академических организаций — широко распространенное явление. Серьезным препятствием для сотрудничества остается у нас география размещения организаций высшего образования и науки. Если размещение вузов еще как-то отражает потребность в образовательных услугах, то три четверти нашей науки сконцентрированы в Москве и вокруг нее, а также в Санкт-Петербурге. Черноземье и густо населенный юг европейской части России представляют собой в этом отношении пустыню, и это положение не обнаруживает никаких тенденций к изменению. Оказавшись в изоляции, вузы проявляют мало интереса к научным исследованиям.

Данные фонда свидетельствуют, что значительное количество исследователей отлично понимает возможности использования результатов их исследований в прикладных целях. Эти исследования имеют потенциально высокую значимость для развития критических технологий практически по всему списку, утвержденному Правительством РФ, особенно много работ, связанных с технологиями мониторинга природно-техногенной сферы. Фонд по своей инициативе систематизирует эти материалы, но эффект от этой деятельности пока еще очень мал.

* * *

В том, что информация о науке большей частью остается невостребованной, нет ничего странного: само по себе знание — еще не сила. ВСССР информация «восходящими потоками» стекалась в отдел науки ЦК, в Академию наук, Госкомитет по науке и технике, в прочие центры принятия решений, «им же несть числа», оседая там слоями геологических масштабов, а решения были либо неверными, либо запоздалыми. Дело не в том, что не хватало воли, решения иногда проводились в жизнь весьма жестко.

Если речь идет о государственной поддержке науки, то суть проблемы в том, что не было тогда и до сих пор нет «площадки» — реальной или виртуальной, на которой могли бы сталкиваться разные подходы к науке и разные интересы. Никому не дано знать заранее, чего требует общественное благо: бороться ли с автомобильными выхлопами, считать ли количество лапок у мухи или разрабатывать высокоточное оружие. Решение может быть только ситуативным и должно достигаться в ходе «торга», проводимого по правилам, которые дают возможность представить самые разные мнения и принять взвешенное решение. В таком торге нет абсолютно ничего экзотического: именно так в любом фонде эксперты распределяют средства на исследования. Если он есть, то существует и подлинный спрос на информацию о состоянии науки, потому что в этой ситуации осведомленность — важнейший козырь участника торга. Пока ситуация парадоксальна: процедуры распределения крохотных грантов расписаны у нас до мелочей, а то, как распределяются миллиарды, покрыто мраком неизвестности.

Если говорить о поддержке науки со стороны бизнеса, то тут нужны посредники, которые должны взять на себя непростую задачу анализа информации о науке, поиска инвесторов, решения правовых вопросов. Пока наука плохо представляет, что нужно бизнесу, а бизнес нередко предпочитает закупать на Западе технологии, которые возникли в России, но не были здесь «доведены до ума» из-за отсутствия к ним интереса со стороны деловых кругов.

[1] Хотя у отечественного бизнеса едва ли будут на это средства. «Доля затрат на инновации в общем объеме промышленной продукции в 1999 году составляла 1,06%. По прогнозу, к2010году эта доля достигнет 2,5%, что соответствует пороговому уровню, но в 2 раза ниже, чем в среднем по странам ОЭСР [т. е. промышленно-развитым странам, входящим в Организацию экономического сотрудничества и развития]» (Основные направления социально-экономического развития Российской Федерации на долгосрочную перспективу. Проект).

[2] У нас эта точка зрения ясно сформулирована в статье: Арнольд В. И. Нужна ли в школе математика? Стенограмма пленарного доклада (Дубна, 21 сентября 2000 г.). М.:МЦНМО,2001.

[3] Детального сравнения системы нашего школьного и высшего образования с другими образовательными системами вообще никогда не проводилось. Если речь идет об овладении базовыми навыками, в частности об умении наших подростков работать с текстом, то мы отстаем от большинства стран ОЭСР и приближаемся к уровню Южной Америки. См.:Knowledge and Skills for Life. Program for International Student Assessment-2000. Executive Summary. Текст доступен на сайте http://pisa.oecd.org.

[4] Подробнее см.: Арапов М. В. Наука и высшая школа. Глава в книге Авдулова А. Н. и КулькинаА. М. «Структура и динамика научно-технического потенциала России». М.:Эдиториал УРСС, 1996. С. 154–216.

[5] В своем выступлении на заседании СБ Президент РФ для «среднего возраста науки» приводит цифру 56 лет, но расчеты на основании официальных данных (Наука России в цифрах 2001: Статистический сборник. М.: ЦИСН Минпромнауки РФ, 2002) дают меньшую, хотя тоже впечатляющую, цифру — 48 лет. Научный работник оказывается на10лет старше, чем среднестатистический работник, занятый в российской экономике. Цифра 56, скорее всего, относится к самой многочисленной возрастной группе.

[6] Здесь и далее сведения об информационном обеспечении науки в СССР заимствованы из книги: Концепция развития информационной службы в СССР на 1991–2010 годы. М.: ВИНИТИ, 1988.

[7] Именно поэтому в СССР так и не появилось отечественного аналога «Индекса». Как рассказывал автору один из участников совещания у акад. М. В. Келдыша (Р.С.Гиляревский), тогдашний президент АН СССР ясно дал понять, что в СССР оценка заслуг ученого не может основываться на статистике.

[8] Количество публикаций — самая простая, но не очень корректная мера производительности труда ученого. Нужно делать поправку на принятую на Западе контрактную систему найма, которая диктует научному работнику принцип «publish or perish» («публикуйся — или погибнешь»), с одной стороны, и на хроническое отставание в СССР издательской базы от нужд науки, с другой стороны.

[9] Последний выпуск за 2001 год (см. выше сноску 5).

[10] Всего в период с 1993 по 2000 год было поддержано 26,1 тысячи проектов, что составляет примерно четверть от числа поданных заявок.

[11] Большая часть фактических сведений о работе РФФИ взята из работы: Алфимов М., Минин В., Либкинд А. Страна науки — РФФИ // Вестник РФФИ. 2000. № 2 (20).

[12] В 2002 году средства, выделенные РФФИ, составляют 5,6 процента всех бюджетных ассигнований на науку, все ассигнования на науку — это около одного миллиарда долларов.

[13] На поддержку Фонда не претендуют представители социальных наук, которым оказывает поддержку Российский гуманитарный научный фонд (РГНФ). По этому каналу расходуется около одного процента бюджета науки, но количество гуманитариев у нас менее двух процентов от общего числа работников, занятых исследованиями.

[14] Автору данной статьи, по-видимому, первому в России пришла в голову идея использовать данные фондов, поддерживающих науку, для исследования состояния науки. См.:АраповМ.В. О поддержке научных исследований в России (Опыт МНФ и РФФИ) // НТИ, сер. 1. 1995. № 3. С. 10–14.

[15] Эти данные могут быть скорректированы в сторону уменьшения (примерно на 10 процентов), так как одно и то же лицо — несмотря на все усилия администраторов БД — может фигурировать в ней несколько раз. При проектировании БД не предполагалось, что они будут использоваться для отслеживания «грантовой истории» отдельных исследователей.

№ 7 (8) 2002→

НТР versus НТР

(Взгляд из ниоткуда)

Напечатать

Виктор Ильясов

Буквосочетание НТР давно уже стало примелькавшейся аббревиатурой для понятия научно-техническая революция. Но для тех, кто занимается делами и задачами специальными, это сокращение расшифровывается еще и как научно-техническая разведка.

Такое совпадение в аббревиатурах, конечно, случайно, но внутренне, по смыслу своему, в соответствии (versus) оба этих понятия близкородственны.

Кстати, НТР как разведка появилась несколько раньше, чем НТР как революция. Собственно научно-техническая разведка (здесь и далее НТР) с момента своего рождения и была одним из инструментов, позволившим этой самой революции развиваться, давшим науке возможность развиваться более равномерно, не давая той ли иной стране или группе (социальной, научной и т. д.) оторваться от других.

НТР страны дает возможность науке, технике, промышленности и экономике в целом как минимум не отстать от других. Не дать этим другим получить такие преимущества в развитии, которые эту страну поставили бы в подчиненное положение в любом, в т. ч. и военном отношении.

Имея такой подсобный инструмент, наука, с одной стороны, не может его не использовать, а с другой стороны, не может не помогать ему совершенствоваться. Наука немало вложила в развитие НТР как в чисто техническом плане (всякие шпионские штучки вроде пресловутой вишенки, плавающей в коктейле и транслирующей разговор собеседников), так и прежде всего в виде прямого участия ученых непосредственно в работе разведки. Тех профессиональных ученых, которые под руководством профессионалов разведки решали задачи НТР, работая, в конечном счете, на себя, своих коллег, на свою отечественную науку, на свою страну. Ведь НТР никогда не работает сама на себя. Она всегда выполняет социальный заказ.

НТР входит в более широкое понятие экономического шпионажа, т. е. системы сбора, накопления, анализа и применения закрытых сведений по экономике, науке, промышленности, коммерции и даже экологии.

Собственно же НТР — это (как определяет «Энциклопедия шпионажа») «разведывательная деятельность, которая ведется … по зарубежным научно-техническим разработкам и достижениям. Интерес представляют как фундаментальные, так и прикладные изыскания иностранных ученых, научно-технические характеристики, возможности и недостатки военных технологий (боевых систем, вооружений, материальной части), а также промышленный аспект оборонных отраслей».

Вообще говоря, разведка существовала всегда — это вторая древнейшая профессия, что бы о себе ни думали журналисты. В библейской «Книге чисел» (глава 13) говорится, что непосредственное руководство разведкой было поручено Моисею. Первые теоретики разведки появились в Китае, где еще в IV веке до нашей эры философ Сунь Цзы в книге «Искусство войны» говорит, что «так называемая предварительная информация не может быть получена ни от духов, ни от божеств, ни по аналогии с прошлыми событиями, ни путем расчетов. Ее необходимо получать от человека, который знаком с ситуацией противника».

Римских кесарей мало интересовало, что о них думают ближние и дальние соседи — варвары. Им важно было получить через свою разведку сведения о климате, наличии дорог, плодородии земель, а главное — об объеме и местах захоронения сокровищ тех стран, которые были намечены для захвата. Именно эти сведения предопределяли направления удара. Именно это позволяло Риму создавать основу своего могущества.

Египетские торговые дома, афинские торговцы и родосские купцы старались заранее узнать, какого количества и качества товары завозят их конкуренты на данный рынок.

В Венеции и Генуе коммерческие тайны ценились выше политических. Все купцы и дипломаты были агентами Светлейшего (правителя Венеции).

В конце XVIII века пять братьев Ротшильдов основали банки в пяти европейских столицах и прославились эффективностью своей разведывательной службы.

В том же XVIII веке американские промышленники не пожалели средств на кражу чертежей прядильной машины с текстильных фабрик в Ланкашире и лишили тем самым Англию мировой монополии в этой отрасли.

Если говорить об истории НТР в нашей стране, то существует мнение, что первым идею создания научно-технической разведки высказал Феликс Дзержинский.

И в этом, вероятно, есть доля истины, т. к. именно он руководил ВЧК и при нем родился ИНО-ВЧК (Иностранный отдел) и именно в 20-е годы П. Л. Попов— советский разведчик — умудряется отправить из оккупированного японцами Владивостока 120 вагонов ценнейшего оборудования и запасных частей для железнодорожного транспорта стоимостью 11 миллионов золотых рублей якобы в Китай, а на самом деле в уже советскую тогда Читу.

Юридически же понятие НТР появляется в апреле 1941 года, когда принимается линейный принцип работы, т. е. закрепление отдельных линий (политической, контрразведывательной, научно-технической) за отдельными оперработниками.

Первым официальным руководителем НТР был А. М. Сахаровский. С ним работалипрославившиесяполучениемамериканскихатомныхсекретовЛ.Р.Квасников, В. Б. Барковский, А. А. Яцков и другие. Не будем в очередной раз рассказывать об этом одном из «звездных часов» разведки, поскольку история эта общеизвестна, и вспомнить о ней стоит только потому, что именно этим людям мы обязаны тем, что новый 1950 год страна встретила огнями новогодних елок, ане атомными грибами III мировой войны, как это планировалось американскими ястребами того времени.

Именно эти люди формировали задания по части НТР, которые выполняли известные нелегалы Ким Филби (вооружение Бундесвера), супруги Коэны (атомные секреты), Конон Молодый (ВМФ Англии), Рудольф Абель и многие известные, малоизвестные и неизвестные «оперы» (или «опера», как поется в современных песнях).

Рассказывая о ставших известными сотрудниках разведки, так и хочется соскользнуть на штамп: «легендарный разведчик», «легенда разведки» и т. д. Новедь фактически, даже отвлекаясь от результатов работы (далеко ведь не все разведчики талантливы), а говоря просто об их жизни, нужно признать, что любой сотрудник разведки — это прежде всего «легенда». Легенда не в поэтическом, а в чисто профессиональном понимании этого слова. С первых шагов в разведсообществе (точнее первым шагом в него) является создание его «легенды». Ведь только-только став слушателем какой-нибудь «лесной школы», он выпадает из обычной жизни, начинает, грубо говоря, врать друзьям и окружающим (может быть, за исключением только очень близких), т. е. он начинает, он обязан это делать, «мифологизировать» свою жизнь или, по крайней мере, свою «вторую» жизнь.

Если первая «легенда» была продумана, отработана, введена правильно, то с этой легендой он и умрет, а вот если нет, то будет мучиться всю жизнь, вечно подправляя ее и рискуя запутаться, говоря профессионально, «провалиться» либо среди своих, либо, что просто опасно — среди чужих. Как говорил историк Василий Ключевский, история не столько учительница, сколько надзирательница, она не столько учит, сколько наказывает тех, кто свой урок не выучил.

Бывший руководитель разведки США А. Даллес говорил, что для своего окружения разведчик — это синоним неудачника. Когда все его одноклассники/однокашники растут и продвигаются по служебной лестнице или становятся знаменитостями в различных областях, он так и остается для всех каким-нибудь мелким клерком.

Чарльз Россель писал: «Название “шпион” всегда налагает на человека определенное пятно. Это слово - синоним нечестного и презренного. Обычай поставил разведчика вне общества, однако этот предрассудок ничем не оправдывается, когда речь идет о людях, вступивших на опасный путь разведывательной работы из чувства преданности своей стране… Положение работников разведывательной службы весьма скромное. Спокойное рукопожатие начальника или произнесенные тихим голосом слова: “Чистая работа” — вот максимум того, на что можно рассчитывать. Однако для людей, ищущих опасности, побуждаемых чувством патриотизма и готовых в случае необходимости пожертвовать своей жизнью, ничто не может сравниться с работой в этой области».

В разведку не приходят, как сказал уже упоминавшийся Квасников, это не гостиница. В нее могут только пригласить, если у Вас для этого есть соответствующие данные. Данные объективные, показывающие, что Вы можете там работать. Это, говоря математически, условие необходимое, но недостаточное. Есть условие достаточное — это преданность Родине, идее и делу, которому служишь. К сожалению, это качество можно только предугадать, но бывают и ошибки. Отсюда лентяи и предатели. В разведке без патриотизма работать нельзя, в противном случае это наемничество. А наемник работает на того, кто больше платит.

Надо понимать и то, что потеря любого секрета — это ощутимая потеря для любой организации, для любого государства, а потому за любым разведчиком идет настоящая охота. Какая же охота должна идти за сотрудником НТР, если он добывает не какую-то абстрактную информацию, а абсолютно реальные вещи — чертежи, прототипы, образцы и т. п., а потому и наносит совершенно реальный ущерб, исчисляющийся часто цифрами со многими нулями. Отсюда и особое внимание спецслужб, как говорят, «страны пребывания», отсюда и особо тщательный подбор людей для НТР.

Во времена Советского Союза перед сотрудниками НТР в качестве главной задачи ставилась необходимость не просмотреть какого-либо прорыва в науке иностранных государств, который привел бы к серьезному нарушению баланса сил на международной арене. То есть ставилась задача следить за новыми направлениями в науке, способными произвести такой скачок в развитии техники, который дал бы этой стране преимущества, поставившие нашу страну в подчиненное положение.

Естественно эту задачу НТР не могла решить, не опираясь на помощь отечественной науки, на помощь тех наших ученых, которые с НТР сотрудничали. При этом, естественно, решался и целый ряд внутренних проблем нашей науки и какие-то вопросы, стоящие непосредственно перед этими научными работниками.

Вспоминается директор одного из наших НИИ, который, будучи большим ученым, был еще и, можно сказать, талантливым разведчиком. Он внедрил в своем институте применявшийся на западе метод, в соответствии с которым всех иностранных визитеров сажали в большой круг своих сотрудников и вели с ним беседу по строго разработанному сценарию, получая от него и то, что ему, может быть, и совсем не хотелось сообщать.

Когда на Западе появились первые БИСы и СБИСы (т. е. большие и сверхбольшие электронные схемы, упакованные в один твердый кристалл), НТР не смогла своевременно получить нужную технологическую информацию и наши ученые решили эту проблему самостоятельно. Когда иностранные производители узнали, что для определения структуры кристаллов наши ученые изготовили специальный микротом, срезающий с кремниевого кристалла микронные слои, они были просто в шоке.

Тогда ставились и выполнялись такие задачи, как получение информации по химии полимеров, изделиям из пластмассы, применимым в машиностроении, бесшумным винтам для подводных лодок, технологии производства газов нервно-паралитического действия, биотехнологии, кибернетике, обитаемым глубоководным аппаратам, управлению воздушным движением в строящихся аэропортах и бортовым радиолокационным системам, приборам ночного видения, электронным часам и т. д. и т. п.

К их выполнению привлекались и научные сотрудники, и торговые работники, и специально направляемые в загранкомандировки работники различных предприятий соответствующего профиля.

Когда в нашей порошковой металлургии появилась проблема определения температурного режима спекания порошка, на один из зарубежных заводов нужного профиля отправилась производственная делегация и в ходе посещения сопровождавший ее оперработник резидентуры НТР в этой стране нашел предлог в одиночку (делегацию, естественно, туда не пустили) пройти вдоль печи обжига порошковых изделий. Запомнить несколько показаний термометров было несложно, но и достаточно для выполнения задачи.

Известно, что порядка 70–80 процентов развединформации добывается путем анализа открытой информации. Каждый год Государственный комитет по науке и технике (ГКНТ) приобретал порядка полутора миллионов западных научно-технических журналов. Около 3,5 тысячи специалистов направлялось за рубеж. По данным ВПК, полученная таким образом информация позволяла сэкономить средства, эквивалентные трехлетней работе группы из сотни наших ученых.

Использовала эти методы и НТР. Например, стало известно, что некая страна в соответствии со своим законодательством рассекретила информацию по упоминавшимся газам нервно-паралитического действия и опубликовала ее в открытой печати. Конечно, никто не написал, что вот это сведения о том, как изготовить страшное оружие и, главное, как от него защититься. Поэтому и пришлось некоему загранработнику для выполнения этой задачи перешерстить много томов в патентной библиотеке совсем уже нейтральной страны.

Однако в НТР конечным результатом является так называемая документальная информация. Причем для НТР именно она и является истинно значимой, и именно она засчитывается как результат действующему «в поле» сотруднику.

Ни одна разведка мира не может работать результативно без хорошего аналитического аппарата. Это особенно характерно для НТР. Особая важность аналитической службы для НТР заключается не только и не столько в том, что аналитики могут сами добывать какую-то информацию, сколько в том, что именно они формулируют задачи для подразделений НТР.

НТР не работает на себя. Она получает задания от правительства, от науки, от техников и технологов, компилирует их со своей базой данных и, применив «индукцию и дедукцию», только тогда выдает задание/задачу.

Таким образом, в применении к науке это означает, что если появлялась первичная информация о том, что где-то начались работы по какой-то новой перспективной тематике, то аналитическим путем определяется, где может быть достигнут или уже достигнут реальный результат, т. е. выявляется страна, затем объект (НИИ, фирма и т. д.), кто именно имеет доступ к этой информации, т. е. конкретные лица, а затем и путь подхода к этому лицу: профессионал НТР, профессионал науки, близкий друг, к которому тоже надо кому-то подойти и «заинтересовать», а это может быть и работник «легальной» резидентуры, и нелегал, и привлеченный к сотрудничеству гражданин своей страны, и иностранец.

Классика разведки исходит из того, что «подойти» к носителю информации можно на трех основах: его идеологической близости к стране, которую оперработник представляет, на основе его (объекта) материальной заинтересованности или с угрозой его компрометации.

Эта последняя основа крайне шатка и ненадежна, не говоря уже о моральной стороне дела. Она фактически и не применялась нашей разведкой. Скорее это характерно для американцев, вообще предпочитающих вербовку «в лоб».

Идеологическая основа наиболее характерна для любой политической разведки.

С НТР же люди предпочитали сотрудничать за деньги. И НТР тратило деньги. И далеко не маленькие деньги. Но легко было подсчитать не только затраты, но и принесенную пользу. По данным того времени считалось, что на то, что «зарабатывала» НТР, содержалась и она сама, и разведка в целом, и целый ряд НИОКР страны.

Естественно, НТР решало не только глобальные задачи. В силу многих экономических (недостаток средств на решение конкретных задач, научных и технологических) и политических причин (недопущение СССР по решению КОКОМ ко многим работам, например в области суперкомпьютеров) НТР приходилось решать и многие текущие задачи науки и промышленности. Благодаря НТР за несколько лет в СССР попали десятки тысяч компьютеров разного класса, сотни тысяч периферийных устройств, программных средств, запасных частей и т. п. «Мрия» не поднялась бы в воздух, если бы ее не протестировали сначала на этих компьютерах. Так «родился» мотороллер «Вятка», холодильники, пылесосы, электробритвы и многое другое.

Имея такие возможности государства в лице НТР, некоторые ведомства становились просто «нахлебниками» и доводили дело до анекдота, ставя, например, задачу разведке получить технологию производства электрических лампочек мощностью 60ватт, хотя сами производили отличные лампочки мощностью и в 45, и75 ватт.

Научно-техническая развединформация позволяет не только сократить расходы на конкретные разработки в стране, но и определить целесообразность их начала или прекращения, за видимым отсутствием возможности получения конкретных результатов на данном уровне развития.

Отрицательный результат — это тоже результат. Представьте себе, что в правительстве рассматривается вопрос о создании нового НИИ для разработки, казалось бы, перспективной научной идеи, а тут какой-то «опер» достает документальное подтверждение того, что в других странах от этого уже отказались, поскольку идея оказалась блефом.

Деньги сэкономлены. Казалось бы, можно выйти на улицу и сказать: «Спасибо разведчику такому-то. Он сберег нам кучу денег, и теперь социальные пособия будут увеличены на столько-то». Однако этого не произойдет никогда и не только потому, что будет провален сотрудник разведки, но и потому, что могут пострадать многие те, кто помогает ему в работе.

Ни один из сотрудников разведки не может без отвращения вспоминать г-наБакатина, который, став ответственным за безопасность страны, передал американцам план радиозакладок в строящемся в Москве их новом здании посольства. Трудно понять мотивы его действий, но, приняв во внимание, что для этого здания все до последнего гвоздя привозилось из-за границы, легко понять, скольким людям сломал жизнь этот, с позволения сказать, «человек».

Именно поэтому в архиве разведки есть дела с грифом «Хранить вечно», а в разведсообществах не составляются планы рассекречивания дел.

Чуть ли не со времен возникновения разведки стоит вопрос и об ее этичности. Особенно остро эта проблема возникает в отношении НТР. Ведь здесь, как нигде, возникает проблема этичности кражи объектов интеллектуальной собственности, будь то личные достижения или государственные секреты. Можно ссылаться на опять же государственную безопасность теперь уже других государств, на их экономические интересы, но можно говорить и о «науке без границ». Довольно давно многие ученые выступают против так называемой «закрытой» науки. Достаточно вспомнить о том шуме, который совсем недавно поднялся у нас, когда Президиум РАН разослал очередную «напоминаловку» о том, что сотрудники институтов РАН должны уведомлять о своих контактах с иностранцами и о публикациях в иностранной прессе.

Здесь можно было бы вспомнить о том, как японцы украли у нас секрет обмазки металлургических ковшей, как наши ученые разглашали секреты на международных форумах из одного желания поднять свой престиж и о многом другом, но это, что называется, «другая песня».

Надо сказать, что НТР — отнюдь не советское изобретение. Уже говорилось о том, что этим очень серьезно занимались во многих странах еще чуть ли не в доисторические времена. Да и сегодня этим грешат почти все развитые страны.

Так, в Японии еще в 1957 году правительство организовало научно-технологический информационный центр, где ежегодно анализируется десятки тысяч журналов, технических отчетов и докладов и т. д.

В том же 1957 году после ряда неудачных попыток закупить ядерный реактор в Израиле было создано Бюро специальных задач («Лакам»). «Лакам» был настолько засекречен, что о нем знали далеко не все руководители страны. Выезжавшие за рубеж израильские ученые отчитывались перед сотрудниками «Лакам», обычно работавшими под прикрытием атташе по науке в посольствах Израиля. Так был получен реактор и угнаны из Франции ракетные катера, израильский истребитель «Кефир» стал родным братом французского «Миража». И многое другое стало известно Израилю, в том числе секреты военно-морского флота США, о чем мир узнал из скандала 1985 года, надолго испортившего отношения Израиля и США.

Руководители французского военно-промышленного комплекса были очень недовольны работой Центра научных исследований в области вооружений с бюджетом в 85 миллиардов франков, и в результате в 1998 году при Министерстве обороны было создано новое Управление по наблюдению за исследованиями в области экономики.

В США расходы на экономическую разведку составляют почти 40 процентов всех спецслужб. Директор ЦРУ лично руководит работой по расширению нетрадиционной агентуры, т. к. выявить работников разведки, традиционно работающих под прикрытием посольств и консульств, по его мнению, нетрудно. Упор делается на вербовку своих бизнесменов и менеджеров среднего уровня. Их будут обучать для обеспечения конспирации «дистанционным способом» и внедрять в транснациональные компании. В высших учебных заведениях США уже более30 лет ученым, аспирантам и студентам преподается более ста хорошо проработанных курсов по различным вопросам разведки.

По инициативе АНБ в соответствии с пактом под кодовым названием «Великобритания — США», куда кроме этих стран входят Австралия, Канада и Новая Зеландия, создана система «Эшелон». Эта система имеет станции слежения по всему миру. Работая по ключевым словам, она обеспечивает перехват в месяц до10 миллионов телефонных переговоров, факсов и электронной почты. 80 процентов полученной информации используется для промышленного шпионажа.

Промышленный шпионаж живет и здравствует. По данным американского общества промышленной безопасности, в 1997 году зафиксировано 1100 случаев только внутреннего промышленного шпионажа, от которого пострадало1300американских фирм. По данным журнала «Тайм», из-за хищения научных и технологических секретов американские фирмы терпят убытки до20миллиардов долларов в год, т. е. это та сумма, которую надо вложить, чтобы свести на нет успехи оборонной промышленности противника, полученные в результате работы разведки. Цифра эта явно занижена, ведь так не хочется признаваться в своих промахах. За последние четыре года число зафиксированных случаев кражи промышленных секретов возросло в пять раз. Управление по науке и технике при Администрации Президента США оценивало совокупный размер ущерба для промышленности и торговли страны от шпионажа в100миллиардов долларов в год.

В мире бизнеса вопрос ставится однозначно: или ты или тебя пустят по миру. Поэтому в последние годы появилось новое понятие «деловая разведка». Суть ее стара как мир. Новым является только то, что ведут ее не государства, а частные фирмы и чем крупнее фирма, тем больше у нее причин заниматься этой деятельностью. Затраты на разведку составляют порядка полутора процентов торгового оборота крупнейших концернов. В некоторых японских фирмах разведывательной работой на постоянной основе занимаются до 250 человек.

С точки зрения нашей страны важно то, что с окончанием «холодной войны» завершается только политическая конфронтация. Экономические интересы каждой из сторон остаются. Если экономика опирается на науку, технику и технологию, то остаются и свои интересы в каждой из этих областей, а следовательно, остаются свои интересы у НТР.

Всем понятно, что для реального экономического подъема России требуются новые технологии, новые научные прорывы.

Вероятно, рано или поздно в Россию придут и новые зарубежные инвесторы. Они принесут деньги и современные технологии, например, в производстве автомобилей. Но надеяться на то, что они принесут новейшие технологии, раскроют научные и военные секреты, было бы, по крайней мере, наивно.

В Советском Союзе работники НТР подчас получали благодарности и даже награды за технологическую информацию, которая не могла быть внедрена при тогдашнем уровне нашего производства. Фактически об этом же говорил и господин Трубников, заместитель начальника разведки в 1992 году.

На интернет-сайте службы внешней разведки написано:

«Служба внешней разведки Российской Федерации (СВР России) является составной частью сил обеспечения безопасности и призвана защищать безопасность личности, общества и государства от внешних угроз.

СВР осуществляет разведывательную деятельность в целях:

• Обеспечения Президента Российской Федерации, Федерального Собрания и Правительства разведывательной информацией, необходимой им для принятия решений в политической, экономической, военно-стратегической, научно-технической и экологической областях.

• Обеспечения условий, способствующих успешной реализации политики Российской Федерации в сфере безопасности.

• Содействия экономическому развитию, научно-техническому прогрессу страны и военно-техническому обеспечению безопасности Российской Федерации».

Нетрудно заметить, что подавляющее число этих задач должна решать именно НТР.

№ 7 (8) 2002→

Пираты и политики в математике

Напечатать

Рэндалл Коллинз

*

В социологии науки традиционно считалось, что научные скандалы и нечестное поведение ученых представляют собой результат функционирования науки как института, стремящегося восстановить изначально присущую ему нормативную структуру. Это идеализированное представление о науке предполагает, что поведение ученых определяется такими «нормами» функционирования науки, как 1) бескорыстное стремление к знанию; 2) общественное признание индивидуальных заслуг и 3) совместное владение интеллектуальной собственностью, или коммунизм (Merton, 1957. P. 551-561; (Barber, 1952. P. 122-134, (Parsons, 1949. P. 343-345). Сами нормы привлекаются для объяснения отклонений от норм. Так, споры о научном первенстве якобы демонстрируют приоритетность ценностного аспекта знания для ученого и заботу научного сообщества о награждении достойного. Случаи, когда знаменитые ученые получали большее признание, чем новички, проделавшие такую же точно работу, показывают, что институт науки защищает себя от фрагментации, ориентируясь на авторитетные фигуры и идеи (Merton, 1973. P. 286-324; Cole and Cole, 1973).

Предложенная Куном (Kuhn, 1962;1970) модель смены научных парадигм и революций в науке лишь незначительно отходит от этой идеалистической картины. Его работа часто рассматривается как релятивистская альтернатива идеализированной социологии науки, однако в действительности позиции Куна и Мертона довольно близки. Для Куна сопротивление новым идеям и новым открытиям не противоречит преданности чистому знанию, но скорее свидетельствует о поддержании консенсуса, необходимого условия для беспрепятственного повседневного «решения головоломок». Кун, как и Мертон, интерпретирует отклонения от научных норм в высшей степени позитивно. Более того, весь социальный механизм в модели Куна предназначен для объяснения консерватизма науки: научные революции вызываются не социальными причинами, а накоплением эмпирических аномалий, заставляющих в конце концов ввести новую парадигму. Несмотря на социально обусловленное запаздывание, наука, по Куну, в целом — вполне эффективный институт установления эмпирических истин[1].

Мы предлагаем иной подход к пониманию скандалов и нечестного поведения в науке. Крупные скандалы и споры вскрывают значительные исторические сдвиги в социальной организации науки. Не существует неизменного набора норм, которые руководят поведением ученых. Неизменна лишь деятельность ученых (и соотносимых с ними других типов интеллектуалов), направленная на стяжание богатства и славы, а также на получение возможности контролировать поток идей и навязывать свои собственные идеи другим. Организация ученого сообщества определяет природу системы вознаграждений, получаемых учеными. При определенных условиях идеи считаются особенно ценными, если держать их в секрете: в этом случае они могут стать основанием авторитета или оружием в соревновании. Иногда эгоистичные «пираты» от науки присваивают или замалчивают идеи других ученых, чтобы создать новые или сохранить старые господствующие организации или интеллектуальные системы. В других случаях преданные сообществу ученые — образцы научной «святости» — добросовестнейшим образом следят за признанием вклада своих коллег и подчиняют себя идеалу научного прогресса.

Научное поведение разнообразно. Идеалы науки не предопределяют научного поведения, но возникают из борьбы за индивидуальный успех в различных условиях соревнования. Нормы публичности или секретности, индивидуальная или общественная интеллектуальная собственность, признание чужого первенства или беззастенчивое самовозвеличивание возникают в особых организационных условиях. Крупные скандалы случались в истории науки именно потому, что изменялись условия организации. Устоявшиеся модели поведения становятся все менее и менее пригодными, по мере того как меняется природа ресурсов, за которые ведется научное соревнование. Предпринятое нами исследование некоторых крупных скандалов в истории математики можно уподобить изучению разломов, по которым проходят границы между геологическими эрами.

Перемена в науке — это не результат внезапной ломки привычных парадигм под давлением накопившегося опыта. Модель Куна слишком полагается на консервативную природу социальной организации науки и преувеличивает роль эмпирических находок как «агентов» изменения. В математике противодействие инновациям обычно исходит не от консервативных защитников старых парадигм, но от соперников-новаторов. Нововведения в математике всегда вызывались не накоплением эмпирических (или логических) аномалий, а скорее стремлением найти общие правила, которые могли бы ускорить решение задач. Это не куновское «решение головоломок» как норма науки. Математики любят задавать загадки друг другу, но не потому, что обладают парадигмой их решения. Наоборот, они бросают вызов друг другу, выбирая загадки, которые слишком трудны для существующих концепций и методов. Инновации и революции укоренены в социальной структуре интеллектуального соревнования.

В куновской модели инновации непредсказуемы. На наш взгляд, вероятность появления инноваций меняется в зависимости от организационных условий научного соревнования. Наличие некоторого минимального уровня соперничества создает условия для рождения новых идей. При смене организационных ресурсов возникают новые формы соревнования, стимулирующие прогресс математической мысли. Анализ скандалов вскрывает эти аспекты развития математики. Математика является теоретической сердцевиной большинства эмпирических наук, которые достигли определенного уровня сложности. Поскольку математика раскрывает динамику теоретического соревнования в более или менее чистом виде, она может служить моделью инноваций во всех науках — в той степени, в какой развитие этих наук стимулируется теорией.

Мы начнем с разбора примеров из «пиратской» эпохи в истории математики. Предпринятое нами исследование конфликта Георга Кантора [Cantor] и Леопольда Кронекера [Kronecker] в конце XIX века сосредоточено на переходе от эгоцентристской «пиратской» соревновательности к конфликтам между школами, характерными для математики XX века. Во главе этих школ стоят «праведные» ученые-политики, выдвигающие на первый план коллективную и неэгоистическую сторону науки. Каждый описываемый нами случай знаменует переход к новым соревновательным условиям[2].

Пираты: Кардано против Тартальи

В начале XVI века в крупных торговых городах Северной Италии были популярны математические состязания. Математики публично вызывали соперников на поединок, причем на победителя обычно делались денежные ставки. В это время быстро распространялось преподавание арифметики, необходимой в торговле, и публичные состязания обеспечивали соперничающим преподавателям известность и привлекали учеников. Задачи формулировались для числовых значений, но иногда требовали решения алгебраических уравнений более высокого порядка[3]. Результаты состязаний обнародовались, но методы решения математических задач — оружие в борьбе за репутацию и доходы — каждый из участников противоборства предпочитал держать в секрете.

В 30-е годы XVI века в Милане жил врач, астролог, игрок и скандалист Джероламо Кардано [Girolamo Cardano (Cardan)]; отстраненный от занятий медициной после ссоры с местной коллегией врачей, он зарабатывал на жизнь преподаванием практической арифметики. В это время при Миланском дворе и в окружении кардинала города Мантуи (что на полпути от Венеции до Милана) вошли в моду математические диспуты. Один из таких поединков, посвященный решению двух кубических уравнений (x3 ± bx = c и x3 + ax2 = c), выиграл венецианский преподаватель математики Николо Тарталья [Niccolo Tartaglia], победивший двух противников — Фьоре [Fiore] и Дзуанне да Кои (Колла) [Zuanne da Coi (Colla)]. Фьоре удалось справиться только с первым уравнением, решение которого ему завещал его учитель Сципион дель Ферро [Scipione del Ferro].

Узнав о победах Тартальи, Кардано пригласил его в Милан, представившись богатым аристократом и обещая покровительство. Это предложение привлекло бедствующего Тарталью: прибыв в Милан и обнаружив обман, он был, должно быть, весьма разочарован. Однако под давлением Кардано, который, по его же собственному признанию, был склонен к проявлениям грубой силы, Тарталья в конце концов раскрыл свою формулу. Сначала он зашифровал ее в криптостихе, но позднее (после того как Кардано поклялся держать формулу в секрете) предоставил и полное объяснение. Впоследствии Кардано использовал этот секрет в математических состязаниях (в частности, приняв вызов Коллы).

В 1542 году Кардано познакомился с зятем Сципиона дель Ферро — Аннабале делла Наве [Annabale della Nave], к которому перешло после Сципиона профессорское место в Болонье. Он сообщил Кардано (очевидно, желая перед ним похвастаться), что в 1500-е годы Сципион нашел ту же самую формулу, которой теперь владел и Кардано. Кардано воспользовался этим фактом, чтобы нарушить данную Тарталье клятву: в 1545 году он издал книгу по математике «Ars Magna», где опубликовал решение для кубических уравнений. Кардано признал первенство открытия за Ферро и заметил, что Тарталья пришел к тому же решению («в подражание Ферро») в поединке с Фьоре. Строго говоря, это не было правдой: Ферро решил частный случай x3 ± bx = c, тогда как Тарталья нашел (и сообщил Кардано) решение для x3 + ax2 = c. Тарталья был взбешен и в следующим году, в свою очередь, опубликовал это решение в своей книге «Invenzioni», а заодно и выбранил Кардано за вероломство. Последовал обмен оскорбительными посланиями, в ходе которого помощник Кардана по имени Феррари [Ferrari] обвинил Тарталью в плагиате и клеветнических нападках на своего учителя. Наконец, стороны согласились решить вопрос традиционным способом — на математической дуэли. Поединок состоялся в 1548 году, «на территории» Кардано — в одной из церквей Милана, а судьей выступал правитель города. Представителем Кардано на состязании был Феррари. В конце концов Тарталья отказался от участия, заявив, что буйствующие сторонники Кардано не дали ему возможности изложить свои доводы. Феррари был признан победителем.

Кардану достались все лавры. Метод решения кубических уравнений получил известность как «правило Кардана». Отчасти это произошло и потому, что Кардано издал свою книгу на латыни — языке науки[4]. Тарталья же писал по-итальянски, и к тому же опубликовал свое решение в приложении к практическому курсу по баллистике, компасам, топографическому ориентированию и т. п. Кардано, происходивший из богатой семьи, учился и преподавал в университетах. Он стал знаменит в Европе благодаря своей медицинской практике и публикациям. У Тартальи, напротив, не было формального образования, а зарабатывал он уроками арифметики. Неудивительно поэтому, что Кардано написал гораздо более теоретическое и всеобъемлющее сочинение, чем Тарталья. В своей работе Кардано прояснил значение нового решения и обобщил его для всех кубических уравнений, в то время как Сципион и Тарталья представили лишь частные случаи, произведя линейные преобразования, чтобы избавиться от квадратичного элемента в уравнении x3 + - ax2 + - bx = c. Общее наблюдение, сделанное Кардано, состоит в том, что уравнение степени выше единицы имеет более одного корня. Он также отметил соотношение между корнями и коэффициентами уравнения и между последовательностью знаков при элементах и знаков при корнях. Если ранние европейские математики искали лишь численные решения, то Кардано первым начал работу в области общей теории алгебраических уравнений.

Спор между Кардано и Тартальей знаменует переход от положения, при котором секретность была нормой, к положению, при котором нормой стало обнародование интеллектуальной собственности. Как мы видим, Тарталья, Ферро и Фьоре стремились скрыть свои методы решения математических задач, а Кардано пришлось прибегнуть к хитроумным уловкам, чтобы выпытать тайну у Тартальи. И в этом не было ничего удивительного: в этот период многие математики кормились победами в состязаниях, используя полученные от других методы. Кардано же удалось упрочить свою репутацию посредством публикации формулы кубических уравнений. В отличие от большинства математиков своего времени, Кардано был ориентирован на публикацию научных книг: еще до того, как обратиться к математике, он писал трактаты по медицине и астрологии. В результате благодаря Кардано битвы за репутацию в ученой среде переместились из области математических состязаний в поле, где основой репутации стало печатное слово. Соперники Кардано были возмущены тем, что он раскрыл решения, которые они содержали в секрете, зарабатывая ими победы в поединках и средства к существованию. Но этот переход от математических состязаний к книгам стимулировал развитие математики, обеспечив благоприятные условия для выведения общих правил решения задач.

Кардано отклонился от норм, предписывающих хранить в тайне методы решения математических задач, но не ушел от традиционных для его эпохи отношений собственности. Его можно отнести к разряду «пиратов» того времени, когда соревнование между частными коммерчески ориентированными математическими кланами уступало место интеллектуальному состязанию на печатном листе вокруг более обобщенных и становящихся все более абстрактными материй. Помимо только что описанных примеров интеллектуального пиратства история науки знает еще несколько примеров присвоения чужой интеллектуальной собственности — как со стороны Кардано, так и со стороны Тартальи. Так, Кардано опубликовал научные материалы, весьма напоминающие неопубликованные работы Леонардо да Винчи. Дюхем [Duhem] и другие историки предполагают, что Кардано использовал записки да Винчи, которые он мог получить от отца, младшего современника да Винчи. Тарталья в свою очередь опубликовал под своим именем перевод Архимеда, сделанный в XIII веке Вильгельмом из Мербеке [William of Moerbeke]. Ему также случалось присваивать разработанные другими учеными изобретения практического характера (например, способ поднятия со дна затонувших судов). Кроме того, Тарталья приписал себе решение задачи о равновесии тела на наклонной плоскости, которое нашел в рукописи Йордануса де Немура [Jordanus de Nemure]. Как видно из работ многих интеллектуалов того времени, такой вид «научной» деятельности вовсе не являл собой исключение. Например, в 1494 году во время написания своего математического трактата, ставшего одной из крупнейших работ в этой области, итальянский математик Пачоли [Pacioli] свободно заимствовал из более ранних, не получивших признания источников.

Другой неотъемлемой частью культурной ситуации того времени было обыкновенное физическое насилие. Ссора Кардано и Тартальи вынудила Феррари покинуть дом Кардана. Впоследствии Феррари был отравлен — либо своей сестрой, либо зятем; одного из сыновей Кардано казнили за убийство жены; что же до самого Кардано, то, обидевшись за что-то на своего второго сына, ученый отрезал ему уши. Неудивительно, что подобные же моральные нормы во многом характеризуют и интеллектуальные взаимоотношения Кардано и его соперников[5].

Из всего сказанного следует, что соперничество между учеными способствовало интеллектуальному прогрессу. Соревнование между Коллой, Тартальей и Фьоре не только подстегнуло вторичное открытие и распространение методов решения кубических уравнений, но и привело к резкому росту интеллектуальных стандартов. К 1540 году частный случай биквадратных уравнений был предложен Коллой и решен Феррари. Кардано, с его склонностью к систематизации и обобщению, стал основателем абстрактной дисциплины — теории уравнений. Его деятельность и новая соревновательная среда, отражением которой она явилась, стали знаком начала важного этапа в развитии математики.

Лейбниц и Бернулли против Ньютона

Дух соперничества продолжал играть важную роль в математике и в последующую эпоху. Например, учрежденное в 1576 году место главы кафедры математики в Королевском колледже в Париже мог занять любой претендент, победивший действующего руководителя кафедры в публичном состязании. Считается также, что математическая карьера Декарта началась в 1611 году, после того как в голландском городе Брезе ему попалось на глаза объявление о состязании по решению геометрической задачи. Позднее в похожих конкурсах принимали участие Паскаль, Лейбниц, Ньютон и Бернулли. Однако в этот период социальный контекст математических состязаний постепенно меняется. На место учителей коммерческой математики, создающих себе репутацию для привлечения учеников, приходят математики, стремящиеся посредством победы в конкурсах заручиться покровительством королевских домов Европы. Так, Виета [Vieta], во многом заложивший основы современной математики, обосновался при французском дворе в 90-х годах XVI века и сделал себе имя, принимая вызовы на математические поединки. Начиная с 60-х годов XVII века институт высочайшего покровительства наукам укореняется в академической жизни многих европейских стран: в этот период создаются Английское королевское общество (1662), Парижская академия наук (1666), Прусская академия наук (Берлин, 1700) и Российская академия наук в Санкт-Петербурге (1725). Если в математике XVI века доминировали преподаватели арифметики, то в XVII веке появляется все больше математиков, работающих в стенах академий и университетов. К числу наиболее влиятельных математиков этого времени принадлежали Барроу [Barrow], а впоследствии Ньютон в Кембридже, Уоллис [Wallis] в Оксфорде и Грегори [Gregory] в Эдинбурге. И все же это было время сокращения числа университетских студентов и заката интеллектуальной деятельности в университетах. Главными центрами научной активности становились королевские дворы и академии.

Исаак Ньютон

В этот период наблюдается и другое важное организационное изменение: развивается книгоиздательская индустрия. Если в XVI веке было опубликовано незначительное количество книг, целиком или хотя бы частично посвященных математике, то в XVII веке возникает гораздо более эффективная и специализированная структура обмена научной информацией. Еще в начале XVII века роль неформальных «информационных центров» часто играли частные лица (такие как Мерсенн [Mersenne] в Париже, а немного позже Генри Ольденбург [Oldenburg] и Джон Коллинз [Collins] в Лондоне); поддерживая активную переписку с учеными и математиками в своих странах и за границей, они могли держать «референтную группу» заинтересованных лиц в курсе текущих интеллектуальных достижений. Однако когда в 60-70-х годах XVII века августейшее покровительство науке ad hoc трансформировалось в распределение официальных постов в академиях, неофициальные сети научной коммуникации стали замещаться первыми научными журналами. Эти две организационные перемены будут контекстом следующего математического конфликта, который мы рассмотрим.

В середине 1600-х годов математикам, работавшим над решением квадратуры круга, измерением площади криволинейных фигур и алгебраическими последовательностями, удалось достичь определенных успехов в исследовании бесконечно малых величин. Во второй половине 1660-х годов молодой кембриджский математик Исаак Ньютон разработал общий метод в области, которая известна нам ныне как математический анализ. Совершенно очевидно, что Ньютон не представлял себе всей важности своего исследования и пользовался неуклюжей и неустоявшейся терминологией. В 1669 году Ньютон по просьбе Коллинза послал ему довольно темный трактат, посвященный этому предмету, а вскоре стал работать над пространным трактатом о «методе флюксий», который так и не был закончен ученым. В то время Ньютона гораздо больше интересовала возможность публикации в «Философских трудах Королевского общества» разработанной им теории оптики. Однако эта работа была раскритикована покровителями Ньютона, что заставило его на какое-то время отойти от научной деятельности и посвятить себя теологии и алхимии.

В 1672 году в Париж прибыл молодой германский дипломат Готфрид Лейбниц, получивший юридическое и философское образование. С математикой в то время Лейбниц бы практически не знаком. Однако, будучи чрезвычайно честолюбивым человеком, он уже тогда обдумывал проект реформирования всего интеллектуального дискурса на базе универсальной логической символики. В тот период учреждение новой Академии в Париже возбудило огромный интерес к наукам. Оказавшись в столь благоприятной атмосфере, Лейбниц устанавливает личные связи с ведущими учеными и учится математике у Христиана Гюйгенса и других ученых. В 1673 году он приезжает в Лондон как участник дипломатической миссии и быстро завязывает связи в научных кругах. За изобретение элементарной вычислительной машины Лейбница избирают членом Королевского общества. Однако непомерные амбиции Лейбница и, в частности, присвоение им авторства алгебраической последовательности для квадратуры круга, уже опубликованной несколькими математиками, создала ему плохую репутацию в ученых кругах. Эта дурная слава помешала его назначению на пост в Коллеж де Франс в 1675 году. Тем не менее Лейбниц все же стал одним из участников корреспондентской сети Ольденбурга и Коллинза и интересовался работой английский математиков. Через посредничество Ольденбурга и Коллинза Ньютон и Лейбниц обменивались письмами в 1676 и 1677 годах. В ходе переписки Лейбниц убедил Ньютона прислать ему описание работы о бесконечно малых величинах. Явно не доверяя Лейбницу, Ньютон упомянул флюксионный анализ в единственном зашифрованном предложении в форме анаграммы. Ту же стратегию, как мы помним, применил Тарталья в своем первоначальном ответе на просьбы Кардано выдать ему тайную формулу для кубических уравнений.

Не получив от Ньютона сколько-нибудь конкретной информации, Лейбниц, тем не менее, быстро разрабатывает на основе циркулировавших в Европе английских математических идей свою собственную теорию, в которой использует более ясную нотацию, чем Ньютон. Закончив работу, Лейбниц описывает ее Ньютону, но тот не принимает ее всерьез. Возможно, Ньютон недооценил математические способности Лейбница, зная о том, что тот только начинает свою математическую карьеру.

Через некоторое время Лейбниц покидает Париж, чтобы приступить к дипломатической службе при дворе германского герцога Брауншвейгского. Отчасти благодаря генеалогическим изысканиям и дипломатическим маневрам Лейбница, в 1692 году его покровитель возвысился до курфюрста Священной Римской империи, а впоследствии стал наследником английского трона и в 1714 году был коронован как Георг I. Во время своих путешествий Лейбницу удалось установить важные контакты в набирающем силу прусском государстве, а также заручиться покровительством императоров России и Австрии. Лейбниц становится респектабельным и успешным политиком при нескольких дворах. Его политические связи и репутация ученого работают друг на друга. В 1682 году в Лейпциге выходит первый в Германии специализированный ученый журнал «Acta Eruditorum», основанный интеллектуалами из окружения Лейбница в противовес журналу «Memoires», издаваемому Французской академией наук, и «Философским трудам» Английского королевского Общества. Получив контроль над изданием, не зависящим ни от английских, ни от французских влияний, Лейбниц опубликовал алгебраические последовательности, которыми он хвалился в Лондоне, без ссылок на каких-либо предшественников.

В 1684 и 1686 годах Лейбниц опубликовал краткое описание своего математического анализа, высказав предположение, что он может открыть новую эпоху в истории математики. Предложенное Лейбницем изложение было крайне сжатым, но давало представление о программном значении метода. Краткой публикации оказалось достаточно, чтобы метод Лейбница обратил на себя внимание швейцарских математиков Якоба и Иоганна Бернулли (Якоб Бернулли занимал в то время пост профессора в Базеле). После серии работ, опубликованных в «Acta Eruditorum», новый метод математического анализа получает распространение в математических кругах континентальной Европы. Парижский аристократ маркиз де Лопиталь (de l’Hospital) приглашает Иоганна Бернулли с просьбой обучить его новому методу математического анализа. В 1696 году де Лопиталь публикует первый учебник по математическому анализу и становится лидером стремительно разраставшейся группы французских математиков. Сам Лейбниц опубликовал сравнительно небольшое количество математических трудов, но через переписку с обоими Бернулли, Лопиталем и многими другими учеными стал известен как один из ведущих математиков Европы. А благодаря своей обширной переписке с Арно [Arnaud], Бейлем [Bayle] и другими ведущими интеллектуалами ему удается также создать себе репутацию в кругу философов. Фактически это происходит независимо от публикации его работ, большая часть которых была напечатана после 1710 года.

На протяжении большей части этого времени Ньютон остается в тени. В этот период Кембридж перестает быть интеллектуальным центром, Ольденбург и Коллинз умирают, и Ньютон оказывается изолирован от интеллектуальной жизни Лондона. Его репутация ученого начала возрождаться лишь после того, как он опубликовал свой знаменитый труд «Principia» (1687). Вскоре после этого Ньютон становится горячим защитником революции 1688 года. Он агитирует против католической реставрации и представляет Кембриджский университет в парламенте. В 1690 году, получив за свои заслуги пост главы Монетного двора, Ньютон покинул Кембридж. В течение следующего десятилетия, в годы создания конституционной монархии и парламентской партийной системы, популярность Ньютона как первого интеллектуала Англии росла. В 1703 году он стал пожизненным президентом Королевского общества. А в середине 1690-х годов националистически настроенные последователи Ньютона озаботились его притязаниями на первенство в создании математического анализа и начали кампанию против Лейбница. Под давлением своих защитников Ньютон, наконец, опубликовал свою старую работу о флюксионном анализе в приложении к книге «Оптика» в 1704 году и вторично в 1711 году.

Когда нападки на него усилились, Лейбниц ответил анонимной рецензией на ньютоновскую «Оптику», опубликовав свой опус в журнале «Acta», который поддерживал его собственные притязания на первенство. Вслед за тем в «Acta» анонимно было опубликовано письмо Иоганна Бернулли, в котором Ньютон обвинялся в плагиате. Лейбниц и Бернулли проявляли вежливость по отношению к Ньютону в своих публичных заявлениях, но продолжали тайно нападать на него. Возможно, в этом споре присутствовали и политические мотивы. Порядок монархической преемственности, установленный в ходе переговоров между английскими партиями в 1701 году сделал курфюрста Ганноверского (являвшегося покровителем Лейбница) претендентом на наследование английского трона, поэтому для Лейбница было важно не испортить отношений с английскими политическими кругами. И наоборот, нападки на Лейбница и континентальную научную верхушку со стороны поддерживающих Ньютона англичан усилились именно в то время, когда в Англии укрепились политические позиции этой группы. Должно быть, англичане усмотрели для себя угрозу в том, что хорошо организованная континентальная машина Лейбница может оказаться в Лондоне под королевским покровительством[6].

Ссора Ньютона и Лейбница стала предметом официального расследования. В 1713 году Ньютон добился благоприятного для себя заключения комиссии Королевского общества, в которую входили представители международных дипломатических кругов. Лейбниц и Ньютон обвиняли друг друга в плагиате, искажали факты и анонимно публиковали якобы беспристрастные статьи в свою защиту. Их сторонники вели себя еще хуже. Результатом этого противостояния стал крупный раскол между английской и континентальной наукой. Ньютонова физика была осуждена лейбницианцами как квази-религиозная система, включающая в себя элементы «оккультизма» (сила гравитации), а стало быть, как отказ от картезианского материализма в пользу средневековой метафизики. Коротко говоря, она рассматривалась как переход с либеральных интеллектуальных позиций к позициям реакционно-клерикальным[7]. В конце концов физика Ньютона проложила себе путь в Голландию в 1720-х годах и Францию в 1730-х, но Германия держалась своих лейбницианских позиций вплоть до конца века. Британцы же оставались верны ньютонову флюксионному анализу до конца 1800-х, оставшись таким образом в стороне от крупнейших математических достижений целого столетия.

Социологическое значение спора между Ньютоном и Лейбницем — не просто вопрос первенства в научных открытиях. Представление о том, что сама по себе логика развития науки предполагает возможность параллельного совершения одного и того же открытия разными учеными, выдает скорее идеалистическую, чем социологическую позицию. Как показывают многочисленные примеры из истории науки, решающим условием интеллектуального прогресса является сам по себе факт наличия эксплицитно поставленной задачи, равно как и факт существования решения этой задачи. Хотя кубическое уравнение не имело решения на протяжении нескольких тысячелетий, это решение (в общем виде, а не только для частных случаев) было выработано всего через несколько лет после состязания между Тартальей и Фьоре. Также и биквадратное уравнение было предложено, решено и обобщено в процессе соревновательной деятельности Кардано, Колла, Феррари и Бомбелли [Bombelli]. Социальная ситуация, породившая в высшей степени дерзкие амбиции Лейбница, стала решающим фактором для продвижения от фрагментарных усилий ранних математиков к обобщенной программной формулировке математического анализа. Личные амбиции и соревновательный дух усиливались за счет организационных сдвигов в сфере социальных ресурсов, служивших стимулом для математиков во времена Кардано — Тартальи и Ньютона — Лейбница. Интеллектуально амбициозные личности, подобные Лейбницу, неизбежно должны были появиться благодаря тем возможностям, которые обеспечивались усилением академического патронажа (таким как контроль над собственными, субсидируемыми патроном изданиями, новыми научными журналами).

Лейбниц был адептом новых форм организации науки и их проводником par exellence. Он создал первый в Германии научный журнал и использовал свои политические связи, чтобы основать Берлинскую и Санкт-Петербургскую академии, став пожизненным президентом последней. Он также пытался (хотя и безуспешно) учредить академии в Дрездене и Вене. Лейбниц контролировал академические публикации и раздавал хорошо оплачиваемые академические позиции своим последователям. Несколько поколений семейства Бернулли, их ученик Леонард Эйлер [Euler] и другие крупные европейские математики, такие как Лежандр [Legendre], занимали математические позиции в академиях Берлина и Санкт-Петербурга в 1700-х годах и использовали ресурсы этих организаций для того, чтобы продвигать лейбницианский анализ. Лейбница следует отнести к наиболее успешным организаторам в истории науки. Он создал как формы организации, так и наполняющее их интеллектуальное содержание.

Лейбница можно сравнить с новатором-промышленником в пиратский век. Он не упускал ни одной возможности — ни организационной, ни политической, ни интеллектуальной. В начале своей карьеры в Париже и Лондоне он проложил себе путь в наиболее влиятельные круги и жадно впитывал наиболее важные интеллектуальные тенденции современности. Нет никаких свидетельств того, что он занимался плагиатом, — скорее, он старался как можно больше узнать о том, над чем работают ведущие интеллектуалы, и использовал плоды их работы в своих интересах. Он прочитал неопубликованные рукописи Декарта и Паскаля. Ему удалось заставить Спинозу показать рукопись «Этики», где система философии представлена в геометрической (аксиоматической) форме. Философия Лейбница (которая идет дальше Спинозы) получила признание, тогда как трактат Спинозы остался ненапечатанным и был забыт. Лейбниц умел уловить намек, развить его и опередить первооткрывателей в печати. Прочитав обзор ньютоновых «Principia», он спешно написал серию статей для «Acta», в которых наметил свою собственную теорию астрономической физики, не упоминая Ньютона.

Ньютон, хотя и не проявлявший такого организаторского новаторства, как Лейбниц, тоже действовал вполне в духе дерзкого интеллектуального пиратства. Он вел себя тиранически на посту президента Королевского общества, лично контролируя членство ученых в Обществе и резко ограничивая дебаты. Ньютон и его сотрудник Галлей [Halley] опубликовали наблюдения Королевского астронома Флемстида [Flamsteed] без позволения автора. Пользуясь своим положением, Ньютон распределял позиции на Монетном дворе между своими научными последователями. Вполне очевидно, что в последние годы жизни Ньютон был больше заинтересован в создании своей «собственной» школы, чем в развитии математики. В споре с Лейбницем он был озабочен прежде всего признанием своего первенства в совершении открытия (с опережением в 40 лет), а не проблемами усовершенствования математической науки. Лейбниц смотрел в будущее, в то время как Ньютон скорее был интеллектуальным консерватором и редко осознавал значение своих открытий. Его «Principia» написаны вполне в стиле традиционной Евклидовой геометрии и едва ли содержат хоть какие-то указания на математический анализ (несмотря даже на то, что он использовал в работе свои новые методы). Если бы Ньютон заботился о прогрессе науки, он бы признал превосходство формулировок Лейбница, принял бы их и использовал для развития английской математики. По иронии судьбы, именно возвращение Ньютона в математику (после занятий физикой) сделало его влиятельной фигурой в Лондоне и поставило во главе научной школы, которую уже давно противопоставляли континентальной математике как реакционную.

Деятельность Ньютона протекала в консервативной интеллектуальной среде. Он был университетским профессором эпохи заката средневековых университетов. Он добился славы, когда функционировала сеть обмена корреспонденцией, и сошел со сцены, когда она перестала существовать. В сущности, конфликт Ньютона — Лейбница показал слабость системы неформального информационного обмена. Этот способ научной коммуникации слишком сильно зависел от нескольких ключевых фигур — так, в Британии сеть распалась после смерти Ольденбурга и Коллинза в 1670-х годах. Подобная система не могла транслировать идеи очень широко, поскольку обмениваться информацией таким образом мог весьма ограниченный круг ученых. Отправка письма за границу была особенно дорогой, поскольку не существовало никакой почтовой системы и «центры обмена корреспонденцией», подобные Коллинзу или Мерсенну, вынуждены были пользоваться курьерскими услугами путешественников. Кроме того, зависимость этой системы обмена научной информацией от доброй воли посредников затрудняла решение споров, даже если они не шли дальше различия во мнениях. Ольденбург часто терял контакт с корреспондентами, которых почему-либо обижало то, что он сообщал. Подозрительность Ньютона в переписке с дотошным Лейбницем чрезвычайно характерна для этой системы коммуникации, не гарантировавшей первооткрывателю признания его первенства и не обеспечивавшей открытого и свободного обмена информацией.

Известны и другие примеры «пиратского» поведения в этот период. Учебник по анализу де Лопиталя в действительности был написан Иоганном Бернулли, который под давлением своего покровителя сообщил ему свой метод. Эта ситуация напоминает отношения между Кардано и его помощником Феррари и наследием Сципиона дель Ферро. Семейство Бернулли также фактически подчинялось закону наследственной передачи знаний: творчество в нем являлось не индивидуальной заслугой, а собственностью главы семьи. Иоганн Бернулли научился математике от своего старшего брата Якоба. Впоследствии к нему перешло и место Якоба — должность профессора математики в Базеле. На новом космополитическом рынке, который начинал складываться в математике, семейное владение интеллектуальной собственностью больше не принималось как неоспоримое правило. Между Якобом и Иоганном Бернулли происходили жестокие схватки из-за интеллектуальной собственности, и в итоге Якоб выгнал младшего брата из своего дома. После смерти Якоба в 1705 году Иоганн опубликовал под своим именем решенную Якобом задачу о равных периметрах. Во время споров с Ньютоном Иоганн притязал на первенство в обнаружении математической ошибки, которую на самом деле отыскал у Ньютона племянник Бернулли, Даниил. Подобным же образом шотландский математик Дэвид Грегори получил признание за результаты исследований, которые унаследовал от своего родного дяди и предшественника на посту заведующего кафедрой математики в Эдинбурге.

Если не считать организационных подвижек, о которых только что шла речь, патриархальное научное хозяйство не претерпело больших изменений. Право главы научного клана на интеллектуальный продукт остальных его членов могло быть предметом раздора не в большей степени, чем право главы гильдии продавать изделия подмастерьев. Сыгравшие выдающуюся роль в организационных переменах XVII века Лейбниц, Ньютон, де Лопиталь и братья Бернулли были уже не только «пиратами», они стали участниками создания настоящей математической империи.

Абель и Галуа против Коши и Французской академии

Организационные формы, впервые испытанные Лейбницем, господствовали в европейской математике до начала XIX века. Лейбницианские идеи определяли также и интеллектуальное содержание европейской математики. Опасность системы национальных академий состояла в том, что контролировавшие их сравнительно небольшие группы могли с течением времени утратить свою интеллектуальную мощь. С наибольшей вероятностью это должно было случиться, когда рожденные новыми возможностями энтузиазм и амбиции с течением времени постепенно сходили на нет. Во главе академии могли оказаться интеллектуалы «средней руки» и даже не-ученые, как это произошло в нескольких европейских академиях в начале XVIII века. Существовала также опасность, которой подверглось в XVIII веке Английское королевское общество: академии могли стать националистическими и репрессировать исследователей-иностранцев и их творческий продукт.

На рубеже XVIII-XIX веков в мировой математике доминировала Французская академия. Она предоставляла несколько хорошо оплачиваемых постов для своих ведущих членов и продвигала их математические исследования в своих изданиях. Тем не менее, с начала XIX века в Академии наблюдается стагнация. Новаторская математика теперь ассоциируется с конкурирующей организационной формой: новым университетом, ориентированным на исследовательскую деятельность. Первым таким университетом становится в самом конце XVIII века Геттинген, а расцветом новой системы можно считать 1810 год, когда был основан Берлинский университет. Новая университетская форма сопровождалась подъемом государственного начального и среднего образования, а потому важной задачей новых университетов была подготовка школьных учителей. Франция, как и Англия, не реформировала свои университеты, а государственные школы были учреждены в этих странах лишь в конце XIX века. В результате новаторство в таких областях науки, как математика, шло из Германии и других периферийных стран, в которых в результате развития националистического движения произошла реформа образования. Крупнейший математический скандал начала XIX века отражает конфликт между старой академической системой и математическим сообществом, сложившимся на базе новых университетов.

В 1826 году молодой норвежец Нильс Хенрик Абель [Neils Henrik Abel], получив скромную стипендию от своего правительства, отправился в Париж, чтобы представить свое великое математическое открытие в мировом центре математики. Норвегия лишь недавно отделилась от Дании и создала независимую систему образования. Абель учился в первом норвежском национальном университете. Его отец был одним из ведущих национальных политиков, однако после его смерти Абель был вынужден существовать на весьма скудные средства.

Открытие Абеля состояло в том, что ему удалось разрешить величайшую математическую загадку своего времени: он доказал невозможность решения уравнения пятой степени через общие формулы, предназначенные для решения кубических и биквадратных уравнений. Кроме того, Абель создал теорию трансцендентных функций, став основателем нового направления в математике — общей теории интегралов алгебраических функций. Парижская математическая элита проигнорировала оба открытия. Доклад молодого ученого о трансцендентных функциях, представленный в Академию, был «утерян» одним из членов жюри, Коши [Cauchy]. У Абеля не было возможности добиться чего-то протестами и не хватало средств на то, чтобы задержаться в Париже. В 1829 году он умер от туберкулеза без копейки денег, так и не получив никакой академической должности. Скандал разразился, когда кто-то из германских математиков, знавший о других работах Абеля, опубликовал во Франции его исследование по трансцендентным функциям, а норвежское правительство формально опротестовало потерю доклада Абеля. Под этим давлением Коши нашел доклад Абеля, за который автор был посмертно награжден Гран-при Академии в 1830 году[8].

Похожий случай произошел несколькими годами позже. В 1829 году Эварист Галуа [Galois], молодой радикально настроенный студент парижской Высшей нормальной школы, представил в Академию доклад по общей теории решения уравнений посредством теории групп. Принявший этот доклад Коши заявил, что первенство в этом открытии принадлежит Абелю (хотя в действительности это не соответствовало истине), и отклонил работу Галуа, не сделав формального сообщения в Академии. Галуа подготовил второй доклад, который был официально подан на соискание академической премии в 1830 году. Рецензентом был назначен престарелый математик Фурье [Fourier]. Через несколько месяцев он умер, и доклад затерялся среди его бумаг. Академия не вела поисков, а протесты Галуа были проигнорированы. В 1832 году третья версия доклада получила отвод члена жюри Пуассона [Poisson], который назвал его непонятным. Вскоре после этого Галуа был убит на дуэли (ссора возникла на почве политики), и его научное наследие оказалось похоронено на 14 лет.

Случаи Абеля и Галуа отражают академическую структуру, которая наделяла научную элиту практически неограниченной властью. Единоличная воля одного человека, «похоронившего» научное открытие, могла закрыть молодому ученому путь к признанию. Коши скрывал от Лежандра даже само существование доклада Абеля 1826 года; никому не известно, что случилось со вторым докладом Галуа после смерти Фурье; третий доклад Галуа был отвергнут по рецензии единственного судьи Пуассона, посредственного математика, получившего верховную власть в парижской элите после смерти Коши. В централизованной до крайности Академии отсутствовал какой-либо внутренний контроль, и сама Академия не была застрахована от посредственностей или пристрастности в своих рядах.

Эти эпизоды не свидетельствуют о наличии консервативной старой гвардии, отвергающей новаторство молодой гвардии — разрушительницы прежних парадигм. Скорее это противостояние соперничающих между собой «новых гвардий». Хотя в приведенных выше примерах Коши и предстает негодяем, он, тем не менее, был отнюдь не консерватором, а одним из двух великих математиков (вместе с Гауссом [Gauss] в Геттингене), возглавивших движение математического сообщества XIX века к вершинам высшей математики. Коши уже был лидером в тех областях, в которых работали Абель и Галуа, и просто защищал свою «вотчину».

Поведение Коши было «пиратским», но не в смысле организационных установок, как в случае с Лейбницем. Он только использовал возможности, заложенные в созданной Лейбницем организации науки. Коши относился к изданиям Академии как к личной печатной продукции. Члены Академии могли публиковать свои работы без рецензирования. Коши трудился в бешеном темпе, заваливая работой типографии и став одним из двух наиболее плодовитых математиков всех времен (другим был Эйлер в Берлинской и Санкт-петербургской академиях, который также обладал привилегией публиковать все, что писал). Возможность немедленно публиковать свои сочинения предопределяла господство Коши в европейской математике. В спешке он часто представлял идеи конспективно (напоминая этим молодого Лейбница) и часто даже не давал себе труда оценить их научное значение. Коши специализировался на снятии сливок с каждой новой открытой им области научного знания. Он часто пользовался своим положением референта Академии для собственной выгоды: мог задерживать у себя поданные в Академию доклады, пока сам не писал что-нибудь на ту же тему, публиковал свое исследование первым, а затем требовал от автора признания своего первенства. Коши был участником многочисленных споров о первенстве, и его часто обвиняли в алчности и нечестной игре.

В отличие от сторонника политических свобод Лейбница, Коши был убежденным консерватором. Наука для него была источником элитарных привилегий, и он привык смешивать научные и политические приоритеты. Вполне естественно предположить, что Коши был настроен против Абеля и Галуа по политическим мотивам. Оба молодых человека являлись радикалами: Абель был норвежским националистом, а Галуа сочувствовал революционерам и впоследствии участвовал в революции 1830 года. Трудно поверить в политическую незаинтересованность Коши, когда он отклонил доклад Галуа незадолго до революционного взрыва.

Возможно, крайний консерватизм был вполне подобающей политической позицией для последней великой фигуры Французской Академии, каковой являлся Коши. Когда период господства Академии подходил к концу, она становилась интеллектуально реакционной силой. Поведение Коши соответствовало централизованной структуре французского научного мира с ее ставкой на научную элиту. Власть надо всей системой была сконцентрирована в руках нескольких парижских функционеров, контролирующих организации, которые считались наиболее престижными институциями во всем мире. Такая структура поощряла разнузданный эгоизм власть имущих.

Поведение Коши находит себе параллели и в других областях науки более раннего времени. Известно, например, что высшей степени честолюбивым человеком был Лавуазье [Lavoisier] — великий систематизатор, заложивший номенклатурные и теоретические основы современной химии. Он не испытывал никакого морального неудобства от публикации чужих открытий без ссылок на источник. Открытие им кислорода в 1775 году произошло после обеда с Пристли [Priestly], который впоследствии обвинил Лавуазье в присвоении своих идей. Возможно, поведение Лавуазье было связано с его убеждением, что химия как наука в его работах подошла к завершающему этапу своего развития. Лаплас [Laplace], другой честолюбивый систематизатор и политический оппортунист, также не отличался щепетильностью. Значительная часть написанного им по теории универсальной гравитации была дословно позаимствована из более ранних работ Лагранжа [Lagrange]. Лаплас, видимо, также полагал, что его роль состоит в приведении науки к окончательному совершенству. Подобное убеждение было широко распространено среди французской ученой элиты конца XVIII века. Даже скромнейший Лагранж написал в 1781 году, что, по его мнению, в математике больше нечего открывать.

Французская научная элита была избавлена от необходимости встречаться в открытом единоборстве с какой-либо соперничающей силой. Ученые зачастую считали, что если они чего-то не сумели достичь, значит, достичь этого не сумел бы и никто другой. Однако сами по себе научные скандалы указывают на возникновение сил, оппозиционных доминирующей структуре. Имена Абеля и Галуа в конце концов выдвинулись на первый план в центрах, соперничающих с теми, которые находились в епархии Коши. Конкурирующий центр в Берлине встал на защиту Абеля. В новом германском университете во множестве учреждались независимые журналы, открытые для самых разных ученых. В 1826 году Август Крелль [Crelle] основал первый в мире журнал, посвященный исключительно математике. В первом томе Крелль опубликовал некоторые работы Абеля, в том числе его великое исследование по уравнениям пятой степени. Благодаря протежированию работ Абеля германский математик Якоби [Jacobi] услышал об утраченном докладе по трансцендентным функциям и стал запрашивать Французскую академию об обстоятельствах его утраты. Доклад был, в конце концов, обнаружен и представлен вниманию математиков. Подобным же образом Галуа был заново открыт Жозефом Лиувиллем [Liouville], чьей целью было создание альтернативы публикациям Академии. Доклад Галуа был опубликован в первом номере нового журнала Лиувилля в 1846 году.

В отличие от времен Лагранжа, когда ведущие интеллектуалы считали науку «исчерпанной», в эру Коши организационная структура все более ориентировалась на отражение и поиск новых путей. Новые реформированные университеты стали конкурировать с французской системой централизованной элитарной науки. Острота научного соперничества резко возросла, обусловив в математике переход к гораздо более строгим и абстрактным методам. Это было началом конца пиратской эры. С этого момента институт соревнования между организационными центрами больше не допускал беззастенчивого научного эгоизма, характерного для математиков прошлого[9].

Кантор против Кронекера: переход к «праведным» ученым-политикам

В математике XIX века росло влияние университетских профессоров, особенно в соперничающих между собой германских университетах. Тенденция к обобщению и систематизации знаний, являющаяся одним из принципов университетского образования, превратила математику в дисциплину, весьма удаленную от эмпирического мира и категорий здравого смысла. Конфликты стали разгораться вокруг вопроса об уровне абстрактности математики. Георг Кантор (1845-1918) был несомненным лидером среди ученых, выступавших за крайнюю отвлеченность математики и нисколько не смущавшихся парадоксальными выводами, к которым могла привести такая позиция. В 1870-1880-х годах Кантор развивал теорию трансфинитных последовательностей. В противоположность ему берлинский профессор Леопольд Кронекер (1823-1891) признавал существование лишь натуральных (положительных целых) чисел, полагая, что вся математика должна выводиться из них посредством конечной серии операций. Кантор и Кронекер стали жестокими соперниками, и каждый из них пытался помешать публикации работ другого. Кронекер был одним из редакторов «Журнала Крелля» [Crelle’s Journal] (он редактировал журнал в сотрудничестве с Борхардтом [Borchardt], к которому перешел пост Крелля [Crelle]) и в 1878 году пытался не пропустить публикацию главной работы Кантора об измерениях. Статья в конце концов была напечатана Борхардтом, но после этого Кантор отказался печатать свои работы в «Журнале». Кронекер пытался также не пропустить работу Гейне о тригонометрических функциях, поскольку она шла вразрез с его «натуральной» программой. Тактика Кронекера очень сильно напоминала тактику Коши: он задержал статью, не поставив об этом в известность Гейне. Однако в этот период академические структуры были уже не столь централизованы, чем во времена Коши, и, в конце концов, Гейне смог добиться от Борхардта публикации своей работы. Правда, для этого ему пришлось лично приехать в Берлин.

В начале противостояния Кронекер имел в своем арсенале больше средств, чем Кантор. Он был членом Берлинской fкадемии и многих иностранных академий, после смерти Борхардта в 1880 году Кронекер возглавил «Журнал Крелля». Кроме того, значительное личное состояние обеспечивало ему независимость. У Кронекера были влиятельные связи в правительстве, и его мнение имело большой вес при подборе ведущих математиков на университетские профессорские должности. Кантор учился в Берлине (где одним из его учителей был Кронекер), а также в Геттингене (другом крупном математическом центре Германии), но ему никак не удавалось получить должность ни в одном из этих университетов. Он с горечью замечал, что он зарабатывает половину того, что получают другие профессора, и относил свои карьерные неудачи за счет противодействия Кронекера.

И все же Кантор также располагал определенными возможностями: ему удалось публиковать свои исследования в конкурирующем с «Журналом Крелля» журналом «Acta Mathematica», который издавал Миттаг-Леффлер [Mittag-Leffler]. Когда в 1884 году Кронекер предложил прислать в «Acta Mathematica» статью, дезавуирующую результаты современных теорий функций и множеств, Кантор пригрозил лишить журнал своей поддержки, если в нем появится какая-то из полемических работ Кронекера. Примерно таким же образом Кантор пытался помешать деятельности итальянского математика Веронезе [Veronese], с которым полемизировал в споре о бесконечно малых величинах[10].

В ответ Кантор создал новую организационную базу для борьбы с влиянием Кронекера на германских математиков. Он стоял за учреждением отдельного математического общества, независимого от более старой ассоциации, объединявшей германских математиков и астрономов в одну из секций Gesellschaft Deutcher Naturforscher Und Arzte (Общество немецких естествоиспытателей и врачей). В 1891 году был основан Deutcher Mathematiker-Vereinigung (Союз германских математиков), и Кантор стал его первым президентом. Прилагая дальнейшие усилия по разрушению «берлинского заговора», Кантор организовал первый международный конгресс математиков, который состоялся в Цюрихе в 1897 году.

Усилия Кантора имели как интеллектуальный, так и организационный успех. Возрастающая численность математиков, а также углубление специализации в математической науке способствовали продвижению работ Кантора. На волне стремительного увеличения числа практикующих математиков быстро набирающие силу периферийные университеты выходили из-под контроля таких центров мировой математики, как Берлин и Геттинген. Борьба между Кронекером и Кантором, однако, представляла собой конфликт не между традиционными и новаторскими формами математики, но между соперничающими новыми парадигмами. Кронекер не был традиционалистом от математики: противопоставляя актуальную бесконечность иррациональным, трансцендентным и трансфинитным числам, он пришел к перестройке математики на радикально новой основе. Он предвосхитил интуитивистскую школу XX века и, так же как и Кантор, проложил путь к формалистской программе. Обе стороны боролись за большую строгость математики, но решительно расходились в том, как ее достичь.

К рубежу веков, в силу возрастания численности математического сообщества и наличия у него академической установки на строгость и систематизацию, прямые личные состязания между математиками в решении частных задач отошли в прошлое. Социальные условия, которые породили «пиратство», уступили место коллективным конфликтам между школами с конкурирующими программами. Даже Кронекер и Кантор не просто боролись за индивидуальное признание, как это было в более ранние периоды развития математики. А их последователи кардинально изменили стиль и «слились» с коллективом. Пираты уступили дорогу «праведным» ученым-политикам.

В XX веке математики впервые начали издавать работы в соавторстве. К 60-м годам 60 процентов математиков хотя бы несколько раз публиковались в соавторстве. Одним из первых математиков, опубликовавшим работу в соавторстве, был кембриджский профессор Г. Х. Харди [Hardy]. Харди опубликовал сотни совместных работ, многие из которых были написаны вместе с не имевшим математического образования индийцем Рамануджаном [Ramanujan]. Математик XVI-XVII веков мог бы ничтоже сумняшеся присвоить результаты, полученные никому не известным индусом, однако Харди открыл Рамануджану путь в Англию и признал независимую работу индийского математика. Соотечественник Харди Бертран Рассел [Russell] предпринял подобные же шаги для признания и публикации работ Фреге [Frege], невзирая ни на то, что Рассел завершил собственный труд до того, как прочитал Фреге, ни на то, что Фреге жил в другой стране и был совершенно не известен в это время. Издав свою самую знаменитую работу «Principia Mathematica» (Whitehead, Russell, 1910), Рассел стал в ней вторым автором, хотя эта работа содержала доктрину, которую он уже разработал самостоятельно и опубликовал в своих «Началах математики» (Russell, 1903).

Лидер геттингенской формальной школы Давид Гильберт [Hilbert] был «праведным политиком», заслуживающим всяческого уважения. В отличие от Коши, он брал под защиту побежденную в академическом споре сторону, боролся против притеснения женщин и политических радикалов (несмотря на то, что его собственные политические убеждения носили консервативный характер) и преследовал академический антисемитизм. В отличие от националистически окрашенного поведения ученых эры Ньютона — Лейбница, Гильберт в Германии (так же как и Рассел в Англии) противостоял шовинизму в математике и воздавал должное математикам из враждебных стран даже во время Первой мировой войны.

Математики XX века словом и делом подчеркивали, что наука — это коллективное предприятие. Крайний предел этой тенденции представляет история Никола Бурбаки [Bourbaki] — вымышленной фигуры, за которой скрывалась группа работавших коллективно французских математиков. «Бурбаки» являет собой попытку объединить современную математику в терминах теории множеств. Подобным же образом Рассел и Уайтхед [Whitehead] стремились вывести всю математику из простой логической основы, а формальная программа Гильберта развивала программу его геттингенского предшественника Феликса Клейна [Klein] по объединению геометрии вокруг единой для всей математики аксиоматической структуры. Эти «объединители» рассматривали историю математики как историю коллективного предприятия. Они не только со всей щепетильностью признавали заслуги всех предшествующих поколений, но также старались смирить собственные амбиции перед лицом грядущих достижений математической науки. Этим они отличались от Лавуазье, Лапласа и Лагранжа, убежденных, что в исследуемых ими областях скоро не будет новых открытий. Рассел подробно описывал, в каком направлении его работа должна быть продолжена, и отдавал должное методам, которые, как он полагал, превзойдут его собственный. Гильберт, горячо поддерживавший Международный конгресс математиков, произнес на его втором съезде в 1900 году знаменитую программную речь, в которой наметил ряд нерешенных проблем для будущих поколений математиков. «Наука полна жизни, когда она в изобилии предлагает нам нерешенные вопросы, — сказал он. — Отсутствие вопросов есть признак смерти». Пятью годами позже лидер группы «Бурбаки» Андре Вейль [Weil] высказал аналогичные мысли по поводу развития математической науки:

Антуан Лоран Лавуазье

«…Существует совсем немного проблем, тесным образом не соотнесенных с другими, которые, на первый взгляд, кажутся далекими от них. Когда какая-то область математики начинает интересовать только специалистов, она очень близка к смерти или, во всяком случае, находится в опасной близости к параличу, от которого ее может спасти только подключение к живительному источнику науки».

Взгляд на математику как на продолжающую развиваться систему, элементы которой тесно взаимосвязаны между собой, побуждал математиков подчинить себя коллективу.

Коллективистский подход в математике XX века предопределен структурно. Математикам, стремящимся удовлетворить свои научные амбиции, поневоле приходится становиться альтруистами. В силу роста математического сообщества и развития многочисленных специальных областей независимым математикам становится очень трудно (если вообще возможно) в одиночку добиться признания своих публикаций. Чтобы выжить в новых обстоятельствах, ученый уже не может полагаться только на себя самого при решении всего комплекса стоящих перед ним математических проблем, как это было во времена Кардано. Невозможно уже и, подобно Лейбницу, разработать интеллектуальную программу, способную доминировать в математическом мире. Невозможно также, подобно Коши, лично править математическим миром, опираясь на собственную фанатичную преданность работе и тотальный контроль над издательской системой. В XX веке честолюбивый математик должен давать результаты, применимые во многих разнообразных отраслях математики. Предмет его исследований должен быть системообразующим на высоком уровне абстракции.

Несмотря на произошедшие структурные изменения, стимулом математического новаторства продолжает оставаться и дух соревнования. Но только сегодня агрессивное, соревновательное поведение ученых скрыто за коллективными, организационными формами. Успешный строитель империи больше не может создавать личную империю. Он должен действовать политически и создавать организации. В нынешней ситуации к успеху ведут исключительная вежливость, признание чужих заслуг, вовлечение в работу коллег и коллективное, организационное сознание. Мы не хотим сказать, что коллективизм и альтруизм в современном мире не знают пределов. Адепты одной научной школы могут признавать и поощрять заслуги ученых, принадлежащих к этой же школе, и жестко критиковать представителей конкурирующих школ. Это особенно верно в отношении антагонистических школ, таких как интуитивизм Брауэра [Brouwer], выросший из противостояния систематизаторам[11]. Однако даже анти-системные движения становятся в современной ситуации конкурирующими системами.

Эра строителей систем поощряет идеалы альтруизма, само-отвержения, преданности коллективным целям, ориентацию на вечные ценности или, используя выражение Гильберта и Вейля, деятельность «во славу человеческого духа». Мертонианский образ науки основан на идеалах XX века. Под этими идеалами покоится структура коллективного соревнования, внутри которой честолюбивые индивидуумы могут преуспеть только в качестве бескорыстных представителей научной группы — коротко говоря, «святых» интеллектуалов-политиков.

Заключение

В рассмотренных нами примерах отразились не только личностные особенности отдельных людей. Личность частично формируется условиями работы и отражает их: серьезные интеллектуалы вкладывают в свою работу долю себя, свое время и энергию. Описанные нами случаи не являются и банальным копанием в чужом «грязном белье», или побочным продуктом интеллектуальной жизни. Общее решение кубических уравнений было эпохальным событием. Впервые в истории европейские ученые разрешили задачу, с которой не в состоянии были справиться древние греки. В этом смысле можно утверждать, что «Ars Magna» Кардано стала отправной точкой научной революции. Она также зачинает эру новых алгоритмов в решении задач и открывает дорогу ко все более и более высоким уровням абстракции. Лейбниц и Ньютон занимались развитием базисных методов математического анализа. Они открыли математикам новые горизонты и заложили основы практически всей математики XVIII века. Коши, Абель и Галуа разрабатывали теорию множеств и ввели в употребление новые абстрактные методы и строгие доказательства — ключ к великим достижениям высшей математики XIX века. Обращение Кантора к бесконечно малым ознаменовало начало периода, в который проблемы оснований стали центральными в математической работе. Гильберт, Рассел и Бурбаки были величайшими систематизаторами за все время существования математики начиная с Эвклида и, так же как и их оппоненты Брауэр и Гедель, создали величайшие школы математики XX века.

ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ ЗАПИСКИ № 1 (10) 2003→

Наука в современном мире

Виталий Куренной

[1]

1. Немного истории

Наука представляет собой один из типов исторически и социально-изменчивой познавательной активности человека. В том виде, как она известна нам сейчас, наука является феноменом европейской культуры. Причем феноменом уникальным, поскольку ей можно найти лишь приблизительные аналоги в других культурах, имевших иногда довольно высокоразвитые системы прикладных знаний и техник. Генезис науки тесно связан с историей западноевропейской философии, в рамках которой зарождается как дедуктивный способ математического доказательства (приписываемый Пифагору, который, собственно, и стал употреблять сам термин «философия»), так и первые подходы к объяснению природы (у античных «физиологов»). Сформировавшийся у греков теоретический тип отношения к миру, существо которого состоит не в получении непосредственных прикладных результатов, а в удовлетворении интеллектуальной потребности познания, сохраняется впоследствии в рамках средневекового миросозерцания в виде законченных и, как предполагалось, совершенных систем знания, подтверждающих истины Откровения силами «естественного разума». В этот период складывались и развивались начала многих методических подходов, которые, однако, гармонизировались со средневековой религиозной картиной, будучи вписаны в рамки теологических норм. Представление о Средних веках как потерянном для науки времени является, конечно, неверным (своим существованием оно обязано усилиям гуманистов Возрождения).

Не менее ошибочным является представление о радикальной научной революции, связанной с возникновением строго эмпирического и математизированного естествознания, зарождающегося в работах Бэкона, Коперника, Ньютона, Галилея, Кеплера и др. Несмотря на критическое отношение к средневековой системе знания и введение новых космологических моделей, в Новое время по-прежнему сохраняется понимание познания природы как одного из путей богопознания, более, однако, надежного, чем знание, полученное путем интерпретации Откровения и порождающее глубокие религиозные конфликты. Физика здесь по-прежнему находит свое завершение в метафизике как учении о первосущности (т. е. в метафизике, как ее понимал Аристотель). Однако нарушившийся баланс знания и веры в сочетании с изменением политической и социальной структуры и динамики общества вели ко все большей секуляризации знания, элиминации первосущности как объяснительного элемента научного знания.

В Новое время роль гармонизирующей доктрины берет на себя уже не теология, как в Средние века, но философия, выработавшая ряд метафизических доктрин, призванных снять напряжение между развитием систем знания о природе, упорядоченной объективными законами, и представлением о Боге как неотъемлемой части мироздания (пантеизм, деизм и др.). Одной из последних значимых систем, пытавшихся гармонично соединить в себе учение о Бытии как «едином, истинном, благом и прекрасном», была доктрина Гегеля, не случайно относимая к вершинам систематических построений философии. «Крах» этой системы обозначил глубокий разрыв между системой научного знания и ценностными (например, этическими и политическими) системами. Восстановление этого единства последние полвека заботит теоретиков науки, стремящихся придать науке ценностное измерение путем апелляции к глобальным проблемам современности, актуализации темы этики науки и т. д. После произошедшего разрыва политические программы устойчиво формулируются как сугубо проективные утопии, этика превращается в эмотивистскую доктрину и т. д., короче говоря, нормативные и ценностные системы перестают быть фундированы в независимом от человека бытии и начинают вести автономное существование.

При этом можно выделить две основные взаимосвязанные систематические тенденции, приведшие к складыванию науки в том виде, как она существует в настоящее время и как она сложилась лишь в XIX столетии. С одной стороны, происходит дифференциация «физики» и «метафизики», т. е. физика сперва перестает быть путем богопознания, а затем и путем познания реальности как она есть «сама по себе». В результате наука осознанно перестает интересоваться внутренней качественной природой вещей, стремясь по возможности заменять ее экстенсивными и квантифицируемыми математическими функциями. С другой стороны, научное знание все более антропоморфизируется, превращаясь из адекватного отражения природы и ее закономерностей в продукт человеческой конструктивной деятельности, оцениваемый по самим же человеком установленным критериям. Первая тенденция находит свое завершении в позитивизме XIX века, модифицированная форма которого сохраняет свой статус рамочной теории науки до настоящего времени. Вторая тенденция обнаруживает себя уже в «коперниканском перевороте» Канта, который поставил в центр познаваемого мира человека, оформляющего область своего опыта категориями, продуцируемыми его же собственной ментальной активностью. Правда, человек выступал у Канта все еще как чистый, аисторичный гносеологический субъект, который с тех пор усилиями философов, историков и социологов науки не только приобрел историческое измерение, но и вообще сильно сдал в смысле своей кристальной и возвышенной чистоты. Кантовский поворот был важнейшей вехой в развитии теории науки, поскольку он обозначил начало разведения сферы компетенции теоретического и практического разума, в результате чего наука совершила первый шаг к ценностной нейтральности, позволяющей ей сочетаться практически с любыми культурами, религиозными, политическими и этическими системами (впрочем, у самого Канта практический разум все еще сохранял свою руководящую роль по отношению к познающему рассудку). Однако прежде чем Макс Вебер сформулировал в начале XX века тезис о ценностной нейтральности суждений науки, прошло целое столетие, в котором наука, несмотря на раздающиеся голоса скептиков, фактически рассматривалась как законченное мировоззрение, инкорпорируя в себя многие черты этических и религиозных систем (в этом отношении системы О. Конта и К. Маркса не сильно отличаются друг от друга). Речь идет о XIX столетии, пропитанном верой в прогресс и в способность науки предоставить человеку основание для разрешения всех его социальных и политических проблем, с которыми не может справиться ни религия, ни философия. Но постепенно происходит размывание цельности этого мировоззрения, что определяется целым комплексом факторов, как имеющих внутринаучный характер, так и связанных с изменением социальных функций науки. Последнее в значительной степени связано с тем, что наука стала пониматься как средство технического развития, начавшего проявлять себя в повседневной жизни (например, в медицине), но в особенности — в сфере промышленного индустриального производства и военной области. Индустриальная революция приводит к тому, что наука, поддерживаемая как государством, так и частным капиталом, начинает все более специализироваться, в силу чего исчезает, например, характерная еще для XVIII века фигура ученого-энциклопедиста, способного обозревать весь процесс научного производства и иметь целостное представление о его предметах и методах. Ученый постепенно становится элементом обширного научно-технического комплекса, структурируемого под конкретные интересы государства и промышленности, — тенденция, которая получает законченное выражение в XX веке.