- •Альбер Камю. Бунтующий человек
- •I бунтующий человек 124
- •II метафизический бунт 132
- •III исторический бунт 196
- •Философия а. Камю
- •Миф о сизифе. Эссе об абсурде
- •Абсурдное рассуждение
- •Абсурд и самоубийство
- •Абсурдные стены
- •Философское самоубийство
- •Абсурдная свобода
- •Абсурдный человек
- •Донжуанство
- •Завоевание
- •Абсурдное творчество Философия и роман
- •Кириллов
- •Творчество без расчета на будущее
- •Миф о сизифе
- •Приложение. Надежда и абсурд в творчестве франца кафки
- •Письма к немецкому другу рене лейно *
- •Предисловие к итальянскому изданию
- •Письмо первое
- •Письмо второе
- •Письмо третье
- •Письмо четвертое
- •Бунтующий человек жану гренье
- •Введение
- •I бунтующий человек
- •II метафизический бунт
- •Сыны каина
- •Абсолютное отрицание
- •Литератор
- •Мятежные денди
- •Отказ от спасения
- •Абсолютное утверждение
- •Единственный
- •Ницше и нигилизм
- •Бунтующая поэзия
- •Лотреамон и заурядность
- •Сюрреализм и революция
- •Нигилизм и история
- •III исторический бунт
- •Цареубийство
- •Новое Евангелие
- •Казнь короля
- •Религия добродетели
- •Богоубийства
- •К оглавлению --230
- •Индивидуальный терроризм
- •Отказ от добродетели
- •Трое одержимых
- •Разборчивые убийцы
- •Шигалевщина
- •Государственный терроризм и иррациональный террор
- •Государственный терроризм и рациональный террор
- •Буржуазные пророчества
- •Революционные пророчества
- •Крах пророчеств
- •Последнее царство
- •Тотальность и судилища
- •Бунт и революция
- •IV бунт и искусство
- •Роман и бунт
- •Бунт и стиль
- •Творчество и революция
- •Полуденная мысль бунт и убийство
- •Нигилистическое убийство
- •Историческое убийство
- •Мера и безмерность
- •Полуденная мысль
- •По ту сторону нигилизма
- •Шведские речи г-ну луи жермену речь от 10 декабря 1957 года
- •Доклад. Сделанный 14 декабря 1957 года
- •Примечания
- •Миф о сизифе
- •Бунтующий человек
- •Бунтующий человек
- •Метафизический бунт
- •Исторический бунт
- •Бунт и искусство
- •Полуденная мысль
- •Предметный указатель
- •Указатель имен
Сыны каина
Последовательный метафизический бунт в прямом смысле слова возникает
лишь в конце XVIII века. Начало Нового времени ознаменовалось грохотом
рушащихся стен. С этого момента последствия метафизического бунта следуют
друг за другом непрерывной чередой, и не будет никакого преувеличения в
мысли о том, что именно они-то и определили историю нашего времени. Значит
ли это, что до названной даты метафизический бунт не имел смысла? Первые
образцы его относятся к давним, далеким от нас временам: недаром наша эпоха
любит именовать себя прометеевской. Но так ли это?
Первые теогонии показывают нам Прометея прикованным к скале где-то на
краю света. Вечный мученик навек лишен милости богов, о которой он
отказывается просить. Эсхил * придает еще большее величие фигуре героя,
приписывая ему дар ясновидения ("Все, что предстоит снести, мне хорошо
известно"), заставляет Прометея громогласно заявлять о своей ненависти ко
всем богам и, погружая его "в бушующее море неизбывных мук", дает ему
возможность кончить трагедию громом и молнией: "Без вины страдаю --
глядите!"
Следовательно, нельзя сказать, что античности был неведом
метафизический бунт. Еще не зная Сатаны, древние создали благородный и
страдальческий образ Бунтовщика и одарили нас величайшим мифом о мятежном
разуме. Неисчерпаемый греческий гений, сотворивший немало мифов о простоте и
согласии, сумел, однако, создать и свою модель восстания. Бесспорно,
некоторые прометеевские свойства обрели вторую жизнь в той разбушевавшейся
истории, в которой мы живем: борьба против смерти ("Я племя смертное от
гибели в Аиде самовольно спас"), мессианизм ("Я их слепыми наделил
надеждами"), человеколюбие ("Да, я ненавистен Зевсу... потому что меры не
знал я, смертных любя").
Но нельзя забывать, что эсхиловский "Прометей-огненосец" провозгласил
царство простительного бунта. Греки ни в чем не ожесточались. В самых смелых
своих дерзаниях они остаются верны чувству меры, которое боготворили. Они
восстают не против всего мироздания, а только против Зевса, который всегда
был лишь одним из богов, дни которого измерены. Прометей сам полубог. Речь
идет о своего рода сведении счетов, о споре по поводу добра, а вовсе не о
вселенской борьбе добра и зла.
Дело в том, что древние, веря в судьбу, прежде всего верили в природу,
в жизни которой они принимали участие. Бунтовать против природы -- значит
бунтовать против самих себя. Это
--138
все равно что пробивать головой каменную стену. Единственно осмысленный
бунт -- это самоубийство. Сама греческая судьба -- это слепая сила, которая
претерпевает себя самое, как претерпевают стихии. Для грека крайнее
выражение отсутствия чувства меры и варварского безумия -- это попытка
высечь море. Нет сомнений, что грек знаком с безмерностью, поскольку она
существует, но он отводит ей должное место и тем самым ставит ей предел.
Вызов, брошенный Ахиллом после смерти Патрокла, проклятия трагических
героев, посылаемые судьбе, не переходят в тотальное осуждение. Эдип сознает,
что он не безвинная жертва. Он виновен, хоть и не по собственной воле; он
тоже один из элементов судьбы Он жалуется, но избегает непоправимых слов.
Сама Антигона если и восстает, то во имя традиции, ради того, чтобы ее
братья обрели покой в могиле и чтобы ритуалы были соблюдены. В некотором
смысле речь здесь идет о реакционном бунте. Рефлексия у греков, их двуликая
мысль почти всегда рядом со своими, даже самыми безнадежными, мотивами дает
место вечным словам Эдипа, слепого и нищего, который в конце концов признал,
что все есть благо. "Да" и "нет" уравновешиваются. Даже когда Платон
предвосхищает в Калликле вульгарный тип ницшеанства и когда последний
восклицает: "Но если появится человек, достаточно одаренный природою, он
освободится, он втопчет в грязь наши писания, и волшебство, и чародейство, и
все противные природе законы и, воспрянув, явится перед нами владыкою бывший
наш раб" *, то даже здесь, отрицая закон, он говорит от имени природы.
Дело в том, что метафизический бунт предполагает упрощенное видение
мироздания, которого у греков не могло быть. Для них не существовало
пропасти между людьми и богами. Наоборот, в их представлении существовала
лестница, ведущая от первых ко вторым. Антиномия невинности и вины,
понимание всей истории как борьбы добра со злом были им чужды. В их
универсуме больше ошибок, чем преступлений, поскольку единственным
неоспоримым преступлением было нарушение меры. И наоборот, в тотально
историческом мире, который угрожает стать нашим миром, нет больше ошибок, а
есть только преступления, первое из которых -- мера. Этим объясняется
странная смесь жестокости и снисходительности, которой дышит греческий миф.
Греки никогда не превращали мысль в огражденный воинский лагерь, и в этом мы
им явно уступаем. В конечном счете бунт всегда замышляется против кого-то
Только понятие личностного бога, сотворившего все и за все несущего
ответственность, дает смысл человеческому протесту. Таким образом, можно без
тени парадокса сказать, что в западном мире история бунта неотделима от
истории христианства. И правда, надо было дождаться самых последних моментов
античной мысли, чтобы увидеть, как бунт начинает обретать свой язык у
мыслителей переходного периода, людей такой духовной глубины, как Эпикур и
Лукреций *.
--139
Горькая печаль Эпикура -- это уже нечто новое. Нет сомнений,
проистекает она из страха смерти, который не чужд греческому сознанию. Но
патетический характер, который приобретает этот страх, показателен. "Против
всего можно добыть себе безопасность, а что касается смерти, мы, все люди,
живем в неукрепленном лагере". Лукреций уточняет: "Время приносит конец,
материю всю истребляя". Зачем же откладывать радость на завтра? "Жизнь
гибнет в откладывании,-- говорит Эпикур,-- и каждый из нас умирает, не имея
досуга". Следовательно, надо спешить наслаждаться. Но какое странное
наслаждение! Оно состоит в том, чтобы заделывать проломы в крепостных стенах
и в немой тьме добывать себе хлеб и воду. Поскольку нам угрожает смерть,
надо доказать, что смерть -- это ничто. Подобно Эпиктету и Марку Аврелию *,
Эпикур изгоняет смерть из бытия. "Смерть не имеет никакого отношения к нам:
ибо то, что разложилось, не чувствует, а то, что не чувствует, не имеет
никакого отношения к нам". Является ли смерть небытием? Нет, поскольку в
этом мире все материально, и умереть означает только вернуться в хаос
элементов. Бытие -- это камень. Единственное наслаждение, о котором говорит
Эпикур, в первую очередь состоит в отсутствии страдания; таково счастье
камня. В своем удивительном стремлении уйти от судьбы, которое можно
обнаружить и у наших великих классиков, Эпикур убивает восприимчивость и
прежде всего душит ее первый крик -- человеческую надежду. Нельзя
истолковать иным образом то, что греческий философ говорит о богах. Все
несчастья людей проистекают из надежды, которая вырывает их из тишины
цитадели и ведет на крепостные стены в ожидании спасения. Эти бессмысленные
порывы приводят только к тому, что вновь обнажаются "заботливо перевязанные
раны". Вот почему Эпикур не отрицает богов, но отделяет их от людей на такие
головокружительные высоты, что у души не остается иного выхода, как вновь
замуроваться. "Блаженное и бессмертное существо и само не имеет забот и
другому не причиняет их". Еще красноречивее Лукреций: "Неоспоримо, что боги
по самой своей природе наслаждаются бессмертием среди глубочайшего покоя,
чуждые наших дел, к которым они не имеют ни малейшего отношения". Забудем же
богов, навсегда перестанем думать о них, и тогда "ни ваши дневные мысли, ни
ваши ночные сновидения не станут тревожить вас".
И в дальнейшем будет возникать, правда с новыми существенными нюансами,
эта вечная тема бунта. Бог, не ведающий ни мук, ни воздаяния, глухой бог --
это единственная религиозная фантазия бунтарей. Но если Виньи * предает
проклятию молчание божества, то Эпикур считает: поскольку всем предстоит
умереть, молчание человека лучше готовит его к такой судьбе, нежели слова
божества. Длительные усилия этого любознательного ума тратятся на возведение
стен вокруг человека, на восстановление цитадели и беспощадное удушение
неудержимого крика человеческой надежды. Только совершив подобный
стратегический
К оглавлению
--140
маневр (и только тогда), Эпикур, словно бог среди людей, воспоет победу
в своей оде, хорошо передающей решительный характер его бунта: "Я
предупредил тебя, случайность, и отгородился от всякого твоего тайного
проникновения. Ни тебе, ни другому какому обстоятельству мы не выдадим себя.
Но когда необходимость поведет нас, мы, с презрением плюнув на жизнь и на
тех, кто за нее попусту цепляется, уйдем из жизни, в прекрасной песне
победно восклицая, что жизнь нами хорошо прожита".
Лукреций, единственный в свою эпоху, пойдет по пути этой логики куда
дальше и приблизит ее к современному протесту. По существу, он ничего не
прибавит к Эпикуру. Он тоже отвергает любой принцип объяснения, не
подчиняющийся рассудку. Атом -- это лишь последнее прибежище, где сущее,
распавшись на первоначальные элементы, продлится в неком слепом и глухом
бессмертии, в бессмертной смерти, которая как для Лукреция, так и для
Эпикура представляет собой единственное возможное счастье. Он должен,
однако, согласиться, что атомы соединяются не сами по себе, и, не признавая
высшего закона и в конечном счете судьбы, которую он отрицает, Лукреций
допускает клинамен *, случайное отклонение, по причине которого атомы
сталкиваются и сцепляются друг с другом. Уже здесь, заметим, возникает
серьезная проблема Нового времени: разум открывает для себя, что, избавив
человека от судьбы, он предает его во власть случая. Вот почему разум
стремится снова вернуть человека судьбе, на сей раз исторической. Лукреций
от этого далек. Его ненависть к судьбе и смерти утоляется этой пьяной
землей, где сущее по чистой случайности составляется из атомов и столь же
случайно распадается на атомы. Однако лексика Лукреция свидетельствует о
новом мировосприятии. Слепая цитадель становится огороженным лагерем. Moenia
mundi *; крепостные укрепления мира -- вот ключевое выражение в риторике
Лукреция. Разумеется, главное занятие в этом лагере -- затыкать рот надежде.
Но методическое отречение Эпикура от бед и радостей превращается в
напряженную аскезу, которая порой завершается проклятиями. Благочестие, по
Лукрецию, состоит "в созерцаньи всего при полном спокойствии духа". Однако
этот дух волнуется при виде несправедливости, причиненной человеку.
Внушенные возмущением, через всю великую поэму о природе вещей проходят
новые понятия преступления, невиновности, вины и наказания. Здесь говорится
о "первом преступлении религии", о неповинной крови Ифигении *; об этом
свойстве богов "часто идти бок о бок с преступниками и, незаслуженно карая,
лишать жизни безвинных". Если Лукреций смеется над страхом загробного
воздаяния, то делает он это не в бунте оборонительном, как Эпикур, а
наступательно: как же может быть покарано зло, если мы доныне нередко видим,
что не вознаграждено добро?
В эпопее Лукреция сам Эпикур станет настоящим бунтовщиком, каким он в
действительности не был.
--141
"В те времена, как у всех на глазах безобразно влачилась Жизнь людей на
земле под религии тягостным гнетом, С областей неба главу являвшей, взирая
оттуда Ликом ужасным своим на смертных, поверженных долу, Эллин впервые один
осмелился смертные взоры Против нее обратить и отважился выступить против.
Так, в свою очередь, днесь религия нашей пятою Попрана, нас же самих победа
возносит до неба" *
Здесь чувствуется различие между античным проклятием и современным
богохульством. Греческие герои могли испытывать желание стать богами, но
наряду с уже существующими божествами. В этом случае речь шла о продвижении
по службе. У Лукреция же человек действует иначе -- он совершает революцию.
Низвергая недостойных и преступных богов, он сам занимает их место. Он
выходит из огражденного лагеря и предпринимает первые атаки на божество во
имя человеческого страдания. В античном мире убийство необъяснимо и
неискупимо. Но уже у Лукреция убийство человека является не более чем
ответом на божественное убийство. Не случайно поэма Лукреция завершается
великолепным образом божественных алтарей, заваленных трупами жертв чумы,
молчаливо обвиняющих небо *.
Невозможно понять этот новый язык без представления о личном боге,
которое начинает постепенно формироваться у современников Эпикура и
Лукреция. Именно личному богу бунт может лично предъявить свой счет. С
началом его владычества подымается в своей безоглядной ярости бунт и
выкрикивает свое решительное "нет". У Каина первый бунт совпадает с первым
преступлением. История бунта, которой мы живем сегодня, является скорее
историей детей Каина, нежели учеников Прометея. В этом смысле энергию бунта
мобилизует прежде всего Бог Ветхого Завета. И наоборот, надо подчиниться
Богу Авраама, Исаака и Иакова, когда, как у Паскаля завершена история
взбунтовавшегося ума. Душа в сомнении больше всего стремится к самому ярому
янсенизму *.
С этой точки зрения Новый Завет можно воспринять как попытку
заблаговременно ответить на вопросы всех каинов мира, являя более мягкий
образ Бога и создавая посредника между ним и человеком. Христос пришел
разрешить две важнейшие проблемы -- проблемы зла и смерти, а это и есть
проблемы взбунтовавшихся. Решение Христа состояло прежде всего в том, что он
принял на себя и зло, и смерть. Богочеловек тоже смиренно терпит страдания.
Истерзанный, отданный во власть зла и смерти, он умирает. В человеческой
истории ночь, проведенная Христом на Голгофе, имеет столь глубокое значение
потому, что Бог, подчеркнуто лишенный своих традиционных привилегий, пережил
во тьме до конца отчаяние и даже ужас смерти. Этим объясняется Lama
sabactani * и страшное сомнение агонизирующего Христа.
--142
Агония была бы далеко не столь мучительной, если бы его поддерживала
надежда на жизнь вечную. Богу нужно отчаяться, чтобы стать человеком.
Гностицизм, плод греко-христианского взаимовлияния, в качестве реакции
на иудейскую мысль на протяжении двух веков пытался усилить это течение.
Известно множество спасителей, например выдуманных Валентином *. Но зоны
этого метафизического празднества играют такую же роль, что и опосредующие
истины в эллинизме Они стремятся смягчить абсурдность встречи один на один
ничтожного человека и неумолимого бога. Такова, в частности, роль второго
злого и воинственного бога у Маркиона *. Этот демиург сотворил конечный мир
и смерть. Мы должны ненавидеть его, а все им созданное отвергать посредством
аскезы и даже способствовать разрушению его творения путем полового
воздержания Ясно, что здесь перед нами аскеза, преисполненная гордыни и
бунтарского духа. По сути, Маркион восстает против низшего бога, чтобы
возвеличить бога высшего. Теория гностиков, греческая по своим корням,
сохраняет посредническую роль и стремится уничтожить иудейское наследие в
христианстве. Гностицизм заранее хотел избегнуть августинизма * в той мере,
в какой последний выдвигал аргументы в пользу всякого бунта. В глазах
Василида *, например, не только мученики, но и сам Христос являются
грешниками, поскольку они испытывали страдание. Идея не совсем обычная,
ставящая целью отнять у страдания его несправедливость. Гностики хотели
заменить всемогущество и произвол благодати греческим понятием инициации,
которая оставляет человеку все его возможности. Множественность сект у
второго поколения гностиков передает разнообразие и напряженность греческой
мысли, силящейся сделать христианский мир более приемлемым и лишить
оправданий бунт, рассматриваемый эллинизмом как худшее из всех зол. Но
церковь осудила это усилие, а осуждая его, она множила бунты.
По мере того как из века в век каиново племя все больше и больше
торжествовало, появлялись новые основания заявить, что бог Ветхого Завета
обрел неожиданную судьбу. Как это ни парадоксально, богохульники воскресили
ревнивого бога, которого христианство хотело изгнать из истории. Одним из их
самых смелых дерзаний была попытка привлечь Христа на свою сторону;
завершением истории был для них крест и горький крик агонизирующего Христа.
Так было продлено существование неумолимого бога ненависти, более
соответствующего мирозданию, каким его представляли себе мятежные умы.
Вплоть до Ницше и Достоевского бунтарская мысль обращается только к
жестокому своенравному божеству, которое без всякого убедительного довода
предпочитает жертву Авеля дарам Каина, и тем самым провоцирует первое в
истории убийство Достоевский в воображении, а Ницше на деле безгранично
расширят поле бунта и предъявят счет самому богу любви Ницше полагал, что
Бог умер в душах его современников Подобно своему предшественнику Штирнеру
*,
--143
он посягает на иллюзорное представление о Боге, которое под личиной
морали сохранилось в умах его современников. Но вплоть до этих философов
вольнодумство ограничивалось, например, тем, что отрицало историю Христа
("этот плоский роман", по выражению Сада *) и самим своим отрицанием
поддерживало традицию грозного бога.
Напротив, пока Запад был христианским, Евангелия играли роль толмача
между землей и небом. В каждом крике бунта миру был явлен образ величайшего
страдания. Поскольку Христос добровольно претерпел муки здесь, на земле,
никакое страдание отныне не было несправедливым, любая боль оказывалась
необходимой. В известном смысле горестные воззрения христианства и его
оправданный пессимизм относительно человеческого сердца заключаются в том,
что всеобщая несправедливость так же утоляет человеческую душу, как и
тотальная справедливость. Только жертва безгрешного бога могла оправдать
многовековые и повсеместные истязания, которым подвергалась невинность.
Только страдание Бога, притом самое унизительное, могло облегчить агонию
людей. Если все без исключения -- от земли до неба -- обречено на муки,
становится возможным это странное счастье.
Но как только христианство миновало свой триумфальный период, оно
подверглось критике со стороны разума. Точно в той мере, в какой отрицалась
божественность Христа, муки снова стали участью человека Обездоленный
Христос лишь один невинный среди многих, которых представители
ветхозаветного Бога прилюдно казнили. Пропасть, отделяющая господина от
рабов, разверзается снова, и бунт по-прежнему вопиет перед каменным лицом
ревнивого Бога. Мыслители и художники -- либертины предуготовили этот новый
распад связей, с обычными предосторожностями нападая на мораль и
божественную ипостась Христа. Вселенная Жака Калло * довольно верно
представляет этот мир галлюцинирующих оборванцев, чьи насмешки, сначала
прикровенно, а потом открыто посягнут на небо, бросая ему вызов вместе с
мольеровским Дон Жуаном. На протяжении двух столетий, когда подготавливались
общественные потрясения конца XVIII века, одновременно революционные и
святотатственные, все усилия вольнодумства были направлены на превращение
Христа то ли в блаженного, то ли глупца, чтобы вернуть его в мир людей с их
благородством или ничтожеством. Так будет подготовлен плацдарм для великого
наступления против враждебного неба.
--144
