Ирвин Шоу - Молодые львы - 1948 ВИБ
.docВ кабинете коменданта было три-четыре человека. Дверь шкафа была открыта. Полураздетый человек, убитый Христианом, все еще лежал там в прежней позе. Заключенные по очереди пили коньяк из графина, стоявшего на столе коменданта. Когда графин опустел, один из них швырнул его в висевшую на стене яркую голубую картину, изображавшую Альпы зимой.
Никто не обращал внимания на Христиана. Он нагнулся и достал из-под кушетки свой автомат.
Христиан вернулся в вестибюль и прошел мимо бесцельно слонявшихся заключенных к выходу. У многих уже было оружие, и Христиан не боялся открыто нести свой автомат. Он шел медленно, все время держась среди людей, стараясь не выделяться из толпы, чтобы какой-нибудь наблюдательный заключенный не заметил, что у него были длинные волосы и значительно больше мяса на костях, чем у большинства узников.
Он подошел к воротам. Пожилой часовой, который приветствовал его и впустил в лагерь, лежал на колючей проволоке, и на его мертвом лице застыло подобие улыбки. У ворот толпилось много заключенных, но мало кто выходил наружу. Казалось, они исполнили все, что в силах сделать человек за один день. Освобождение из бараков исчерпало их понятие о свободе. Они просто стояли у открытых ворот, глядя на расстилающийся перед ними зеленый ландшафт и на дорогу, по которой скоро придут американцы и скажут, что делать дальше. А может быть, их самые глубокие чувства были настолько связаны с этим лагерем, что теперь, в момент избавления, они были не в силах покинуть его, а должны были остаться и осмотреть место, где они страдали и где свершилось отмщение.
Христиан протолкался через кучку людей, толпившихся около убитого фольксштурмовца. С автоматом в руках он быстро пошел по дороге навстречу наступающим американцам. Он не осмелился пойти в другом направлении, в глубь Германии, потому что кто-нибудь из стоявших у ворот мог это заметить и окликнуть его.
Христиан шел быстро, чуть прихрамывая и глубоко вдыхая свежий весенний воздух, чтобы поскорее избавиться от запаха лагеря. Он очень устал, но не убавлял шаг. Когда он оказался на безопасном расстоянии от лагеря, и его уже не могли заметить, он свернул с дороги. Он сделал большой крюк по полям и благополучно обогнул лагерь. Пройдя через рощу, где на деревьях уже набухли почки, а под ногами росли маленькие розовые и фиолетовые лесные цветы и запах сосны щекотал ноздри, он увидел впереди дорогу, безлюдную и всю в солнечных бликах. Но он так устал, что не мог идти дальше. Сняв пропахшую хлором и потом одежду заключенного, он свернул ее в узел и бросил под куст. Потом лег, воспользовавшись вместо подушки корнем дерева. Молодая травка, пробивавшаяся сквозь толщу прошлогодних листьев и хвои, была такой свежей и зеленой. В ветвях над его головой две птички пели друг другу, и, когда они прыгали с ветки на ветку, сквозь листву трепетало сине-золотое небо. Христиан вздохнул, вытянулся и тут же уснул.
38
Подъехав к раскрытым воротам, солдаты, сидевшие в грузовиках, притихли. Достаточно было одного этого запаха, чтобы заставить их замолчать, а тут еще вид мертвых тел, лежащих в нелепых позах у ворот и за проволокой, и медленно движущаяся масса похожих на пугала людей в полосатых лохмотьях, чудовищным потоком окружавшая грузовики и джип капитана Грина.
Толпа шла почти молча. Многие плакали, другие пытались улыбаться. Впрочем, по выражению их похожих на черепа лиц и широко раскрытых впалых глаз трудно было понять, улыбаются они или плачут. Казалось, пережитая этими существами глубокая трагедия лишила их способности выражать свои чувства по-человечески, оставив им лишь чувство животного отчаяния, а более сложные проявления горя и радости лежали пока что за пределами их примитивного сознания. Вглядываясь в неподвижные, безжизненные маски, Майкл мог различить то тут, то там людей, которым казалось, что они улыбаются, но об этом можно было только догадываться.
Они почти не пытались говорить и только касались кончиками пальцев то металла машин, то одежды солдат, то стволов винтовок, как будто это робкое ощупывание открывало единственный путь к познанию новой, ослепительной действительности.
Грин распорядился оставить машины на месте, выставил охрану и, медленно пробираясь через кишащую как муравейник толпу бывших заключенных, повел роту в лагерь.
Майкл и Ной вслед за Грином вошли в первый барак. Дверь была сорвана, и большая часть оконных рам выбита, но, несмотря на это, в бараке стояло невыносимое зловоние. В полумраке, который там и сям тщетно пытались пробить пыльные лучи весеннего солнца, Майкл мог различить очертания каких-то костлявых груд. Самое страшное было в том, что кое-где в этих грудах было заметно движение: вяло помахивала рука, медленно поднималась пара горящих глаз, слабо кривились губы на изможденных лицах, которые, казалось, встретили смерть много дней назад. В глубине барака от кучи тряпья и костей отделилась какая-то фигура и медленно на четвереньках стала продвигаться к двери. Придвинувшись ближе, человек встал на ноги и, как робот с примитивным приспособлением для ходьбы, направился к Грину. Майкл мог видеть, как человек пытался изобразить на лице улыбку и вытянул вперед руку в нелепом и банальном жесте приветствия. Человек так и не дошел до Грина. Он опустился на липкий пол со все еще протянутой рукой. Когда Майкл склонился над ним, он увидел, что человек мертв.
«Центр вселенной, – настойчиво звучал какой-то безумный голос в голове Майкла, когда он стоял на коленях над человеком, так легко и тихо умершим на его глазах. – Я в центре вселенной, в центре вселенной».
Мертвец, лежавший с протянутой рукой, был шести футов ростом. Он лежал нагой, и из-под его кожи ясно выступали все кости. Он весил не больше семидесяти пяти фунтов и потому, что у него не хватало обычного, придающего ширину мышечного покрова, казался как бы вытянутым в длину, неестественно высоким и лишенным объема.
Во дворе раздались выстрелы, и Майкл с Ноем вслед за Грином вышли из барака. Тридцать два солдата из лагерной охраны, забаррикадировавшиеся в кирпичном здании, где находились печи, в которых немцы сжигали заключенных, увидев американцев, сложили оружие, и Крейн пытался их расстрелять. Ему удалось ранить двух охранников, прежде чем Хулиген вырвал у него винтовку. Один из раненых, сидя на земле, плакал, держась за живот, и тонкие струйки крови сочились по его рукам. Он был необычайно толст, со складками жира на затылке, и походил на розовощекого избалованного ребенка, который, усевшись на землю, жалуется няне.
Крейн тяжело дышал, как безумный вращая глазами; два товарища крепко держали его за руки. Когда Грин приказал для безопасности отнести охранников в административный корпус, Крейн внезапно лягнул раненного им толстяка. Тот громко зарыдал. Четыре солдата с трудом унесли толстяка в дом.
Грин мало что мог сделать. Тем не менее он разместил свой штаб в комнате коменданта в административном корпусе и отдал ряд четких, простых распоряжений, как будто для пехотного капитана американской армии было самым обычным, повседневным делом, оказавшись в центре вселенной, наводить порядок в этом хаосе. Он отправил свой джип с требованием прислать медико-санитарную команду и машину с продовольственными пакетами. Он приказал выгрузить весь ротный запас продовольствия и поместить его под охраной в административном корпусе, разрешив выдавать понемногу только самым истощенным из заключенных, которых обнаружили команды, обследовавшие бараки. Он отвел место немецким охранникам в одном конце зала, смежного с его комнатой, где им не угрожала опасность.
Майкл, который вместе с Ноем исполнял обязанности посыльного при Грине, слышал, как один из охранников на хорошем английском языке жаловался на ужасную несправедливость Пфейферу, с винтовкой в руках охранявшему немцев. Он говорил, что фольксштурмовцы несли службу в лагере только неделю, что они не сделали заключенным никакого зла, тогда как солдаты батальона СС, которые находились здесь несколько лет и несли ответственность за все муки и лишения, причиненные узникам лагеря, ушли безнаказанными и теперь, вероятно, попивают в американском концлагере апельсиновый сок. Жалоба несчастного фольксштурмовца была довольно справедливой, но Пфейфер только сказал:
– Заткни свою глотку, пока я не заткнул ее сапогом.
Освобожденные заключенные имели свой рабочий комитет, тайно созданный неделю тому назад для управления лагерем. Грин вызвал председателя комитета, невысокого сухопарого мужчину лет пятидесяти, который очень правильно говорил по-английски, но со странным акцентом. Этого человека звали Золум, до войны он находился на дипломатической службе в Албании. Он рассказал Грину, что провел в заключении три с половиной года. Албанец был совершенно лыс, на его лице, каким-то образом сохранившем полноту, сидели маленькие, черные, как агат, глаза. У него был властный вид, и он оказал большую помощь Грину в формировании рабочих команд из более крепких заключенных, которым вменялось в обязанность вынести умерших из бараков, собрать всех больных и разбить их на три категории: умирающих, находящихся в угрожаемом состоянии и находящихся вне опасности. По распоряжению Грина питание из небольших ротных запасов и почти пустых лагерных складов должно было выдаваться только тем, кто находился в угрожаемом состоянии. Умирающих просто уложили в ряд вдоль бараков, предоставив им возможность мирно угасать. Видеть солнце и ощущать освежающее прикосновение весеннего воздуха было их последним утешением.
Медленно тянулся этот первый день, и Майкл, видя, как Грин просто, спокойно, как бы чего-то стесняясь, начинает наводить порядок, почувствовал огромное уважение к этому сухому маленькому капитану с высоким, девичьим голосом. Майкл внезапно ощутил, что, в представлении Грина, наладить можно все. Все, даже глубокую развращенность и бесконечное отчаяние, оставшиеся от немецкого «золотого века», можно исцелить здравым смыслом и энергией честных тружеников. Глядя, как капитан отдает краткие, дельные распоряжения албанцу, сержанту Хулигену, полякам и русским, евреям и немецким коммунистам, Майкл видел, что Грин далек от мысли, будто он делает что-то особенное, чего не сделал бы на его месте всякий питомец школы младших офицеров в Форт-Беннинге.
Наблюдая Грина за работой, такого спокойного и деловитого, как будто он сидел в своей ротной канцелярии в Джорджии, составляя расписание нарядов, Майкл радовался, что не пошел учиться в офицерскую школу. «Я бы так не мог, – думал он, – я положил бы голову на руки и плакал до тех пор, пока бы не увели их». Грин не плакал. Напротив, с приближением вечера его голос, в котором и до того не было заметно сочувствия к кому бы то ни было, становился все жестче, резче и бесстрастнее, все больше звучал по-военному.
Майкл внимательно следил и за Ноем. Но его лицо по-прежнему было задумчиво и сохраняло холодную сдержанность. Ной не мог расстаться с этим выражением, как человек, который льнет к дорогому платью, купленному им на последние сбережения, не может расстаться с ним даже в самых крайних обстоятельствах. Только раз, когда, выполняя поручение капитана, Майклу и Ною пришлось проходить мимо людей, признанных безнадежными, которые длинными рядами лежали на пыльной земле. Ной на минуту остановился. «Ну вот, – подумал Майкл, искоса наблюдая за ним, – сейчас начнется». Ной пристально смотрел на истощенных, покрытых язвами, похожих на скелеты людей, полураздетых и умирающих, которых уже не трогала ни победа, ни освобождение. По его лицу пробежала дрожь, прежнее выражение почти исчезло… Но он взял себя в руки. Он на мгновение закрыл глаза, вытер рот тыльной стороной руки и, двинувшись вперед, сказал:
– Пошли. Чего мы встали?
Когда они вернулись в кабинет коменданта, к капитану привели какого-то старика. По крайней мере, он выглядел стариком. Он весь сгорбился, длинные желтые руки были так худы, что казались полупрозрачными. Трудно было, конечно, судить о его летах, потому что почти все в лагере выглядели стариками или не имеющими возраста.
– Меня зовут, – медленно говорил старик по-английски, – Джозеф Силверсон. Я раввин. Я единственный раввин в лагере…
– Так, – отозвался капитан Грин, не отрывая глаз от бумаги, на которой он писал заявку на медикаменты.
– Я не хочу беспокоить господина офицера, – сказал раввин, – но позвольте мне обратиться с просьбой.
– Да? – Капитан Грин так и не взглянул на раввина. Он сидел, сняв каску и китель. Ремень висел на спинке стула. Он был похож на клерка товарного склада, занятого проверкой накладных.
– Многие тысячи евреев, – продолжал раввин, медленно и тщательно выговаривая слова, – умерли в этом лагере, и еще несколько сот, лежащих там… – он сделал легкий взмах своей прозрачной рукой в направлении окна, – умрут не сегодня-завтра…
– Мне очень жаль, рабби, – сказал капитан Грин. – Я делаю все, что могу.
– Разумеется. – Раввин поспешно закивал головой. – Я знаю. Им ничем нельзя помочь. Нельзя помочь физически. Я понимаю. Мы все понимаем. Даже они это понимают. Они на втором плане, и надо сосредоточить все усилия на тех, кто будет жить. Нельзя даже сказать, что они несчастны. Они умирают свободными, в этом большая радость. Я прошу позволить нам одну роскошь. – Майкл понял, что раввин пытается улыбнуться. У него были огромные, впалые зеленые глаза, горевшие ровным пламенем на тонком лице, под высоким, изрезанным морщинами лбом. – Я прошу разрешения собрать всех нас, живых и тех, кто лежит там, – снова взмах рукой, – без надежды на выздоровление, и совершить молебствие. Помолиться за тех, кто нашел здесь свой конец.
Майкл пристально посмотрел на Ноя. Ной смотрел на капитана Грина холодным, безучастным взглядом, лицо его было спокойно и хранило какое-то отсутствующее выражение.
Капитан Грин все еще не поднимал глаз. Он кончил писать, но продолжал сидеть, устало склонив голову. Казалось, он уснул.
– Здесь еще ни разу не было богослужения для нас, – мягко сказал раввин, – и столько тысяч ушло…
– Разрешите мне. – Это был албанский дипломат, проявивший такое рвение в выполнении распоряжений Грина. Он стал рядом с раввином и, склонившись над столом капитана, быстро заговорил четким языком дипломата. – Я не люблю вмешиваться, капитан. Я понимаю, почему раввин обращается с такой просьбой. Но сейчас не время для этого. Я европеец. Я провел здесь много лет и понимаю то, что, может быть, не понятно капитану. Повторяю, я не люблю вмешиваться, но считаю нежелательным давать разрешение на проведение публичного еврейского богослужения в этом месте. – Албанец замолчал в ожидании ответа Грина. Но Грин ничего не ответил. Он сидел за столом, слегка кивая головой, как человек, который вот-вот должен проснуться.
– Капитан, возможно, не учитывает настроений, – торопливо продолжал албанец. – Настроений, существующих в Европе, в таком лагере, как этот. Каковы бы ни были причины, – плавно текла его речь, – будь они справедливы или нет, но такие настроения существуют. Это факт. Если вы позволите этому господину отправлять свои религиозные обряды, я не ручаюсь за последствия. Я считаю своим долгом вас предупредить: будут беспорядки, будет насилие, кровопролитие. Другие заключенные не потерпят этого…
– Другие заключенные не потерпят этого, – тихо повторил Грин без всякого выражения в голосе.
– Да, сэр, – живо откликнулся албанец, – я готов поручиться, что другие заключенные этого не потерпят.
Майкл взглянул на Ноя. Задумчивое выражение, медленно тая, сходило с его лица, постепенно искажавшегося гримасой ужаса и отчаяния.
Грин встал.
– Я тоже хочу кое в чем поручиться, – сказал он, обращаясь к раввину. – Я хочу поручиться, что вы проведете свое молебствие через час, здесь, на этой площади. Я хочу также заверить вас, что на крыше этого здания будут установлены пулеметы. Далее, я ручаюсь, что по каждому, кто попытается помешать вашему молебствию, эти пулеметы откроют огонь. – Он повернулся к албанцу. – И, наконец, я ручаюсь, что, если вы когда-либо осмелитесь еще раз перешагнуть порог этой комнаты, я посажу вас под арест. Вот и все.
Албанец, пятясь задом, быстро ретировался. Майкл слышал, как в коридоре замирали его шаги. Раввин степенно поклонился.
– Очень вам благодарен, сэр, – сказал он Грину.
Грин протянул ему руку. Раввин пожал ее, повернулся и вышел вслед за албанцем. Грин стоял, глядя в окно. Потом он взглянул на Ноя. Прежнее выражение сдержанного, сурового спокойствия снова расплывалось по лицу солдата.
– Аккерман, – жестким голосом произнес Грин, – пожалуй, вы мне пока не понадобитесь. Почему бы вам с Уайтэкром не погулять пару часов за воротами? Это будет вам полезно.
– Спасибо, сэр, – ответил Ной и вышел из комнаты.
– Уайтэкр! – Грин все еще глядел в окно, и голос его звучал устало. – Уайтэкр, посмотрите за ним.
– Слушаюсь, сэр, – сказал Майкл и вышел вслед за Ноем.
Они шли молча. Солнце стояло низко, и длинные багряные полосы пересекали холмы на севере. Они миновали крестьянский дом, стоявший в стороне от дороги, но там не было видно никакого движения. Опрятный, беленький и безжизненный, дом спал в лучах заходящего солнца. Он был свежевыкрашен, а каменная стена перед домом – побелена. Под уходящими лучами солнца она казалась бледно-голубой. Высоко в ясном небе над их головами прошла, блестя на солнце крыльями, эскадрилья истребителей, возвращающаяся на свою базу.
По одну сторону дороги тянулся лес. Темные стволы мощных сосен и вязов казались почти черными рядом с молочной зеленью свежей листвы. Солнце маленькими яркими пятнами искрилось на листьях, падало на цветы, растущие на лужайках между деревьями. Лагерь остался позади, и в ароматном, нагретом за день солнцем воздухе пахло сосной. Их солдатские ботинки на резиновых подошвах мягко, не по-военному ступали по узкой асфальтированной дороге с кюветами по обеим сторонам. Они молча миновали еще один крестьянский дом. Он тоже был заперт на замок, окна были закрыты ставнями, но у Майкла было такое ощущение, будто сквозь щели в него всматриваются чьи-то глаза. Ему не было страшно. В Германии, казалось, остались только дети – миллионы детей, старухи да калеки-солдаты. Это были вежливые и совсем не воинственные люди. Они одинаково бесстрастно махали руками как американским джипам и танкам, так и грузовикам, на которых увозили в лагеря немецких военнопленных.
Три гуся вперевалку пересекали пыльный двор. «Вот рождественский обед, – лениво подумал Майкл, – с вареньем из логановых ягод108 и с начинкой из устриц». Он вспомнил ресторан Лухова на 14-й улице в Нью-Йорке с его дубовыми панелями и с росписью на стенах, изображающей сцены из вагнеровских опер.
Дом остался позади. Теперь по обеим сторонам дороги был густой лес; высокие деревья стояли на ковре из прошлогодних листьев и издавали чистый, тонкий весенний аромат.
С тех пор как они вышли из кабинета Грина, Ной не проронил ни слова, и Майкл удивился, когда сквозь шарканье сапог по асфальту услышал голос товарища.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Ной.
Майкл на мгновение задумался.
– Я убит, – ответил он. – «Убит, ранен, пропал без вести».
Они прошли еще шагов двадцать.
– Невеселая картина, правда? – сказал Ной.
– Невеселая.
– Мы знали, что здесь плохо, но не представляли себе ничего похожего.
– Да, – согласился Майкл.
Люди…
Они шли весенним днем по немецкой дороге между рядами прелестных деревьев с набухшими почками, вслушиваясь в мягкие звуки своих шагов.
– Мой дядя, – снова заговорил Ной, – брат моего отца, попал в одно из этих мест. Ты видел печи?
– Да.
– Правда, я никогда не видел дядю, – продолжал Ной. Он придерживал рукой ремень винтовки и был похож на мальчика, возвращающегося с охоты на кроликов. – У него были какие-то нелады с отцом. В тысяча девятьсот пятом году, в Одессе. Отец был дурак, но он знал, что здесь творится. Ведь он выходец из Европы. Я тебе рассказывал когда-нибудь об отце?
– Нет.
– «Убит, ранен, пропал без вести», – тихо сказал Ной. Они шли не спеша, размеренным, но не быстрым солдатским шагом – тридцать дюймов шаг. – Помнишь, – спросил Ной, – что ты говорил там, в лагере пополнения: «Через пять лет после окончания войны все мы, возможно, будем с сожалением вспоминать каждую пулю, которая нас миновала».
– Помню.
– А что ты чувствуешь теперь?
Майкл не знал, что ответить.
– Не знаю, – честно признался он.
– Сегодня, – сказал Ной, ступая все тем же неторопливым ровным шагом, – когда этот албанец начал говорить, я был готов с тобой согласиться. Не потому, что я еврей. Во всяком случае, не думаю, чтобы в этом была причина. Просто как человек… Когда этот албанец начал говорить, я был готов выйти в коридор и прострелить себе голову.
– Понимаю, – мягко сказал Майкл. – Я испытывал то же самое.
– А потом Грин сказал то, что надо было сказать. – Ной остановился и взглянул вверх на кроны деревьев, золотисто-зеленые в догорающих лучах солнца. – «Я ручаюсь… Я ручаюсь…» – Он вздохнул. – Не знаю, как ты, а я очень надеюсь на капитана Грина.
– Я тоже.
– Когда кончится война, миром будут править люди! – Голос Ноя возвысился до крика. Стоя посреди тенистой дороги, он кричал, обращаясь к освещенным лучами догорающего солнца ветвям немецкого леса. – Да, люди! Есть еще много таких капитанов Гринов! Он не исключение! Таких миллионы! – Ной стоял выпрямившись, закинув назад голову, и кричал как безумный, словно все чувства, которые он столько месяцев таил под маской хладнокровия в глубине своей души и всеми силами старался подавить, теперь прорвались, наконец, наружу. – Люди! – хрипло выкрикивал он, как будто это слово было каким-то магическим заклинанием против смерти и горя, чудодейственным непроницаемым щитом для его сына и жены, достойным возмездием за мучения последних лет, надеждой и залогом будущего… – Мир полон людей!
Как раз в это время и прозвучали выстрелы.
Христиан проснулся за пять-шесть минут до того, как услышал голоса. Он спал крепким сном и, когда проснулся, сразу же понял по тому, как ложатся в лесу тени, что день клонится к вечеру. Но он слишком устал, чтобы тут же двинуться дальше. Он лежал на спине, глядя вверх на нежно-зеленый купол над головой, прислушиваясь к звукам леса: к весеннему жужжанию пробуждающихся насекомых, к крикам птиц на вершинах деревьев, к легкому шелесту листьев на ветру. Он слышал, как над лесом прошло звено самолетов, хотя и не мог их видеть через деревья. Звук летящих самолетов заставил его, уже в который раз, с горечью вспомнить, с какой расточительной роскошью противник вел войну. «Неудивительно, что они победили. Правда, их солдаты не идут ни в какое сравнение с нашими, но какое это имеет значение? С таким количеством самолетов и танков могла бы победить даже армия из старух и ветеранов франко-прусской войны. Была бы у нас хотя бы третья часть этого вооружения, – подумал он с сожалением, – и мы победили бы три года назад. Бедняга лейтенант там в лагере жаловался, что мы проигрываем войну неорганизованно, не как люди его поколения! Если бы он поменьше жаловался и чуть побольше работал, может быть, дела не обернулись бы таким образом. Увеличить бы на несколько часов рабочий день на заводах и не разбазаривать время на массовые митинги и партийные праздники, и тогда там наверху гудели бы немецкие самолеты; лейтенант, быть может, не лежал бы теперь мертвый перед своей канцелярией, а ему, Христиану, вероятно, не пришлось бы скрываться здесь, прячась в норе, как лиса от собак».
Потом он услышал приближающиеся шаги. Он лежал всего в десяти метрах от дороги, хорошо замаскировавшись, что, впрочем, не мешало ему просматривать направление на лагерь. Поэтому ему удалось заметить подходивших американцев на порядочном расстоянии. С минуту он с любопытством следил за ними, не испытывая никакого чувства. Они шли твердым шагом, и у них были винтовки. Один из них, повыше, нес винтовку в руке, у другого винтовка была надета на ремень. Оба были в этих нелепых касках, хотя до следующей войны нечего было опасаться осколков, и не смотрели ни налево, ни направо. Они довольно громко разговаривали между собой, и было ясно, что они чувствуют себя в, полной безопасности, как дома. Казалось, им и в голову не приходила мысль, что в этих местах какой-нибудь немец осмелится причинить им зло.
Если они и дальше пойдут этим путем, то пройдут в десяти метрах от Христиана. Он осторожно поднял автомат. Но тут же подумал, что теперь здесь, наверно, сотни американцев, они сбегутся на выстрелы, и тогда ему несдобровать. Великодушные американцы едва ли станут распространять свое великодушие на вражеских снайперов.
Вдруг американцы остановились в каких-нибудь шестидесяти метрах у изгиба дороги, как раз напротив небольшого холмика, за которым скрывался Христиан. Они разговаривали очень громко. Один из американцев просто кричал, и Христиан мог даже разобрать его слова.
– Люди! – кричал он, непонятно зачем снова и снова повторяя это слово.
Христиан хладнокровно наблюдал за американцами. Чувствуют себя в Германии как дома. Разгуливают одни по лесу. Разглагольствуют по-английски в центре Баварии. Предвкушают, как они проведут лето в Альпах, как будут ночевать в туристских отелях с местными девушками, а уж охотниц до этого найдется достаточно. Ох, эти откормленные американцы – им не нужен никакой фольксштурм, все они молоды, все здоровы, у них исправная обувь и одежда, научно разработанное питание, самолеты, санитарные машины на бензине, перед ними не стоит вопрос, кому лучше сдаться… А когда все кончится, они вернутся в свою ожиревшую страну, нагруженные сувенирами: касками убитых немцев, «железными крестами», сорванными с мертвых тел, снимками, сделанными со стен разбитых бомбами домов, фотографиями возлюбленных погибших солдат… Вернутся в страну, не слыхавшую ни единого выстрела, в страну, где никогда не дрожали стены, где не было выбито ни одного стекла в окне…
Ожиревшая страна, нетронутая, неуязвимая…
Христиан почувствовал, как его рот сводит резкая гримаса отвращения. Он медленно поднял автомат. «Еще два, – подумал он, – и то дело». Он тихонько замурлыкал, беря на мушку того, что был поближе, что кричал. «Сейчас ты перестанешь так громко орать, приятель», – подумал он и, продолжая мурлыкать, спокойно положил палец на спусковой крючок. Внезапно он вспомнил, что так же мурлыкал Гарденбург, в очень похожий на теперешний момент, когда в Африке, лежа на гребне холма, он готовился открыть огонь по расположившейся на завтрак английской колонне… Забавно, что он вспомнил об этом. Прежде чем нажать на спусковой крючок, он еще раз подумал о том, что поблизости могут оказаться другие американцы, которые услышат выстрелы, найдут его и убьют. На секунду он заколебался. Потом тряхнул головой и прищурил глаз. «Черт с ним, – подумал он; – пропадать – так с музыкой…» – и нажал на спуск.
После двух выстрелов автомат заело. Он знал, что попал в одного из негодяев. Но когда, лихорадочно работая пальцами, он вытащил, наконец, застрявший патрон и снова поднял глаза, оба солдата исчезли. Он видел, как один из них стал падать, но теперь на дороге не было ничего, кроме винтовки, выбитой из рук одного из американцев. Винтовка лежала посреди дороги, в одной точке ее, около дула, сверкал отраженный луч солнца.
«Да, – с досадой подумал Христиан, – испортил все дело». Он внимательно прислушивался, но ни на дороге, ни в лесу не было слышно никаких звуков. Американцев было всего двое, решил он… А теперь, он был уверен, остался только один. Ну, а если другой, которого он подстрелил, еще жив, то, во всяком случае, он не в состоянии идти…
