Ирвин Шоу - Молодые львы - 1948 ВИБ
.docСледуя за другими, Ной сделал первые несколько шагов. В этот момент он ненавидел Рикетта больше, чем когда бы то ни было.
И вдруг застрочили пулеметы. Вокруг засвистели пули и многие попадали, так и не успев услышать отдаленной трескотни пулеметов.
Цепь на мгновение замерла, люди в замешательстве уставились на загадочную изгородь, извергавшую огонь.
– Вперед! – заорал Рикетт диким голосом, стараясь перекричать треск пулеметов. – Бегом!
Но половина солдат уже залегла. Ной схватил Бернекера за руку, и оба, низко пригнувшись, бросились назад за насыпь и, тяжело дыша, сползли вниз, в спасительную зелень рва. Один за другим в ров скатывались запыхавшиеся солдаты. На гребне насыпи показался Рикетт. Шатаясь и отчаянно жестикулируя, он что-то хрипло выкрикивал, а из горла у него хлестала кровь. Потом, скошенный новой очередью, он упал ничком и соскользнул вниз прямо на Ноя. Ной почувствовал на своем лице теплую кровь сержанта. Он отшатнулся, но Рикетт словно прирос к нему, обхватив его за плечи и крепко вцепившись руками в ремни вещевого мешка.
– Сволочи! – четко произнес Рикетт. – Эх, вы, сволочи…
Потом его тело обмякло, и он повалился к ногам Ноя.
– Готов, – сказал Бернекер, – наконец-то этот сукин сын подох…
Бернекер оттащил убитого в сторону, а Ной стал неторопливо стирать со своего лица кровь.
Стрельба прекратилась, и опять стало тихо, только с поля Доносились вопли и стоны раненых. Но стоило кому-нибудь выглянуть из-за насыпи, чтобы посмотреть, чем им помочь, как противник снова открывал огонь, и в ров летела трава, скошенная пулями. Оставшиеся от роты солдаты, вконец изнуренные, улеглись вдоль рва.
– Проклятая авиация! – ругался Бернекер. – «Всякое сопротивление будет сломлено; все будет уничтожено или подавлено». Подавили, нечего сказать! Как только увижу первого летуна, клянусь богом…
Люди уже немного отдышались и теперь тихо лежали во рву, предоставляя возможность повоевать другим.
Вскоре появился лейтенант Грин. Ной слышал, как, шагая вдоль рва, он уговаривал солдат своим тоненьким, девичьим голоском.
– Нельзя же так! – визжал лейтенант. – Вставайте! Надо идти вперед. Вперед! Сколько можно сидеть здесь? Второй взвод посылает группу, она обойдет пулеметы слева, а мы должны сковать их отсюда. Вставайте же, ну поднимайтесь!
В голосе лейтенанта звучало отчаяние, но солдаты даже не смотрели на него. Они прятали лица в густой мягкой траве, не обращая ни малейшего внимания на его уговоры.
Грин неожиданно вскарабкался на насыпь и, встав во весь рост, продолжал уговаривать и умолять, но никто так и не двинулся с места. Ной с интересом следил за лейтенантом и ждал, что вот-вот его убьют. Снова застрочили пулеметы, но Грин все метался как одержимый, выкрикивая бессвязные слова:
– Это же просто. Ничего особенного. Давайте же…
Наконец он снова спрыгнул вниз, отошел ото рва и зашагал назад по открытому полю. Пулеметы смолкли. Все были очень довольны, что лейтенант ушел.
«Вот она, моя система, – хитро усмехнулся про себя Ной, – так я проживу целый век. Просто нужно делать то же, что и все. Возьму и останусь здесь, ну и что мне могут сделать?»
Справа и слева гремел бой, но они ничего не видели и не знали, что творится вокруг. Здесь во рву было тихо и безопасно. Немцы им здесь ничего не могли сделать, а они в свою очередь не собирались причинять вред немцам. Всех это вполне устраивало, ощущение прочной безопасности приятно согревало душу. Вот когда немцы отойдут или их окружат, можно будет подумать о том, чтобы двинуться дальше, а пока – рано.
Бернекер вытащил коробку с сухим пайком и вскрыл ее.
– Опять телячья колбаса, – недовольно пробурчал он, отправляя ломтики в рот прямо с ножа. – И какой дурак придумал это блюдо? А эту дрянь, – продолжал он, с презрением отбрасывая пакетик с порошком искусственного лимонада, – я в рот не возьму, даже если буду подыхать от жажды!
Ною есть не хотелось. Он то и дело поглядывал на труп Рикетта, лежавший в трех шагах от него. Глаза убитого были широко раскрыты, на окровавленном лице застыла гневная начальственная гримаса, в горле зияла огромная рана. Сколько Ной ни пытался внушить себе, что ему приятно видеть своего врага мертвым, это не удавалось. Смерть превратила Рикетта из злобного хулигана, грубияна, сквернослова и убийцы в еще одного павшего американца, погибшего товарища, утраченного союзника…
Ной тряхнул головой и отвернулся.
К насыпи снова приближался лейтенант Грин, а с ним неторопливо шагал какой-то высокий человек, задумчиво разглядывая упрямцев, развалившихся во рву. Когда они подошли ближе, Бернекер тихо воскликнул:
– Господи, генерал! Две заезды…
Ной приподнялся и удивленно уставился на подошедшего: за все время пребывания в армии он ни разу не видел генерала так близко.
– Генерал-майор Эмерсон! – испуганно прошептал Бернекер. – Какого черта ему здесь надо? Сидел бы уж у себя…
Но тут генерал с неожиданным проворством вскочил на насыпь и встал во весь рост на виду у немцев. Затем он медленно пошел вдоль рва, обращаясь к застывшим от изумления солдатам. Сбоку у него висел пистолет, а под мышкой торчал стек.
«Невероятно, – подумал Ной, – это, должно быть, кто-то просто прицепил себе генеральские звезды. Грин пытается надуть нас».
Застучали пулеметы, но генерал продолжал идти все так же медленно, легким, спокойным шагом, как тренированный спортсмен, обращаясь к солдатам, мимо которых он проходил.
– Ну, хватит, ребята, – расслышал Ной негромкий, спокойный, дружелюбный голос, когда генерал стал приближаться к нему, – хватит, пошли. Не сидеть же здесь целый день. Пошли вперед. Мы держим всех остальных, пора двигаться. Вот что, друзья, только вон до тех изгородей, и хватит. Больше я вас ни о чем не прошу. Вперед, ребята! Сколько можно здесь торчать?
Ной заметил, что левая рука генерала вдруг вздрогнула, и из кисти начала сочиться кровь. Но тот только недовольно поморщился и, плотнее сжав стек под мышкой, продолжал разговаривать с солдатами все тем же ровным проникновенным голосом. Дойдя до Ноя и Бернекера, он остановился.
– Ну что ж, ребята, пойдем? – ласково продолжал он. – Только до изгородей…
Теперь Ной мог лучше разглядеть генерала. Длинное, худощавое лицо его со спокойными печальными глазами, красивое и интеллигентное, скорее напоминало лицо ученого или врача. Это открытие настолько смутило Ноя, что ему стало казаться, будто до настоящего момента армия все время дурачила его. Грустное выражение на мужественном лице словно подхлестнуло Ноя, и он вдруг понял, что не в силах отказать такому человеку ни в чем.
Он поднялся и тут же почувствовал, что Бернекер следует его примеру. На лице генерала на мгновение промелькнула скупая, едва заметная благодарная улыбка.
– Ну вот, молодцы, – сказал он и похлопал Ноя по плечу. Ной с Бернекером пробежали метров пятнадцать и укрылись в воронке.
Ной оглянулся. Хоти противник вел ожесточенный огонь, генерал все еще стоял на насыпи, а по всему участку солдаты выпрыгивали изо рва и короткими перебежками продвигались вперед по полю.
«А ведь до сих пор, – мелькнула в голове у Ноя смутная мысль, когда он снова повернулся в сторону противника, – я и не знал, для чего вообще нужны генералы…»
Ной с Бернекером выскочили из воронки, как раз когда в нее спрыгнули еще двое солдат. Наконец-то рота или, вернее, ее уцелевшая половина пошла в атаку.
Через двадцать минут они уже были у изгороди, из-за которой их не так давно обстреливали пулеметы противника. Минометчики в конце концов пристрелялись и уничтожили одно из пулеметных гнезд в углу поля, а остальные немцы отступили еще до того, как Ной и другие солдаты роты добрались до изгороди.
Ной в изнеможении опустился на колени около хитроумно замаскированного пулеметного гнезда, тщательно укрепленного мешками с песком. Теперь гнездо было разворочено, и около разбитого пулемета виднелось трое убитых немцев, один из которых как бы застыл, склонившись над пулеметом. Бернекер пнул убитого, и тот свалился на бок.
Ной отвернулся, достал фляжку и выпил немного воды: у него пересохло в горле. Хотя он за весь день не сделал ни единого выстрела, плечи у него ныли, словно от отдачи после продолжительной стрельбы.
Он выглянул из-за изгороди. В трехстах ярдах, в конце поля, точно так же изрытого воронками, между которыми валялись убитые коровы, тянулась другая плотная изгородь, и оттуда немцы вели пулеметный огонь. Ной вздохнул, увидев, что к ним приближается Грин, призывая солдат сделать еще один бросок. «А что же сталось с генералом?» – подумал он. Затем Ной и Бернекер снова двинулись вперед.
Не успели они сделать несколько шагов, как Ноя ранило. Бернекер оттащил его в безопасное место за изгородью.
Санитар появился удивительно быстро, но Ной уже успел потерять много крови, и теперь его знобило, все окружающее отодвинулось куда-то далеко-далеко, а лицо санитара расплывалось, как во сне. Санитар был щупленький косоглазый грек со щегольскими усиками. Когда он с помощью Бернекера делал Ною переливание крови, тому казалось, что странные черные глаза и тоненькие усики как бы парят в воздухе. «Шок», – пронеслось в голове у Ноя. Во время прошлой войны человека, бывало, ранит, но вначале он чувствует себя совсем хорошо и даже просит закурить – где-то в журнале писали об этом, – а потом, через каких-нибудь десять минут, умирает. Но сейчас все по-другому. Эта война ведется первоклассными, самыми современными средствами, и крови для переливания сколько угодно. Косоглазый грек сделал ему также укол морфия, и это было очень любезно с его стороны, так как он вовсе не был обязан давать морфий… Странно, что ему так понравился этот косоглазый человек, который раньше был поваром закусочной где-то в Пенсильвании и готовил примитивные блюда: яичницу с ветчиной, бифштекс, консервированный бульон. Теперь он вливает консервированную кровь. Аккерман из Одессы и Маркое из Афин сидят в летний день где-то близ разрушенного города Сен-Ло в Нормандии, связанные трубочкой, по которой течет консервированная кровь, а рядом склонился Бернекер, фермер из Айовы, и плачет, плачет…
– Ной, а Ной, – всхлипывал парень из Айовы, – как ты себя чувствуешь? Тебе лучше?
Ною казалось, что он улыбается Джонни Бернекеру, но в действительности даже подобия улыбки не получилось, несмотря на все его усилия, и вскоре он понял это. К тому же, ему стало страшно холодно – слишком холодно для лета, слишком холодно для солнечного полдня, слишком холодно для Франции, слишком холодно для июля и для его лет…
– Джонни, – с трудом прошептал он, – не беспокойся, Джонни. Береги себя. Я вернусь, Джонни, честное слово вернусь…
Война вдруг стала какой-то забавной. Не было больше ни окриков, ни брани. Не было Рикетта: он погиб, обагрив Ноя своей сержантской кровью. Теперь был маленький добрый грек с мягким голосом, заботливыми руками, косыми глазами – щупленький человечек с тонкими усиками и странным греческим именем; теперь было худощавое, грустное лицо генерала, который зарабатывал свое жалованье, прогуливаясь под огнем со стеком под мышкой, – трагичное и властное лицо человека, которому ни в чем нельзя отказать; теперь были горячие братские слезы Джонни Бернекера, которого он поклялся не покидать никогда, потому что они приносят друг другу счастье и должны выжить, пусть даже погибнет вся рота, и обязательно выживут, раз здесь столько полей, столько изгородей, которые еще предстоит брать! Армия изменилась, армия продолжает быстро меняться на глазах, чувствовал Ной сквозь крутящуюся паутину трубок и зажимов, сквозь пелену морфия и слез.
Ноя положили на носилки и понесли. Он приподнял голову. Сняв каску, Джонни Бернекер сидел на земле и, одинокий в своем горе, оплакивал друга. Ной попытался окликнуть Джонни, заверить его, что все обойдется, но не смог издать ни звука. Он снова уронил голову и закрыл глаза, потому что было невыносимо горько смотреть на покинутого друга.
31
Под жаркими солнечными лучами конские трупы вздувались и смердели. К этой вони примешивался резкий больничный запах, исходивший от разбитого санитарного обоза: исковерканных, перевернутых повозок с бесполезными теперь красными крестами, рассыпанных остро пахнущих порошков, ворохов всяких бумажек. Убитых и раненых убрали, а обломки обоза по-прежнему валялись вдоль извивающейся в гору дороги в том самом виде, в каком их оставили пикирующие бомбардировщики.
Христиан, все еще не расставшийся со своим автоматом, медленно шагал мимо разбитого обоза вместе с другими потерявшими свои части солдатами, которых набралось человек двадцать. Никого из них он не знал. Он примкнул к этой разношерстной группе только сегодня утром, отстав от наспех сформированного взвода, куда его назначили три дня назад. Он не сомневался, что ночью взвод сдался противнику, и испытывал мрачное чувство облегчения от того, что больше не приходится отвечать за поступки других.
При виде разбитого обоза с красными крестами, которые так никому и не помогли, его охватили отчаяние и гнев, гнев на тех молодчиков, которые со скоростью шестисот километров в час ринулись на едва тащившиеся в гору повозки, до отказа набитые искалеченными, умирающими людьми, и с бессмысленной жестокостью обрушили на них бомбы и град пулеметных очередей.
Поглядывая на своих спутников, он видел, что те не разделяют его гнева. В глазах у них было лишь отчаяние. Они потеряли способность гневаться и брели, вконец измученные, согнувшись под тяжестью ранцев, некоторые даже без оружия, не обращая внимания ни на разбитый обоз, ни на смердящие конские трупы. Они медленно брели на восток, то и дело тревожно окидывая взором ясное, но грозное небо, брели без цели, без надежды, как затравленные звери, жаждущие лишь добраться до тихого, укромного местечка, где можно лечь и спокойно умереть. Некоторые, охваченные безумной жаждой стяжательства, не желали расставаться с награбленным добром даже в сумятице отступления и смерти. Один нес в руке скрипку, отнятую у какого-то безвестного любителя музыки, у другого торчала из ранца пара серебряных подсвечников – немое свидетельство того, что он даже в этой предсмертной агонии не терял веры в будущее, в торжественные обеды при мягком свете свечей. Здоровенный красноглазый детина, без каски, с копной насквозь пропылившихся рыжих волос, нес в ранце с десяток деревянных ящичков камамберского сыра. Он упрямо шагал вперед, обгоняя других. Когда он поравнялся с Христианом, тот, несмотря на и без того невыносимую вонь, почувствовал острый, кислый запах размякшего сыра.
В голове разбитой колонны стояла повозка с установленной на ней 88-миллиметровой зенитной пушкой. Лошади в постромках застыли в диких позах, словно, насмерть перепуганные, рвались в галоп. Ствол и лафет были забрызганы кровью. «И это немецкая армия, – мрачно подумал Христиан, проходя мимо, – лошади против самолетов…» Правда, в Африке тоже отступали, но там, по крайней мере, отступали на машинах. Ему вспомнился мотоцикл и Гарденбург, итальянский штабной автомобиль, санитарный самолет, перенесший его через Средиземное море в Италию. Такова уж, видно, судьба немецкой армии: чем дольше она воюет, тем примитивнее становятся средства ведения войны. Кругом одни эрзацы: эрзац-бензин, эрзац-кофе, эрзац-кровь, эрзац-солдаты…
Казалось, он всю жизнь отступает. Даже трудно было припомнить, наступал ли он когда-нибудь. Отступление стало обычным явлением, неотъемлемым условием существования. Назад, все назад, вечно побитые, измотанные, вечно среди смердящих трупов – трупов убитых немцев, вечно преследуемые вражескими самолетами с пулеметами, изрыгающими из крыльев буйно пляшущие язычки пламени, с летчиками, которые довольно ухмыляются, убивая без всякого риска для себя сотни людей в одну минуту.
Сзади раздался громкий гудок автомобиля, и Христиан, посторонившись, сошел на обочину. Мимо промчалась маленькая закрытая машина, обдав его клубами пыли. Перед глазами Христиана промелькнули гладко выбритые лица пассажиров, у одного во рту торчала сигара.
Вдруг кто-то предостерегающе закричал, в небе послышался рев моторов. Христиан метнулся в сторону и спрыгнул в ближайшую щель. Подобные щели немецкая армия предусмотрительно отрыла вдоль многих дорог Франции специально для этой цели. Он пригнулся к сырой земле и, не смея поднять головы, прислушивался к завыванию моторов, к дикой трескотне пулеметов. Сделав два захода, самолеты улетели. Христиан, встал и выбрался из щели. Никто из его спутников не пострадал, но маленькая машина перевернулась, уткнувшись в придорожное дерево, и горела. Двух пассажиров выбросило на середину дороги, и они лежали там неподвижные. Двое других остались в объятой пламенем машине, где горели вместе с обивкой, обильно политой расплескавшимся бензином.
Христиан медленно подошел к тем двум, которые ничком лежали на дороге. С первого взгляда было ясно, что оба мертвы.
– Офицеры, – проворчал кто-то сзади. – Отъездились. – Говоривший сплюнул.
Остальные равнодушно прошли мимо. Христиан секунду колебался, подумав, что, может быть, следует попросить кого-нибудь помочь ему убрать трупы, но ведь тогда неизбежно последуют пререкания, а какая теперь разница, останутся трупы на дороге или их оттащат на обочину…
Христиан медленно пошел дальше, чувствуя дрожь в больной ноге. Во рту был противный привкус, словно все там пропиталось запахом конской падали и лекарств из разбитых склянок. Стараясь отделаться от него, Христиан высморкался, прокашлялся и несколько раз сплюнул.
На другой день Христиану повезло. Ночью он покинул остальных и, медленно шагая по дороге, подошел к окраине города, казавшегося при лунном свете мрачным, пустынным и безжизненным. Один входить в город ночью он не решался, так как жители, заметив на темной улице одинокого солдата, могли схватить его, отобрать оружие, раздеть и, прикончив, бросить где-нибудь под забором. Поэтому, пристроившись под деревом, он немного поел, экономно расходуя свой сухой паек, прилег и проспал до рассвета.
Стремясь как можно быстрее миновать город, он чуть не бежал по булыжной мостовой мимо серой церкви, мимо неизменного памятника победы с пальмовыми ветвями и штыками перед зданием городской ратуши, мимо запертых магазинов и лавок. Кругом было безлюдно. Там, где проходили отступающие немцы, французы словно исчезали с лица земли. Казалось, даже кошки и собаки понимали, что безопаснее всего укрыться где-нибудь и переждать, пока не схлынет поток озлобленных солдат разгромленной армии.
Счастье свалилось в руки Христиану, когда он уже выходил из города. Последние ряды городских строений еще не исчезли из виду, но он, тяжело дыша, продолжал идти, не сбавляя шаг, когда на дороге показался велосипедист, выскочивший из-за поворота.
Христиан замер. Велосипедист явно торопился: низко пригнувшись к рулю и энергично работая ногами, он мчался прямо на Христиана.
Христиан вышел на середину дороги и стал ждать. Это был мальчик лет пятнадцати-шестнадцати на вид, с непокрытой головой, в синей рубашке и форменных брюках времен старой французской армии. Он мчался по тряскому булыжнику в холодной утренней дымке между рядами тополей, выстроившихся по обеим сторонам дороги, а перед ним скользила бледная, сильно вытянутая тень от колес и быстро вращающихся педалей.
Мальчик заметил Христиана, когда уже был в каких-нибудь тридцати метрах от него, и, резко затормозив, остановился.
– Иди сюда! – хрипло закричал Христиан по-немецки, так как все французские слова вдруг вылетели у него из головы. – Подойди сюда… Ну?
Он направился к мальчику. Несколько мгновений оба пристально смотрели друг на друга. Лицо мальчика, обрамленное темными вьющимися волосами, побледнело, в черных глазах был страх. Затем, встрепенувшись, словно перепуганный зверь, он быстрым движением развернул велосипед, разбежался, вскочил в седло и, прежде чем Христиан успел снять автомат, уже мчался обратно, отчаянно нажимая на педали. Его синяя рубашка пузырилась на спине от встречного ветра.
Христиан, не задумываясь, открыл огонь. Он сразил мальчика со второй очереди. Тот повалился на дорогу, а велосипед скатился в придорожную канаву.
Христиан неуклюже побежал по неровной дороге. Стук его кованых ботинок громко отдавался в утренней тишине. Осмотрев велосипед и убедившись, что он невредим. Христиан мельком взглянул на мальчика. Тот лежал ничком, черная кудрявая голова была повернута на бок лицом к Христиану. На верхней губе под тонким изящным носом пробивался едва заметный пушок. На спине на синей выцветшей ткани рубашки медленно расплывалось красное пятно. Христиан хотел было подойти к мальчику, но раздумал. В городе, очевидно, слышали выстрелы, и если его обнаружат здесь, то ему, конечно, несдобровать.
Вскочив на велосипед, Христиан покатил на восток. После многодневной утомительной ходьбы ему казалось, что земля проносится под ним с удивительной быстротой. Ногам было легко, встречный ветер, ласковый и свежий, приятно обдувал лицо, а взгляд радовала зеленая, покрытая легкой росой листва на деревьях, посаженных по обеим сторонам дороги. «Ну вот, – подумал он, – не одним офицерам ездить».
Дороги Франции, ровные, без утомительных крутых подъемов, как бы специально построены для велосипедистов. По таким дорогам можно легко делать километров по двести за день.
Христиан вновь почувствовал себя молодым, сильным, и впервые с тех пор, как он увидел первый планер, опускавшийся на побережье в то далекое недоброе утро, у него появилась уверенность, что для него не все еще потеряно. Через полчаса, когда велосипед мягко катился по дороге, отлого спускавшейся между полями полусозревшей пшеницы, отливающей бледной желтизной в лучах утреннего солнца, он вдруг поймал себя на том, что насвистывает какую-то мелодию, которая сама собой зародилась где-то в глубине души, насвистывает весело, непринужденно, совсем как на воскресной загородной прогулке.
Весь день он ехал на восток, к Парижу. Он обгонял солдат, которые группами брели пешком или медленно тащились на крестьянских повозках, до отказа забитых картинами, мебелью, бочками с сидром. Беженцев он видел во Франции и раньше, давным-давно. Тогда все казалось вполне естественным: это были, главным образом, женщины, дети, старики, и у них, конечно, имелись основания держаться за свои перины, горшки и иную утварь, так как они надеялись основать домашний очаг где-нибудь в другом месте. Но было просто нелепо, когда в таком виде предстала немецкая армия – вооруженные, одетые в военную форму молодые мужчины, которые могли надеяться лишь на то, что их либо в конце концов переформируют на одном из рубежей и каким-нибудь чудом снова заставят идти в бой, либо они попадут в руки противника, наступающего, по слухам, со всех сторон. В любом случае картины в рамах из старинных нормандских замков и эмалированные светильники вряд ли им понадобятся. С каменными лицами солдаты разгромленной армии медленным потоком слепо тянулись к Парижу по залитым солнцем дорогам, без офицеров, без дисциплины, без организации, брошенные на произвол судьбы, на милость американцев, чьи самолеты и танки преследовали их по пятам. Изредка попадались французские автобусы с газогенераторными топками, битком набитые запыленными солдатами, которым на каждом подъеме приходилось вылезать и подталкивать свои колымаги. Иногда можно было видеть офицера, но и офицеры теперь предпочитали помалкивать и выглядели такими же растерянными и покинутыми, как и солдаты.
А лето во Франции было в самом разгаре. Стояла чудесная погода, ярко светило солнце, у крестьянских домиков пышно цвели красным и розовым цветом высокие кусты герани.
К вечеру Христиан совсем выбился из сил. Он уже много лет не садился на велосипед и первые пару часов переусердствовал. К тому же дважды по нему стреляли – он слышал, как над головой просвистели пули, и, стремясь уйти от опасности, гнал как безумный. Когда на закате он Медленно въехал на центральную площадь какого-то довольно большого города, велосипед у него вилял, почти не слушаясь руля. Он с удовлетворением отметил, что на площади полно солдат. Одни сидели в кафе, другие, сломленные усталостью, спали на каменных скамьях перед ратушей, какие-то оптимисты возились с допотопным «ситроеном», рассчитывая «выжать» из него еще несколько километров. Здесь, хотя бы ненадолго, он будет в безопасности.
Он слез с велосипеда, давно превратившегося для него в увертливого коварного врага, хитрую французскую штучку себе на уме, которая, упорствуя в своих кровожадных замыслах, отняла у него последние силы и уже раз пять пыталась сбросить его наземь то на поворотах, то на незаметных выбоинах.
Он вел велосипед, с трудом переставляя ослабевшие, негнущееся ноги. Солдаты, сидевшие и лежавшие на площади, окидывали его тупым безразличным взглядом и тотчас же с холодным равнодушным видом отводили глаза. Он крепко держал велосипед, понимая, что любой из этих изнуренных людей с холодными, отчужденными глазами при малейшей возможности с радостью убил бы его за эту пару колес и порядком потертое сиденье.
Он давно бы прилег где-нибудь и поспал несколько часов, но не решался. После тех выстрелов на дороге он не желал рисковать и не останавливался один даже в самых тихих и укромных местечках. Единственным спасением от засевших в засаде французов была либо быстрота, либо численность. Но здесь, в городе, среди других солдат, он тоже не мог прилечь, так как знал, что, проснувшись, не найдет велосипеда. Он бы тоже не упустил случая и стащил велосипед у любого заснувшего товарища, и даже у самого генерала Роммеля, и поэтому не имел ни малейших оснований полагать, что все эти ожесточенные, со стертыми ногами люди, расположившиеся на площади, окажутся более разборчивыми в средствах.
«Нужно выпить, – подумал он. – Это подбодрит, придаст мне новые силы…»
Он вошел в открытую дверь кафе, катя рядом велосипед. В зале сидело несколько солдат, но они посмотрели на вошедшего без малейшего удивления, словно для них было вполне обычным явлением, что немецкие унтер-офицеры входят в кафе с велосипедами, вводят туда лошадей или въезжают прямо на броневиках. Христиан поставил велосипед к стенке, приперев заднее колесо стулом, на который уселся сам. Жестом подозвав старика буфетчика и заказав двойную порцию коньяку, он оглядел темный зал.
На стене висели обычные таблички на французском и немецком языках, знакомившие посетителей с правилами продажи спиртного и гласившие, что по вторникам и четвергам подается только аперитив. «Сегодня как раз четверг, – вспомнил Христиан. – Но, может быть, поскольку этот четверг особенный, теряют силу даже правила, утвержденные самим министром правительства Виши. Во всяком случае, министр, издавший эти правила, в данный момент, несомненно, драпает со всех ног и, пожалуй, сам бы не прочь пропустить рюмочку коньяку». Единственным законом, который действовал в этот летний вечер, был закон бегства, а реальной властью обладали лишь пушки 1-й и 3-й американских армий, гула которых в этой части страны пока еще не было слышно, но страшная власть которых уже царила и здесь.
Шаркая дряхлыми ногами, подошел буфетчик с рюмкой коньяку. У него была жиденькая, как у иудейского пророка, бородка, а изо рта пахло гнилыми зубами. «Неужели даже здесь, в этом прохладном, темном зале, – с раздражением подумал Христиан, – нельзя избавиться от этого мерзкого запаха разложения и смерти, запаха гнили и тлена?»
– Пятьдесят франков, – сказал старик, наклоняясь к брезгливо поморщившемуся Христиану и на всякий случай придерживая рукой рюмку.
