Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Ирвин Шоу - Молодые львы - 1948 ВИБ

.doc
Скачиваний:
34
Добавлен:
25.03.2016
Размер:
3.23 Mб
Скачать

Я чувствую себя очень хорошо, и, хотя в течение последних трех недель у нас была очень большая нагрузка, я прибавил целых четыре фунта. К тому времени, когда я вернусь домой, я, по-видимому, так растолстею, что ни ты, ни ребенок не узнаете меня.

Пожалуйста, не переживай, если будет девочка. Я буду очень рад и девочке. Честное слово. Я очень много думал о воспитании нашего ребенка, – с полной серьезностью писал он, согнувшись над блокнотом при тусклом мигающем свете, – и вот что я решил. Мне не нравятся современные модные системы воспитания… Я видел немало примеров того, как они уродуют несформировавшийся ум, и хотел бы оградить от них нашего ребенка. Идея, согласно которой ребенку надо позволять делать все, что взбредет ему в голову, ради того, чтобы он мог свободно проявлять свои инстинкты, представляется мне абсолютной ерундой. При таком воспитании получаются испорченные, капризные, непослушные дети, – писал Ной, черпая мудрость из глубин своего двадцатитрехлетнего житейского опыта, – оно, несомненно, основывается на неправильном представлении. Общество, безусловно, не позволит ни одному ребенку, даже нашему, вести себя в полном соответствии с его желаниями, и внушать ребенку, что ему все дозволено, – значит жестоко обманывать его. Я против детских яслей и детских садов, и думаю, что в течение первых восьми лет жизни ребенка мы в состоянии лучше, чем кто-либо другой, научить его всему тому, что ему необходимо знать. Я также против того, чтобы слишком рано принуждать ребенка к чтению. Надеюсь, что мои слова не звучат слишком догматично, ведь у нас с тобой не было времени обсудить это со всех точек зрения, поспорить и прийти к единому мнению.

Пожалуйста, родная, не смейся надо мной за то, что я так торжественно говорю о бедной малютке, которая в момент, когда я пишу эти строки, возможно, еще не появилась на свет. Но, может быть, у меня теперь очень долго не будет отпуска, и возможно, сегодня в последний раз я могу в тихой и спокойной обстановке внимательно обдумать все это.

Я уверен, дорогая, – медленно и старательно писал Ной, – что у нас будет прекрасный ребенок, хорошо сложенный, сообразительный, и что мы будем очень любить его. Я обещаю вернуться к нему и к тебе целым и невредимым, с сердцем, полным любви.

Что бы ни случилось, я знаю, что вернусь. Я вернусь, чтобы помогать ему, чтобы рассказывать ему перед сном сказки, чтобы кормить его шпинатом и учить пить молоко из стакана, чтобы по воскресеньям водить его в парк и говорить ему, как называются звери в зоологическом саду, чтобы объяснить ему, почему он не должен обижать маленьких девочек и почему он должен любить свою маму так же сильно, как ее любит его отец.

В своем последнем письме ты пишешь, что если родится сын, то надо назвать его именем моего отца. Пожалуйста, не делай этого. Я не очень любил своего отца и всю свою жизнь старался быть подальше от него, хотя, конечно, и у него были свои хорошие черты. Назови его, если хочешь, Джонатаном, по имени своего отца. Я немного побаиваюсь твоего отца, но никогда не переставал восхищаться им с того рождественского утра в Вермонте.

Я не беспокоюсь о тебе. Я знаю, что ты будешь молодчиной. Не беспокойся и ты обо мне. Теперь со мной ничего не случится.

С любовью, Ной.

P.S. Сегодня перед обедом я написал стихотворение. Это мои первые стихи. Это запоздалая реакция на штурм укрепленных позиций. Вот оно. Не показывай его никому. Я стесняюсь.

Страшись сердечного волненья —

Сердца не терпят злых разлук…

Дверей окованных засовы

Коварный открывает стук.

Это первая строфа. Сегодня напишу еще две строфы и пошлю их тебе. Пиши мне, родная, пиши, пиши, пиши…»

Он аккуратно сложил письмо, встал с постели и положил его в карман кителя. Потом выключил свет и поспешно нырнул в теплую постель.

В эту ночь обстрела не было. В первом часу завыли было сирены: в десяти милях к западу от города пересекли побережье несколько немецких самолетов, возвращавшихся на базу после налета на Лондон. Зенитки не стреляли.

Выйдя на улицу, Ной потрогал оттопыренный карман, где лежало письмо. Ему хотелось узнать, нет ли в городе какой-либо американской части, где он мог бы отдать свое письмо на просмотр цензору. Ему всегда становилось противно при мысли, что офицеры его роты, которых он терпеть не мог, читают его письма к Хоуп.

Солнце уже поднялось, посылая свои горячие лучи сквозь редкую дымку тумана, из которой выплывали бледно освещенные дома. Ной прошел мимо тщательно расчищенных фундаментов, где некогда стояли четыре дома, разрушенные при артиллерийском обстреле города. «Вот, наконец, – подумал он, проходя мимо развалин, – я попал в город, который воюет».

Внизу лежал Ла-Манш, серый и холодный. Через редеющую дымку тумана нельзя было различить берег Франции. Три английских торпедных катера, маленькие и проворные, плавно скользили по поверхности воды, направляясь в порт к своим бетонным причалам. Всю ночь, вздымая белую, сверкающую пену, они рыскали у вражеского побережья среди лихорадочно мечущихся лучей прожекторов, потоков трассирующих пуль и подводных взрывов торпед, вздымающих черные фонтаны воды на триста футов вверх. А сейчас, солнечным воскресным утром, они мирно и неторопливо возвращались домой, игривые и Праздничные, как быстроходные прогулочные катера на летнем курорте.

«Город, который воюет», – повторил про себя Ной.

В конце улицы стоял бронзовый памятник, почерневший и побитый морскими ветрами. Ной прочитал надпись, торжественно гласившую о том, что монумент воздвигнут в память английских солдат, которые прошли через это место по пути во Францию в 1914—1918 годах и не вернулись обратно.

«И снова в тридцать девятом году, – подумал Ной, – а потом в сороковом, по пути из Дюнкерка. Какой памятник увидит солдат в Дувре через двадцать лет, какие бои воскресит он в его памяти?»

Ной пошел дальше. Весь город принадлежал ему. Дорога поднималась вверх по знаменитым скалам, затем шла через открытые ветрам луга, которые напоминали Ною – как и вся почти Англия – парк, где заботливый, любящий, хотя и не одаренный большим воображением садовник постоянно поддерживает порядок.

Он шагал быстро, широко размахивая руками. Сейчас, без винтовки, без вещевого мешка, без каски, без котелка и фляги, без штыка в ножнах, ходьба казалась легким, не требующим никакого усилия движением, радостным, стихийным проявлением физического здоровья.

Когда он достиг вершины скалы, туман уже рассеялся, и Ла-Манш игриво сверкал, переливаясь голубыми и золотистыми красками, на всем пространстве до самых берегов Франции. Вдалеке виднелись скалы Кале. Ной остановился и взглянул на противоположный берег. Франция казалась поразительно близкой. Он даже мог разглядеть грузовик, медленно ползущий в гору, мимо церкви, шпиль которой поднимался в омытый морем воздух. По-видимому, это был военный грузовик и в нем сидели немецкие солдаты. Возможно, они ехали в церковь. Он испытывал какое-то странное чувство, глядя на вражескую территорию и сознавая, что противник, даже на таком расстоянии, может, вероятно, увидеть его в бинокль. Это рожденное расстоянием перемирие было похоже на сон. Всегда почему-то казалось, что на войне, как только ты увидишь противника или он тебя, один из вас немедленно будет убит. А это мирное обозревание друг друга выглядело неестественно, фальшиво, оставляло беспокойное чувство неудовлетворенности. «Как ни странно, – думал Ной, – но, возможно, впоследствии из-за этого их будет труднее убивать».

Он стоял на самой вершине скалы, глядя на загадочное, безмятежно чистое побережье Европы. Город Кале, с его доками и причалами, с крышами домов и голыми деревьями, устремленными в военное небо, лежал, как бы застыв в тишине воскресного утра, точно так же, как город Дувр, расстилавшийся под его ногами. Как ему хотелось, чтобы сегодня здесь рядом с ним был Роджер. У Роджера нашлось бы что сказать об этих двух тесно связанных друг с другом городах, близнецах истории, на протяжении множества лет посылавших, друг другу рыболовные суда, туристов, послов, солдат, пиратов, ядра и снаряды. Он сказал бы что-нибудь туманное, но значительное. Как печально, что Роджера послали на Филиппины умирать среди пальмовых деревьев и мшистых зарослей. Было бы куда справедливее – раз уж ему суждено умереть, – чтобы пуля сразила его в момент штурма побережья Франции, которую он так любил, или чтобы он был убит при въезде в деревушку близ Парижа, улыбающийся, разыскивающий владельца кафе, где он как-то летом выпивал со всеми присутствовавшими, или чтобы смерть настигла его где-нибудь в Италии, сражающимся в той самой рыбачьей деревушке, через которую он проходил по пути из Неаполя в Рим осенью тридцать шестого года, и, падая, сраженный вражеской пулей, он узнал бы церковь, здание ратуши, лицо девушки… Смерть, решил Ной, имеет свои степени справедливости, и смерть Роджера лежит у самого основания этой шкалы.

Веселиться и любить ты умеешь,

Любишь леденцами угощать.

Ну, а деньги ты, дружок, имеешь?

Это все, что я хочу узнать…

Когда-нибудь после войны, решил Ной, он приедет сюда вместе с Хоуп.

«Я стоял здесь, – скажет он, – вот на этом самом месте, вокруг была полная тишина, и вон там виднелась Франция – она выглядела точно так же, как сейчас. Я до сих пор не могу точно сказать, почему я решил провести свой, может быть последний отпуск именно в Дувре. Не знаю… может быть, просто любопытство, желание посмотреть, как выглядит город, который по-настоящему воюет, взглянуть на место, где находится враг… Я так много слышал о немцах, о том, как они воюют, об их оружии, о злодействах, которые они совершают, – словом, я хотел хотя бы мельком взглянуть на то место, где они находятся. Да, иногда стреляли, но я не слышал, чтобы стреляли со злостью, как нам обычно говорили в армии…»

«Нет, – решил Ной, – мы вообще не будем говорить о войне. Мы придем сюда в летний день, держась за руки, сядем рядышком на подстриженную траву и будем смотреть через Ла-Манш. И я скажу: „Смотри, можно разглядеть чуть ли не шпиль церкви на том берегу, во Франции. Какой прекрасный день, не правда ли?..“

Звук разрыва нарушил тишину. Ной посмотрел вниз, в сторону порта. Со стороны портовых складов, куда попал снаряд, медленно, лениво поднималось облачко дыма, на расстоянии казавшееся совсем маленьким, словно игрушечным. Затем разрывы последовали один за другим. Облачка дыма беспорядочно расцветали над крышами домов по всему городу. В одном месте медленно, беззвучно на таком большом расстоянии, стала падать труба, мягко оседая, подобно игрушечным стенам, сделанным из конфет. Семь раз прозвучали разрывы, и снова воцарилась тишина. Город, казалось, снова без всяких усилий погрузился в прерванный воскресный сон.

Немцы по ту сторону пролива, утолив этой военной демонстрацией свою злобу и охладив свой гнев, будут теперь чистить орудия и ждать.

Ответных выстрелов с английской стороны не последовало. Поднятые разрывами клубы пыли рассеялись, и уже через пять минут трудно было поверить, что что-то произошло.

Стремясь точно запечатлеть в памяти вид и звук разрывов, Ной медленно начал спускаться в город. Обстрел города казался таким ненужным, беспорядочным, таким по-детски злорадным… «Это и есть война? – спрашивал себя Ной, скользя вниз по крутому склону. – Вот как она выглядит!»

Город уже проснулся. Две пожилые дамы в шляпках с черными перьями, держа в обтянутых ажурными перчатками руках молитвенники, степенно шествовали в церковь. Высокий, с иголочки одетый лейтенант в форме «коммандос», с одной рукой на перевязи весело и быстро промчался на велосипеде. Совсем маленькая девочка, которую вела на поводке направлявшаяся в церковь тетя, взглянула на Ноя и серьезно проговорила обычное для английских детей обращение к американским солдатам:

Солдат, дай жевательной резинки.

– Хэрриет! – сухо одернула ее тетка.

Ной улыбнулся и отрицательно покачал головой маленькому белокурому созданию, которое тянули к воскресной службе.

Из высокой черной двери на улицу вышла семейная группа: отец, мать и целая куча детворы в возрасте от четырех до десяти лет. Отец держал за руку самого младшего. Под строгим черным костюмом заметно вырисовывалось округлившееся брюшко; его лицо под старинной, безукоризненно вычищенной шляпой выглядело сонным и самодовольным. Шествие замыкала мать. Оберегая стайку детей, как шотландская овчарка, она вела их по улице в церковь.

Очень красивая девушка, в туфлях на босу ногу и в свободном пальто, рассеянно прошла мимо этой семейной группы, читая на ходу воскресную газету.

По другой стороне улицы чинно шагал под руку с женой военный со стандартным лицом английского сержанта, холодным, неподвижным, сдержанным, полным чувства собственного достоинства. Его жена была молода, и Ной мог с уверенностью сказать, что она изо всех сил старается подражать напыщенным манерам мужа. Однако всякий раз, когда она сбоку поглядывала на него, каменное выражение ее лица сменялось живой улыбкой. Это создавало очень милый контраст, словно маленькая девочка с цветными лентами в косичках, забравшаяся на шустрого косматого пони, случайно затесалась в колонну выступающих на параде бронированных машин.

– Доброе утро, доброе утро, – приветствовали друг друга жители города, встречаясь на разбитых снарядами улицах. – Чудесный день, не правда ли? Я слышала, что снаряд опять попал в рыбный рынок мистера Финчли. Как хорошо, что ваш Альберт приехал на уик-энд! Как хорошо, что рассеялся туман! Сегодня можно видеть Францию. После обеда мы собираемся подняться на скалу. Да, я получила весточку от Сиднея. Спасибо, все хорошо, очень хорошо, у него сняли последние швы три недели назад и теперь его посылают в Калькутту на поправку… В субботу к моей Роберте снова приходил американский сержант. Он принес большую жестянку этого чудесного фруктового салата и целую коробку сигарет «Честерфилд». Чудесный парень, очень, очень хороший; он говорит, что разрешение теперь уже должно прийти примерно через месяц, – вы ведь знаете, как медленно все делается в армии, – и они должны пожениться здесь, если успеют до вторжения. Я уже говорила с викарием. Доброе утро, доброе утро, доброе утро…

Ной остановился перед церковью. Это было приземистое каменное здание с тяжелой квадратной башней. Церковь выглядела так, будто бог, к которому обращались в ее стенах прихожане, был грозным богом из Ветхого завета, установившим твердые, суровые, непреклонные законы для многих поколений верующих, живущих на берегу Ла-Манша; богом побережья и скал, богом ледяной воды и штормов, строгим в ниспослании кары и сдержанным в милосердии. На газоне перед церковью находилось бомбоубежище, позади нее, около дома викария, расположенные зигзагом заграждения из колючей проволоки, а далее, на краю газона, угрожающе щетинились противотанковые бетонные пирамиды, предназначенные для того, чтобы остановить немцев, которым так и не удалось взобраться на скалы, как они обещали в 1940 году.

Служба уже началась, и прихожане пели гимн под аккомпанемент органа. Высокие женские и детские голоса на фоне глубоких звуков органа и низких мужских голосов казались удивительно нежными и легкомысленными и как бы исходящими из неровного серого камня церковных стен. Повинуясь какому-то непонятному порыву, Ной вошел в церковь.

Прихожан было немного, и Ной сел на одну из свободных задних скамеек. Многие окна были выбиты, некоторые были заделаны картоном, в других торчали лишь осколки стекла, задержавшиеся в тяжелых свинцовых рамах. Соленый ветер с Ла-Манша врывался в отверстия, шевеля вуали женщин, перелистывая страницы библии, развевая длинные седые волосы священника, который стоял в мечтательной позе, мягко покачиваясь на каблуках в такт гимну. Своим тонким восковым лицом и развевающимися белыми волосами он напоминал средневекового пианиста, увлеченного фугами, или астронома, слишком глубоко погруженного в созерцание звезд, чтобы вспомнить о том, что надо сходить к парикмахеру.

Ной никогда не был в синагоге. Напыщенные речи отца, полные цитат из священных книг, рано затмили идею бога в сознании Ноя. Ему ни разу не приходилось даже разговаривать со священником, ни с еврейским, ни с христианским. Они всегда казались Ною слишком резкими, слишком энергичными, слишком воинственными и земными, слишком похожими на строевых командиров, чтобы искать у них какого-либо духовного утешения. Ему всегда казалось, что подойди он к любому священнику и скажи: «Святой отец, я согрешил», или: «Святой отец, я боюсь ада», тот похлопает его по плечу, процитирует что-нибудь из армейского устава и отошлет чистить винтовку.

Ной почти не слушал службы. Он вместе со всеми вставал, вместе со всеми садился, ощущал, не вникая в смысл слов, волнующую, печальную и нежную мелодию гимнов и все время смотрел на усталое, тонкое лицо священника, слабо освещенное зимним солнцем, лучи которого проникали через разбитые окна над его головой.

Пение гимнов закончилось. По церкви прошел легкий шум: прихожане убирали молитвенники, шаркали ногами, шептались дети. Задумчиво склонившись над пюпитром и обхватив большими бледными руками полированное темное дерево, священник начал проповедь.

Сначала Ной не вникал в слова проповеди. Он часто слушал так музыку: не следя за мелодией и за развертыванием замысла композитора, он в то же время переносился с помощью абстрактных звуков музыки в какой-то особый мир образов, созданных его собственным воображением. У священника был низкий старческий голос, нежный и задушевный; порой он терялся в порыве врывавшегося в разбитые окна ветра. Это был голос, лишенный профессиональной страсти проповедника, голос, который, казалось, шел к богу и к пастве из глубины души. В нем звучали не старые каноны, а только что возникшие размышления, в нем не было напыщенной торжественности, присущей служителям церкви. Это был голос поистине религиозного человека.

– Любовь, – говорил старик, – это слово Христово; оно имеет единый смысл, чуждо всякого расчета и не допускает разных толкований. Нам советуют любить ближнего как самого себя и врага своего любить как брата, и значение этих слов не вызывает сомнений, как и гири на весах, на которых взвешиваются наши поступки.

Мы жители Ла-Манша, но мы не живем на берегах его; мы живем среди морской травы и отшлифованных водой обломков, среди раскачивающихся соленых папоротников и среди костей наших братьев, нашедших свою смерть в темной пучине моря, а над нами катятся глубокие потоки ненависти человека к людям и к богу. Сейчас поток идет с севера и питает нас ледяным соком отчаяния. Мы живем среди орудий, и их медные голоса заглушают тихий голос бога; в их грохоте можно услышать лишь дикие крики возмездия. Мы видим, как наши города рушатся от вражеских бомб, мы оплакиваем наших детей, погибших на заре своей жизни от пуль врага; движимые бездонным чувством ненависти, мы наносим ответные удары, жестокие и дикие, по его городам и по его детям. Враг злее тигра, прожорливее акулы, беспощаднее волка; защищая свою честь и свой скромный образ жизни, мы поднялись против него, мы боремся против него; но при этом мы превосходим врага в жестокости, прожорливости, беспощадности. Разве, когда все это окончится, мы сможем лгать себе, что победа осталась за нами? Наша победа несет гибель тому, что мы защищаем и что не могло бы погибнуть при нашем поражении. Можем ли мы сидеть здесь, с окаменевшими в подводной глубине сердцами, и думать, что наша воскресная молитва дойдет до бога, после того как всю неделю мы убивали невинных, сбрасывали бомбы на церкви и музеи, сжигали библиотеки и хоронили детей и матерей под обломками железа и бетона, этого самого отвратительного порождения нашего века?

Не хвастайте в ваших газетах о том, что вы без разбора сбросили тысячи бомб на несчастную страну Германию, ибо я скажу вам, что вы сбросили эти бомбы на меня, на вашу церковь, на самих себя, на вашего бога. Лучше скажите мне, как вы оплакивали того единственного немецкого солдата, которого вам пришлось убить, когда он стоял перед вами, угрожая оружием, и тогда я окажу: ты мой защитник, ты защитник моей церкви и моей Англии.

Здесь, среди прихожан, я вижу несколько солдат и знаю, что они имеют право спросить: «Что такое любовь для солдата? Как должен солдат повиноваться слову Христову? Как может солдат любить своего врага?» И я отвечу так: убивай, щадя, скорбя, чувствуя, что совершаешь грех, который является в равной мере и грехом того, кто падает от руки твоей. Ибо не твое ли прежнее безразличие, слабость духа, жадность, глухота вооружили его и послали на поле брани убивать тебя? Он боролся, он плакал, он взывал к тебе, но ты ответил: «Я ничего не слышу. Через воду голоса не слышно». Тогда в отчаянии он взял винтовку, и лишь после этого ты, наконец, сказал: «Теперь я ясно слышу его. Давайте убьем его».

– Не считайте, – продолжал старик тихим, слабеющим голосом, – что вы поступили справедливо, таким жестоким образом обратив на него свое запоздалое внимание. Убивайте, если вы вынуждены это делать, ибо из-за нашей слабости и наших ошибок мы не смогли найти другого пути к миру, но убивайте, испытывая чувство раскаяния и печали, сожалея о бессмертных душах, павших в бою, несите в своем патронташе милосердие, а в своем ранце – прощение, убивайте не из мести, потому что право мести принадлежит не вам, а богу, убивайте, сознавая, что каждая загубленная вами жизнь делает вашу собственную жизнь намного беднее.

Воспряньте, дети, воспряньте со дна пролива, стряхните с себя обломки разбитых кораблей, вырвитесь из зарослей морского папоротника, пусть теплое течение согреет ваши души. Хотя мы и боремся против убийц, не будем обагрять в крови наши собственные руки. Не будем превращать наших врагов в бесплотных духов, лучше сделаем их нашими братьями. Если мы несем в своих руках меч господень, как мы хвастаемся, то будем помнить, что он сделан из благородной стали, не допустим, чтобы в руках англичан он превратился в кровавый нож мясника.

Старик вздохнул и поежился; ветер, врывавшийся в окна, шевелил его волосы. Он посмотрел отсутствующим взглядом через головы прихожан, словно, предавшись своим старческим мечтаниям, совсем забыл об их присутствии. Потом посмотрел вниз и мягко улыбнулся полупустым скамьям.

Вместе с паствой он прочитал молитву и пропел заключительный гимн, но Ной уже не слушал. Слова священника взволновали его, он почувствовал трепетную нежность к этому старику, к окружающим его людям, к солдатам, стоящим у орудий здесь и по ту сторону пролива, ко всему живущему и обреченному на смерть. Они вселили в него какую-то таинственную надежду. Логика не позволяла ему согласиться со словами старика. Обреченный убивать, будучи сам мишенью для врага, зная путаный характер войны, в которой он участвовал, Ной понимал, что во время атаки нельзя так строго придерживаться норм христианской морали, как желал этот старик, понимал, что такая попытка легла бы слишком тяжелым бременем на плечи армии, дала бы врагу слишком легко добытое преимущество, за что в один прекрасный день он, Ной, мог поплатиться жизнью. И все же проповедь священника вселила в него надежду. Если в такое время, в таком месте, где едва рассеялся дым от последних семи посланных в бесцельной злобе снарядов, в церкви, уже пострадавшей от войны, среди солдат, уже раненных, и горожан, уже потерявших своих близких, если в такое время и в таком месте нашелся человек, способный так страстно призывать к братству и милосердию, не опасаясь кары, значит, мир еще не погиб. Ной знал, что по ту сторону Ла-Манша никто не осмелился бы говорить подобным образом, и именно там, по ту сторону Ла-Манша, находятся люди, которым суждено в конечном счете потерпеть поражение. Владеть миром будут не они, а те чуть сонные и туповатые люди, которые сидят сейчас, кивая головой, перед своим старым проповедником. До тех пор, – размышлял Ной, – пока такие голоса, суровые, нелогичные и любящие, могут раздаваться в этом мире, его собственное чадо может жить в атмосфере уверенности и надежды…

– Аминь, – сказал священник.

– Аминь, – хором повторили прихожане.

Ной медленно поднялся и вышел. Он остановился у двери и стал ждать. На улице какой-то мальчишка, вооруженный луком и стрелой, целился в один из противотанковых надолбов. Он выстрелил и промахнулся, подобрал стрелу и снова тщательно прицелился.

Священник, стоя в дверях, с серьезным лицом пожимал руки прихожанам, спешившим к воскресному обеду, приготовленному из нормированных продуктов. Порывистый ветер трепал его волосы, а руки его, как заметил Ной, сильно тряслись. Он выглядел очень старым и хрупким.

Ной ждал, пока не разошлись все прихожане. Затем, когда священник хотел уже повернуть в церковь, Ной подошел к нему.

– Сэр, – тихо проговорил он, не зная еще, что хочет сказать, не в состоянии выразить словами охватившее его смешанное чувство благодарности и надежды. – Сэр, я… я хотел подождать и… я извиняюсь, что не могу выразить это лучше… благодарю вас…

Старик спокойно взглянул на него. У него были темные, окруженные морщинками проницательные и скорбные глаза. Он медленно наклонил голову и пожал Ною руку своей сухой и до прозрачности хрупкой рукой. Ной очень осторожно пожал руку священника.

– Хорошо, – сказал священник. – Благодарю вас. Это к вам, молодым, я обращал свои слова, потому что именно вам предстоит принимать решения… Благодарю вас. – Он стал внимательно разглядывать форму Ноя. – О, – вежливо воскликнул он, – канадец?

Ной не мог сдержать улыбку.

– Нет, сэр, – сказал он, – американец.

– Американец! – воскликнул старик, несколько озадаченный. – О да.

У Ноя было такое ощущение, словно старик не совсем усвоил тот факт, что Америка участвует в войне. Должно быть, ему десятки раз говорили об этом, но он успел уже позабыть. Казалось, все мундиры сливались в его глазах в однообразные тусклые пятна.

– Очень рад, очень рад, – тепло и едва слышно произнес старик. – Я действительно очень рад. Да, – неожиданно воскликнул он, взглянув вверх на окна церкви. – Надо достать новые стекла; там внутри, по-видимому, был ужасный сквозняк.

– Нет, сэр, – ответил Ной и снова не смог сдержать улыбку. – Я не заметил.

– Очень мило с вашей стороны, – сказал священник, – очень мило, что вы так говорите. Американец? – В его голосе снова послышалась слабая, вежливая нотка сомнения. – Да сохранит вас бог и да возвратит вас невредимым домой к вашим родным и близким после ужасных дней, что ждут вас впереди. – Он пошел было в церковь, но снова вернулся и почти сурово взглянул на Ноя.

– Скажите мне откровенно, – заговорил он живо и возбужденно, как молодой, энергичный человек, – скажите мне, ведь вы думаете, что я просто болтливый старый дурак? – Внезапно он твердо и с неожиданной силой схватил руки Ноя.

– Нет, сэр, – тихо сказал Ной. – Я думаю, что вы великий человек.

Старик пронизывающим взглядом посмотрел на Ноя, как будто искал на его лице какой-либо признак насмешки или снисхождения к его возрасту и устаревшему образу мыслей. Он, казалось, был удовлетворен тем, что увидел. Отпустив руки Ноя, он попытался улыбнуться, но лицо его задрожало, а глаза заволокло туманом.

Он покачал головой.

– Старый человек, – сказал он, – иногда не знает, в каком мире он живет, говорит он о прошлом или о будущем… Я смотрю на своих прихожан и вижу лица умерших пятьдесят лет назад и разговариваю с ними, пока, наконец, не очнусь и не вспомню, где я. Сколько вам лет?

– Двадцать три, сэр, – ответил Ной.