Ирвин Шоу - Молодые львы - 1948 ВИБ
.docДругой солдат сидел, прислонившись спиной к колесу машины, голова у него держалась лишь на лоскутке кожи. Христиан посмотрел на повисшую голову. Лицо с сильными челюстями, несомненно, принадлежало рабочему. На нем застыло столь характерное для англичан выражение внешнего добродушия и скрытого упорства. Изо рта, заставляя губы кривиться в насмешливой улыбке, торчала вставная челюсть. У него были чисто выбритые покрасневшие щеки и седеющие виски. «Один из тех, кто брился утром, – решил Христиан. – Тот самый аккуратный солдат, какого можно найти в любом взводе. В это утро ему можно было и не беспокоиться!..»
То там, то здесь шевелились руки и раздавались стоны. Солдаты разошлись в разные стороны, и отовсюду послышались одиночные выстрелы. Гарденбург подошел к головной машине, по всем признакам принадлежавшей начальнику колонны, и стал рыться в поисках документов. Он взял несколько карт, отпечатанных на машинке приказов, извлек из полевой сумки фотографию светловолосой женщины с двумя детьми, потом поджег машину.
Отойдя в сторону, они вместе с Христианом смотрели, как горит автомобиль.
– А нам повезло: они остановились как раз там, где нужно, – усмехнулся Гарденбург. Христиан тоже улыбнулся. Это никак не похоже на его первый опереточный бой на подступах к Парижу. Это совсем не то, что спекуляция и полицейская служба в Ренне. Это было именно то, к чему они готовились, это была война, а мертвецы, валявшиеся на песке, составляли их реальный, конкретный вклад в завоевание победы. И победа эта близка. На помощь американцев англичанам особенно рассчитывать не приходится.
– Ну ладно! – крикнул солдатам Гарденбург. – Те, кого вы не добили, могут добираться домой пешком. Возвращайтесь на высоту.
Гарденбург и Христиан пошли обратно. На гребне высоты, на фоне неба четко вырисовывались фигуры наблюдающих за ними солдат. «Какими уязвимыми они кажутся, – озабоченно подумал Христиан, – какими одинокими в этой бескрайней пустыне, и как хорошо, что я не один, что они со мной…»
Они прошли мимо полуобнаженного английского офицера. У него была нежная, бледная кожа аристократа.
– Помните, какой у него был вид, когда раздались первые выстрелы? – усмехнулся Гарденбург. – А как он бежал, пытаясь жестами приказать что-то своим солдатам и одновременно придерживая брюки?.. Капитан армии его величества английского короля… Готов биться об заклад, что в Сандхерсте27 их не обучают, как вести себя в подобных случаях!
Гарденбург рассмеялся. Комизм всплывавших в его памяти сцен действовал на него все сильнее и сильнее. В конце концов он даже вынужден был остановиться. Согнувшись, упираясь руками в колени и задыхаясь, Гарденбург хохотал, как безумный, и ветер тут же уносил его смех.
Христиан тоже засмеялся. Вначале он крепился, но потом смех охватил его с такой силой, что он стал беспомощно раскачиваться из стороны в сторону. Глядя на корчившихся от хохота лейтенанта и унтер-офицера, начали посмеиваться и остальные. Сначала они только хихикали, но смех Гарденбурга и Христиана был таким заразительным, что вскоре и пять сопровождавших их солдат, и пулеметчики на гребне захохотали во все горло. Звуки дикого смеха неслись над испещренной воронками пустыней, над неподвижно распростертыми телами и потухающим пламенем костров, на которых английские солдаты готовили завтрак, над разбросанными винтовками, над потешными лопатками, которыми так и не успели воспользоваться англичане, над горящими грузовиками и над мертвецом, что сидел, прислонившись к колесу, с полуоторванной головой и вставной верхней челюстью, торчавшей из судорожно искривленного рта.
11
Поезд медленно шел вдоль сугробов мимо заснеженных холмов Вермонта. Ной сидел в пальто у замерзшего окна, дрожа от холода: в вагоне испортилось отопление. Перед его глазами медленно проплывал неприглядный пейзаж. Все выглядело серым в это раннее облачное рождественское утро. Поезд был переполнен, и Ною не удалось получить спальное место. Он чувствовал скованность во всем теле, лицо его было выпачкано сажей, налетевшей с паровоза. В мужском туалете замерзла вода, и он не смог побриться. Потирая небритую щеку, Ной представил себе, какой у него должен быть вид: противная черная щетина, красные воспаленные глаза, а на воротничке грязные пятна от копоти. «Черт возьми! – думал он. – Как же в таком виде представляться ее семье?»
Его нерешительность возрастала с каждой милей. На одной станции, где они стояли пятнадцать минут, его охватило неудержимое желание выпрыгнуть, сесть на стоявший рядом встречный поезд и возвратиться в Нью-Йорк. Неудобства поездки, холод, храп пассажиров, вид мрачных вершин, вырисовывавшихся в облачной ночи, удручающе действовали на Ноя, и его уверенность постепенно таяла. «Нет, – говорил он себе, – ничего из этого не выйдет…»
Хоуп уехала раньше, чтобы подготовить почву. За эти два дня она, должно быть, успела сказать отцу, что собирается выйти замуж и что ее мужем будет еврей. «Наверно, все сошло благополучно, – размышлял Ной, сидя в грязном вагоне и стараясь настроить себя на оптимистический лад, – иначе она послала бы мне телеграмму. Она разрешает мне приехать, значит, все должно быть в порядке, должно быть…»
После того как ему отказали в приеме в армию, Ной принял вполне разумное решение перестроить свою жизнь так, чтобы приносить как можно больше пользы. Он стал проводить три-четыре вечера в неделю в библиотеке за изучением проектов по судостроению. «Больше кораблей, – кричали газеты и радио, – как можно больше кораблей!» Что ж, если ему не суждено воевать, то, по крайней мере, он сможет строить. Он никогда не имел дела с чертежами, и его представление о сварке и клепке было самым смутным, а по всем данным, чтобы стать специалистом в любой из этих областей, потребуются месяцы упорной учебы. И он занимался с неутомимым рвением, заучивая наизусть, повторяя вслух содержание прочитанного, заставляя себя снова и снова воспроизводить по памяти чертежи. Он умел работать с книгой, и учение подвигалось быстро. Еще месяц, думал он, и можно будет пойти на верфь, смело подняться на леса и начать зарабатывать себе на хлеб.
И рядом с ним будет Хоуп. Он чувствовал себя немного виноватым, собираясь строить свое личное счастье в то время, когда его товарищи переживают ужасы войны. Однако, если он, Ной, откажется от семейной жизни, это нисколько не приблизит поражение Гитлера и не ускорит капитуляцию Японии. К тому же Хоуп так настаивала.
Но ведь Хоуп так любит своего отца, а он убежденный пресвитерианец, церковный староста с твердо укоренившимися в сознании суровыми религиозными принципами.
Она ни за что не выйдет замуж без согласия отца. «О боже, – думал Ной, уставившись на капрала морской пехоты, который, развалившись на сиденье, спал с открытым ртом и поднятыми вверх ногами, – боже, почему так сложно устроен мир?»
Вот в окне показался кирпичный завод и замелькали тесно жмущиеся друг к другу унылые заснеженные улицы с пирамидальными крышами домов. А вот и Хоуп, она стоит на платформе и старается взглядом отыскать его лицо в мелькающих замерзших окнах.
Он на ходу спрыгнул с поезда, прокатился по скользкому снегу, стремясь удержать равновесие, взмахнул руками и чуть было не выпустил из рук потертый саквояж из искусственной кожи. Какой-то пожилой человек с чемоданом ядовито заметил ему:
– Это лед, молодой человек, лед, на нем не танцуют.
Хоуп спешила ему навстречу. У нее было бледное, встревоженное лицо. Остановившись в нескольких шагах, даже не поцеловав его, она воскликнула:
– Боже мой. Ной! Тебе нужно побриться.
– Вода замерзла, – бросил он с раздражением.
Некоторое время они стояли друг против друга в нерешительности. Затем Ной быстро огляделся вокруг, стараясь определить, одна ли она пришла. На станции сошло еще несколько пассажиров, но было очень рано, их никто не встречал, и они уже спешили к выходу. Вскоре поезд отошел, и, если не считать пожилого мужчины с чемоданом, Ной и Хоуп остались на станции одни.
«Нехорошо, – подумал Ной, – они послали ее, чтобы она сама сообщила мне неприятную весть».
– Как доехал? – стараясь скрыть смущение, спросила Хоуп.
– Отлично, – ответил Ной. Она казалась какой-то странной и холодной; на ней было старое короткое пальтишко из толстой клетчатой ткани, а на голове туго повязанный шарф. С холодных вершин дул северный ветер, насквозь пронизывая его пальто, словно оно было из тончайшей ткани.
– Значит, проводим рождество здесь? – спросил Ной.
– Ной… – тихо, дрожащим голосом произнесла Хоуп, стараясь скрыть волнение. – Ной, я еще не говорила им.
– Что? – упавшим голосом спросил Ной.
– Я не сказала им ничего: ни что ты должен приехать, ни что я хочу выйти за тебя замуж, ни что ты еврей, ни что ты вообще существуешь.
Ной проглотил обиду. «До чего же глупо и бессмысленно проводить так рождество», – подумал он, глядя на неприветливые вершины.
– Ну что же, – ответил он, сам не сознавая, что хотел этим сказать. Но Хоуп выглядела такой жалкой в своем туго повязанном шарфе, с озябшим на утреннем морозе лицом, что ему захотелось как-то утешить ее. – Пустяки, – добавил он таким тоном, каким говорит хозяин неловкому гостю, разбившему вазу, давая понять, что это не такая уж большая потеря. – Не беспокойся об этом.
– Я все собиралась сказать, – начала Хоуп так тихо, что сквозь порывы ветра он с трудом различал ее слова, – я даже пыталась вчера вечером все рассказать отцу… – Она тряхнула головой и продолжала. – Мы пришли домой из церкви, и я думала, что нам удастся посидеть вдвоем на кухне, но тут вошел мой брат. Он приехал с женой и детьми на праздники из Ратленда. Они заговорили о войне, а брат такой болван – стал уверять, что евреи не воюют, а только наживаются на войне. А отец сидел и кивал головой. Не знаю, соглашался ли он или просто дремал – его каждый вечер уже с девяти часов клонит ко сну, – и я так и не решилась…
– Ничего, ничего, все в порядке, – тупо повторял Ной, машинально натягивая перчатки на озябшие руки. «Нужно позавтракать, – подумал он, – и выпить чашку кофе».
– Я не могу больше оставаться с тобой, – сказала Хоуп. – Мне пора возвращаться. Когда я уходила из дому, все еще спали, а сейчас они, наверно, уже встали и гадают, куда я девалась. Я должна пойти с ними в церковь, а потом постараюсь поговорить с отцом наедине.
– Правильно, так и сделай, – с неестественным оживлением проговорил Ной.
– На той стороне улицы есть отель. – Хоуп показала на трехэтажное здание шагах в пятидесяти. – Там можно позавтракать и отдохнуть. Я приду к тебе в одиннадцать часов. Хорошо? – озабоченно спросила она.
– Отлично, кстати там и побреюсь, – просиял Ной, как будто ему только что пришла в голову блестящая идея.
– Ной, милый… – Подойдя ближе, она прикоснулась руками к его лицу. – Мне так жаль. Я подвела тебя, я подвела тебя.
– Глупости, – мягко возразил он, – глупости. – Но в душе он знал, что Хоуп права. Она действительно подвела его, и это его не столько огорчило, сколько удивило. На нее можно было всегда положиться, она была такой мужественной, такой искренней и сердечной по отношению к нему. И к чувству разочарования и обиды, которое принесло ему это холодное рождественское утро, примешивалось и другое чувство: он был рад тому, что она хоть раз провинилась. Он был убежден, что не раз подводил ее и будет иногда подводить и в будущем. Теперь они в какой-то степени сквитались, и впредь ему будет за что ее прощать.
– Не беспокойся, дорогая, – улыбался он ей, грязный и уставший, – я уверен что все будет хорошо, я буду ждать тебя там. – Он жестом указал на отель. – Иди в церковь и… – он печально усмехнулся, – помолись за меня.
Она улыбнулась, еле сдерживая слезы, потом повернулась и быстро зашагала своей твердой походкой, которую не могли изменить ни тяжелые боты, ни скользкая дорога, к дому, где колеблющийся отец и разговорчивый брат, вероятно, уже проснулись и ожидали ее прихода. Ной смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом, затем поднял саквояж, пересек скользкую улицу и направился к отелю. Открыв дверь отеля, он остановился. «О боже! – вдруг вспомнил он. – Я забыл поздравить ее с рождеством».
Было уже половина первого, когда раздался стук в дверь маленькой мрачной комнаты с облезлой крашеной железной кроватью и разбитым умывальником, которую Ной снял за два с половиной доллара. На праздники теперь осталось три доллара и семьдесят пять центов. (Правда, обратный билет до Нью-Йорка он уже купил.) Он не рассчитывал, что придется платить за комнату. Впрочем, с деньгами не так уж плохо. Питание в Вермонте, как он убедился, стоило недорого. За завтрак из двух яиц он заплатил всего тридцать пять центов. Подсчитав деньги, он тяжело вздохнул. Война, любовь, варварское деление на евреев и неевреев, возникшее почти за две тысячи лет до этого сурового рождественского утра, естественное нежелание отца отдавать свою дочь незнакомому человеку, а тут еще приходится ломать голову, как прожить праздники, когда в кармане осталось меньше пяти долларов.
Ной попытался изобразить на лице спокойную улыбку, предназначенную для Хоуп, и открыл дверь. Но это оказалась не Хоуп, а один из служащих отеля, старик с морщинистым красным лицом.
– Дама и господин внизу в вестибюле, – бросил он, повернулся и вышел.
Ной с волнением взглянул на себя в зеркало, тремя порывистыми движениями провел расческой по коротким волосам, поправил галстук и вышел из комнаты. «С какой стати, – спрашивал он себя, с замиранием сердца спускаясь по скрипучей лестнице, пропахшей воском и свиным салом, – с какой стати человек в здравом уме должен сказать мне „да“? Что я могу предложить в дополнение к своему имени? Три доллара в кармане, чуждую религию, тело, от которого отказалось за ненадобностью правительство, никакой профессии, никакого определенного стремления, кроме желания жить с его дочерью и любить ее. Ни семьи, ни воспитания, ни друзей. Лицо, которое должно показаться этому человеку грубым и чуждым; запинающаяся речь, засоренная жаргоном плохих школ и языком простонародья всех уголков Америки. Ною приходилось бывать в таких городках, как этот, и он знал, какие люди вырастают в них: гордые, замкнутые в себе, ограниченные кругом своей семьи, непреклонные, с семейными традициями древними, как камни самих городов, они со страхом и презрением смотрят на орды безродных пришельцев, вливающихся в их города. Ной никогда еще не чувствовал себя таким чужаком, как в тот момент, когда, спустившись по лестнице в вестибюль отеля, увидел мужчину и девушку, которые, сидя в деревянных качалках, смотрели в окно на морозную улицу.
Услышав, что Ной входит в вестибюль, они поднялись. «Какая она бледная», – отметил Ной, предчувствуя катастрофу. Он медленно направился к отцу и дочери. Плаумен был высокий, сутулый мужчина, выглядевший так, словно всю свою жизнь имел дело с камнем и железом и последние шестьдесят лет вставал не позднее пяти часов утра. У него было угловатое, замкнутое лицо, за очками в серебряной оправе виднелись усталые глаза. Когда Хоуп сказала: «Отец, это Ной», его лицо не отразило ни дружелюбия, ни враждебности.
Впрочем, он протянул Ною руку. Пожимая ее, Ной заметил, что рука была жесткая и мозолистая. «Что бы там ни было, а умолять я не буду, – решил Ной. – Я не буду лгать и делать вид, будто что-нибудь собой представляю. Если он скажет „да“ – хорошо, а если скажет „нет…“ Но об этом Ною не хотелось думать.
– Очень рад познакомиться с вами, – сказал Плаумен.
Они стояли, чувствуя себя неловко в присутствии пожилого клерка, наблюдавшего за ними с нескрываемым интересом.
– Мне кажется, неплохо было бы нам с мистером Аккерманом немного побеседовать, – сказал Плаумен.
– Да, – прошептала Хоуп, и по ее напряженному, неуверенному тону Ной почувствовал, что все потеряно.
Плаумен внимательно осмотрел вестибюль.
– Здесь, пожалуй, мало подходящее место для беседы, – проговорил он, взглянув на клерка, который с любопытством смотрел на него. – Можно немного прогуляться, к тому же мистер Аккерман, вероятно, пожелает осмотреть город.
– Да, сэр, – ответил Ной.
– Я подожду здесь, – сказала Хоуп и опустилась в качалку, жалобно заскрипевшую в тишине вестибюля. При этом звуке клерк неодобрительно поморщился, а Ной почувствовал, что этот жалобный скрип будет преследовать его в течение многих лет в тяжелые минуты жизни.
– Мы вернемся минут через тридцать, дочь моя, – сказал Плаумен.
Ноя слегка передернуло при этом обращении. Оно вызывало в памяти плохие старые пьесы из жизни фермеров, фальшивые, надуманные и мелодраматичные. Он открыл дверь и вышел вслед за Плауменом на заснеженную улицу. Он мельком увидел, что Хоуп с тревогой наблюдает за ними в окно. Потом они медленно пошли под резким холодным ветром по расчищенным тротуарам мимо закрытых магазинов.
Минуты две они шли молча, слышен был только скрип сухого снега под ногами. Первым заговорил Плаумен.
– Сколько с вас берут в отеле? – спросил он.
– Два пятьдесят, – ответил Ной.
– За один день? – удивился Плаумен.
– Да.
– Грабители с большой дороги все эти содержатели отелей, – возмутился Плаумен.
Он снова замолчал, и они продолжали свой путь, не обмениваясь ни словом. Они миновали фуражную лавку Маршалла, аптеку Ф.Кинне, магазин мужской одежды Дж.Джиффорда, юридическую контору Вирджила Свифта, мясную лавку Джона Хардинга и булочную миссис Уолтон, магазин похоронных принадлежностей Оливера Робинсона и бакалейную лавку Н.Уэста.
Лицо Плаумена было по-прежнему суровым и непроницаемым, его резкие, застывшие черты не гармонировали со старомодной выходной шляпой. Ной перевел взгляд на вывески магазинов. Имена владельцев входили в его голову, словно гвозди, методично забиваемые в доску безразличным плотником. Каждое имя жалило как стрела, вставало как стена, в каждом имени слышался упрек, вызов, сигнал к нападению. Ной чувствовал, как тонко и хитроумно этот старик вводит его в тесно сплетенный, единый мир простых английских фамилий, к которому принадлежит его дочь. Окольным путем он ставил перед Ноем вопрос, как уживется в этом Мире он, Аккерман, человек Со случайным именем, вывезенным из пекла Европы, одинокий, беззаботный, непризнанный, не имеющий ни гроша за душой, бездомный и безродный.
«Лучше бы иметь дело с братом, – подумал Ной, – шумным, болтливым, со всеми его старыми, давно известными гнусными и избитыми доводами, чем подвергаться молчаливому нападению этого умного старого янки».
Не нарушая молчания, они прошли деловой район города. Позади газона возвышалось обветренное кирпичное здание школы с увитыми засохшим плющом стенами.
– В эту школу ходила Хоуп, – сообщил Плаумен, кивком головы указывая на здание.
«Новый враг, – подумал Ной, глядя на спрятавшееся за дубы простое старое здание, – еще один противник, лежащий в засаде двадцать пять лет». Над входом по обветренному камню был высечен девиз. Скосив глаза, Ной прочел его. «Вы узнаете правду», – гласили полустертые буквы, обращаясь к поколениям Плауменов, которые под этим лозунгом учились читать и писать и узнавали о том, как их предки в семнадцатом веке высадились в жестокую бурю на скалах Плимута. – Вы узнаете правду, и правда сделает вас свободными». Ною казалось, что он слышит доносящийся из могилы звонкий голос покойного отца, читающего эти слова в своей напыщенной ораторской манере.
– Обошлась в двадцать три тысячи долларов в 1904 году, – пояснил Плаумен. – В 1935 году Управление общественных строительных работ хотело снести ее и построить новую, но мы не допустили этого: пустая трата денег налогоплательщиков. Школа и так очень хорошая.
Они пошли дальше. В ста шагах от школы стояла церковь. Ее стройный, строгий шпиль устремлялся в утреннее небо. «Вот его самое сильное оружие, – в отчаянии подумал Ной. – На церковном кладбище, вероятно, похоронено несколько десятков Плауменов, и со мной будут говорить в их присутствии».
Церковь была построена из светлого дерева и стояла, изящная и прочная, на заснеженном склоне. Она отличалась строгим, сдержанным стилем и не взывала неистово к богу, подобно устремленным ввысь соборам французов и итальянцев, а обращалась к нему простыми, взвешенными, краткими словами, прямо относящимися к делу.
– Ну что ж, – сказал Плаумен, когда до церкви оставалось еще шагов пятьдесят, – пожалуй, мы зашли уже довольно далеко. – Он повернулся. – Пойдем обратно?
– Да, – согласился Ной, и они направились в отель. Он был так удивлен и озадачен, что шел машинально, почти ничего не видя. Удар еще не нанесен, и неизвестно, когда он обрушится. Ной взглянул на старика: гранитные черты его лица хранили сосредоточенное, озабоченное выражение. Ной видел, что он мучительно подыскивает подходящие слова, холодные и убедительные, чтобы отказать возлюбленному своей дочери, слова справедливые, но решительные, сдержанные, но окончательные.
– Вы поступаете ужасно, молодой человек, – начал наконец Плаумен, и Ной сжал челюсти, готовясь к бою. – Вы подвергаете испытанию принципы старого человека. Не скрываю, я хотел бы только одного: чтобы вы сели в поезд, вернулись в Нью-Йорк и никогда больше не видели Хоуп. Но вы ведь не сделаете этого, не так ли? – Он пристально посмотрел на Ноя.
– Нет, не сделаю.
– Я так и думал. Иначе я не был бы здесь. – Старик глубоко вздохнул и, глядя под ноги на очищенный от снега тротуар, продолжал медленно идти рядом с Ноем. – Извините меня за довольно невеселую прогулку по городу, – опять заговорил он. – Значительную часть своей жизни человек живет автоматически, но иногда ему приходится принимать серьезные решения. И тогда он должен спросить себя: во что я верю, и хорошо это или плохо? Все эти сорок пять минут вы заставили меня думать об этом, и не могу сказать, что я вам за это благодарен. Я не знаю ни одного еврея и никогда не имел с ними дела. Мне нужно было к вам присмотреться и попытаться решить, считаю ли я евреев дикими, отъявленными язычниками, прирожденными преступниками или чем-то в этом роде… Хоуп думает, что вы не такой уж плохой, но молодые девушки часто ошибаются. Всю свою жизнь я считал, что люди родятся одинаково хорошими, и, слава богу, до сегодняшнего дня мне не нужно было проверять это. Если бы кто-нибудь другой появился в городе и попросил руки Хоуп, я сказал бы ему: «Заходите в дом, Виргиния приготовила индейку на обед…»
Слушая искреннюю речь старика, Ной не заметил, как они подошли к отелю. Дверь отеля открылась, и из нее быстро вышла Хоуп. Заметив дочь, старик остановился и сразу умолк. Она пристально смотрела на него, лицо ее выражало тревогу и решимость.
Ной чувствовал себя как после долгой болезни, перед его глазами пробегали имена Киннов, Уэстов и Свифтов с вывесок магазинов, имена с надгробных плит церковного кладбища, сама церковь, холодная и суровая. Слушать неторопливую речь старика, видеть измученную бледную Хоуп вдруг стало невыносимо. Он вспомнил свою теплую неприбранную комнату на берегу реки, с книгами и старым пианино, и ему до боли захотелось домой.
– Ну как? – спросила Хоуп.
– Что же, – не спеша ответил отец. – Я только что сказал мистеру Аккерману, что у нас на обед приготовлена индейка.
Лицо Хоуп медленно озарилось улыбкой, она прижалась к отцу и поцеловала его.
– Что же вы так долго? – спросила она, и изумленный Ной вдруг понял, что все будет хорошо, но он был настолько утомлен и разбит, что ничего не почувствовал.
– Можете захватить свои вещи, молодой человек, – сказал Плаумен, – нет смысла отдавать этим грабителям все свои деньги.
– Да, да, конечно, – согласился Ной и медленно, как во сне, стал подниматься по лестнице в отель. Открыв дверь комнаты, он оглянулся. Хоуп держала под руку отца, старик улыбался, пусть это была несколько вымученная и натянутая, но все-таки улыбка.
– Ах, я и забыл. Счастливого рождества, – сказал Ной и направился за саквояжем.
12
Призывной пункт находился в большом пустом помещении над греческим рестораном. В воздухе стоял запах горелого масла и плохо приготовленной рыбы. Пол был грязный, две лампы без абажуров ярко освещали расшатанные деревянные походные стулья и беспорядочно заваленные бумагами столы, за которыми две секретарши монотонно печатали бланки. Комнату ожидания и место, где заседала комиссия, разделяла временная перегородка, через которую свободно проникал гул голосов. На походных стульях сидело с десяток человек: степенные, хорошо одетые мужчины среднего возраста, юноша итальянец в кожаной куртке, явившийся с матерью, несколько молодых пар, державшихся за руки. «У них такой вид, – думал Майкл, – словно они попали в безвыходное положение: обиженные, злые, сидят, уставившись на потрепанный бумажный американский флаг и развешанные по стенам плакаты и объявления. Все они выглядят как люди, обремененные семьей или страдающие болезнями, которые дают право на освобождение от военной службы. А женщины – жены и матери с укором смотрят на других мужчин, словно хотят сказать: „Я вижу вас насквозь, у вас отличное здоровье, но вы припрятали в подвале много денег и хотите, чтобы вместо вас пошел мой сын или муж, но не думайте, что на этот раз вам удастся отделаться“.
Дверь комнаты, в которой заседала комиссия, открылась, и из нее вышел невысокий черноглазый юноша в сопровождении матери. Мать плакала, а покрасневшее лицо юноши выражало испуг и злобу. Все смотрели на него холодным оценивающим взглядом, мысленно представляя себе его мертвое тело на поле боя, белый деревянный крест и почтальона у двери с телеграммой в руках. В этом взгляде не было и тени сожаления, одно только злорадство. Казалось, он говорил: «Вот еще один мерзавец, которому не удалось их одурачить».
На столе одной из секретарш застучала машинка. Затем секретарша поднялась, приоткрыла дверь и, скользнув безразличными глазами по комнате, противным, резким голосом вызвала:
– Майкл Уайтэкр.
Это была на редкость некрасивая девица, с большим носом и густо намазанными губами. Поднимаясь со стула, Майкл заметил что у нее кривые ноги, а чулки перекрутились и сморщились.
– Уайтэкр! – раздраженно и нетерпеливо повторила она.
Майкл помахал ей и, улыбнувшись, сказал:
– Не выходите из себя, дорогая, я иду.
Она взглянула на него с холодным превосходством. Но Майкл не осуждал ее. Помимо обычного для государственных служащих дерзкого обращения, в ней еще говорило пьянящее чувство власти над людьми, которых она посылает на смерть – на смерть ради нее, хотя, очевидно, за всю ее жизнь ни один мужчина не взглянул на нее приветливо. «Все угнетают слабых – негров, мормонов28, нудистов29, нелюбимых женщин, – думал Майкл, подходя к двери, – чтобы как-то вознаградить себя за собственные неприятности. Надо быть святым, чтобы, работая на призывном пункте, оставаться порядочным человеком».
Открывая дверь, Майкл с удивлением почувствовал, что его пробирает легкая дрожь. «Что за чепуха», – подумал он, досадуя на себя. За длинным столом сидело семь человек. Все они повернулись и посмотрели на него. Их лица были для призывника другой стороной медали. Если в комнате ожидания царили страх, обида и неуверенность, то здесь было безжалостное подозрение, недоверие и бессердечность. «При других обстоятельствах ни с кем из этих типов я не стал бы разговаривать, – подумал Майкл, без улыбки глядя на их неприветливые лица. – Вот они, мои ближние. Кто выбрал их? Откуда они явились? Почему они проявляют такое рвение, посылая своих земляков на войну?»
