ushakin_c_sost_trubina_e_sost_travma_punkty
.pdfЕлена Трубина
Множественная травма
(послесловие)
Прочитав несколько статей в этом собрании, читатель заметит, насколько многочисленны и разнообразны как собственно трав мы, так и подходы к их осмыслению. Клинический и текстуальный анализ соседствует с полевыми исследованиями и социологичес кими наблюдениями. А обсуждение психических травм сопровож дается рефлексией по поводу возможностей самого термина мета форически отобразить интенсивность и насильственность модернизации, или выступить способом критического рассмотре ния современных социума и культуры, или, как это ни грустно, стать орудием доминирования. В сегодняшних обсуждениях в ди алог вступают натуралистические и конструктивистские теории коллективной травмы, и этот диалог мы попытались отразить на страницах сборника.
Среди ключевых вопросов, в которых проявляются коллизии между различными представлениями о травме, отметим следую щие. Как связаны между собой природа трагических событий и коллективные репрезентации? Травматичны ли сами события, или их делают травматичными те культурные рамки, которые опреде ляют восприятие событий? Как страдания людей репрезентируют ся международными наблюдателями и местными агентами куль турной индустрии? И какие возможности для нас как свидетелей происходящего эти репрезентации открывают (и закрывают)? Ка ковы те социальные и культурные процессы, в ходе которых собы тия начинают рассматриваться как угроза коллективным идентич ностям? Как социальные группы справляются с сильными негативными эмоциями? Как сказывается здесь их социальный и культурный капитал? Каким образом они принимают на себя (или делегируют друг другу) социальную ответственность за случивше еся? Поскольку нам хотелось бы провести некоторые параллели между тем, как травма и травматическое описываются отечествен
901
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ными авторами, и тем опытом, который возник по мере подготов ки этого сборника, отметим несколько принципиальных позиций.
Борис Дубин, анализируя причины избегания исторической от ветственности советскими и постсоветскими поколениями, пишет:
Из сознания и тех и других групп история как проблема, как на пряженная связь между настоящим и прошлым вытеснена; если она и может вернуться, быть сколько нибудь значимой для тех и для других вместе, то разве что в форме официозной истории, иде ологически тенденциозной легенды власти. Подобные стратегии прятания и ускользания от травматических конфликтов (в том чис ле от признания, принятия, осознания реальных напряжений и столкновений внутри и между поколениями) многократно затруд няют их систематическую рационализацию силами образованно го сообщества, закрывают возможность институционализовать эту работу, а значит, и выработать некие средства для цивилизованно го освоения подобных болезненных моментов другими, более ши рокими группами населения1.
Хронология событий, фиксируемая с помощью понятия «поко ления» и определяющая перестройку как разрыв в историческом континууме, констатации немого отрицания вины и исторической ответственности большинством социальных групп современной России справедливо преобладают в описаниях травм перестройки и последующих лет. Однако кажется неслучайным, что проблема межпоколенческой травматизации — повсеместно, а не только у нас — уступает в популярности и глубине продуманности исследо ваниям травмы как таковой. Именно эти исследования оказались особенно плодотворными в описании непредсказуемости и амби валентности передачи семейной памяти как главного канала транс ляции исторического наследия поколений. Травматические собы тия — в силу своей интенсивности — не могут быть постигнуты с помощью обычных когнитивных приемов, а память о них сильно отличается от обычной. Дети людей, подвергшихся травме, видят сны о событиях, которых они не переживали. Молодые люди из семей выживших жертв и из семей людей, травмы скорее наносив ших, выказывают не только симптомы разрывов и отсутствий,
1 Дубин Б. Интеллектуальные группы и символические формы. Очерки со циологии современной культуры. М., 2004. С. 54–55.
902
ЕЛЕНА ТРУБИНА. МНОЖЕСТВЕННАЯ ТРАВМА
молчания и замалчиваний, но и равнодушие к истории, безжало стно прошедшейся по судьбам их близких. Поэтому нам дорого, что авторы нашего сборника — Шошана Фелман, Эльза Баир Гу чинова, Омер Бартов, Кэти Карут и другие — в опубликованных здесь и прочих текстах не только обличают недостаточно осознан ное и рациональное отношение соотечественников к прошлому, но и показывают реальное многообразие способов ассоциации и дис социации с прошлым, идентификации с предшественниками, от дания должного разрушительной истории, осознания того, что ушедшие в немалой степени предопределяют то, как ты смотришь на мир. Тем самым создается поле, в котором возможно возник новение гетеропатической идентификации — т.е. такой эмпатичес кой реакции на другого, которая сочетается с пониманием того, что опыт другого не может стать твоим и что тебе стоит подавлять в себе импульс его ненароком присвоить, став, так сказать, сурро гатной жертвой1.
Психотерапия и психоанализ обращаются к проблемам людей, столкнувшихся с социальным и политическим насилием, пережив ших природные и техногенные катастрофы, не справившихся с вызовами радикальных социальных изменений. Переживание ут рат и совладание с ними неразрывно связаны с осознанием пре рывностей, смещений, деформаций социального мира. Единич ность травмы (все последующие беды, с которыми сталкивается индивид, вступают в сложные динамичные отношения с пережи той им травмой) противоречиво сосуществует как со множествен ностью ее реальных вариантов, так и со множественностью людей, переживших травму. Фредрик Джеймисон, полемизируя с Хайдег гером и Сартром, описавшими экзистенциализм в терминах смер ти, заходит еще дальше, заявляя, что сама эта множественность может быть травмирующей:
Бесчисленные холокосты этого периода открывают… не столько смерть и человеческую конечность, сколько множественность дру гих людей; поэтому ужасы окопов или массовых расстрелов рас
1См.: Silverman K. The Threshold of the Visible World. NY: Routledge, 1996.
P. 185; Hirsch M. Projected Memory: Holocaust Photographs in Personal and Public Fantasy // Acts of Memory: Cultural Recall in the Present / M. Bal, J. Crewe, L. Spitzer (eds.). Hanover, NH: UP of New England, 1999. P. 9; LaCapra D. Writing History, Writing Trauma. Baltimore: Johns Hopkins UP, 2001. P. 40.
903
ПОСЛЕСЛОВИЕ
крывают не столько некий метафизический удел — предмет раз мышлений священников, философов или впечатлительных подро стков, сколько зрелище этой множественности жизни1.
С самого начала ХХ века европейская мысль, столкнувшись с обилием погибших и пострадавших людей, и поныне ищет продук тивные способы осмысления множественности связанных друг с другом человеческих существ как главной черты человеческого удела и отправной точки современного политико философского мышления. В утопическом стремлении русского философа Нико лая Федорова направить силу армий не на уничтожение друг дру га, а на воскрешение всех когда либо живших, проявился отказ считать предков «навозом» истории, сохраняющей в памяти лишь избранных. Американский политический философ Ханна Арендт критиковала классическую европейскую философию за то, что многие ее представители относились к людской множественнос ти с раздражением или упражнялись по ее поводу в цинизме. Так, немецкий философ Эрнст Юнгер усматривал проявление «здоро вья жизни» во взглядах тех, кто, созерцая уничтожение людей, напоминал окружающим, что немало людей одновременно с этим и рождается. Немецкий мыслитель Петер Слотердайк также опи сывает цинизм политиков, медиков и военных, лицемерно обо дрявших с помощью патриотических брошюр миллионы обезоб раженных войной калек, воспринимая человечество как заменимый протез. Омассовление истории и культуры связало нарастающую неотличимость людей друг от друга с мировыми войнами, Холо костом, ГУЛАГом и ядерными взрывами. Травма парадоксальным образом оказывается составной частью самой природы норматив ного порядка, что придает смысл человеческому уделу.
Одержимость современной культуры катастрофами и травмами сочетается с политической манипуляцией травматическим дискур сом, дошедшей до своих крайних выражений в медиаконструиро вании глобальных травм и эры глобального террора. События 11 сентября 2001 года, дестабилизировав существующий расклад политических сил, эксплуатируются правительствами для решения проблем собственной легитимации. Чем более жестокими стано вятся способы осуществления политических целей, чем более био&
1 Jameson F. The End of Temporality // Critical Inquiry. Summer 2003. P. 709.
904
ЕЛЕНА ТРУБИНА. МНОЖЕСТВЕННАЯ ТРАВМА
политической становится политика (то есть нацеленной на управ ление человеческой жизнью), тем более популярными становятся попытки политического класса позиционировать себя действую щим от имени тех, кто пострадал от прошлых и современных форм насилия. В итоге приятное волнение, с каким в конце предыдуще го столетия исследователи описывали транснациональные потоки идей и желаний, капиталов и людей, уступило место тревоге из за нарастающего государственного регулирования населения и ис пользования практик исключения отдельных стран, режимов, на родов, индивидов из человеческого порядка. Открытые формы насилия (этнические чистки, геноцид) соседствуют с тайными (пытки, исчезновение людей). Политические техники управления вписывают подозрения в тела депортированных и беженцев, миг рантов и людей, которые «похожи на мусульман», и тем самым ставят их вне закона, превращают в невидимых и ненужных для государства существ. Достаточно постоять в очереди в Сбербанке
ивглядеться в лица пенсионеров, получающих от государства ци нично неравноценные компенсации сбережений, чтобы предста вить, как широко распространено сегодня это эффективное в кри зисные времена оправдание правительств, международных неправительственных организаций, инстанций Организации Объединенных Наций: «Нами делается немало». Немые объекты бюрократической жалости, сведенные в отчетах и газетных стать ях к «социально незащищенным слоям населения», «беженцам», «бюджетникам», «мигрантам», «Наташам», «травмированным», в соединении с риторикой «социального государства», «гуманитар ной помощи», «эффективности» наносятся на знамена политичес ких партий, ложатся в основу организаций и фондов, служат на чалом выгодного бизнеса.
Массовая культура присваивает травму, привлекая аудиторию целым рядом отработанных ходов: от иллюзорно примиряющего «богатые тоже плачут» до поверхностно сенсационного обещания «рассказать все». Катастрофическое событие, расшатывая нормы
иобессмысливая ценности, получает повествовательное воплоще ние — именно потому, что непостижимое рано или поздно долж но приобрести осмысленную форму. Этот императив реализуется с опорой на уже имеющиеся дискурсивные ресурсы и встраивает ся в мифологемы национальной исключительности или во вневре менные трансцендентальные схемы. Неслучайно Лев Гудков в ряде текстов, посвященных Чеченским войнам, говорит о моральной
905
ПОСЛЕСЛОВИЕ
травме беспомощности, пережитой многими в отношении к вой не, но берет в кавычки «травмы» соотечественников, связанные с рецидивами имперского сознания:
Речь не шла об уважении прав и свобод других народов; дело, ско рее, сводилось к внешнему, защитному изоляционизму, вызванно му коллективной «травмой» самого большого народа в империи — утратой оснований для великодержавной гордыни, внутренне скрываемым возмущением в отношении чеченцев (как ранее в от ношении прибалтов): «вы кто такие, что требуете суверенитета?» Невозможность артикулировать само это обстоятельство (особен но когда «старший» из братьев народов в семье «великой Руси» находится в унизительно слабой позиции и не может продемонст рировать всю свою силу) и предстает как «равнодушие» ко всему тому, что может быть названо общими или «национальными воп росами»1 .
Тексты наслаиваются на тексты, ибо стремление к пониманию неостановимо. Но в этом процессе заметными и востребованны ми оказываются повествования закрытые или ориентирующие в происходящем, повествования, исходящие из непрерывности ис тории и построенные на идеях, не нуждающихся в доказательстве. Исследования травмы продемонстрировали возможность иного рода повествований, в которых тяга к «закрытию» вопроса, при сущая традиционным нарративным схемам, проблематизируется, а последовательное разворачивание фактов уступает место анали зу, не теряющемуся перед двусмысленностью и неразрешимостью.
Событие травматично не столько потому, что оно ужасно, сколько потому, что оно непостижимо, потому, что оно бросает вызов пониманию, встряхивает и разрушает базисные допущения о мире, особенно самые хрупкие из них, согласно которым мир осмыслен, Я — позитивно, а другим можно доверять и сочувство вать. Травма остается в культуре знаком невозможности полного знания, концентрируя в себе истину события, ускользающую от опосредования и ассимиляции коллективным или индивидуаль ным мировоззрением. Лидеры исследований травмы, принимая
1 Гудков Л. Чеченская война и «мы» // http://www.sakharov center.ru/ publications/Cennosti_i_lichnost/10.htm
906
ЕЛЕНА ТРУБИНА. МНОЖЕСТВЕННАЯ ТРАВМА
этот вызов, убеждены, что исследование травмы предполагает не обходимость занять дистанцию прежде всего по отношению к са мому себе, «отойти от себя», как это называет Кэти Карут, чтобы вслушаться в невозможное. Осмысливание последствий насилия тем самым увязывается с проблемами конструирования идентич ности и субъективности, а самопонимание исследователя — с тем фактом, что насилие разрушает стандартные категории мысли и способы морального суждения и, следовательно, что методология исследования насилия с неизбежностью должна объединить эти ческое и политическое, универсально должное и контекстуально историческое.
Разрывы травматического опыта провоцируют такие дисципли ны, как история и социология, антропология и лингвистика, «слу шать» травму, приспосабливая для этого существующие формы и методы исследования и выстраивая в итоге нетрадиционные тек сты, открытые новым интерпретациям. Интересные работы в этом поле (которые мы постарались представить читателю) становятся, так сказать, исследовательскими свидетельствами о свидетель ствах. Их авторы сочувствуют пережившим травму, но это сочув ствие деятельно и сопряжено с изобретательным совладанием с тем обстоятельством, что столкновение с ужасным препятствует бес проблемному воспроизведению прогрессистского нарратива — с его ненапрасными жертвами и незабытыми героями, — но предпо лагает поиск надежды на искупление вне рамок официального мировоззрения. Лидеры исследований травмы остаются на сторо не памяти индивида, противостоящей приглаживанию связи меж ду прошлым и настоящим уже тем, что навсегда фиксирует в душе
ителе человека следы невыразимого, которые официальные нар ративы распознать не способны. Этим и объясняется постулиро вание ими важности слушания, ибо последнее играет немаловаж ную роль в частичном восстановлении того самого защитного экрана, что был прорван шокирующим опытом.
Ввосстановлении защиты через рассказывание, через реакти вацию работы нормативных и интерпретативных культурных реф лексов индивида становится, однако, очевидной пронизанность работы индивидуальной памяти конвенциями памяти публичной. Достаточно послушать балканских друзей о судьбе их родных — обитателей лагерей для беженцев, месяцами, а то и годами, вновь
ивновь во время очередных слушаний приспосабливающих пере житое и рассказываемое к ожиданиям комиссий по предоставле
907
ПОСЛЕСЛОВИЕ
нию политического убежища, или вчитаться в портреты жертв взрывов 11 сентября, опубликованные членами их семей в «Нью Йорк Таймс», чтобы убедиться не только в поразительном сходстве реализованных повествовательных схем, но и в превалировании любви и нежности над негативностью, гневом, желанием мести.
Невыразимость и непостижимость происшедшего часто толка ет выжившего на парадоксальную реакцию, в которой неверие в способность окружающих понять то, что он пережил, совмещает ся с надеждой на такое понимание. Пишущие о выживших также нередко попадают в ловушку такой парадоксальности, вот почему травме посвящено немало эссе, толкующих о сакральности, мес сианском времени, тайне. Обращаясь к Левинасу и Беньямину, авторы тончайших по интеллектуальной выделке работ о памяти
инаших отношениях с ушедшими опровергают линейность време ни, демонстрируя, как иногда наше «сейчас» соединяется с их «тог да», а бытовой материализм оказывается в тени более значимых общностей со сгинувшими.
Ассоциация травматического события и сакрального объекта строится либо на том, что об этом событии нельзя говорить, по тому что оно — вне обычного мира и обычного языка, либо на том, что об этом событии говорить невозможно без нарушения грани цы между сакральным и профанным. Парадоксальная связь табу
итравмы проявляется в нескольких отношениях.
Во первых, эта связь присутствует в том, какие режимы исти ны продуцируются и поощряются тем или иным политическим режимом: от юридического до медицинского, от экономического до психоаналитического. Политически организованное забывание коллективных и индивидуальных травм и противостоящее ему рас крытие отрицаемых, вытесненных воспоминаний о травмах, что проявляется в воссоздании стертых страниц национального про шлого, в реконтекстуализации доминирующих версий трагических эпизодов истории тех или иных народов и социальных групп, во вмешательстве в работу культуры памяти и политик памяти, может быть понято как переосмысление табуированных дискурсов. Осо бенность нашей, отечественной культуры памяти состоит в быст роте, с которой табу прежнего политического режима сменились новыми замалчиваниями все тех же трагических страниц недавнего прошлого. Взаимосвязь между властью государства, идеологии, нации задавать коды работы памяти, с одной стороны, и менталь ными привычками, чувствительными зонами, мировоззрениями,
908
ЕЛЕНА ТРУБИНА. МНОЖЕСТВЕННАЯ ТРАВМА
ценностями индивидов — с другой, проявляется в часто затруднен ном переводе травматических воспоминаний в действия и поли тические пристрастия.
Во вторых, это настороженные суждения по поводу умножаю щихся попыток воссоздать мотивацию тех, кто были причастны к организации «Окончательного решения» или событий 11 сентяб ря, Беслана или массового голода 1930 х: лучше держаться от все го этого подальше, чем пытаться понять. К нарушению этой свя зи между травмой и табу в общественном сознании призывает один из авторов нашего собрания — Гайатри Спивак, посвятившая зна чительную часть своего эссе выстраиванию философских основа ний, с которых в летчиках самоубийцах можно увидеть не только слепых жертв жесткой индоктринации, но и людей, а в сделанном ими увидеть не только отчаяние фанатиков, но и вечный неразре шенный вопрос: при каких условиях человеческая жизнь прекра щает иметь цену? Только так можно разорвать круг насилия, на которое нас обрекает запрет воображать мотивы врагов. Вот поче му Спивак настаивает на «неустанной де трансцендентализации радикально иного», которая возможна в ходе работы воображения исследователя, расшатывающего предметность его идентичности примеркой на себя немыслимых состояний. Она показывает, что классическая мыслительная традиция участвовала в создании сим биоза европейского национального государства и его многочис ленных других, внутренних и внешних, — апеллируя к необходи мости скорее познать, нежели понять их, — и потому поощряла категоризацию, переписывание, таксономизацию.
Не проявляется ли тогда в многочисленных повседневных трав мах ксенофобии, на которые обречены мигранты в европейских и российских столицах; в нарастании ценности имперскости для повседневного поведения; в беспокойстве по поводу того, что «другие» все более по хозяйски ведут себя в кварталах городов, та же самая биополитическая логика таксономии? Одно дело глазеть на приезжих, как на экспонаты выставок достижений народного хозяйства, а другое дело — понимать, что они собираются обосно ваться по соседству с тобой всерьез и надолго. Космополитизм быстро обнаруживает здесь свою ограниченность. Колониальные импульсы вспыхивают с новой силой. А одержимость историями имперского прошлого может быть прочтена как симптом неспо собности изгнать из коллективного бессознательного фигуру опас ного чужака, от которого зависят не только экономически, но и
909
ПОСЛЕСЛОВИЕ
культурно: без него не на чем будет основывать претензии на мо ральное и расовое превосходство.
Несовместимость факта множественности жертв современной истории с императивом чтить память всех жертв без исключения проявляется и в актах рецепции художественных репрезентаций. Так, аудитория фестиваля «Жесты примирения» (май 2006), поды тоживающего организованный Гете институтом в Европе и России конкурс студенческих документальных фильмов о Великой Отече ственной войне, разделилась на тех, кто были готовы признать страдания и жертвы оказавшихся на стороне врага помимо своей воли, и тех, кто были убеждены: сами цифры наших утрат исклю чают какое то примирение и дают нам право ждать от них вечно го покаяния. Понимая, что есть большая разница между народа ми воюющих наций и еврейским народом, который не состоял со своими палачами в войне, следует все же признать, что сравнение «наших» и «их» потерь, «наших» и «их» геноцидов — как и вопро сы о том, чьи страдания больше, чьи напрасны, а чьи заслужен ны, — возникают неизбежно и взаимосвязанно. Возникают не смотря на интуитивное допущение, что нет на эти вопросы ответа и что сравнение ничего не даст. После проникновенной лекции Доминика ЛаКапры о противоречиях в увековечивании травмы Катастрофы я спросила его о том, в какой мере годится сказанное им для размышлений о блокаде Ленинграда или о репрессиях 1930 х, намекая на то, что дискурсивный вес написанного о Холокосте вполне в состоянии тривиализировать это событие. Последовал усталый ответ: «Травмы сравнивать бессмысленно».
Возможно, ученый полагал, что профессиональный разбор ра боты скорби в событии Холокоста далек от того, что Эли Визель назвал «превращением Холокоста в литературу». Возможно, име лось в виду то, что сама попытка сравнить Холокост с другим ге ноцидом, будь он в Армении, Руанде или Конго, равноценна не пониманию уникальности масштабов, цинизма замысла и методов рационально спланированного и организованного нацистского уничтожения евреев. Возможно, он имел в виду, что в сегодняш ней памяти Холокост фигурирует как «моральный и идеологичес кий тест Роршаха»1. Но как быть с продолжающимися актами «присвоения» Катастрофы и других несчастий для наращивания
1 Novick P. The Holocaust in American Life. Boston: Houghton Miffin, 2000. P. 12.
910
