
Мещерский Н.А. История русского ЛЯ - Л, 1985
.docПриведем в качестве примера диалог между двумя работниками из комедии В. И. Лукина “Щепетильник” (1766 г.): “Мирон-работник (держа в руке зрительную трубку): Васюк, смотри-ка. У нас в эких дудки играют; а здесь в них, один глаз прищуря, не веть цаво-то смотрят. Да добро бы, братень, издали, а то, нос с носом столкнувшись, утемятся друг на друга. У них мне-ка стыда-то совсем кажется ниту. Да по-смотрець было и мне. Нет, малец, боюсь праховую испортить.
Василий-работник: Кинь ее, Мироха! А как испорцишь, так сороми-та за провальную не оберешься. Но я цаю, в нее и подуцеть можно, и коли б она ни ченна была, так бы я себе купил, и пришедши домой, скривя шапку, захазил с нею. Меня бы наши деули во все посиденьки стали с собою браци, и я бы, братень, в переднем углу сидя, чуфарился над всеми.”
В процитированном отрывке крестьяне говорят подчеркнуто диалектной речью, причем автор, вероятно, сознательно сгущая краски, вкладывает в их реплики фонетические, синтаксические и лексические диалектизмы, восходящие к различным говорам.
Сравним с этим речь кузнеца Архипа из повести “Дубровский”: “"Чему смеетесь, бесенята,—сказал им сердито кузнец,— бога вы не боитесь — божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь", — и, поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою”. Здесь нет ни одной областнической черты, и тем не менее мы ясно чувствуем, что так может говорить именно крестьянин. Пушкин достигает полноты художественного впечатления и благодаря тщательному отбору лексики, и благодаря естественному строю предложения в приведенной речи Архипа.
Отбирая из крестьянской речи только то, что может рассматриваться как подлинно общенародное, Пушкин, однако, умел найти в народном словоупотреблении самобытные черты, характеризующие его неподдельность и своеобразие.
Обратимся к стихотворению “Утопленник” (1828 г.). В нем мы находим следующие строки: “Дети спят, хозяйка дремлет, На полатях муж лежит”. В этом контексте слово хозяйка имеет то значение, которое присуще ему в народных говорах: жена, старшая женщина в крестьянской семье. Далее в стихах: “Уж с утра погода злится, || Ночью буря настает...” — слово погода также употреблено в диалектном значении дурная погода, буря.
Отметим еще относительно редкий случай использования характерного “местного” слова во 2-й главе “Капитанской дочки”: “Постоялый двор или, по-тамошнему, умет, находился в стороне, в степи, далече от всякого селения, и очень походил на разбойническую пристань”. Слово умет услышано Пушкиным в говорах Оренбургской губернии и как нельзя лучше придает повествованию колоритный оттенок достоверности.
Таким образом, тщательно отбирая слова и выражения из народной речевой практики, Пушкин не только и не просто вводит их в языковую ткань всех своих произведений, независимо от жанра и стилистической направленности, но и делает разговорную речь простого народа подлинной основой национального русского литературного языка.
С особенной яркостью проявилась демократизация русского литературного языка, произведенная Пушкиным, в его прозе. Хорошо известны те стилистические требования, которые Пушкин предъявлял к слогу прозаических произведений: “Точность и краткость—вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат”.
И эти требования неуклонно претворялись в действительность. Слог пушкинской прозы лишен каких бы то ни было словесных украшений, которые отвлекали бы от главного содержания мысли; пушкинскую прозу справедливо сравнивают не с произведением живописи, а с рисунком пером, иногда даже с чертежом, до того в ней все четко и ясно.
Названные качества прозы достигаются преимущественно средствами синтаксических структур. Пушкин предпочитал простые, часто даже нераспространенные предложения тяжеловесным и громоздким периодам, столь принятым в прозе его предшественников. Эта черта слога прослеживается при сопоставлении синтаксиса прозы Пушкина с непосредственными источниками, использованными им при создании своих произведений. Так, источником “Истории Петра Великого”, над которой Пушкин работал в последние годы жизни, служила книга И. И. Голикова “Деяния Петра Великого”.
У Голикова читаем: “Грозили ему силою, но г. Шипов ответствовал, что он умеет обороняться”. Конспектируя книгу,. Пушкин следующим образом передал эту фразу: “Шипов упорствовал. Ему угрожали. Он остался тверд”. Из сложного синтаксического целого Пушкин создает три кратких простых предложения.
Далее в той же книге находим: “Бесчестие таковое его флагу и отказ в требуемом за то удовольствии были толико монарху чувствительны, что принудили его, так сказать, против воли объявить сдавшихся в крепости всех военнопленными”. У Пушкина вместо этого только: “Петр не сдержал своего слова. Выборгский гарнизон был объявлен военнопленным”. Изучив приемы конспектирования Пушкиным книги Голикова П. С. Попов делает следующий выврд из приведенных им сопоставлений: “На протяжении всех тетрадей можно проследить, как под пером Пушкина трансформировался голиковский стиль: вместо сложных предложений с большим количеством вспомогательных частей, мы получаем короткие фразы, причем предложение в большинстве случаев состоит из двух. элементов”.
Аналогичные наблюдения дает сравнение описания бурана во 2-й главе “Капитанской дочки” с одним из ее возможных. источников. Таким, очевидно, мог быть рассказ “Буран”, опубликованный в 1834 г. С. Т. Аксаковым в альманахе “Денница”. В рассказе уроженец Оренбургской губернии С. Т. Аксаков? с большой фенологической точностью изображает грозное явление природы: “Все слилось, все смешалось: земля, воздух,. небо превратилось в пучину кипящего снежного праха, который слепил глаза, занимал дыханье, ревел, свистал, выл, стонал, бил, трепал, вертел со всех сторон, сверху и снизу, обвивался, как змей, и душил все, что ему ни попадалось” (с. 409).. У Пушкина: “Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом — и скоро стали”. Вместо 11 глаголов, показывающих действие вихря у Аксакова, Пушкин использует лишь один— выл, но дает ему такое образное определение, которое делает излишними все остальные глаголы. Сопоставим картины, изображающие прекращение бурана. У Аксакова: “Утих буйный ветер, улеглись снега. Степи представляли вид бурного моря, внезапно оледеневшего...” (с. 410—411). У Пушкина: “...Буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленою на необозримой степи”. Если описание бурана, данное Пушкиным, уступает аксаковскому в фенологической точности (во время бурана снег не падает хлопьями), то, несомненно, выигрывает ясности и выразительности благодаря опущению несущественных для художественного замысла подробностей.
Укажем еще на одну важную черту пушкинской прозы, подмеченную исследователями. Это преобладание в его произведениях глагольной стихии. По произведенным подсчетам, в “Пиковой даме” Пушкина—40% глаголов при 44% существительных и 16% эпитетов, в то время как в “Мертвых душах” Гоголя—50% существительных, 31% глаголов и 19% эпитетов.
Преобладание “глагольной стихии” отмечалось и при анализе пушкинских стихотворных произведений. По наблюдениям Б. В. Томашевского, среди эпитетов “Гавриилиады” преимущество имеют либо причастия, либо отглагольные прилагательные.
Таким образом, слог пушкинских произведений по сравнению с языком и стилем его непосредственных предшественников может рассматриваться как громадный шаг вперед в литературном развитии.
Какие же общие выводы могут быть сделаны из рассмотрения вопроса о значении Пушкина в истории русского литературного языка?
Пушкин навсегда стер в русском литературном языке условные границы между классическими тремя стилями. В его языке “впервые пришли в равновесие основные стихии русской речи”. Разрушив эту устарелую стилистическую систему, Пушкин создал и установил многообразие стилей в пределах единого национального литературного языка. Благодаря этому каждый пишущий на русском литературном языке получил возможность развивать и бесконечно варьировать свой индивидуально-творческий стиль, оставаясь в пределах единой литературной нормы.
Эта великая историческая заслуга Пушкина перед русским языком была правильно оценена уже его современниками. Так, при жизни великого русского поэта, в 1834 г., Н. В. Гоголь, писал: “При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте... В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал все его пространство”.
Еще яснее значение Пушкина как основоположника современного русского литературного языка было осознано писателями последующей эпохи. Так, И. С. Тургенев сказал в своей речи на открытии памятника Пушкину в 1880 г.: “...Нет сомнения, что он [Пушкин] создал наш поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением”. Эти слова не потеряли своей силы и в наши дни, через сто лет после того, как они были сказаны: в наши дни русский литературный язык продолжает развиваться в русле пушкинских прогрессивных традиций.
Русский литературный язык в 30—50-е годы прошлого века продолжает развиваться как национальный язык русской (великорусской) буржуазной нации. Будучи общим и единым для всего русского национального коллектива, литературный язык сам становится не только общим орудием в борьбе нации за свои интересы, но и предметом резко выражеyной общественной борьбы за него. В то время как передовые писатели и деятели культуры, непосредственные преемники дела Пушкина, направляли развитие литературного языка по пути все более тесного сближения его с разговорной речью простого народа, реакционные дворянско-чиновничьи круги и выражавшие их идеологию литераторы стремились толкнуть развитие русского литературного языка на иной путь, далекий от подлинных интересов народа.
Нам представляется, что наиболее опасными для литературного языка в эти годы являлись направления реакционного ложного романтизма и ложной народности. В борьбе против этих двух реакционных направлений ведущей силой выступали, во-первых, виднейшие писатели-реалисты, ученики и последователи Пушкина, и, во-вторых, великий критик-демократ В. Г. Белинский, в страстных и убежденных публицистических выступлениях смело утвердивший закономерность пушкинского пути развития русского литературного языка на основе народной речи и защитивший от нападок литературных ретроградов творчество продолжателей пушкинского направления в литературе и в языке.
Как же именно протекала эта общественная борьба за истинную народность нашего литературного языка после гибели А. С. Пушкина?
Направление ложного, реакционного романтизма, противопоставлявшее реалистическому направлению в литературе и сближению с речью народа в языке напыщенность и ходульность речевого выражения, было в 30—40-е годы XIX в. представлено творчеством А. А. Бестужева-Марлинского в прозе, В. Г. Бенедиктова в стихах, Н. В. Кукольника в драматургии. Эти авторы и их эпигоны пользовались в названные годы громадной популярностью, а их стиль ценился в широких общественных кругах выше пушкинского.
Приведем отрывок из “Воспоминаний о Белинском” И. С. Тургенева, где писатель говорит о господствовавшей в годы его юности моде: “Стихотворения Бенедиктова появились в 1836 году маленькой книжечкой с неизбежной виньеткой на заглавном листе... и привели в восхищение всё общество, всех литераторов, критиков, всю молодежь. И я, не хуже других, упивался этими стихотворениями, знал многие наизусть, восторгался "Утесом", "Горами", и даже "Матильдой на жеребце", гордившейся "усестом красивым и плотным"”.
Затем Тургенев рассказывает, как однажды зашел к нему один из товарищей, студент, и с возмущением сообщил о том, что в кондитерской Беранже появился номер журнала “Телескоп” со статьей Белинского, в которой этот “критикан” осмеливался заносить руку на общий идол—на Бенедиктова. “Я немедленно отправился к Беранже, прочел всю статью от доски до доски, — продолжает И. С. Тургенев,—и, разумеется, также воспылал негодованием”. Таковым было в те годы общее мнение о надутом и цветистом слоге признанного вождя ложноромантической поэзии — Бенедиктова.
И лишь после прочтения статьи Белинского Тургенев разочаровывается в своем былом “идоле”.
В 40-е годы в творчестве писателей-реалистов мы можем наблюдать настойчивую и неуклонную борьбу с ходульно-напыщенной ложноромантической фразеологией во имя простого и прямого, делового и точного отражения действительнбсти. Так, И. А. Гончаров в “Обыкновенной истории” показывает столкновение между двумя противоположными по духу стилистическими речевыми системами — напыщенно-романтической и деловой (реалистической) — в образах Александра Адуева и его дядюшки, дельца новой формации, Петра Ивановича Адуева. Александр все время говорит на “диком” романтическом языке: “Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить...
Петр Иванович приподнялся немного с дивана, вынул изо рта сигару и навострил уши.
— Осуществить те надежды, которые толпились... — Не пишешь ли ты стихов?—вдруг спросил Петр Иванович. — И прозой, дядюшка; прикажете принести? — Нет, нет!.. после когда-нибудь; я так только спросил. — А что? — Да ты так говоришь... — Разве нехорошо? — Нет, — может быть, очень хорошо, да дико”.
Противопоставление двух речевых манер находим в том же романе и далее: “—Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары дальних стран, я подумал об успехах современного человечества, я понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...
Петр Иванович при этом монологе значительно поднял брови и пристально посмотрел на племянника. Тот остановился.
— Дело, кажется, простое,—сказал дядя,—а они бог знает что заберут в голову... "разумно-деятельная толпа”!!”. И еще: “—Как, дядюшка, разве дружба и любовь—эти священные и высокие чувства, упавшие как будто ненарочно с неба в земную грязь... – Что? Александр замолчал. — "Любовь и дружба в грязь упали!" Ну, как ты этак здесь брякнешь”; “— Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем... Я сотру его с лица земли!.. Петр Иванович засмеялся. — Провинция!—сказал он...”.
Столь же напыщенна и фразеология внутренней речи Александра Адуева: “Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы,—говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь—"и кем?—прибавлял он—девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?"”.
Призыв к борьбе с фразерством в литературе исходил еще от Пушкина. Разрушением и осмеиванием шаблонов цветистого и оторванного от жизненной действительности слога неустанно занимался, начиная со второй половины 1830-х годов Н. В. Гоголь. Этим же стремлением проникнута и проза М. Ю. Лермонтова (см. с. 219). Особенно же страстную борьбу против трескучих фраз и “натянутого, высокого и страстного слога” начал вести В. Г. Белинский, сделав непосредственной мишенью своей борьбы творчество Марлинского, а затем и так называемую реторическую школу вообще, выступив как идеолог и глашатай реалистического изображения действительности и простоты языка.
Несколько позднее, уже в начале 1850-х годов, борьба с фразой во имя реалистического отражения действительности жизни приобретает новое, яркое и своеобразное выражение в творчестве молодого Л. Н. Толстого. С его стороны ощущается сознательное и нарочитое пренебрежение к литературной форме, к фразе, к эффектным условно-риторическим приемам речевого выражения. В этом можно усматривать одно из проявлений стилистической борьбы с приподнятым романтическим слогом предшествующей поры, со свойственной для него искусственной фразеологией, “с застывшей характериологией и мифологией”. Девизом Л. Н. Толстого уже в эти годы становится “простота и правда”. Он борется за подлинно реалистический стиль, за беспощадное разоблачение словесных штампов, за прямое и неприглаженное отображение действительности в слове. Это направление впоследствии В. И. Ленин справедливо назвал “срыванием всех и всяческих масок”.
Можно выразить согласие с В. В. Виноградовым в том, что “приемы и принципы этого толстовского реализма обусловлены идеологически, то есть теми миросозерцательными нормами, которые определяют художественную манеру понимания и словесного воплощения действительности”.
Так, в рассказе “Рубка леса”, написанном -в 1853 г., напыщенная ложноромантическая фразеология, свойственная речи дворян-офицеров, противопоставляется непосредственности и простоте восприятия действительности рядовыми солдатами: “И козлы ружей, и дым костров, и голубое небо, и зеленые лафеты, и загорелое усатое лицо Николаева—все это как будто говорило мне, что ядро, которое вылетело уже из дула и летит в это мгновение в пространстве, может быть направлено прямо в мою грудь.
— Вы где брали вино?—лениво спросил я Волхова, между тем как в глубине души моей одинаково внятно говорили два голоса: один—господи, приими дух мой с миром, другой— надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро, — и в то -же мгновение над головой просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас шлепнулось ядро.
— Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих,—сказал в это время Болхов, совершенно хладнокровно поворачиваясь ко мне,—я бы непременно сказал какую-нибудь любезность... — Тьфу ты, проклятый!—сказал в это время сзади нас Антонов; с досадой плюя в сторону,—трошки по ногам не задела. Все мое старанье казаться хладнокровным и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания”.
Слова, по убеждению Л. Н. Толстого, называя предмет, явление, качество, нередко скрывают их подлинную, “естественную” сущность, подменяют понимание их живой, противоречивой и сложной природы традиционным, поэтому условным, односторонним и порою стершимся представлением о них. Согласно взглядам писателя, нужно исходить не от слов, а “от дел”, от самой жизненной действительности. Необходимо рассматривать явления жизни в их внутреннем существе. Слова, по мнению Л. Н. Толстого, иногда служат лишь прикрытием” а не раскрытием истинного содержания сознания, они нередко могут быть только актерской фразой, позой, искусственно выставляющей какую-нибудь мнимую, навязанную ложными понятиями идею или эмоцию. Разоблачение таких фраз и становится главной особенностью подлинно реалистического стиля Л. Н. Толстого. В этом отношении его стиль является дальнейшим развитием и углублением реализма Пушкина и Гоголя. Таким образом, творчеству великих писателей-реалистов русский литературный язык обязан тем, что он стал всесторонне способен служить истинным отражением жизненной действительности.
Наряду с борьбой против ходульного романтизма в литературном слоге и языке с неменьшей настойчивостью и постоянством те же писатели борются против ложной народности, иначе, против “простонародности” в языке, которая воспринималась ими как подделка, как издевка над истинно народной речью.
В 30—40-е годы возникали попытки в какой-то мере возродить языковой пуризм, свойственный “славянофилам”—шишковистам начала XIX в. Так, литератор П. А. Лукашевич предлагал заменить слово эгоизм, “исконно русским” образованием ячество, а международное слово факт словечком быть. Резкую разоблачительную отповедь этим попыткам “онародить” русский литературный язык дал В. Г. Белинский. Великий критик писал: “Конечно, простолюдин не поймет слов: “инстинкт”, “эгоизм”, но не потому, что они иностранные, а потому, что его уму чужды выражаемые ими понятия, и слова “побудка”, “ячество” не будут для него нисколько яснее “инстинкта” и “эготизма”.
В. Г. Белинский постоянно и настойчиво высказывался против желания отдельных литераторов подделаться под язык простого народа. Увлечение простонародностью, по мнению критика, вредит литературному языку, так как сам народ не воспринимает всерьез подобного рода подделки под его способ выражения: “Избегая книжного языка,—писал Белинский в 1843 г.,—не должно слишком гоняться и за мужицким наречием: простолюдины обычно недоверчивы к собственному способу выражения и думают, что бары смеются над ними, говоря по-печатному их глупым языком. Простота языка должна, в этом случае, быть только выражением простоты и ясности В ПОНЯТИЯХ И В МЫСЛЯХ”.
Борясь за истинную народность русского литературного языка и следуя по пути, указанному А. С. Пушкиным, его литературные преемники и наследники своим творчеством способствовали дальнейшему расширению и обогащению словарного состава литературного русского языка за счет привлечения в него новых пластов народной разговорной лексики и фразеологии. Прежде всего это относится к местным диалектизмам, областным словам и выражениям. Как мы отмечали выше, Пушкин весьма осторожно и с большим выбором включал в свою речь местные слова. Он обычно довольствовался лишь тем богатством народного речевого выражения, которое было действительно общепонятно и общедоступно. Последователи Пушкина были в данном отношении значительно смелее и постоянно вводили в язык своих произведений местные (областные) слова, придавая тем самым диалектный колорит речи действовавших в их повествовании лиц. Так, М. Ю. Лермонтов в повести “Тамань” отразил смешанную русско-украинскую речь местных жителей-контрабандистов—девушки и слепого мальчика,—речь, характерную именно для населения бывшей Кубанской области, ныне Краснодарского края. В его же стихотворении “Родина” южновеликорусским диалектизмом должно быть признано слово, завершающее собой стихотворную строку: “Люблю дымок спаленной жнивы”.
Будучи воспитан в усадьбе Тарханы, на юго-западе нынешней Пензенской области, где господствует южновеликорусская диалектная речь, Лермонтов естественно впитал эти народно-разговорные черты и в свое речевое употребление. В его художественном творчестве южновеликорусские диалектные особенности нередки. Эта сторона авторского своеобразия речи великого поэта была хорошо раскрыта в свое время в работе Г. Ф. Нефедова.
В том же направлении развивалось и творчество Н. В. Гоголя. В ранний период своей литературной деятельности Н. В. Гоголь, изображая жизнь украинских парубков и дивчат, вводит в язык своих произведений украинские слова и речения, справедливо признавая их способными отразить местный колорит. Позднее, когда писатель обращается к изображению общерусской действительности, он избегает в своих произведениях непосредственно украинских слов и выражений, впрочем эти последние в какой-то доле ощутимы в его языке на протяжении всего его творчества (см. об этом ниже, с. 221).
С особенной же интенсивностью проникают в общелитературный язык местные слова и выражения в период деятельности писателей гоголевской “натуральной” школы”, начиная с 1840-х годов. Показывая в своих произведениях жизнь простого русского человека, преимущественно крепостного крестьянина, эти авторы сознательно вводят в язык своих повестей, рассказов, поэм местные диалектизмы, не только в речь изображаемых ими лиц “из простонародия”, но и в собственную авторскую речь. Так, у И. С. Тургенева в “Записках охотника” мы находим местные слова, восходящие к орловским народным говорам: бучило (яма с водой, оставшаяся после половодья), казюля (змея, гадюка), лотошить (суетиться), обалдуй (как прозвище крестьянина в рассказе “Певцы”) и мн. др.
Если И. С. Тургенев, а также Л. Н. Толстой обогащали лексику русского литературного языка за счет южновеликорусских диалектизмов (например, у Л. Н. Толстого систематически употребляется глагол скородить в значении бороновать поле ), то Н. А. Некрасов, М. Е. Салтыков-Щедрин, позднее Ф. М. Решетников и другие вносили в язык своих произведений местные речения из говоров северновеликорусских губерний. Например, у Некрасова: “Сам учительста врезамшись был” (в речи ямщика) — в этой фразе и местная частица -ста, и диалектно-просторечный глагол врезаться (в значении влюбиться ), в диалектной по функции форме деепричастия (“В дороге”); косуля в поэме “Мороз, Красный нос” (“Приподнимая косулю тяжелую, || Баба поранила ноженьку голую...”). См. также известный случай своеобразного “рекламирования” Некрасовым новгородского диалектизма паморха (“мелкий, мелкий нерешительный дождь, сеющий как сквозь сито и бывающий летом”) в письме к И. С. Тургеневу (21/Х— 1852 г.).
Особенно много было сделано для обогащения русской литературной лексики областными словами В. И. Далем—одним из приверженцев “натуральной школы”—как в его рассказах, публиковавшихся под псевдонимом Казак Луганский, так и в его классическом “Толковом словаре живого великорусского языка” (1-е изд. 1863—1866 гг.).
Таким образом, множество слов современного русского литературного языка оказываются по происхождению областными, например: земляника, клубника, черника и другие названия ягод (в данном случае “областное” происхождение обнаруживает их словообразовательный суффик -ик-, в говорах варьирующийся с аналогичными суффиксами -иг- или -иц-). См. также слово паук (при паутина—от другой, диалектной основы паут), цапля (ср. общеславянское чапля), пахарь, вспашка (ср. северновеликорусское орать), верховье, задор, улыбаться, хилый, напускной, назойливый, огорошить, чепуха, чушь, очень, прикорнуть, попрошайка, очуметь, костить, гуртом, батрак, наобум и мн. др.
Одновременно и параллельно с усвоением литературным языком областной лексики происходит его обогащение за счет речевых пластов из разнообразных социальных и профессиональных диалектов. Так, Н. В. Гоголь внимательно изучал речь охотников-собачеев, речь картежников, записывал присущие этой речи выражения и многое из этих записей ввел в текст “Мертвых душ”. Другие писатели тоже вводили профессионализмы во всеобщий речевой обиход. Ограничимся немногими примерами.
Глагол обслуживать явно восходит к речи трактирных слуг— половых, обслуживавших господ посетителей. О происхождении слова ерунда сложилось несколько различных мнений. Это словечко, возможно, восходит к жаргону семинаристов, заучивавших правила латинской грамматики с ее “герундиями” и “герундивами”. Другое объяснение у Н. С. Лескова, который считает, что слово пришло из речи немцев-колбасников и происходит от сочетания hier und da (букв. “сюда и туда”) мясо низшего сорта, годное для дешевых колбасных изделий .
В 40-е годы XIX в. происходит интенсивное развитие терминологии, преимущественно общественно-политической, философской и общенаучной. В этом направлении особенно много сделали для русского литературного языка В. Г. Белинский, а также его преемники А. И. Герцен, Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добролюбов, Д. И. Писарев и другие публицисты демократического направления (об этом см. в гл. 17). В результате к 60-м годам русский литературный язык развился настолько, что, по словам, вложенным И. С. Тургеневым в уста персонажа из романа “Дым” Потугина, среднего интеллигента шестидесятых годов, “понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел чем их заменить — и теперь ваш покорный слуга, стилист весьма посредственный, берется перевести любую страницу из Гегеля..., не употребив ни одного неславянского слова”.