Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Эккерман Иоганн. Разговоры с Гете в последние годы его жизни - royallib.ru.doc
Скачиваний:
57
Добавлен:
06.03.2016
Размер:
1.72 Mб
Скачать

Среда, 22 октября 1828 г.

Сегодня за обедом зашла речь о женщинах, и Гёте прибег к весьма изящному обороту:

— Женщины, — сказал он, — это серебряные чаши, которые мы наполняем золотыми яблоками. Мое представление о женщинах почерпнуто не из житейского опыта, оно у меня либо врожденное, либо бог весть каким образом возникло во мне. Поэтому мне и удаются женские характеры, — впрочем, все они лучше тех женщин, которые встречаются нам в действительности.

Вторник, 18 ноября 1828 г.

Гёте сказал о новом номере «Эдинбург ревью»:

— Приятно сознавать, на какой высоте и с каким знанием дела работают нынче английские критики. От их былого педантизма и следа не осталось, его заменили куда более положительные качества. В предыдущем номере в статье о немецкой литературе имеется, например, следующее высказывание: «Есть поэты, склонные носиться с мыслями, которые другие предпочли бы выкинуть из головы». Ну-с, что вы на это скажете? Сразу становится ясно, до чего мы дошли и как нам следует оценивать многих наших новейших литераторов.

Вторник, 16 декабря 1828 г.

Сегодня обедал вдвоем с Гёте в его кабинете. Мы говорили о разных литературных делах и обстоятельствах.

— Немцы, — сказал он, — никак не могут избавиться от филистерства. Сейчас они затеяли отчаянную возню и споры вокруг нескольких двустиший, которые напечатаны в собрании сочинений Шиллера и в моем тоже, полагая, что невесть как важно с полной точностью установить, какие же написаны Шиллером, а какие мною. Можно подумать, что от этого что-то зависит или кому-нибудь приносит выгоду, а по-моему, достаточно того, что они существуют.

Друзья, вроде нас с Шиллером, долгие годы тесно связанные общими интересами, постоянно встречавшиеся для взаимного обмена мыслями и мнениями, так сжились друг с другом, что смешно было бы считаться, кому принадлежит та или иная мысль. Многие двустишия мы придумывали вдвоем, иногда идея принадлежала мне, а Шиллер облекал ее в стихи, в другой раз бывало наоборот, или Шиллер придумывал первый стих, а я второй. Ну как тут можно разделять — мое, твое! Право, надо очень уж глубоко увязнуть в филистерстве, чтобы придавать хоть малейшее значение таким вопросам.

— Но ведь это частое явление в литературной жизни, — сказал я, — кто-то, к примеру, вдруг усомнится в оригинальности произведения того или иного крупнейшего писателя и начинает вынюхивать, откуда тот почерпнул свои сюжеты.

— Смешно, — сказал Гёте, — с таким же успехом можно расспрашивать хорошо упитанного человека о быках, овцах и свиньях, которых он съел и которые придали ему силы. Способности даны нам от рождения, но своим развитием мы обязаны великому множеству воздействий окружающего нас мира, из коего мы присваиваем себе то, что нам нужно и посильно. Я многим обязан грекам и французам, а перед Шекспиром, Стерном и Голдсмитом — в неоплатном долгу. Но ими не исчерпываются источники моего развития, я мог бы называть таковые до бесконечности, но в этом нет нужды. Главное — иметь душу, которая любит истинное и вбирает его в себя везде, где оно встречается.

— Да и вообще, — продолжал Гёте, — мир так уже стар, уже столь многие тысячелетия в нем жили и мыслили замечательные люди, что в наше время трудно найти и сказать что-нибудь новое. Мое учение о цвете тоже не очень-то ново. Платон, Леонардо да Винчи и другие великие люди задолго до меня открыли и по частям сформулировали то же самое. Но то, что и я это нашел и заново сформулировал, то, что я изо всех сил старался вновь открыть истинному доступ в этот путаный мир, это уже моя заслуга.

К тому же об истинном надо говорить и говорить без устали, ибо вокруг нас снова и снова проповедуется ошибочное, и вдобавок не отдельными людьми, а массами. В газетах и в энциклопедиях, в школах и в университетах ошибочное всегда на поверхности, ему уютно и привольно оттого, что на его стороне большинство.

Иной раз мы учимся одновременно истине и заблуждению, но нам рекомендуют придерживаться последнего. Так на днях я прочитал в одной английской энциклопедии статью о возникновении синевы. Вначале автор приводит правильную точку зрения Леонардо да Винчи, но далее с неколебимым спокойствием говорит о Ньютоновом заблуждении, да еще советует такового придерживаться, потому что оно-де признано повсеместно.

Услышав это, я поневоле рассмеялся.

— Любая восковая свеча, — сказал я, — или освещенный кухонный чад, если что-то темнеет за ним, легкий утренний туман, что заволок тенистые места, — ежедневно показывают мне, как возникает синий цвет, помогают постигнуть синеву небес. Но что думают последователи Ньютона, утверждая, будто воздух имеет свойство поглощать все цвета, отражая только синий, для меня непостижимо, и точно так же я не понимаю, какой прок от учения, в котором мысль не движется и полностью отсутствуют здравые представления.

— Добрая вы душа, — сказал Гёте, — но ни мысли, ни наблюдения не интересуют этих людей. Они рады и тому, что в их распоряжении имеются слова для голословия, впрочем, это знал уже мой Мефистофель и в данном случае неплохо выразился:

Спасительная голословность

Избавит вас от всех невзгод,

Поможет обойти неровность

И в храм бесспорности введет.

Держитесь слов. [54]

(Перевод Б. Пастернака)

Гёте, смеясь, процитировал это место, да и вообще, видимо, пребывал в наилучшем расположении духа.

— Хорошо, — сказал он, — что все это уже напечатано, я и впредь буду без промедления печатать все, что накопилось у меня в душе против ложных теорий и их распространителей.

— В области естествознания, — помолчав, продолжал он, — стали появляться умные, одаренные люди, и я с радостью присматриваюсь к их деятельности. Многие, правда, хорошо начинали, но надолго их не хватило; одних сбивает с пути чрезмерный субъективизм, другие слишком цепляются за факты и накапливают их в таком множестве, что они уже никакой гипотезы подтвердить не могут. Тут сказывается недостаточная острота теоретической мысли, которая могла бы пробиться к прафеноменам и полностью уяснить себе отдельные явления.

Краткий визит прервал нашу беседу, но вскоре мы снова остались одни, и разговор перешел на поэзию. Я сказал Гёте, что на днях просматривал его маленькие стихотворения и дольше всего задержался на двух: «Балладе о детях и старике» и «Счастливых супругах».

— Я и сам ими доволен, — сказал Гёте, — хотя немецкие читатели и доныне не удостаивают их особым вниманием.

— В балладе, — продолжал я, — богатейшее содержание затиснуто в узкие рамки посредством разнообразия поэтических форм, всевозможных художественных затеи и приемов, и здесь, по-моему, самое восхитительное то, что прошлое этой истории старик рассказывает детям до того момента, когда неотвратимо вступает настоящее, и все остальное происходит уже, так сказать, на наших глазах.

— Я долго вынашивал эту балладу, прежде чем ее записать, — сказал Гёте, — на нее положены годы раздумий, к тому же я раза три-четыре за нее принимался, покуда мне удалось наконец сделать ее такой, как она есть.

— Стихотворение «Счастливые супруги»,  — продолжал я, — тоже изобилует разнообразными мотивами. Ландшафты и человеческие жизни возникают перед нами, согретые солнцем, что сияет на голубом весеннем небе.

— Я всегда любил это стихотворение, — отвечал Гёте, — и радуюсь, что вы отличаете его среди других. А шутка насчет двойных крестин [55] тоже, по-моему, получилась неплохо,

Засим мы вспомнили «Гражданина генерала», и я сказал, что на днях прочел эту веселую пьесу вместе с одним англичанином, и нам обоим, очень захотелось увидеть ее на сцене.

— По духу она ничуть не устарела, — сказал я— да и в смысле драматического развития как нельзя лучше подходит для театра.

— В свое время это была хорошая пьеса, — сказал Гёте, — она доставила нам немало веселых вечеров. Правда и то, что роли в ней разошлись необыкновенно удачно. К тому же актеры на совесть над ней поработали и диалог вели с живостью и блеском. Мэртэна играл Малькольми, и лучшего исполнителя этой роли нельзя было себе представить.

— Роль Шнапса,  — сказал я, — думается, тоже очень хороша. Да и вообще в репертуаре наших театров мало таких благодарных ролей. В этом образе, как, впрочем, и во всей пьесе, все до того жизненно и выпукло, что лучшего театр себе и пожелать не может. Сцена, в которой он появляется с ранцем за плечами и, одну за другой, вытаскивает из него различные вещи, потом наклеивает усы Мэртэну, а сам нахлобучивает фригийский колпак, облачается в мундир, да еще прицепляет саблю, — одна из лучших в пьесе.

— Эта сцена, — сказал Гёте, — в былые времена доставляла большое удовольствие зрителям, тем паче что набитый вещами ранец был настоящий, исторический, так сказать. Я подобрал его во время революции на французской границе, в том месте, где ее переходили эмигранты, — вероятно, кто-нибудь из них обронил или бросил его. Все вещи, что появляются в пьесе, так и лежали в нем, эту сцену я написал задним числом, и ранец, к вящему удовольствию актеров, фигурировал в ней на каждом представлении.

Вопрос, можно ли еще сейчас с интересом и пользой смотреть «Гражданина генерала» , еще некоторое время составлял предмет нашего разговора.

Потом Гёте поинтересовался моими успехами во французской литературе, я отвечал, что время от времени продолжаю заниматься Вольтером и что великий его талант дарит меня подлинным счастьем.

— И все-таки я еще очень мало знаю его, никак не могу вырваться из круга маленьких стихотворений к отдельным лицам, которые я читаю и перечитываю, не в силах с ними расстаться.

— Собственно говоря, — заметил Гёте, — хорошо все, созданное таким могучим талантом, хотя некоторые его фривольности и кажутся мне недопустимыми. Но в общем-то вы правы, не торопясь расстаться с его маленькими стихотворениями, они, несомненно, принадлежат к прелестнейшему из всего им написанного. Каждая строка в них исполнена остроумия, ясности, веселья и обаяния.

— И еще, — вставил я, — тут видишь отношение Вольтера к великим мира сего и с радостью отмечаешь, сколь благородна была его позиция: он не ощущал различия между собой и высочайшими особами и вряд ли мог сыскаться государь, который хоть на мгновенье стеснил бы его свободный дух.

— Да, — отвечал Гёте, — он был благородным человеком. И при всем своем свободолюбии, при всей своей отваге, умел держаться в границах благопристойного, что, пожалуй, еще красноречивее свидетельствует в его пользу. Тут я сошлюсь на непререкаемый авторитет императрицы Австрийской, которая не раз говаривала мне, что Вольтеровы оды высочайшим особам не грешат ни малейшим отклонением от обязательной учтивости.

— Вы, ваше превосходительство, — сказал я, — вероятно, помните маленькое стихотворение, в котором он премило объясняется в любви принцессе Прусской, впоследствии королеве Шведской, говоря, что во сне видел себя королем?

— Это одно из самых прелестных его стихотворений [56], — сказал Гёте и продекламировал:

Je vous aimais, princesse, et j'osais vous le dire,

Les Dieux  a mon reveil ne m'ont pas tout ote.

Je n'ai perdu que mon empire.

— Ну разве это не очаровательно?! К тому же, — продолжал он, — на свете, вероятно, нет поэта, которому, как Вольтеру, его талант готов был служить в любую минуту. Мне вспоминается следующий анекдот: Вольтер некоторое время гостил у своей приятельницы дю Шателе , и в минуту его отъезда, кода экипаж уже дожидался у подъезда, ему приносят письмо от воспитанниц соседнего монастыря. Дело в том, что ко дню рождения настоятельницы они решили поставить «Смерть Юлия Цезаря» и просили его написать пролог. Вольтер был не в силах отклонить столь милую просьбу, он потребовал перо, бумагу и тут же, стоя у камина, написал просимое. Этот пролог — стихотворение строк около двадцати, вполне завершенное. хорошо продуманное, абсолютно соответствующее случаю, словом — первоклассное стихотворение.

— Как интересно было бы его прочитать! — воскликнул я.

— Сомневаюсь, чтобы оно имелось в вашем собрании, — отвечал Гёте, — оно только-только появилось в печати. Такого рода стихи он писал сотнями, многие из них, вероятно, еще и поныне не опубликованы и находятся во владении частных лиц.

— На днях я капал у лорда Байрона на место, из которого, к вящей моей радости, явствовало, что и он преклонялся перед Вольтером. Впрочем, по его произведениям видно, как внимательно он читал, изучал, даже использовал Вольтера.

— Байрон, — отвечал Гёте, — прекрасно знал, где можно что-либо почерпнуть, и был слишком умен. чтобы пренебречь этим общедоступным источником света.

Разговор непроизвольно свернул на Байрона, на отдельные его произведения, и для Гёте это явилось поводом повторить те мысли, которые он уже раньше высказывал, дивясь этому великому таланту и восхищаясь км.

— Я всем сердцем присоединяюсь к тому, что ваше превосходительство говорит о Байроне, — заметил я, — но, как ни велик, как ни замечателен этот поэт, мне все же думается, что развитию человечества он будет способствовать лишь в малой мере.

— Тут я с вами не согласен, — отвечал Гёте. — Байронова отвага, дерзость и грандиозность — разве это не толчок к развитию? Не следует думать, что развитию и совершенствованию способствует только безупречно-чистое и высоконравственное. Все великое формирует человека; важно, чтобы он сумел его обнаружить.