Сравнительно-исторический контекст.
В этой статье мы займемся только первым из этих вопросов. Валлерстайн заканчивает уже цитированное нами эссе об Индии замечанием, что более или менее похожую операцию "проблематизации прошлого" можно провести применительно к любой другой, в том числе и европейской, стране. Попробуем развить этот тезис. Итак, существуют ли Франция, Испания, Великобритания, Германия, Италия в том онтологическом смысле, который имел в виду Валлерстайн, спрашивая, существует ли Индия? В течение достаточно длительного времени, включая и XIX в., все упомянутые государства в разных исторических обстоятельствах и разными средствами решали в конечном счете одну и ту же задачу политической консолидации и культурной гомогенизации нации-государства.
В случае Германии и Италии политическая сторона проблемы была предельно обнажена – более мелкие разрозненные государства предстояло объединить. Исход этих усилий не был заведомо предопределен. "В заключительный период существования [Священной римской]империи, в конце XVIII в. вполне можно было представить, что австрийская, прусская или баварская нации станут политической реальностью", – пишет Клаус Цернак.6Другой немецкий историк Франц Шнабель считает, что альтернативность характерна и для XIX в.: "Шансы центрально-европейского решения (то есть широкой и относительно рыхлой федерации немецких государств –А. М.) были столь же явно выражены в немецкой жизни, как и малое германское решение (то есть более тесное и более ограниченное географически объединение Германии Пруссией –А. М.). До появления Бисмарка все возможности оставались открытыми".7Собственно, история австрийской нации, окончательно сформировавшейся лишь во второй половине ХХ в., показывает, что представление о том, где проходят границы немецкой нации, могло существенно меняться и позднее. Вовсе небезальтернативно было и формирование итальянской нации. Различия и противоречия между Югом и Севером, которые эксплуатирует современная Ломбардская лига, возникли отнюдь не в ХХ в. Так или иначе, ясно, что и Германия, и Италия могли "не состояться", по крайней мере в том виде, как мы их знаем сегодня. Можно предположить, что в этих странах проблема объединения настолько доминировала в политической повестке дня в XIX в., что заблокировала появление политических движений, которые стремились бы формулировать партикуляристские националистические проекты, хотя культурные, исторические и языковые различия регионов давали для таких проектов вполне достаточно исходного материала.
Однако для последующих сравнений нам более важны примеры Франции, Британии, Испании, то есть тех государств, которые легко обнаружить на карте Европы и в XVIII в. Нет нужды специально доказывать этническую, культурную и языковую гетерогенность населения Великобритании и Испании. Вопреки весьма распространенному мифу, также и континентальная Франция в культурном и языковом отношении оставалась очень неоднородной в течение всего XIX в. Статистический обзор французского Министерства просвещения от 1863 г. свидетельствует, что по крайней мере четверть населения континентальной Франции не знала в то время французского языка. Французский не был тогда родным языком для примерно половины из четырех миллионов французских школьников. Опубликовавший этот документ Юджин Вебер приводит далее примеры, которые свидетельствуют, что Министерство, дабы продемонстрировать свои успехи, явно занижало число нефранкоговорящих.8Практически весь юг и значительная часть северо-востока и северо-запада страны говорили на диалектах или наречиях, которым французы дали общее имя patois, по большей части настолько отличавшихся от французкого, что парижским путешественникам не у кого было узнать дорогу. (Трудно представить себе в подобной ситуации путешествующего по Малороссии русского барина.) "Дева Мария, явившаяся Бернадетте Субиру в 1858 г., не нуждалась в переводчике, но сочла нужным обратиться к девочке на пиринейском диалекте Лурда", – замечает Ю. Вебер.9Говорившие на местных диалектах крестьяне Бретани или Прованса отнюдь не были патриотами Франции, и вопрос о том, станут ли они французами, оставался открытым в течение большей части XIX в. Во второй половине XIX в. во Франции существовали достаточно активные группы интеллектуалов (фелибры и ново-кельтское движение), стремившиеся превратить patoisв стандартизированные языки, что было типичным шагом националистов Центральной и Восточной Европы на пути к созданию "собственных" наций.
Отнюдь не были патриотами Британии и жители Шотландии, в особенности ее горных районов (Highlands). Вооруженный знанием последующих событий и не свободный от эмоциональной ангажированности шотландец Том Нэйрн называет шотландских романтиков 1850-х и автономистское движение конца века (Home rule movement) лишь предшественниками шотландского национализма10, но вернее все же будет определить эти явления как умеренный и во многом самоограничивавшийся национализм.11Пример Ирландии и вовсе показывает, что британские усилия по консолидации нации-государства могли терпеть жестокие поражения. Во всех этих государствах возможность различного исхода борьбы консолидирующей и центробежной тенденции сохранялась долгое время после того, как национализм стал одной из доминирующих концепций политики, по крайней мере в том смысле, что далеко не все регионы современных Испании, Великобритании и Франции непременно должны были стать частью этих наций-государств.
Каждое из этих государств, применительно к условиям и собственным возможностям, использовало разную стратегию национального строительства и добилось существенно различных результатов. Наиболее максималистская ассимиляторская в культурном и языковом отношении, централизаторская в административном аспекте программа была осуществлена во Франции. Ю. Вебер подробно описал, как французское правительство использовало административную систему, школу, армию и церковь в качестве инструментов языковой и культурной ассимиляции. Не останавливалась Франция и перед применением административных запретов и практик жесткого психологического давления.12Закон, впервые разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят во Франции лишь в 1951 г. Впрочем, сравнительная эффективность экономического развития и довольно щедрая материальная поддержка французским государством локальных сообществ играли не менее важную роль в успехе ассимиляции, чем репрессивные меры.13Испания, следовавшая в целом французской модели, добилась заметно более ограниченных результатов из-за отставания в экономическом развитии и сравнительной слабости государственной власти. В результате сегодня по французскую сторону границы каталонцы называют себя если не французами, то во всяком случаефранцузскимикаталонцами, в то время как по испанскую сторону каталонцы все более очевидно отдают предпочтение каталонской идентичности как национальной, противостоящей испанской.14
Английская стратегия была дифференцированной. В Ирландии политика была очень близка к колониальной – репрессивная составляющая безусловно доминировала. Провинция управлялась как оккупированная территория и террор был легитимирован специальными актами. В Шотландии англичане подавляли восстания якобитов15не менее жестоко, чем Петр I преследовал сторонников Мазепы. После разгрома последнего восстания в 1746 г. английские войска в течение нескольких месяцев без суда убивали любого шотландца-горца, которого им удавалось поймать. Всерьез обсуждалось предложение перебить всех женщин детородного возраста из якобитских семей, а командующий английскими войсками в Шотландии требовал для себя официальных полномочий казнить подозрительных и конфисковывать их собственность.16Однако, с конца XVIII в., во многом опираясь на уже достигнутые результаты по ассимиляции равнинной Шотландии, Англия переходит к легалистским формам правления.17Притягательность Англии, мирового лидера в экономическом и политическом развитии того времени, а также карьерные и предпринимательские возможности, открывавшиеся для шотландцев в рамках Британской империи, привели к тому, что уже в XIX в. националистические движения не получали в Шотландии сколько-нибудь значительной поддержки. Требования преподавания в школах на гэльском языке выдвигались, но Англии уже не приходилось вмешиваться – они отвергались самими шотландскими элитами.
Стремление "сделать французами" всех жителей Франции понималось как стремление совершенно подавить региональную идентичность. Наполеон отнюдь не случайно заменил все исторические названия департаментов на сугубо формальные географические, связанные с названиями протекающих по их территории рек. Но стремление утвердить британскую идентичность, по крайней мере в XIX в., совершенно не предполагало сделать всех жителей Британии англичанами. Важно было, чтобы шотландская или валлийская идентичность функционировала как региональная, то есть не отрицающая общебританскую и не выдвигающая требования отдельного государства. Целью была не тотальная, но частичная ассимиляция, которую Юзеф Хлебовчик называет полуассимиляцией или "культурной гибридизацией".18
"В рамках государственного национализма государство стремится минимизировать внутреннюю этническую разнородность, растворяя через фольклоризм или устраняя с помощью комбинации образования и репрессий этнические эмоции, которые могли бы послужить основой для этнонационалистических требований. Поскольку "национальные культуры", которые большинство государств пытается утвердить, на деле являются доминирующими культурами правящего ядра (юго-восток Англии в Соединенном королевстве, Кастилия в Испании, регион Парижа во Франции и так далее), их приходится поддерживать с помощью идеологий, основанных на политическом национализме", – так обобщает западноевропейский опыт Джозеф Лобера.19При всех различиях воплощения этой политики в разных государствах, можно выделить общую "программу-минимум" – утверждение единого языка высокой культуры, администрации и образования, а также общенациональной идентичности, которая могла подавлять региональные отличия, а могла и терпеть их, но лишь как подчиненные.
Какое отношение все это имеет к нашей теме? До сих пор процессы формирования наций в Российской империи сравнивались главным образом с империей Габсбургов.20Такое сравнение следует признать продуктивным для изучения ряда национальных движений в империи Романовых, но абсолютизация его, в особенности применительно к русско-украинским и русско-белорусским отношениям, может привести к ложным результатам. В этом сравнительном контексте упускается из виду, что ситуация в Австрийской империи – то есть характер политического режима, этнический баланс и ориентация австрийских немцев на проект большой германской нации – крайне затрудняла постановку правящими кругами задачи консолидации так или иначе определенного ядра империи в нацию-государство. (Только после принятия в 1844 г. закона об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана и дуалистического соглашения 1867 г. венгерская политическая элита получила такую возможность и немедленно ею воспользовалась.)
Франция, Испания и Британия тоже были империями, но не континентальными, как империи Габсбургов и Романовых, а морскими. Процесс консолидации нации-государства проходил главным образом в метрополиях, отделенных от большинства своих колоний морем. Примеры Алжира и Ирландии показывают, что это правило не без исключений, но в целом море заметно облегчало элитам этих империй вычленение ядра как пространства для строительства нации, хотя по сути дела континентальные Франция и Испания, равно как и островная Британия тоже были империями, а не гомогенными метрополиями. Неассимилированные в культуру доминирующего центра крестьяне вполне в традициях колониального дискурса описывались как дикари и сравнивались с американскими индейцами. 21
Для участников событий второй половины XIX в. в России аналогия между проблемами, которые становились актуальны в связи с появлением украинского национального движения, и ситуацией в крупных западноевропейских странах того времени представлялась неизбежной. Практически все, кто писал об "украинском вопросе", считали нужным определить свое отношение к этому сравнению. Разумеется, это не было сравнение "без гнева и пристрастия". Противники украинского движения использовали его как один из главных аргументов в пользу неуместности, невозможности или вредности притязаний украинских националистов. Кажется, первым, кто прямо сравнил украинский с patois, был В. И. Ламанский в славянофильском "Дне".22Впоследствии активно использовал это сравнение главный гонитель украинофилов М. Н. Катков. Украинофилы (Н. И. Костомаров, М. П. Драгоманов) и те русские публицисты, кто соглашался с их мнением (Н. Г. Чернышевский), напротив, доказывали обычно неприменимость этой аналогии. Однако, тот же Драгоманов в 1875 г., еще до эмиграции, опубликовал большую статью "Ново-кельтское и провансальское движение во Франции", где, напротив, настойчиво эту аналогию проводил. Все дело в том, что в этой статье он старался показать, что регионалистские националистические движения постепенно получают во Франции признание и добиваются удовлетворения своих требований, и ставил воображаемое изменение французской политики в пример российским властям и общественному мнению.23
Уже в конце жизни, в 1891 г. Драгоманов снова вернулся к этой теме в своей знаменитой работе "Размышления чудака об украинском национальном вопросе". Эта статья была написана по-украински и представляла собой полемику с тем сортом малообразованных украинских националистов, которые, по мнению Драгоманова, дискредитировали и дезориентировали движение тенденциозностью и примитивизмом своих писаний. Четвертый раздел работы весь посвящен сравнению русификаторской политики с политикой крупных европейских государств. Вывод Драгоманова таков: "Русификация не является системой, которая вытекает из национального духа великоруссов или из именно российской государственной почвы. Она, по крайней мере в значительной своей части, есть следствие определенной фазы общеевропейской государственной политики. Особенным российским элементом в теперешней системе русификации можно считать определенную брутальность, которая проявляется, например, в возвращении униатов в православие или запрете украинской литературы. Но и эта брутальность представляется российской особенностью только для нашего XIX века, потому что в XVII-XVIII вв. отношение Людовика XIV к гугенотам или англичан к шотландцам-горцам были еще более брутальны. Даже теперь, если сравнить отношение российского самодержавного, то есть архаичного, правительства к униатам и украинцам с отношением конституционного венгерского правительства к словакам, еще не известно, кому надо будет отдать пальму первенства на этом конкурсе брутальности".24В литературе XIX в. эта работа Драгоманова дает наиболее подробную разработку сравнительного контекста для рассмотрения политики российских властей в украинском вопросе.
Историки ХХ в. до недавних пор если не совершенно игнорировали это сравнение, то, во всяком случае, не разрабатывали его всерьез.25Объясняется это во многом тем, что знание "предстоящего прошедшего", то есть хода событий после изучаемого ими периода, в очередной раз сузило оптику исследователей: раз развитие пошло иначе, значит аналогия с самого начала не имеет смысла. Позволим себе не согласиться с таким подходом. Если изначальная структура проблемы допускала такое сравнение – а для современников, не знавших, как будут развиваться события, это не подлежало сомнению – то отбрасывать его было бы в высшей степени непродуктивно. Потому что именно в рамках этого сравнения и нужно искать ответ на ключевой для историка вопрос: почему реализовался тот, а не другой из теоретически возможных вариантов. Именно сравнение неудачника с теми, кто смог более или менее успешно решить сходные задачи, и позволит понять причины этой неудачи.
