Феномен советской историографии
.docx
-
Историческая правда, - ответил я”
.
Партии и советскому государству требовались историки, для которых политическая целесообразность была критерием, бесспорно, более значимым, чем историческая правда. Причем данное требование закладывалось в основание и профессионального образования, и формирования нравственных качеств личности. Историк мог ощущать себя профессионалом лишь в той мере, в какой он ощущал себя “бойцом партии”. Подобное обстоятельство нередко вело к профессиональным и нравственным деформациям.
В
период одной из самых мерзких политических
кампаний советского режима - кампании
по борьбе с космополитизмом, круто
замешанной на национализме и антисемитизме,
- активными действующими лицами оказались
(и не только в качестве обвиняемых)
А.В.Арциховский, Б.Ф. Поршнев, В.И.
Равдоникас и др.
Крупные
исследователи продемонстрировали свою
настоящую “советскость” и “партийность”,
приняв условия игры, которые им
навязывались. Весьма характерным
является и то обстоятельство, что спустя
почти сорок лет Л.В. Черепнин, историк,
вне всякого сомнения, талантливый и
продуктивный, назовет этот черносотенный
шабаш широким обменом мнениями “по
вопросам теории и идеологии, повышения
уровня исторических трудов”
.
Подобное можно было бы объяснить сложностью и противоречивостью человеческой натуры. Но при ближайшем рассмотрении никакой противоречивости здесь как раз и нет. За годы советской власти воспитывался и был воспитан определенный тип историка-профессионала, искренне убежденного в необходимости самоотверженного служения “интересам партии”. Зарождение сомнения на сей счет нередко сопровождалось глубокими личными трагедиями.
У
истоков этой традиции стоял, бесспорно,
М.Н. Покровский, начавший научную карьеру
в советское время с предательства своих
учителей и коллег, немало сделавший для
того, чтобы из исторической науки и из
страны были удалены все, для кого интересы
науки оказывались ценнее очередных
партийных установок. На фоне коллег
дореволюционного периода Р П.Н. Милюкова,
А.С. Лаппо-Данилевского, С.Ф. Платонова
- он был, конечно, не самым ярким
профессионалом. Но на идеях, высказанных
самим Покровским, будет воспитано целое
поколение советских историков. Это,
однако, не спасет его лично и его наследие
от предательства собственных учеников,
многие из которых выступят активными
ниспровергателями идей и трудов “школы
Покровского”, как только изменится
политическая конъюнктура и “корифей
исторической науки” И.В. Сталин выскажет
новые “сверхценные” идеи
.
Не менее типичной в этом смысле является и научная судьба П.В. Волобуева. До прихода в качестве директора в Институт истории СССР АН СССР он работал в Отделе науки ЦК КПСС, был тесно связан с партийным аппаратом и на определенном этапе пользовался поддержкой всесильных тогда С.П. Трапезникова и Б.А. Рыбакова. Но стоило ему и ряду близких к нему историков высказать несколько оригинальных мыслей (не совсем сокрушительного содержания) об уровне развития капитализма в России, как сразу же после ряда публичных проработок, в которые была вовлечена широкая научная общественность, Волобуеву пришлось оставить пост директора института, а на публикацию его работ, по существу, наложили запрет.
В подобных условиях у историков развивались отнюдь не лучшие профессиональные и человеческие качества. За время существования советского режима сформировалось нечто вроде общности Р власть и историки пришли к некоторому обоюдному соглашению: власть стремилась все подчинить себе, а историки хотели во всем подчиняться власти.
Не удивительно поэтому, что сохранить высокий профессионализм удавалось немногим. И расплачиваться приходилось либо почти полным отлучением от активной научной деятельности, как это случилось с И.И. Зильберфарбом, либо десятилетиями постоянных нападок, что пришлось пережить Л.М. Баткину, А.Х. Бурганову, А.Я.Гуревичу, А.А Зимину и многим другим.
Такая
обстановка приводила к истреблению
самой возможности раскрепощенной,
творческой мысли и установлению
внутренней цензуры, которая для многих
и в наши дни остается не менее сложной
и труднопреодолимой, чем крепостная
зависимость от партийных решений.
Например, Ем. Ярославский - человек,
немало сделавший для придания партийного
характера исторической науке, - в свое
время забил тревогу, обращая внимание
Сталина на боязнь историков мыслить
самостоятельно. В письме генсеку он
подчеркивал: “... А Вы знаете, т. Сталин,
что самая трудная вещь теперь в области
научно-литературной и научно-исследовательской
работы - инициатива... Вы очень много
сделали, т. Сталин, для того, чтобы
пробудить инициативу, заставить людей
думать... Когда пробуешь говорить с
товарищами, наталкиваешься на какую-то
боязнь выступить с новой мыслью...
Теоретическая мысль прямо замерла...”.
Выход из данной ситуации, который он
предлагал, весьма показателен: “И Вы
окажете громадную услугу научной мысли,
если оздоровите каким-либо особым даже
постановлением ЦК эту обстановку,
уничтожите это штампование клеймом
уклонистов чуть ли не каждого (в ИКП,
например, при случае, откопают уклон у
каждого, припомнят, что он сказал в
таком-то разговоре у трамвайной остановки
Иксу и Игреку в 1925 году и т. п.), разбудите
инициативу в области теоретической
работы... Это менее опасно, чем застойность
в области теоретической мысли...”
.
Боязнь самостоятельных выводов и оценок сопровождалась углублением и развитием чувства вины перед партией. Причем ощущение характера “проступка” всякий раз определялось теми указаниями, которые имелись в партийных документах. Если, например, отмечалось, что историки не уделяют внимания теоретическим вопросам, они чувствовали себя виновными за это; если говорилось, что историки склонны теоретизировать, они спешили покаяться и в данном грехе. Но главная “вина” историков, как и других обществоведов тех времен, была в том, что на каждом новом этапе политической борьбы или при каждом политическом повороте выяснялось: они не так, как следовало, понимали и интерпретировали ленинское теоретическое наследие.
Уже
к 30-м годам историки усвоили, что им
“необходимо ленинизировать историческую
науку”, и более того: “ленинизация
русского исторического процесса - очень
важный вопрос”. В 30-40-х годах им пришлось
уяснить, что освоение ленинского наследия
есть не что иное, как овладение сталинскими
оценками и интерпретацией ленинизма.
В 50-60-х годах потребовалось активизировать
библиографический поиск с тем, чтобы
располагать необходимым количеством
цитат из ленинских работ для подтверждения
новых политических установок. Семидесятые
годы прошли под знамением борьбы с
цитатничеством и воссозданием ленинских
концепций в их полном виде. Наконец, в
80-х годах выяснилось, что ленинские
идеи, оказывается, “были канонизированы”.
И - очередное покаяние. ТВ этой канонизации,
- писал в 1990 году один из философов, - и
в расчленении живой ленинской мысли по
замкнутой, искусственной, до предела
упрощенной схеме “Краткого курса” в
течение десятилетий усердствовали и
многие из нас - ученых-обществоведов.
Велика в этом наша вина перед партией
и народом”
.
Полная включенность истории в советский режим обеспечивалась и органами государственной безопасности. За семьдесят лет сформировался своеобразный треугольник: РКП(б) (ВКП(б), КПСС) - ЧК (ГПУ, НКВД, КГБ) - Академия наук и ее институты. Поскольку не просто каждое высказанное слово, но даже и каждая мысль рассматривалась как свершенное деяние, в такой связке не было ничего необычного, а напротив, она оказывалась весьма гибкой и устойчивой.
При содействии органов госбезопасности коммунистическая партия помогала историкам овладевать ленинской концепцией исторического процесса, марксистскими методами исследований. Взять хотя бы такой пример из протокола допроса в НКВД историка Н.Н.Ванага 24-26 января 1937 года:
“Вопрос: - Следствию известно, что на историческом участке теоретического фронта вы и другие историки-троцкисты протаскивали в своих трудах троцкистскую контрабанду. Надо полагать, что этого обстоятельства вы не будете теперь отрицать на следствии?”.
Историк не отрицает, более того, детально раскрывает свой багаж “с контрабандой, угрожающей социалистическому строю”:
“Ответ: - ...Эта контрабанда шла по основным направлениям:
1. Исключительное подчеркивание отсталости капиталистического развития России, отрицание относительной прогрессивности таких факторов, как реформа 1861 г.
2. Отрицание ленинской теории перерастания буржуазно-демократической революции в пролетарскую...
3. ...Я сознательно не противопоставлял Октябрьской пролетарской революции буржуазной, не подчеркивал коренного отличия между ними, не рассматривал Великую Октябрьскую социалистическую революцию, как революцию, открывшую новую эру в истории человечества...
4. ...Сознательное игнорирование исторически-преходящего значения буржуазного демократизма и парламентаризма, его кризиса и противопоставления буржуазному демократизму Р советского пролетарского демократизма, как его высшей формы...
5. ...Я подчеркивал организованность, целеустремленность и силу отдельных крестьянских движений и отдельных крестьянских бунтов...
6. ...Историческое обоснование отсутствия субъективных предпосылок для отстаивания СССР от военного разгрома со стороны мирового империализма...
7. ...В проспекте и в учебнике по истории СССР... я сознательно идеализировал народническую борьбу с царизмом...
8. Сознательное игнорирование истории отдельных народов СССР, входивших ранее в состав Российской империи...”.
И
чтобы не затруднять своего следователя,
Н.Н. Ванаг сам подводит итог своей
контрреволюционной деятельности: “...В
свете изложенного вполне естественно
являлся следующий вид контрреволюционной
контрабанды: сознательное игнорирование
гигантских успехов социалистического
строительства в СССР...”
.
Результатом
озабоченности органов государственной
безопасности историографическими
проблемами стал расстрел Ванага 8 марта
1937 года. Историки и сами активно вовлекали
госбезопасность в “научную жизнь”.
Так, например, рецензируя 4-й том “Истории
ВКП(б)” под редакцией Ем. Ярославского,
А. Абрамов и И. Шмидт нашли в нем сразу
же “троцкистские установки” и наличие
“грубо ошибочной правооппортунистической
концепции”
,
что по сути означало выдачу авторов
“органам”.
Подобное
сотрудничество представлялось настолько
естественным и результативным, что
советские профессора в числе важнейшей
видели перед собой задачу: “Мы должны
быть все чекистами”
.
Неслучайно поэтому органы безопасности
не в меньшей степени, чем партийные,
заботились об укреплении кадрового
состава историков, направляя в число
руководителей и организаторов исторической
науки свои проверенные кадры.
Возникшее
взаимодействие КПСС, КГБ и АН выразилось
в конце концов в лаконических формулировках
социальных функций исторической науки.
Например, В.В. Иванов определял их так:
распознавать и разоблачать классовые
цели “западноевропейских мастеров
реакции”; показывать достижения зрелого
социализма; воспитывать ненависть к
эксплуататорам и гордость за революционные
свершения народа; разоблачать смысл
антикоммунизма; служить делу социального
прогресса
.
Все эти выводы сделаны не в трагические
30-е годы, а в середине 80-х годов. Таким
образом, советскую историографию как
своеобразный феномен характеризует
сращивание с политикой и идеологией и
превращение в органическую составную
часть тоталитарной системы. Ее
историософские основания базировались
на нескольких принципиально важных
положениях: на признании линейного
восхождения общества от капитализма к
коммунизму; постулировании необходимости
руководства сверху всеми областями и
сферами общественной жизни и признания
за этим руководством чрезвычайных
возможностей; абсолютизации собственного
опыта как опыта сверхценного, имеющего
общечеловеческий характер и значение;
вере в наличие абсолютных истин; отношении
к окружающему миру как к чему-то
враждебному, таящему потенциальную
угрозу. Каждое из этих оснований было
разработано и подкреплено аргументами
и фактами. Но доказательность никогда
не была особой задачей советского типа
мировосприятия, поскольку в системе
ценностей реально существующий факт
значил гораздо меньше, чем положение,
содержащееся в классических текстах
или высказываниях политического лидера.
По своей сути историософские основания были ничем иным как модернизированными основами традиционного крестьянского миросозерцания с его ориентированностью на самоценность своего локального мира и его противопоставление всем другим мирам; с установками на особое значение русской истории и русского пути; с верой в высшие истины и неограниченные возможности власти. Не- свобода исторической науки, как и науки вообще, предопределила и сформировала весь исследовательский процесс, придав ему своеобразие, как бы изнутри раскрывающее феномен советской историографии. Для собственно исследовательского процесса и для историографического поля, на котором он разворачивался, можно выделить следующие характерные элементы.
Прежде
всего, ориентация на одну универсальную
теорию, которая, будучи единственной,
в силу этого и выступает в качестве
всеобъемлющей методологии научного
поиска в области истории. “Социальная
наука была создана, - отмечали в одной
из наиболее фундаментальных работ по
проблемам теории истории В. Келле и М.
Ковальзон, - но лишь тогда, когда были
осознаны... трудностиЙ и найдено решение
проблем. Это и было осуществлено
марксизмом"
.
Количество
вариаций в отношении марксизма как
общей и единственной методологии было
чрезвычайно ограничено. Фактически в
трудах по истории речь могла идти только
о том, что значит решать ту или иную
проблему по-марксистски. При этом начиная
с 20-хго-дов и до конца 50-х годов теоретические
подходы к решению частных исследовательских
проблем сводились, по сути, к подбору
необходимых цитат из произведений
основоположников и классиков марк-
систского учения или из партийных
документов, а вся практическая
исследовательская работа ограничивалась
поиском конкретных фактов для иллюстрации
соответствующих положений. Эта особенность
уже объяснялась в советской историографии
воздействием на науку жесткого схематизма,
заданного “Кратким курсом”
.
После
признания XX съездом КПСС искажения
марксистско-ленинских идей в практической
деятельности для исследователей истории
советского периода и истории КПСС
методологические задачи несколько
усложнились. Теперь возникла необходимость
хоть как-то объяснить связь между общей
теорией и конкретной практикой. Первые
попытки казались обнадеживающими.
Например, был поставлен вопрос о
содержании и форме проявления
закономерностей общественного развития.
Обращаясь к одному из наиболее болезненных
вопросов в советской истории Р ликвидации
кулачества как класса - историки взяли
на себя смелость порассуждать о
принципиальной необходимости такой
ликвидации и о формах, в которых она
реализовалась на практике
.
Более того, некоторые историки заговорили
о том, что репрессии в ходе ликвидации
кулачества были порождены не объективными
условиями нарастания классовой борьбы
в процессе социалистического строительства,
а всего лишь особенностями социалистического
строительства в нашей стране
.
И
даже такое, весьма робкое, оживление
научной мысли в области теории истории
оказалось кратковременным. Оно было
решительно прервано после постановления
ЦК КПСС о работе редакции журнала
“Вопросы истории”
.
С этого времени стала выстраиваться
новая схема, не менее жесткая, чем прежде.
В первую очередь была ограничена, а по
существу дискредитирована, сама
возможность несовпадения теоретических
положений и практики социалистического
строительства, точнее, возможность
деформации теоретических положений в
ходе практики социалистического
строительства. Такая возможность
приписывалась одному-единственному
периоду, а ответственность за это
возлагалась на одного, вполне конкретного
человека. Более того, строго очерчивался
круг вопросов и проблем, в которых
подобная деформация признавалась
допустимой и существовавшей
.
Самое же драматичное заключалось в том,
что этим решением у историков снова
“изымалось право” размышлять над
вопросами теории, так как только КПСС
предписывалось право развивать
теоретические основы марксизма-ленинизма
и лишь ей дано было оценивать, насколько
практика адекватна теоретическим идеям
и выводам.
Период со второй половины 50-х до начала 70-х годов официально был объявлен временем восстановления “ленинской концепции” исторического процесса, избавлением истории от сталинских ошибок и извращений. По существу, в эти десятилетия происходила модернизация сталинских идей, их очищение от особенно одиозных формулировок. Наиболее наглядными в этом отношении стали издания - с 1-го по 7-е - учебника по истории КПСС под редакцией Б.Н. Пономарева. В последних изданиях практически в полной мере была восстановлена модель “Краткого курса” и по содержанию, и по характеру интерпретации основных событий советской истории.
Во
второй половине 70-х годов в очередной
раз стало ясно, что историческая наука
вращается в кругу традиционных
представлений, на основе которых
невозможно осмыслить и истолковать
отдаленное и недавнее прошлое. Неслучайно
поэтому даже в наиболее консервативных
кругах историков партии разворачивается
обсуждение методологических проблем
историко-партийной науки
.
Неудовлетворенность теоретическим
уровнем многих исследований была вполне
очевидна, но выход усматривался не в
поиске новых идей, а в актуализации
давно уже известных идей классиков
марксизма-ленинизма, которые, как
оказалось, не вполне были вовлечены в
научный оборот
.
Многие историки решили, что пора перейти
от дискуссий с помощью цитат к
восстановлению целостных концепций. В
конце 70-х - начале 80-х гг. появляются
десятки работ, в которых “восстанавливается”
ленинская концепция по тому или иному
вопросу
.
Этот
период был достаточно продуктивным, -
конечно, по сравнению с предыдущим, -
поскольку у историков появлялась хоть
какая-то возможность не только цитировать
классические тексты, но и включать
собственные интерпретации в анализ
концепций. Многие из такого рода
исследований оставались мертворожденными,
они содержали очень мало нового, но
исследователям приходилось состыковывать
и согласовывать часто взаимоисключающие
оценки одного и того же явления, события,
процесса, что свойственно немалому
числу канонических текстов. В указанный
период были, в частности, “воссозданы”
“ленинские” концепции нэпа, военного
коммунизма, Октябрьской революции,
ленинского плана социалистического
строительства
.
Работа над ленинскими текстами, несмотря
на то что велась достаточно интенсивно,
мало обогащала арсенал теоретических
представлений. Ситуация усугублялась
тем, что единственным источником
обогащения марксистской теории
признавалась практика социалистического
строительства в СССР и странах-сателлитах,
то, что оценивалось как опыт реального
социализма. Круг сжимался: практика
социалистических преобразований
воспринималась как итог воплощения
марксистско-ленинских идей, а идеи могли
обогащаться только на основе данной
практики. Реальные новации оставались
нищенскими и сводились лишь к постоянному
расширению хронологических рамок
движения от капитализма к социализму
.
“Вершиной” в этом смысле стала концепия
“развитого социализма”
.
В конечном счете даже сами лидеры КПСС
вынуждены были признать, что теоретическая
мысль на протяжении 30-70-х годов не
развивалась
.
Собственно,
до второй половины 50-х годов вопрос о
методологии истории не стоял перед
нашими историками как практически
значимый. Предполагалось, что сталинская
характеристика диалектического
материализма в соответствующей главе
“Краткого курса”
дает
универсальную интерпретацию не менее
универсального диалектико-материалистического
метода, который одинаково применим во
всех областях и естественных, и
технических, и гуманитарных наук. Однако
со временем, после робкой критики
теоретического багажа “Краткого курса”,
началось переосмысление этой, казалось
бы, вечной истины. Конечно, и тогда никто
не помышлял взять под сомнение вывод,
что диалектико-материалистический
метод может быть не всегда эффективным
или должен дополняться чем-то иным. Но
вопрос о применимости, точнее, о поиске
наиболее эффективных способов его
применения в различных областях научного
знания привлек внимание исследователей
.
В рамках получившего широкую известность
научного семинара под руководством
М.Я. Гефтера была даже предпринята
попытка обсудить проблемы развития
марксистской исторической мысли в более
широком контексте развития научных
представлений XX века
.
Трудно сказать, насколько далеко
продвинулись бы историки и философы,
работавшие в данном семинаре, в понимании
и интерпретации существа поставленных
проблем. Но даже в рамках марксизма
попытки самостоятельной мысли были в
очередной раз решительно приостановлены
административным образом, к тому же - при
молчаливой или активной поддержке
подавляющего большинства советских
историков
.
Это была, по сути, последняя из попыток
в советское время вырваться за пределы,
допустимые установками партии. Теперь
разработка методологических проблем
науки сводилась лишь к осмыслению ряда
вопросов.
Что
касается принципов исторических
исследований
,
то в их основу легли все те же ленинские
идеи, из“Философских тетрадей”.
Обсуждения велись прежде всего вокруг
одного аспекта проблемы: сколько
принципов необходимо активизировать
для того, чтобы претендовать на истинно
марксистское исследование; указывалось
самое различное количество вариантов
- от трех до семнадцати, - но наиболее
значимыми признавались принципы
историзма, партийности, объективности
.
Ставился вопрос и о том, как соотносить
принципы партийности и объективности,
если речь идет о марксистско-ленинской
исторической науке
.
В
ходе этих обсуждений ряд исследователей,
и прежде всего Н.Н.Маслов, предприняли
попытку в очередной раз провести
водораздел между ленинским и сталинским
вариантами интерпретации марксизма,
между ленинской и сталинской методологией
исторических исследований
.
С научной точки зрения данная проблема
представляется надуманной: трудно
усмотреть принципиальную грань там,
где ее никогда не было. Однако для
конкретной историографической ситуации
и подобные вопросы важны, поскольку
создают хоть какое-то движение мысли.
В силу высокой степени политизации исторической науки перечень тех вопросов, с которыми советские историки обращались к прошлому, опять-таки строго определялся и регламентировался партийными документами и решениями. Достаточно обратиться хотя бы к нескольким темам наиболее активных исследований, например, к истории первой русской революции. Вопросник здесь в своей основе был определен еще ленинскими работами 1906 года: в чем проявилась гегемония пролетариата в революции? почему без руководства большевиков невозможно развитие революции по нарастающей? почему все остальные партии, кроме большевиков, вели себя непоследовательно и предательски? почему декабрьские восстания стали высшей точной в революции?
Не более оригинальным получился круг вопросов и по истории Великого Октября: почему не было альтернативы в решении общественно назревших проблем, кроме Октябрьской революции? в чем проявилась гегемония пролетариата и руководящая роль большевиков? почему противники большевиков смогли развязать Гражданскую войну? почему закономерной оказалась победа Советской власти?
Тогда, а ведь все это происходило совсем недавно, допустить возможность сосуществования двух точек зрения на одну и ту же проблему означало добровольно уйти из системы Академии наук. Были ли в этом плане исключения? Формально вроде бы да. Достаточно вспомнить, например, десятилетия длившуюся дискуссию между И. Берхиным и Н. Гимпельсоном по оценками “военного коммунизма”. Но, признавая данные исключения, в то же время нельзя не отметить, что чрезвычайно узок оказывался круг тем и проблем, по которым заявлялись различные точки зрения. Кроме того, разные позиции были возможны лишь в одном случае: если они вписывались в “общепринятую” концепцию данной проблемы. Ни Берхин, ни Гимпельсон не могли взять под сомнение общую концепцию Гражданской войны в России. Можно было спорить о времени окончания нэпа, но ни в коем случае Р о причинах перехода к нэпу и т. д. Каждый из носителей противоположной точки зрения оценивал выводы своего оппонента как крайне ошибочные и ненаучные.
Монологизм и монополизм в отношении к исторической истине дополняла крайняя степень политизированности самих представлений об истинном и ложном в исторической науке. Это со всей очевидностью вело к сужению и деформации историографического поля.
