Будденброки по частям / ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ и ДЕСЯТАЯ
.docxзолотисто-карими глазами, несмотря на свой копенгагенский матросский
костюмчик, как-то странно выделялся на школьном дворе и на улице среди
своих соучеников, в большинстве белокурых и голубоглазых, как юные
скандинавы. За последнее время он очень вытянулся, но его ноги в черных
чулках и руки, выглядывавшие из темно-синих широких рукавов, были
по-девичьи узки и нежны, а в уголках глаз, точь-в-точь как у матери,
залегали голубоватые тени; в этих глазах, в особенности когда он искоса
смотрел на кого-нибудь, появлялось какое-то унылое, отчужденное выражение.
У Ганно была привычка сжимать губы плотно и скорбно, а если в это время он
еще водил языком по зубу, внушавшему ему опасения, то лицо у него делалось
такое, словно его трясла лихорадка.
По заверениям доктора Лангхальса, нынешнего домашнего врача
Будденброков, к которому целиком перешла практика старого доктора Грабова,
слабое здоровье Ганно и постоянная его бледность были обусловлены весьма
серьезной причиной: его организм, к сожалению, в далеко не достаточном
количестве вырабатывал жизненно важные красные кровяные шарики. Впрочем,
для борьбы с этим существовало отличное средство, которое доктор Лангхальс
и прописывал ему в изрядных дозах, - рыбий жир, чудодейственный густой
желтый рыбий жир; его надлежало принимать дважды в день с фарфоровой
ложки. Подчиняясь категорическому распоряжению сенатора, Ида Юнгман
любовно, но строго следила за неуклонным выполнением этого предписания.
Сначала Ганно рвало после каждого приема и желудок его, видимо,
отказывался усваивать чудодейственный рыбий жир, но постепенно мальчик
привык к нему: если, проглотив очередную дозу, сразу же затаить дыханье и
разжевать кусочек ржаного хлеба, то он был даже и не так противен.
Все прочие недомогания Ганно являлись только следствием этого
недостатка в красных кровяных шариках, "вторичными явлениями", как говорил
доктор Лангхальс, рассматривая свои ногти. Но и эти "вторичные явления"
надлежало пресекать в самом основании. Для того чтобы следить за зубами,
пломбировать и, если нужно, удалять их, существовал на Мюленштрассе г-н
Брехт со своим Иозефусом; а чтобы регулировать пищеварение, на свете
имелось касторовое масло, - если принять столовую ложку этого отменного,
густого серебристого касторового масла, которое, как юркая ящерица,
проскальзывает в горло, то еще дня три во рту, что ты ни делай,
чувствуется его вкус и запах. Ах, почему все это так нестерпимо противно?
Только однажды, - Ганно в тот раз совсем расхворался, слег в постель, и с
сердцем у него обстояло очень уж неблагополучно, - доктор Лангхальс не без
некоторых колебаний прописал ему лекарство, которое доставило мальчику
истинное наслаждение и удивительно благотворно на него подействовало: это
были пилюли с мышьяком. Ганно потом не раз спрашивал их, испытывая почти
нежное влечение к этим маленьким сладким, дарующим такую радость пилюлям.
Однако больше ему этого лекарства не давали.
Рыбий жир и касторовое масло - превосходные средства, но доктор
Лангхальс был вполне согласен с сенатором, что их одних недостаточно для
того, чтобы сделать из маленького Иоганна жизнестойкого и закаленного
мужчину, если сам он не приложит для этого никаких усилий. Существовали,
например, гимнастические игры, в летнее время еженедельно устраивавшиеся в
"Бургфельде" под руководством учителя гимнастики г-на Фритше и дававшие
возможность городским мальчикам и юношам демонстрировать и развивать
смелость, силу, ловкость и присутствие духа. Однако Ганно, к величайшему
неудовольствию сенатора, не выказывал ничего, кроме неприязни, -
сдержанной, почти высокомерной неприязни, - к такого рода здоровым
развлечениям... Почему он не питает никакой симпатии к своим
одноклассникам и сверстникам, с которыми ему предстояло вместе жить и
действовать? Почему он вечно якшается с этим маленьким, плохо умытым Каем?
Кай - мальчик не плохой, но все его существование какое-то сомнительное, и
в будущем он вряд ли будет подходящим другом для Ганно. Всякий мальчик
должен стараться так или иначе снискать доверие и уважение своих
однокашников - тех, что подрастают вместе с ним и чья оценка впоследствии
будет играть решающую роль в его жизни. Взять хотя бы обоих сыновей
консула Хагенштрема, четырнадцати и двенадцати лет; отличные мальцы,
крепкие, сильные, хотя и заносчивые. Они устраивают настоящие кулачные бои
в окрестных рощах, считаются лучшими гимнастами в школе, плавают, как
морские львы, курят сигары и всегда готовы на любое бесчинство. Их боятся,
любят и уважают. Кузены этих мальчиков - сыновья прокурора Морица
Хагенштрема - менее крепкого сложения и более мягкого нрава, но отличаются
на другом поприще: они первые ученики в школе, честолюбивые,
исполнительные, тихие а усердные, как пчелы; снедаемые желанием всегда
быть первыми и получать лучшие отметки а классе, они с трепетом внимают
каждому слову учители. Они тоже безусловно внушают уважение своим менее
способным ленивым товарищам. А какое мнение о Ганно может составиться у
его одноклассников, не говоря уж об учителях? Ученик он более чем
посредственный и вдобавок рохля, отступающий перед всем, для чего
требуется хоть немного смелости, силы, резвости и задора. Когда бы сенатор
ни проходил мимо "балкона" третьего этажа, куда выходили двери трех комнат
- среднюю из них занимал Ганно, с тех пор как стал слишком большим, чтобы
спать в одной комнате с Идой Юнгман, - до него доносились либо звуки
фисгармонии, либо приглушенный, таинственный голос Кая, рассказывающего
какую-нибудь историю.
Что касается Кая, то он не ходил на гимнастические игры потому, что
терпеть не мог дисциплины и порядка, которых там требовали.
- Нет, Ганно, - говорил он, - я не пойду. А ты? Да ну их к лешему!..
Ничего веселого там делать не разрешается.
Такие обороты, как "ну их к лешему", он перенял от отца.
Ганно же отвечал:
- Если бы от господина Фритше хоть меньше пахло потом и пивом, об этом
еще можно было бы подумать... Ну, да бог с ними, Кай, рассказывай дальше.
Ты никак не кончишь эту историю с кольцом, которое ты вытащил из болота...
- Ладно, - отвечал Кай, - но когда я кивну, ты начинай играть. - И он
продолжал свой рассказ.
Если верить ему, то недавно, в душную ночь, где-то в незнакомой
местности, он скатился вниз по скользкому склону бесконечно глубокого
обрыва; на дне бездны, при тусклом, трепетном свете болотных огней ему
открылась черная топь, на поверхности которой то и дело с бульканьем и
хлюпаньем выскакивали серебристые пузырьки. Один из них, самый ближний -
тот, что лопался и тут же появлялся вновь, - имел форму кольца, и вот
его-то он, Кай, после долгих и опасных ухищрений, схватил рукой. И пузырек
не только не лопнул, а, напротив, превратился в гладкий и твердый
маленький обруч, надевшийся ему на палец. Не сомневаясь в чудесных
свойствах этого кольца, Кай и вправду с его помощью вскарабкался наверх по
отвесному и скользкому склону обрыва и неподалеку, в красноватой дымке,
увидел черный, мертвенно-тихий, строго охраняемый замок, куда он все-таки
проник и где, с помощью того же кольца, расколдовал и освободил от злых
чар многих несчастных пленников...
В самые волнующие мгновения Ганно брал несколько сладкозвучных аккордов
на фисгармонии. Рассказы Кая, если только в них не заключались
непреодолимые для сценического воспроизведения трудности, разыгрывались и
на сцене кукольного театра - конечно, с музыкальным сопровождением. На
гимнастические же игры Ганно отправлялся, только повинуясь настойчивым и
строгим приказаниям отца; и тогда с ним шел и маленький Кай.
То же самое повторялось с катаньем на коньках зимой, и летом с купаньем
в дощатых купальнях г-на Асмуссена внизу на реке. "Купаться! Плавать! -
заявил доктор Лангхальс. - Мальчику необходимо купаться и плавать". И
сенатор полностью с ним согласился. Но Ганно при малейшей возможности
старался уклониться от купанья, катка и гимнастических игр, - прежде всего
потому, что сыновья консула Хагенштрема, отличавшиеся во всех этих затеях,
постоянно против него злоумышляли и, хоть и жили в доме его бабушки,
никогда не упускали случая щегольнуть перед ним своей силой и помучить
его. Они щипали и высмеивали Ганно во время гимнастических игр, сталкивали
в сугроб на катке, с угрожающими криками подплывали к нему в купальне.
Ганно не делал попыток спастись от них, что, впрочем, ни к чему бы и не
привело. Худенький, с тонкими, как у девочки, руками, он стоял по пояс в
грязноватой, мутной воде, на поверхности которой плавали обрывки
водорослей, так называемой гусиной пажити, и, хмуро потупившись и слегка
скривив губы, смотрел, как они оба, уверенные в своей добыче, вспенивая
воду, сильными бросками приближались к нему. У них были мускулистые руки,
у этих Хагенштремов, которыми они цепко обхватывали Ганно и окунали с
головой, окунали много раз подряд, так что он успевал вдосталь наглотаться
грязноватой воды и потом долго еще не мог прийти в себя. Только раз он был
в какой-то мере отомщен. Как-то в послеобеденный час, когда оба
Хагенштрема уже довольно долго "топили" его, один из них, вдруг испустив
крик ярости и боли, высунул из воды свою мясистую ногу, из которой
крупными каплями сочилась кровь. А рядом с ним вынырнул Кай граф фон
Мельн. Каким-то неведомым путем раздобывши денег на плату за вход, он
незаметно подплыл к ним под водой и, словно маленькая злая собачонка,
вцепился зубами в ногу юного Хагенштрема. Его голубые глаза сверкали
из-под мокрых, падающих на лоб рыжеватых волос... Ах, ему пришлось-таки
поплатиться за свой поступок, бедному маленькому графу! Из воды он вылез с
сильно намятыми боками. Но зато и бойкий сын консула Хагенштрема здорово
хромал, возвращаясь домой.
Укрепляющие средства и всевозможные физические упражнения - вот к чему
в основном сводились отцовские попечения сенатора Будденброка. Впрочем, с
не меньшей заботливостью он пытался влиять и на духовное развитие сына,
знакомя мальчика с тем мирком, для которого он его предназначал.
Он решил понемногу приучать сына к будущей деятельности, брал его с
собой в гавань и заставлял стоять возле себя у причала, когда беседовал с
грузчиками на смешанном датско-нижненемецком наречии, или в тесных,
сумрачных складских конторах, когда совещался с управляющими, или в
амбарах, где отдавал приказания рабочим, с протяжными криками поднимавшим
мешки с зерном на верхние настилы. Для самого Томаса Будденброка с детства
не было в мире лучшего места, чем этот уголок гавани, где среди судов,
амбаров и складов пахло маслом, рыбой, водой, смолой и промасленным
железом; и если его сын, бывая здесь, не выказывал ни радости, ни живого
интереса, то надлежало пробудить в нем эти чувства.
- Как называются пароходы, совершающие рейсы в Копенгаген? "Наяда",
"Хальмштадт", "Фридерика Эвердик"... Ну, хорошо, что ты хоть эти названия
запомнил, мой мальчик, - все лучше, чем ничего. Среди рабочих, вон тех,
что поднимают мешки, много твоих тезок, друг мой, потому что их крестили
по твоему деду. А среди их ребятишек часто встречается имя мое и твоей
мамы. Мы им каждый год дарим какой-нибудь пустяк... Ну так, у этого склада
мы останавливаться не будем, тут нам говорить не о чем - это конкурент...
- Хочешь поехать со мной, Ганно, - спрашивал он в другой раз. - Сегодня
спуск нашего нового парохода. Мне надо окрестить его... Хочешь?
И Ганно делал вид, что хочет. Он стоял возле отца, слушал его речь,
смотрел, как он разбивал бутылку шампанского о бушприт, и безучастно
следил за судном, которое скользило по смазанным зеленым мылом стапелям в
воду, высоко вспенивавшуюся под его килем.
Дважды в год, в вербное воскресенье - день конфирмации и на Новый год,
сенатор Будденброк в экипаже отправлялся с визитами по знакомым; и так как
супруга его предпочитала в таких случаях оставаться дома под предлогом
расстройства нервов или мигрени, то он звал с собой Ганно. Ганно и тут
выказывал покорность. Он усаживался в карету рядом с отцом и потом в
гостиных молча наблюдал за ним. Как легко, тактично и в то же время как до
мельчайших оттенков по-разному умел отец держаться в обществе.
Ганно, например, заметил, что когда комендант округа, подполковник г-н
фон Ринлинген, при прощании заверил сенатора, что весьма польщен оказанной
ему честью, тот с деланным испугом дотронулся до его плеча; в другом месте
он спокойно выслушал почти те же слова, а в третьем постарался отклонить
их иронически подчеркнутой любезной фразой. И все это с полной
уверенностью, сквозившей в словах и жестах, кроме всего прочего явно
рассчитанных на одобрительное удивление сына и отчасти являющихся
педагогическим приемом.
Но маленький Иоганн видел больше, чем ему следовало видеть; его робкие
золотисто-карие глаза с голубоватыми тенями в уголках умели наблюдать
слишком зорко. Он видел не только уверенную светскость в обхождении отца,
так безошибочно действовавшую на людей, но - с мучительной для него самого
проницательностью - и то, каким страшным трудом эта светскость ему
давалась. Сенатор после каждого визита становился еще бледнее, еще скупее
на слова. Закрыв глаза с покрасневшими веками, он молча сидел в экипаже, и
сердце Ганно наполнялось ужасом, когда на пороге следующего дома маска
снова появлялась на этом лице и движения обессилевшего тела приобретали
упругую легкость. Манера отца входить в гостиную, непринужденность его
беседы, любезная общительность - все это представлялось маленькому Иоганну
не наивной, естественной, полубессознательной защитой известных
практических интересов, совпадающих с интересами друзей и противоречащих
интересам конкурентов, а своего рода самоцелью, достижимой лишь путем
искусственного и сознательного напряжения всех душевных сил, некой
невероятно изнурительной виртуозностью, поддерживающей необходимую
выдержку и такт. И при одной мысли, что и от него ждут со временем таких
же выступлений в обществе, что и ему придется говорить и действовать под
гнетом всех этих чужих взглядов, Ганно невольно закрывал глаза, содрогаясь
от страха и отвращения.
Увы, не такого воздействия на сына ждал Томас Будденброк от своего
личного примера! Воспитать в нем стойкость, здоровый эгоизм, житейскую
хватку - вот о чем мечтал он денно и нощно.
- Ты, видно, любитель хорошо пожить, дружок, - говаривал он, когда
Ганно просил вторую порцию десерта или полчашки кофе после обеда. -
Значит, тебе надо стать дельным коммерсантом и зарабатывать много денег!
Хочешь ты этого?
И маленький Иоганн отвечал "да".
Случалось, что, когда к обеду у сенатора собирались родные и тетя
Антония или дядя Христиан, по старой привычке, начинали подтрунивать над
бедной тетей Клотильдой и, обращаясь к ней, добродушно и смиренно
растягивали слова на ее манер, Ганно под воздействием праздничного
крепкого вина тоже впадал в этот тон и, в свою очередь, начинал
поддразнивать тетю Клотильду.
И тут Томас Будденброк от души смеялся громким, счастливым, почти
благодарным смехом, как человек, только что испытавший радостное
удовлетворение. Он даже присоединялся к сыну и тоже начинал поддразнивать
бедную родственницу, хотя сам давно отказался от этого тона в общении с
ней: слишком уж было просто и безопасно утверждать свое превосходство над
ограниченной, смиренной, тощей и всегда голодной Клотильдой. Томасу эти
насмешки, несмотря на их неизменно добродушный тон, все-таки казались
низостью. Ему претила, донельзя претила мысль, ежедневно по множеству
поводов возникавшая в нем, но тем не менее органически чуждая его
скрупулезной натуре, никак не мирившейся с тем, что можно понимать
неблаговидность ситуации, прозревать ее и все-таки без стыда оборачивать
эту ситуацию в свою пользу: "Но без стыда оборачивать в свою пользу
неблаговидную ситуацию - это и есть жизнеспособность", - говорил он себе.
Ах, как он радовался, какие надежды окрыляли его всякий раз, когда
маленький Иоганн выказывал хоть тень этой жизнеспособности!
3
За последние годы Будденброки отвыкли от дальних летних поездок,
некогда считавшихся обязательными; и даже когда прошедшей весной жена
сенатора изъявила желание съездить в Амстердам и после долгого перерыва
сыграть несколько скрипичных дуэтов со своим стариком отцом, муж сухо и
нехотя дал ей свое согласие. Зато у них вошло в обычай, чтобы Герда,
маленький Иоганн и Ида Юнгман, в интересах здоровья мальчика, ежегодно
проводили время летних каникул в Травемюнде.
Летние каникулы у моря! Кто может понять, что это за счастье! После
докучливого однообразия бесчисленных школьных дней - целый месяц
беспечального существования, напоенного запахом водорослей и мерным
рокотом прибоя!.. Целый месяц! Срок поначалу необозримый, бескрайний! Даже
поверить нельзя, что он когда-нибудь кончится, говорить же об этом просто
кощунство! Маленький Иоганн никогда не мог понять, как это решаются
учителя под конец занятий заявлять что-нибудь вроде: "С этого места мы
продолжим после каникул, а затем перейдем к..." "После каникул!" Похоже,
что он этому даже радуется, непостижимый человек в камлотовом сюртуке с
блестящими пуговицами! "После каникул!" Какая дикая мысль! Разве все, все,
что за пределами этого месяца, не скрыто серой, туманной пеленой?
Проснуться в одном из двух швейцарских домиков, соединенных узкой
галереей и расположенных в одном ряду с кондитерской и главным корпусом
кургауза, - какое это наслаждение! Особенно в первое утро, когда остались
позади день - все равно, худой или хороший - выдачи школьных табелей и
поездка в заваленном вещами экипаже! Смутное ощущение счастья, разлившееся
по всему телу и заставляющее сжиматься сердце, вспугивало Ганно ото сна.
Он открывал глаза, блаженным и жадным взором окидывал опрятную маленькую
комнату, уставленную мебелью в старофранконском стиле. Секунда-другая
сонного, блаженного недоумения - и все становится понятно: он в
Травемюнде! На целый, бесконечный месяц в Травемюнде! Он неподвижно лежал
на спине в узкой деревянной кровати, застеленной необыкновенно мягкими и
тонкими от частой стирки простынями, и только время от времени закрывал и
открывал глаза, чувствуя, как его грудь при каждом вдохе наполняется
радостью и волненьем.
Сквозь полосатую штору в комнату уже проникает желтоватый утренний
свет, но кругом тишина. Ида Юнгман и мама еще спят. Никаких звуков, только
равномерный и тихий шорох гравия под граблями садовника да жужжанье мухи,
застрявшей между окном и шторою; она часто бьется о стекло, и тень ее
зигзагами мечется по полосатой материи. Тишина! Шорох камешков и
монотонное жужжанье! Эти идиллические звуки наполняют маленького Иоганна
чудным ощущением спокойствия, порядка и уютной укромности так горячо им
любимого мирка. Нет, сюда уж, слава богу, не явится ни один из этих
камлотовых сюртуков, представляющих на земле грамматику и тройное правило,
- ведь жизнь здесь стоит очень недешево.
Приступ радости заставляет его вскочить с постели; он босиком подбегает
к окну, поднимает штору, скинув с петли белый блестящий крючок, -
распахивает раму и смотрит вслед мухе, пустившейся в полет над дорожками и
розовыми кустами курортного парка. Раковина для оркестра в полукруге
буковых деревьев, напротив кургауза, пустует. Полянка, справа от которой
высится маяк, расстилается под еще затянутым белесой дымкой небом; трава
на ней, низкорослая, местами и вовсе вытоптанная, переходит в высокую и
жесткую прибрежную поросль, за которой уже начинается песок. Там глаз,
хоть и с трудом, различает ряды маленьких деревянных павильонов и плетеных
кабинок, смотрящих на море. Вот и оно - мирное, освещенное блеклым
утренним солнцем, все в темно-зеленых и синих полосах, то гладких, то
вспененных; и между красными буйками, указывающими фарватер судам,
пробирается пароход из Копенгагена... и никто-то не спросит тебя, как он
называется - "Наяда" или "Фридерико Эвердик". И Ганно Будденброк снова
глубоко, блаженно вдыхает донесшийся до него пряный морской воздух и
нежным, полным благодарности и молчаливой любви взглядом приветствует
море.
И вот начинается день, первый из тех двадцати восьми дней, которые
сперва кажутся вечностью, но чуть только минет первая неделя, как они уже
стремительно бегут к концу... Завтрак подается на балконе или под старым
каштаном, на детской площадке, где висят большие качели; и все - запах,
идущий от наспех простиранной скатерти, которую кельнер расстилает на
столике, салфетки из тонкой бумаги, какой-то особенно вкусный хлеб и даже
то, что яйца здесь едят не костяными ложечками, как дома, а обыкновенными
чайными да еще из металлических рюмок, - все приводит в восхищение
маленького Иоганна.
А потом наступала вольная, хотя и размеренная жизнь в праздности и
неге. Чудесная, досужая, текла она, не нарушаемая никакими событиями.
Предобеденные часы на взморье под звуки оркестра, уже исполняющего там,
наверху, свою утреннюю программу, когда лежишь подле кабинки, задумчиво и
неторопливо пересыпая тонкий, сухой песок, а глаза твои, не зная
усталости, глядят в зелено-синюю бесконечность, от которой веет вольным,
не знающим никаких преград, сильным, буйным, свежим, пахучим ветром; от
него гудит в ушах, туманится мозг и ускользает, теряется ощущение времени
и пространства - всего, что не беспредельно. А потом купанье, несравнимо
более приятное, чем в заведении г-на Асмуссена: здесь поверху не плавает
"гусиная пажить", и светло-зеленая, кристально чистая вода весело пенится,
когда ее взбаламутишь; под ногами у тебя не скользкие доски, а ласковый,
мягко-волнистый песок; и сыновья консула Хагенштрема далеко, очень далеко
- где-нибудь в Норвегии или в Тироле. (Консул любит летом уезжать
куда-нибудь подальше; а раз ему так нравится, то почему бы это себе не
позволить?..) После купанья, чтобы согреться, следует прогулка вдоль пляжа
до "Камня чаек" или "Храма моря"; по дороге можно присесть в одной из
кабинок и что-нибудь "перекусить", - а там уж подошло время идти домой и
отдохнуть часок, перед тем как переодеться и выйти к табльдоту.
За табльдотом всегда весело. Курорт в то время находился в состоянии
расцвета, и множество людей, в том числе немало знакомых Будденброков, а
также приезжих из более дальних краев - из Гамбурга, даже из Англии и
России, наполняло огромный зал кургауза, где за нарядным столиком господин
в черном фраке разливает суп из блестящей серебряной миски. Обед состоит
из четырех блюд, куда более вкусных и острых, чем дома, во всяком случае
более парадных. За длинными столами во многих местах пьют шампанское.
Нередко из города наезжают господа, не любящие изнурять себя работой,
чтобы немножко поразвлечься и после обеда поиграть в рулетку: консул Петр
Дельман например, - он оставил дома свою дочь и теперь громовым голосом
рассказывает за столом столь фривольные истории, что гамбургские дамы
заходятся от смеха и умоляют его помолчать хоть минутку; сенатор доктор
Кремер, дядя Христиан и его школьный товарищ - сенатор Гизеке, который
всегда бывает здесь без семьи и платит за Христиана Будденброка...
Позднее, когда взрослые пьют кофе под навесом кондитерской, Ганно
присаживается на стул возле раковины для оркестра и без устали слушает.
Администрация курорта позаботилась и о развлечениях в послеобеденные часы.
В парке к услугам отдыхающих имелся тир, а справа от швейцарских домиков
