
ИОЛ / 14
.doc14. «Матренин двор» А. Солженицына в контексте прозы о деревне.
Рассказ “Матренин двор” открыл дорогу такому явлению в русской литературе, как “деревенская проза”. Основу повествования составляет судьба русского крестьянства. В рассказе мы встречаемся с описанием среднерусской деревни в послевоенное время. Мы не найдем здесь ни критики колхозной жизни, ни обличающих государственный строй идей. Что же в рассказе Солженицына такого необычного, если сразу после выхода из печати, произведение подверглось жесткой критике
События рассказа ограничены четкими временными рамками: лето - зима 1956 г., однако благодаря воспоминаниям героини и размышлениям рассказчика эти несколько месяцев вбирают в себя события четырех десятилетий. Восстанавливая судьбу героини, мы убеждаемся, что ее жизненные драмы, личные беды так или иначе связаны с поворотами истории: с первой мировой войной, на которой попал в плен Фаддей, с Великой Отечественной, с которой не вернулся муж, с колхозом, который выжал из нее все силы и оставил без средств к существованию. Ее судьба - частица судьбы всего народа. И сегодня бесчеловечная социальная система не отпускает Матрену: ее оставили без пенсии; ей не продают торфа, заставляя воровать, да еще по доносу ходят с обыском; новый председатель обрезал всем инвалидам огороды; корову завести невозможно, так как негде косить для нее травы; билеты на поезд и те не продают. Перед нашими глазами предстает реальный быт крестьянства, но не тот, о котором говорили на съездах партии, а реальный … “Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся древня волокла снедь мешками из областного города”. Сопоставляя эпизоды, изображающие этот широкий мир, мы убеждаемся, что основой отношений в нем становится ложь. Крестьянство утратило вековые хозяйственные традиции. Государство не интересовалось жизнью людей,их права ничем не были защищены.
Несомненно, рассказ «Матрёнин двор» нельзя не отнести к так называемой деревенской прозе, к лучшим образцам которой, помимо вышеназванного, относятся произведения Б. Можаева, В. Шукшина, В. Белова. Нет никакой загадки в появлении «военной прозы», после войны 1941-1945 гг. ответ лежит на поверхности, но каковы же социальные предпосылки появления прозы деревенской? Внимательное прочтение рассказа поможет найти ответ на этот вопрос.
Главные герои – рассказчик Игнатьич да немолодая крестьянка Матрёна – два встретившихся одиночества. Однако сама обособленность героев явно неслучайна: Матрёна одинока в силу обстоятельств – после смерти (или же эмиграции, как предполагает рассказчик) мужа, детей, после того, как выдала замуж приёмную дочь Киру. Для рассказчика же одиночество и тишина – желанны: «мечта о тихом уголке России», в шуршании мышей под обоями и тараканов за перегородкой «не было лжи», грубая плакатная красавица «молчала», да и о самой Матрёне говорится, что «почти не слышались её утренние хлопоты», «по бедности… не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать».
Одиночество и тишина – когда можно прислушаться к себе, к миру, к человеку – направление всей деревенской прозы, потому что возникла она как попытка «жить не по лжи», уйти от неумолчного радио, партсобраний, искусственно насаждённых шумных праздников. Старшее поколение ещё помнит известный своей абсурдностью лозунг советских лет: «Мы не можем ждать милостей от природы!». Каждому здравомыслящему человеку, живущему в России и вчера, и сегодня, понятно: без неизбежного ожидания «милостей от природы» невозможно ни сельское хозяйство, ни сама жизнь. Почти неизменные со времён Гесиода «труды и дни» привлекают деревенщиков ещё и смирением перед милостями и немилостями природы. Терпение и смирение, широко проповедуемые христианством, органично наложились на исконные черты русского характера.
Однако одиночество и тишина Игнатьича не абсолютны – на всём протяжении рассказа то и дело всплывает тема войны: «Ел я дважды в сутки, как на фронте», установка розетки воспринимается Матрёной как «разведка», да и после отъезда Матрёны на станцию рассказчик видит «застывшее побоище – сгруженных табуреток и скамьи, пустых лежачих бутылок и одной неоконченной, стаканов, недоеденной селёдки, лука и раскромсанного сала». Эта «война» и придаёт повествованию определённое напряжение, становится одной из движущих сил. Однако в этой войне не каждый сам за себя – Матрёна отстаивает право рассказчика на тайну перед любопытством соседок, он (уже в день смерти) скрывает её самогоноварение. Тема войны в мирной, послевоенной деревне отнюдь не случайна – задержался на войне (первой мировой) Фаддей, жених Матрёны; не вернулся с войны (второй мировой) и муж Матрёны, Ефим; да и сам рассказчик не в тылу отсиживался – тоже воевал. Однако, это только внешняя канва событий, она не даст всей полноты картины: сюда надо бы включить и революцию, и гражданскую войну, и «без войны войну» против своего народа по всем направлениям – неумолимые волны репрессий; широкую проповедь абортов аж с 1920 года, «впереди планеты всей»; сталинский удар по хозяйству русской деревни; то затихающие, то усиливающиеся гонения на церковь… Рассказчик, возвращающийся «из пыльной горячей пустыни», застаёт время хрущёвских гонений на церковь.
Окончательное название рассказу, опубликованному в «Новом мире» № 1 за 1963 год, дал Твардовский, а также по требованию редакции год действия 1956-й заменили на 1953-й, то есть дохрущёвское время. Прототип героини – Матрёна Васильевна Захарова, жизнь и смерть её воспроизведены, как были. Истинное название деревни – Мильцево, Курловского района Владимирской области.
Из очерков литературной жизни «Бодался телёнок с дубом»2 в дополнение к вышеперечисленному можно добавить следующее: автор сам «облегчал» рассказ для возможной публикации («В те приезды я и привёз Твардовскому: несколько лагерных стихотворений, несколько «Крохоток» побезобиднее и рассказ «Не стоит село без праведника», облегчённый от самых непроходимых фраз»), редакторская работа с автором в то время ограничивалась тем, что сам автор назвал «неисправимым повреждением». («Соображения «пройдет – не пройдет» настолько помрачали мозги членам редакции «Нового мира» (тем более – всех других советских журнальных редакций), что мало у них оставалось доглядчивости, вкуса, энергии делать веские художественные замечания. Во всяком случае, со мною, кроме вот этой единственной беседы А.Т., никто в «Новом мире» никогда не провёл ни 5 минут собственно-редакторской, а не противоцензорской работы». «Верно найденное название книги, даже рассказа, - никак не случайно, оно есть – часть души и сути, оно сроднено, и сменить название – уже значит ранить вещь. Если повесть Залыгина получает аморфное название «На Иртыше», если «Живой» Можаева (как глубоко! Как важно!) выворачивается в «Из жизни Фёдора Кузькина» - то это неисправимое повреждение»).
Из приведённых цитат видно, что, во-первых, в шестидесятые годы рассказ воспринимался как олитературенный вариант физиологического очерка, то есть более публицистика, чем литература. (О таком понимании «Одного дня Ивана Денисовича» и «Матрёниного двора» рассказывают и сегодняшние пенсионеры, читавшие эти произведения в «самиздате» и официальных публикациях.) Во-вторых, можно заметить, что то же самое «физиологическое» понимание художественного произведения позволяло провести его через цензуру, но с существенными потерями смысловой составляющей через обезглавливание, обезвреживание названия как самого основного в художественной прозе.
Несколько иное восприятие рассказа в девяностые годы, время возвращённой литературы: «…в начале и в конце рассказа он придаёт своему «рассказческому» голосу особую медлительную значительность, роняет слова «торжественно и чудно», и, прежде чем увенчать всё пословицей «Не стоит село без праведника», отсылает нас к Некрасову и дальше – вплоть до евангельской притчи о Марфе и Марии. Когда же смыкаешь прямой смысл пословицы – не стоит село… - с фактическим итогом рассказа – смертью Матрёны, да ещё ставишь это в контекст общероссийской символики, заданной изначально, - тут и не хочешь, а воскликнешь: «Вся Россия – Матрёнин двор»!».
Обратите внимание на то, что критик мимоходом упоминает о некотором параллелизме Матрёны одной и Матрёны другой – что не ново для русской литературы: достаточно вспомнить Тургенева, «Хорь и Калиныч», да и сейчас эта традиция не утеряна – в сб. Ярослава Шипова «Райские хутора» рассказ «Венец творения», - а в качестве архетипов предлагает вспомнить евангельских Марфу и Марию, хотя Четвероевангелие, надо думать, было основательно забыто советскими людьми. Впрочем, и эта параллель А. Архангельского недостаточно глубока: Марфа у него представляется символом неглубокого отношения к жизни, погони за чем-то внешним, а ведь именно она свидетельствует о Христе как о Сыне Божием. Впрочем, здесь более существенным является то, что, по сравнению с шестидесятыми годами, не очень-то многое и изменилось: по-прежнему главным в художественном произведении понимается его публицистический прорыв. Библии во многих интеллигентных семьях просто не было: очень многие священные книги советская власть успела изъять и уничтожить, так что сопоставлять героинь солженицынского рассказа с Марфой и Марией было некому. Лучшими в то смутное время «возвращённой литературы» считались те сочинения, в которых ученик сумел вплести львиную долю биографии писателя в коротенькое рассуждение о его произведении – в качестве доказательства своих слов отошлю читателя к популярным сборникам вроде «100 лучших сочинений» девяностых годов издания.
Стоит, пожалуй, упомянуть и о том, что неслучайно в «твардовской» редакции время действия рассказа – сталинское, а в оригинале – хрущёвское, когда, после некоторого затишья, возобновились гонения на церковь: уничтожались не только сами церкви, но и всё, что связано с духовной жизнью народа – взрывались и засыпались наиболее почитаемые святые источники, милиция отлавливала паломников, а прихожане моложе пенсионного возраста должны были всеми правдами и неправдами прорываться к церкви сквозь всё те же милицейские кордоны. Сегодняшнему молодому учителю, вероятно, неизвестна традиция «постоять» на деревенских похоронах, когда тело умершего несут на кладбище. Странность этой традиции выражается в следующем: шесть здоровых мужчин, несущих гроб и не испытывающих при этом ни малейшей усталости, вдруг останавливаются на строго определённое время, после чего продолжают свой путь. Всем пришлым говорят: «так надо», «такая традиция». Оказалось, «традиция» имеет свои истоки в… отпевании! В местах непонятных остановок священник читал особые молитвы, о чём постсоветские крестьяне успели забыть, но хорошо запомнили «маршрут с остановками».
Солженицынский рассказ «Матрёнин двор» я впервые прочитала в юности, году в 1994-1995. Истинное название рассказа тогда было скрыто от читателей, а народная мудрость «не стоит село без праведника» в городах была как минимум малоупотребительна, тогда как о каких-то параллелях с Библией и вовсе нельзя было догадаться. Первое впечатление: хорошо написанный рассказ о какой-то чудаковатой женщине, даже «дурочке», в том смысле, что «работа дураков любит», и из этого всего особенно поразило описание похорон «по уставу», где живое чувство, живое безмерное рыдание осуждается.
Перечитала я его совсем недавно. Разница с первым восприятием – потрясающая. Помимо основного «школьного» понимания, что этот рассказ являет собой род физиологического очерка из жизни советской деревни, пришло и понимание авторского замысла, и того, что сейчас этот рассказ был бы написан совершенно иначе. Главную роль в ином понимании сыграло моё знакомство с православной культурой.