
uchebniki_ofitserova / разная литература / Павлова_Западные историки о сталинской России
.pdf32Мейендорф И. Указ. соч. С. 171.
33Никольский A.M. Памяти учителя // Вестник студенческого христианского движения. С. 63, 67.
34Карташев А.В. Очерки по истории Русской церкви (далее Очерки...). Т. I. Париж, 1959. С. 9.
35Там же. С. 139.
36Карташев А.В. Очерки... Т. И. Париж, 1959. С. 311.
37Карташев А.В. Очерки... Т. I. С. 10.
38Там же. С. 31.
39Карташев А.В. Заветы святого князя Владимира. С. 75-78.
40Карташев А.В. Своеобразие крещения Руси // Владимирский сборник в память 950-летия крещения Руси. 988-1938. Белград, 1938. С. 55-59.
41Карташев А.В. Крещение Руси Святым князем Владимиром и его национально-культурное значение// Русское зарубежье в год тысячелетия крещения Руси. М., 1991. С. 34, 36.
42Карташев А.В. Св. великий князь Владимир - отец русской культуры // Карташев А.В. Церковь. История. Россия. С. 121.
43Карташев А.В. Крещение Руси Святым князем Владимиром... С. 32.
44Карташев А.В. Очерки... Т. 1. С. 279.
45Там же. С. 139-140.
46Там же. Т. II. С. 11.
47Мейендорф И. Указ. соч. С. 172.
48Карташев А.В. Очерки... Т. II. С. 212-218.
49Карташев А. Русское христианство // Путь. Париж, 1936. №51, май-октябрь. С. 19-31.
50Там же. С. 20.
51Там же. С. 21.
52Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1991. С. 13.
53Карташев А. Русское христианство. С. 25.
54Там же. С. 26.
55Там же. С. 27.
56Карташев А. Смысл старообрядчества // Сборник статей, посвященных Петру Бернгардовичу Струве ко дню тридцатилетия его научно-публицистической деятельности. 1890 - 30 января 1925 г. Прага, 1925. С. 374-379.
57Там же. С. 373.
58Карташев А. Русское христианство. С. 30.
59Его же. Крещение Руси Святым князем Владимиром... С. 38-39.
60Там же. С. 39.
61Там же.
62Карташев А.В. Очерки... Т. II. С. 311.
63Его же. Благоустройство церкви русской //Карташев А.В. Воссоздание Св. Руси. С. 105.
64Его же. Очерки... Т.II. С. 311-312.
65Там же. С. 312.
66Там же. С. 316-317.
©1998 г. И.В. ПАВЛОВА*
СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПАДНЫЕ ИСТОРИКИ О СТАЛИНСКОЙ РОССИИ 30-х ГОДОВ
(Критика "ревизионистского" подхода)
На Западе сталинский период российской истории традиционно вызывал большой исследовательский интерес. В то время, как в Советском Союзе год за годом росло количество трудов, в которых отечественная история сознательно или бессознательно фальсифицировалась, на Западе историки много и плодотворно работали, пытаясь разобраться в хитросплетениях
* Павлова Ирина Владимировна, кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института истории СО РАН.
107
советской реальности. Этот интерес стимулировался не только тем, что СССР был основным противником Запада в "холодной войне", но и тем, что реальный "социализм" в классическом варианте существовал именно в СССР и именно в сталинский период достиг в своем развитии логического завершения.
В 1940-х - начале 1950-х гг. на Западе развернулось научное исследование тоталитаризма, которое стало на многие годы методологической основой изучения советской истории. В 1944 г. вышла классическая работа Ф. Хайека "Дорога к рабству", а в 1951 г. - "Происхождение тоталитаризма" X. Арендт. Это направление продолжили исследования К. Виттфогеля, Л. Шапиро, К. Фридриха, 3. Бжезинского и др.1
Настоящий исследовательский бум за рубежом начался после публикации там секретного доклада Н.С. Хрущева на XX съезде КПСС. Западные советологи имели в своем распоряжении не только этот доклад, но и многочисленные к тому времени воспоминания оставшихся на Западе советских граждан. Не имея доступа к материалам всех советских архивов, они широко пользовались документами Смоленского архива, вывезенного фашистами из СССР. В результате в 50-60-е гг. появилось много литературы по истории советской России. Это работы наиболее авторитетных на Западе советологов - И. Дейчера, Р. Дэниелса, Э. Карра, Р. Конквеста, М. Левина, Р. Пайпса, Р. Такера, М. Файншо (Fainsod; прежняя транслитерация - Фейнсод), А. Улама, Л. Шапиро и др. Они исследовали в своих трудах концепции тоталитаризма и поэтому преимущественное внимание уделяли политике государственной власти2.
Авторы, придерживавшиеся подобного подхода к изучению советской действительности, в той или иной мере исходили из такого понимания тоталитаризма, основные признаки которого были обобщены К. Фридрихом и 3. Бжезинским и в настоящее время широко известны не только в западной, но и в российской политологии. Это: 1) официальная идеология, полностью отрицающая ранее существовавший порядок и призванная сплотить всех граждан общества для построения нового мира; 2) единственная массовая партия, возглавляемая одним человеком (диктатором), организованная по олигархическому принципу и тесно интегрированная с государственной бюрократией; 3) террористический контроль не только над "врагами" режима, но над всеми, на кого укажет перст партийного руководства; 4) партийный контроль над всеми средствами массовой информации; 5) аналогичный контроль над всеми вооруженными силами; 6) централизованное бюрократическое управление экономикой3.
Вместе с тем определенная либерализация коммунистического режима в СССР во времена Хрущева оказала значительное влияние на состояние западной советологии, в которой началась ревизия концепции тоталитаризма. Она охватила все области, в том числе и историю, начавшись с оценки событий октября 1917 г. в России не как государственного переворота, а как подлинно пролетарской революции; большевистская партия при этом рассматривалась не как монолит, руководимый сверху, а как открытая "демократическая" организация, движимая радикальными импульсами "снизу". Вполне закономерной при этом, по мнению известного американского историка М. Малиа, была и эволюция общего взгляда на советскую систему. Согласно неоменьшевикам, как он называет сторонников этой точки зрения, «большевизм, при всех его эксцессах, представлял собой подлинно рабочее движение, а, следовательно, советское государство было действительно социалистическим, хотя его качество и оказалось деформированным последующими крайностями сталинизма. Вследствие этого советская система обладала способностью к самореформированию, ведущему к созданию того, что чехи и словаки в 1968 г. назвали "социализмом с человеческим лицом". Принимая во внимание этот обычно открыто не декларируемый, но всегда подразумеваемый постулат, можно сказать, что в основном западная историография истории Советской России, несмотря на все ее эмпирические метатезы, в реальности поддерживала идею конечной эволюции коммунизма в определенный тип социальной демократии»4.
Для более ясного представления о том, что происходило в западной советологии в 60-70-е гг., к оценке, данной М. Малиа, следует добавить дополнительные характеристики, которые также можно найти у самих западных историков. По словам П. Кенеза, новое поколение историков «достигло духовной зрелости в процессе борьбы за гражданские права и движения против войны во Вьетнаме. Эти люди, враждебно настроенные по отношению к собственному обществу, считали, что рассуждать о "свободном мире", демократии и равных возможностях применительно к Западу, - явное лицемерие. Доминирующей чертой молодого поколения западных историков было неприятие так называемой тоталитарной модели. Сторонники концепции тоталитаризма, разделяемой главным образом старшим поколением историков, сформировавшихся в 40-50-е годы, подчеркивали сходство между фашизмом и коммунизмом и противопоставляли их либеральной, плюралистской западной демократии. Молодые историки уловили в этом мотив самовосхваления и отреагировали как бык на
108
красную тряпку. Разочарование в американской демократии заставило их более благосклонно взглянуть на общество, которое в то время казалось великим "другом". Враждебно настроенная к Советскому Союзу официальная Америка воспринималась ими как свидетельство того, что Советский Союз не мог быть насквозь плохим. Из этого отношения следовала более благожелательная переоценка революции.
Почти все работы по советской истории создавались людьми, которые раз за разом (к их собственному удовлетворению) разрушали концепцию "тоталитарной модели". Никогда ни одна концепция не "разрушалась" столь охотно и часто... Молодых историков упрекали за ту чрезмерную ожесточенность, с какой они критиковали работы старших коллег. Они редко признавали, что старшее поколение никогда не говорило в унисон; к тому же некоторые из лучших и по сей день актуальных работ, например, Э.Х. Карра или Исаака Дейчера, выходили за рамки тоталитарной модели»5.
По мнению М. Реймана, появление нового поколения историков "в какой-то степени явилось реакцией на то, что в 50-60-е годы возможности продвинуться в изучении советской политической истории и истории общественной мысли посредством доступного материала были исчерпаны. Историки натолкнулись на барьер, создаваемый засекречиванием основных источников по советской истории и цензурными условиями в СССР. Приходилось искать новые темы, по-новому ставить вопросы, основываясь на доступных материалах, разработать такую методологию, которая позволила бы черпать сведения из смежных с историей дисциплин"6. Немаловажное значение имело также распространение идей французской школы "Анналов" и четко обозначившееся общее приоритетное внимание к социальной истории.
В российской историографии имеется пока немного работ, в которых в той или иной степени затрагивается вопрос об исследованиях так называемых историков-ревизионистов. Это историографические статьи Ю.И. Игрицкого о тоталитаризме, а также самих западных историков - У. Розенберга, П. Кенеза, М. Реймана, М. Малиа, Э. Эктона, опубликованные в последние годы на русском языке7. Неравноценным было также внимание к отдельным периодам советской истории. Так как ревизионистские концепции событий 1917 г. ранее других нашли отражение в конкретных исследованиях, то вполне закономерно, что они получили и более ранний отклик российских коллег8. Из публикаций о ревизионистских исследованиях сталинского периода советской истории пока можно назвать лишь рецензии О.В. Хлевнюка9.
Предметом настоящей статьи является критика ревизионистского подхода западных историков к изучению сталинской России 30-х гг., времени, когда произошло становление системы сталинского "социализма". В развитии ревизионистских концепций разных периодов советской истории прослеживаются свои закономерности. Так, переоценка революционных событий 1917 г. в России началась со статьи Л. Хеймсона, опубликованной в 1964 г.10, и к середине 80-х гг. в основном завершилась. После этого, как отмечает Э. Эктон, уже наблюдаются отдельные симптомы возвращения к традиционному подходу, которые отчетливо выявились под влиянием распада СССР, политического преобладания правых на Западе и постмодернистских течений в исторической науке11.
Что же касается западных историков, занимающихся изучением сталинского периода советской истории, то в их среде активная работа по ревизии тоталитарного подхода развернулась позднее. Первоначально развитие происходило за счет некоторого смещения приоритетов в исследовании с политической власти на историю общества, хотя действия власти по-прежнему оставались главным объектом внимания. Историки, развернувшие свою деятельность с конца 60 - начала 70-х гг. - Р. Такер, С. Коэн, М. Левин и др., акцентировали внимание на том, что понятие "тоталитаризм" является слишком общим для того, чтобы объяснить всю специфику советской истории12. В 1975 г. в Белладжио прошла организованная Р. Такером конференция, на которой явное предпочтение отдавалось понятию "сталинизм", а не "тоталитаризм"13. На этой конференции обсуждались не только темы непосредственно о сталинизме, но и о соотношении сталинизма с предшествовавшими ему ленинским и дореволюционным периодом истории России. Эти историки пытались также разрушить искусственно созданный барьер между российской и советской историей. По их мнению, российская история не закончилась в октябре 1917 г., а приобрела новое качество. Кроме того, исследовались альтернативы сталинизму, например, бухаринская. В сборнике статей, изданном под редакцией Р. Такера по результатам этой конференции, привлекла внимание, в частности, статья С. Коэна "Большевизм и сталинизм", которая спустя 12 лет была опубликована в СССР14.
Поиски различий между Лениным и Сталиным, а также явные симпатии к личности Н. Бухарина, во взглядах которого С. Коэн видел альтернативу сталинизму, дали основание некоторым западным историкам обвинять его в симпатиях к большевизму, а деятельность историков, разделяющих его точку зрения, рассматривать как западное продолжение советской
109
десталинизации 60-х гг.15 В целом, говоря современным языком, эти историки пытались реализовывать в своих работах культурологический подход, поэтому вполне закономерно, что объектом их исследовательского внимания стала не только политическая власть, но и история общества. Со временем историков-ревизионистов первого поколения на Западе стали все чаще называть "традиционалистами".
Одним из первых примеров расхождения этих историков с историками-ревизионистами второго поколения стала дискуссия, которая имела место в журнале "Slavic Review" в 1983 г. Она была вызвана статьей Дж. Гетти "Партия и чистка в Смоленске: 1933-1937", написанной на основе материалов Смоленского архива. Уже в этой работе проявилась отличительная черта будущей когорты историков-ревизионистов - приоритетное внимание к архивным документам, которое привело их к абсолютизации официальных документов сталинского времени и, в конечном счете, к тому, что эти историки в своих рассуждениях стали следовать "духу и букве" документа. Сам по себе факт, что Дж. Гетти вместо понятия "Большой террор", которое до этого использовалось в литературе для характеристики репрессий 1936-1938 гг., вновь вернулся к сталинской характеристике "ежовщина", говорит о многом. Участвовавшие в дискуссии Нильс Э. Розенфельдт и Р. Такер критиковали основной тезис Дж. Гетти о том, что архивные документы, советская пресса и опубликованные источники, а также детальный анализ заявлений главных советских лидеров могут дать "ключ" к пониманию сложной структуры советской системы 30-х гг. Они верно обозначили основную трудность работы с советскими документами, которая заключается в их интерпретации, так как в официальных документах даже самого секретного уровня не раскрывались мотивы принятия тех или иных решений и реальный смысл происходивших событий16.
Со второй половины 1980-х гг. историки-ревизионисты второго поколения заявили о себе как о новом направлении в изучении истории сталинской России 30-х гг. Вполне закономерно, что основой их деятельности стали наработки старших коллег. Некоторые из них стали учителями молодых историков-ревизионистов. Так, Д. Ширер посвятил свою книгу "Промышленность, государство и общество в сталинской России. 1926-1934" своему учителю М. Левину. Идейным вдохновителем этих историков стала известный американский историк Ш. Фицпатрик, уже до этого много и плодотворно занимавшаяся социальной историей и прежде всего историей культуры. Активно стали работать в этом направлении также Дж.
Гетти, Г. Риттешпорн, их более молодые коллеги Л. Виола, X. Куромия, Р. Мэннинг, Р. Терстон и др.17
В 1986 г. в журнале "The Russian Review" была опубликована обширная дискуссия, которая условно может быть названа дискуссией между сторонниками тоталитарного и ревизионистского подходов к изучению советской истории. На самом деле, это была дискуссия между историками-ревизионистами двух поколений.
Дискуссия открылась статьей Ш. Фицпатрик "Новые взгляды на сталинизм", представлявшей собой доработанную версию ее доклада на III Международном конгрессе славянских исследований в Вашингтоне в ноябре 1985 г. Ш. Фицпатрик представила свое выступление как в некотором роде манифест группы историков, которые в отличие от советологов старшего поколения отказались от использования тоталитарной модели при рассмотрении истории советского общества и провозгласили главным объектом своего внимания социальную историю18. По мнению историков-ревизионистов, тоталитарный подход к изучению советской истории, особенно сталинского периода, фокусировал внимание строго на партии и государстве, общество при этом представлялось почти исключительно как пассивный объект, как результат воздействия власти. Причем само общество изучалось в категориях не просто марксизма, а сталинского марксизма- "рабочий класс", "крестьянство" и "интеллигенция". По мнению Ш. Фицпатрик, такой подход очень сильно недооценивал разнообразие и сложность структуры сталинского общества, которое отличалось чрезвычайной социальной мобильностью.
Таким образом, историки-ревизионисты предлагали отойти от рассмотрения российской истории 30-х гг. как "революции сверху" и сосредоточиться на ней как "революции снизу". Их предварительные объяснения того, что происходило в этот период, можно свести к следующим выводам: режим имел меньший контроль над обществом, чем провозглашал, его действия являлись больше импровизацией, чем частью задуманного плана, его радикальные решения нередко расходились с намерениями местного руководства и имели много незапланированных социальных последствий. Крайнее выражение этой позиции, по мнению Ш. Фицпатрик, представляет Г. Риттешпорн, который считает, что политические решения этого периода определялись давлением "снизу" - "массы давили на Сталина". По его мнению, "чистки 19361938 гг. были вызваны народным недовольством произволом, коррупцией и неэффективностью правящего класса"19.
110
Как верно указывал У. Розенберг, давший в своей статье резюме этой дискуссии20, ни один из оппонентов Ш. Фицпатрик не оспаривал важности и необходимости изучения социальной истории, но каждый по-своему стремился доказать, что именно политика определяет суть исторических процессов и что социальная история, изучаемая вне политики, была и будет столь же (или еще более) искаженной, как и политика, изучаемая так, словно она нечто, помещенное в социальный вакуум. Сам сталинский террор, как заметил С. Коэн, "следует считать ключевой особенностью социальной истории сталинизма не потому, что он был значительнее всего остального, а потому, что он был главной частью почти всего остального"21. Не случайно его выступление в дискуссии опубликовано под названием "Сталинский террор как социальная история". На это же обстоятельство указал и Дж. Элей, упрекавший Ш. Фицпатрик за скорее узкое, чем целостное понятие "социального", игнорирование того, каким образом власть внедрялась в социальные отношения и процессы22.
Дискуссия велась с нехарактерной для западных историков эмоциональностью и передержками как с той, так и с другой стороны. По убеждению П. Кенеза, террор присутствовал в каждом явлении советской жизни и в 30-е гг., и позднее, а потому какую бы тему, связанную с этим периодом, не рассматривали историки, вывод очевиден: "Это были кровавые времена, а сталинизм - кровавая система"23. П. Кенез критиковал Дж. Гетти за то, что в своей книге
"Origins of the Great Purges" (Gambridge, 1985) он отвел гораздо больше места обмену парт-
билетов в 1935 г., чем массовым убийствам. По мнению П. Кенеза, это аналогично написанию истории обувной фабрики в Освенциме. Он счел также рассуждения Р. Мэннинг о том, что советский режим правил страной, "полагаясь в итоге, как и все правительства, на согласие граждан", столь же абсурдными, сколь и неверными. Резкий отклик Д. Броуера вызвало утверждение Р. Терстона об отсутствии страха в СССР в конце 30-х гг.24
Надо сказать, что упреки в адрес историков-ревизионистов второго поколения в игнорировании террора были не совсем объективными, так как именно террор составлял главную тему исследований этих историков, на признании чего они активно настаивали, правда, их занимали главным образом социальные причины, вызвавшие Большой террор. Дж. Гетти отверг как пристрастные утверждения П. Кенеза и убеждал в том, что ни в одной из ревизионистских работ не отрицалось "значение государственного проникновения в жизнь общества" и что, как раз наоборот, отношения между государством и обществом являются главным объектом их внимания.
Эта дискуссия совпала с началом перестройки в СССР и рассекречиванием советских архивов. С этого времени так называемые историки-ревизионисты второго поколения, которые восприняли происходящие события с неподдельным энтузиазмом, получили возможность проверить свои во многом предварительные выводы конкретным фактическим материалом. Они не замедлили этим воспользоваться, активно работая не только в центральных, но и местных архивах (Д. Ширер в Новосибирске, Дж. Россман в Иваново, С. Дэвис в СанктПетербурге, X. Куромия в Донецке и т.д.).
Врезультате появилась серия работ, среди которых следует выделить следующие: "Со-
циальные измерения советской индустриализации" (Social Dimensions of Soviet Industrialization. Ed. by W.G. Rosenberg, L.N. Siegelbaum. Bloomington, 1993); "Сталинский террор. Новые перспективы" (Stalinist Terror. New Perspectives. Ed by J. Arch Getty and Roberta T. Manning. Cambridge University Press, 1993); "Феномен Сталина" (The Stalin Phenomenon. Ed. by Alec Nove. London, 1993); Ш. Фицпатрик. "Сталинские крестьяне. Сопротивление и выживаемость в российской деревне после коллективизации" (Stalin's Peasants. Resistance and Survival in the Russian Village after Collectivization. New-York. Oxford University Press, 1994); Д. Ширер. "Промышленность, государство и общество в сталинской России. 1926-1934" (David R. Shearer. Industry, State and Society in Stalin's Russia, 1926-1934. Ithaca and London. Cornell University Press, 1996); P. Терстон. "Жизнь и террор в сталинской России. 1934-1941" (Robert W. Thurston. Life and Terror in Stalin's Russia, 1934-1941. Great Britain. Yale University Press, 1996) и др.
Вопубликованных работах, опирающихся на документы, извлеченные из российских архивов, взгляды историков-ревизионистов приобрели более законченное выражение. Их выводы в настоящее время можно свести к следующим положениям:
1. Сталинская власть была слабой властью: "Это было слабое, а не сильное государство...
сильные, прочные режимы не нуждаются в массовом насилии, чтобы управлять", "советское государство было просто творением общества"26.
2. Сталинский террор носил незапланированный характер. "Мы до сих пор не знаем, что он (Сталин - И.П.) решал и когда"27, - заявляет Гетти. И делает это несмотря на то, что знает о постановлении политбюро от 2 июля 1937 г. "Об антисоветских элементах", о решении НКВД "Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских
111
элементов", утвержденном политбюро 31 июля и др., которые дали НКВД карт-бланш на проведение массовых репрессий с разбивкой на категории (подлежащие немедленному расстрелу или заключению на срок от 8 до 10 лет) и с лимитами на репрессии по областям, краям и республикам.
Настаивая на таком выводе, несмотря на существование документов, впервые опубликованных в газете "Труд" 4 июня 1992 г., авторы введения к сборнику "Сталинский террор. Новые перспективы" Дж. Гетти и Р. Мэннинг не раз оговариваются, что они не хотят "минимизировать роль Сталина" и что «ни один из авторов не утверждал, что террор был полностью спонтанным и шел "снизу" или об автономности социальных процессов в СССР в сталинское время»28. Вместе с тем, говоря об отсутствии плана террора, историки-ревизио- нисты настойчиво утверждают, что репрессии 1937-1938 гг. были вызваны общим хаосом, произволом местных властей и давлением масс "снизу" на принятие властью такого рода решений. "Хаос тех лет стал основой новых тоталитарных устремлений режима и последовавших за этим массовых репрессий... В государственной войне против преступности - социальные, институциональные и идеологические основания массовых репрессий"29.
3.Историки-ревизионисты пришли к общему мнению о том, что масштабы Большого террора ранее преувеличивались (Р. Конквестом, А. Солженицыным и др. авторами). На этом настаивают в своих статьях, опубликованных в сборнике "Сталинский террор. Новые перспективы", Ш. Фицпатрик, анализировавшая по телефонным справочникам 1936-1938 гг. влияние репрессий на советскую элиту, Р. Терстон, изучавший связь стахановского движения и репрессий, А. Ноув в специальной статье "Жертвы сталинизма. Сколько?",С. Виткрофт в статье "Больше света на масштаб репрессий и смертность в Советском Союзе в 30-е гг." и др. Таким образом, они признают достоверность не только опубликованных историком В.Н. Земсковым сведений о масштабах репрессий в СССР, но и совпадающих с ними официальных данных КГБ
отом, что в 1937-1938 гг. было репрессировано 1 344 923 человека, из них 681 692 расстреляны30. По мнению историков-ревизионистов, террор пал главным образом на советских политических, экономических и военных лидеров, особенно тех, кто занимал высшие посты в руководстве; другие социальные группы были затронуты в меньшей степени.
4.Историки-ревизионисты обосновывают мысль об активном участии масс в проведении
репрессий, о "революционной составляющей террора" (Ш. Фицпатрик), о совпадении позиций власти и устремлений народа (С. Дэвис)31. По мнению Р. Терстона, "фактически люди были не только жертвами государства, они были участниками в политике репрессий"32. Дж. Гетти
формулирует уже как общую позицию точку зрения об отсутствии всепроникающего страха в этот период33.
Смещение исследовательского акцента на социальную историю, что активно реализуют на практике современные западные историки ревизионистского направления, сам по себе факт положительный. Он свидетельствует о формировании более объемного видения советской истории 30-х гг. и вообще всей истории XX в., когда массы выступили на историческую сцену
вкачестве активного участника событий. Эти историки поставили много новых проблем - о хаосе, беспорядке, царивших буквально во всех сферах жизни советского общества 30-х гг., о произволе местных властей, о соучастии масс в репрессиях и о совпадении некоторых действий власти и устремлений народа в годы Большого террора, а также в целом о повседневной жизни
вгороде и деревне в этот период.
Вместе с тем, не следует забывать о том, что у историков-ревизионистов были достойные предшественники. Так, один из их оппонентов Р. Дэвис, которого можно отнести к первому поколению историков-ревизионистов, не согласился с утверждением Ш. Фицпатрик о том, что именно им принадлежит приоритет в изучении истории общества, и назвал при этом классическую работу М. Файншо "Смоленск под властью Советов"34.
Эта книга, впервые опубликованная в США в 1958 г., в 1989 г. была переиздана, а в 1995 г. вышла и на русском языке в Смоленске. Тем не менее приоритет этой группы историков в специальном обращении к социальной истории сталинской России 30-х гг. и изучении ее по архивным материалам бесспорен. Задачи этих историков выразил, в частности, Д. Хофман, говоря о том, что "новые перспективы и понимание Большого террора возможны на основе архивного материала, сейчас ставшего доступным"35.
Руководствуясь самими благими намерениями, в основе которых лежит стремление к воссозданию объективной истории сталинской России 30-х гг., историки-ревизионисты в результате пришли к выводам, которые парадоксальным образом отбрасывают нас на несколько десятилетий назад. Во-первых, абсолютизация активности советского общества объективно ведет к снижению ответственности партийной верхушки - еще при жизни Сталина бытовало мнение о том, что Сталин не знает о творящемся беззаконии и что все это дело рук
112
местных начальников и органов НКВД, якобы вышедших из-под контроля партийных органов и приобретших самодавлеющую роль в жизни общества. Во-вторых, преуменьшение масштабов террора и вывод о том, что террор начался с убийства Кирова и затронул главным образом партийных и государственных деятелей, совпадает с той точкой зрения, которую и пытался проводить Хрущев в своей деятельности, направленной на разоблачение культа личности Сталина.
Таким образом, современные западные историки, критикуя сторонников использования тоталитарного подхода при изучении истории сталинской России и исповедуя тезис о слабости сталинской власти, объективно оказались ее апологетами. Наиболее ярко это выразил Д. Ширер, применив для характеристики сталинской власти термин "осажденное государство"36, которому больше ничего не оставалось делать, как начать проводить репрессии для того, чтобы навести порядок в обществе.
Почему это произошло? Где находятся те "подводные камни", не заметив которые, современные западные историки-ревизионисты сделали такие заключения о характере сталинской власти и советского общества периода 30-х гг.? Попробуем в этом разобраться.
Западные историки подошли к изучению истории советского общества 30-х гг. с мерками западной цивилизации и существующего там понимания взаимоотношений государства и общества. Надо сказать, что о необходимости учета специфики другой культуры, тем более российской, этих историков предупреждал во время дискуссии Р. Конквест. Именно ему принадлежат слова, сказанные, правда, по другому поводу: "И все же для того, чтобы понять ТАКУЮ историю, нужно не только изучить, но и глубоко прочувствовать ее"37.
Специфические трудности изучения российской истории заключаются прежде всего в том, что до сих пор в ее историографии отсутствуют адекватные понятия (социальные, экономические, политические), в которых бы раскрывалось своеобразие исторического процесса в России. Поэтому как российские, так и западные историки вынуждены применять понятийный аппарат, выработанный в европейской культуре, отмечая в отдельных случаях специфичность его употребления. Однако ни эта вынужденность применения инокультурной понятийной системы, ни случайная ее спецификация не осознаются ни российскими, ни западными историками принципиально, во всей полноте и смысловой целостности как центральная методологическая проблема изучения российской истории.
Между тем, после 1917 г. ход российской истории настолько кардинально разошелся с европейской историей, что для ее описания потребовалась собственная терминология. Однако эта терминология - "военный коммунизм", "нэп", "коллективизация" и т.д., - созданная как на основе европейской терминологии, так и собственно русская - "приспособленец", "попутчик", "лишенец", "подкулачник" и др. - функционировала именно как терминология, т.е. как совокупность названий, применяемых в качестве понятий вместо понятий. По своей сути это были псевдопонятия, которые отличаются от собственно понятий неотрефлесированностью их значений-смыслов, несведенностью и несводимостью их в систему, бессистемностью при отсутствии или инокультурности философско-научной понятийной системы языка-сознания, а также интуитивно-бытовым словоупотреблением. Исключительным по своей силе примером научной обработки советской терминологии является "Справочник по ГУЛагу" Жака Росси
(М., 1991).
Исследователю советской истории при невозможности создания собственной понятийной системы (а эта задача не под силу ни отдельному ученому, ни коллективу их, потому что понятийная система адаптируется в поколениях, а без этого является только оригинальной авторской метафорой) либо приходится оговаривать каждое смыслообразующее словоупотребление, либо применять кавычки, либо идти за языком документа, воспроизводя значениясмыслы составителей документов. В последнем случае классически реализуется формула "мертвый хватает живого". Таким образом получается, что историк сталинской России 30-х гг. оказывается скованным семиотической ситуацией, навязываемой ему официальной документацией, и обязан либо прорывать ее каждым записываемым словом, применяя все доступные ему знания герменевтики, либо работать на господ-смысловладельцев.
Уже в начале пути западных историков поджидала ловушка. Само слово "власть" в России и в Европе имеет разный смысл, как, впрочем, и слово "государство". Вспомним, к примеру, что государство определялось Аристотелем как политическое общение граждан; в этом смысле государства в России не существовало вообще, особенно в коммунистической период ее истории.
Своеобразие исторического процесса в России состоит в особой социокультурной роли власти. Этот фундаментальный философско-исторический тезис разделяется в настоящее время многими российскими и зарубежными исследователями. Характерно, что его разделяли и со-
113
ветские историки, которые проводили его в виде основополагающего положения о руководящей роли коммунистической партии в развитии советского общества. Теоретически это положение представлено в трудах дореволюционных историков государственной школы С.М. Соловьева, К.Д. Кавелина, П.Н. Милюкова, Б.Н. Чичерина, современных российских историков и философов Д.Н. Альшица, Н.Я. Эйдельмана, Л.С. Васильева, А.С. Ахиезера, Ю. Пивоварова и А. Фурсова, западных историков - Р. Пайпса, Р. Такера, М. Малиа, Г. Симона и др.
Основным двигателем развития страны были не революции и реформы, как на Западе, которые подспудно вызревали в самом обществе, а действия власти, направленные на переделку общества. Все так называемые реформы в России начинались "сверху", по инициативе власти, она же их и свертывала, открывая тем самым эпоху контрреформ. В России не экономические процессы определяли политические, а наоборот, политика определяла развитие не только экономики, но и всей социальной жизни. Только непониманием этого принципиального обстоятельства можно объяснить утверждение Дж. Гетти о том, что чистки 1933, 1935 и 1936 гг. были не политическими, а всего лишь организационноадминистративными мерами38.
Особый статус власти в России обусловил также принципиально иной, чем на Западе, характер общества и иной характер его взаимоотношений с властью. В России никогда не было гражданского общества. Определенные его зачатки только начинали складываться в конце XIX - начале XX в., но этот процесс был прерван в результате Октябрьского переворота и последовавшего за ним изменения направленности исторического развития России.
Гражданское общество предполагает наличие горизонтальных структур, т.е. таких объединений, которые созданы не властью, а самим обществом, а потому имеющих независимые механизмы воздействия на власть. Это на Западе массы могли "давить" на государство, влиять на формирование его политики. В российском обществе не существовало таких механизмов воздействия на власть. Письма и жалобы, о которых пишут западные историки, никогда не играли такой роли. Власть их либо игнорировала, как было во время проведения коллективизации, когда только председатель ВЦИК М.И. Калинин получил около 100 тыс. писем крестьян о произволе на местах, либо демонстративно использовала то или иное письмо для обоснования своего решения.
Российское общество было и остается образованием, в котором изменения могут начаться даже от небольшого внешнего толчка - действия власти. В литературе пока не выработано научного понятия для характеристики общества такого типа. Существуют определения, сделанные только на интуитивном уровне. Это известная характеристика общества как "мешка с картофелем", которое встречается у К. Маркса. Или подобное же определение М. Мамардашвили - "общество типа желе". Встречаются его определения как "кучи песка". Или определение российской среды В.О. Ключевским как "вялой, духовно рассыпчатой и социально разрозненной, привыкшей топтаться на одном месте без движения вперед"39. Во всех случаях авторы, пытавшиеся определить общество такого типа, предполагали наличие внешнего фактора, внешней силы, стоявшей над ним и скреплявшей его в единое целое. Этой силой была именно власть. Поэтому "такое общество, лишенное власти, как песочный замок без влаги, мгновенно рассыпается", - удачно заметил В. Липневич40. Именно это и произошло, когда пало российское самодержавие. "Русь слиняла в два дня, - писал В.В. Розанов. - Самое большее - в три... Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И
собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов»"41.
После Октябрьского переворота становление нового государства, несмотря на большевистские декларации, сразу же неумолимо пошло по пути, традиционному для российской государственности - централизации власти и подчинению мест этой власти. Сразу же обозначился процесс неуклонного превращения жестко централизованной большевистской партии в институт власти, который занял несколько лет. В первые годы после Октябрьского переворота существовала определенная двойственность политической системы: коммунистическая партия и советское государство. Начало 20-х гг. - новый этап централизации российской государственности - становление партийного государства. Оно стало гораздо более вездесущим и всепроникающим, чем самодержавие. В нем возродились и получили законченное развитие худшие российские традиции, что в результате отбросило страну в политическом отношении - это касается прежде всего государственной практики массовых убийств - к опричнине Ивана Грозного42.
Власть стала основным рычагом воздействия на общество, которое началось с конца 20-х и продолжалось в течение 30-х гг. Это был период кардинальных политических и социальноэкономических преобразований, вошедший в историю под названием "строительство
114
социализма в одной, отдельно взятой стране". Эта властная переделка общества осуществлялась традиционным российским способом - "сверху", путем насилия. Сталинские репрессии и явились основным способом преобразования российского общества. Используя их, власть смогла решить те задачи, которые были ею поставлены. Главная же из них была не в модернизации России, хотя и варварскими методами, как думают многие западные историки, а в построении социализма. Основным в этом процессе для Сталина была не экономическая, а политическая сторона дела. Уже в декабре 1926 г., выступая с докладом "Еще раз о социалдемократическом уклоне в нашей партии" на VII расширенном пленуме исполкома Коминтерна, он заявил вполне однозначно: "...если этот вопрос (о строительстве экономической базы социализма- И.П.) переложить на классовый язык, то он примет следующий вид: имеем ли мы возможность преодолеть своими собственными силами нашу, советскую буржуазию?" А это означало "создать, в конце концов, такие условия производства и распределения, которые ведут прямо и непосредственно к уничтожению классов"43.
Конечно, Сталин не говорил прямо и не обосновывал специально роль насилия в переустройстве общества (откровенность в политике никогда не была ему присуща), но в докладе на XVI съезде ВКП(б) он довольно пространно изложил свое представление о так называемом социалистическом строительстве. В этом смысле его доклад примечателен. По Сталину, "организация наступления социализма по всему фронту" означала "наступление на капиталистические элементы по всему фронту"44. Таким образом, два понятия - "строительство социализма" и "репрессии" - оказывались органически связанными. Действие посредством репрессий было наиболее быстрым и эффективным для такого типа власти, как сталинизм, способом преобразования экономики и общества. Репрессии служили и основным способом мобилизации общества на те или иные действия, и способом его дисциплинирования, и основным стимулом труду для подавляющей части населения. Используя в полной мере такой рычаг давления на общество, как репрессии, власть всякий раз, говоря словами Сталина, "подхлестывала" страну.
Если же рассматривать репрессии как реакцию государства на хаос, беспорядок, преступность, как это делают западные историки, основываясь на официальных документах 30- х гг., то получается именно тот вывод, который в конечном счете был сделан Сталиным. Историки-ревизионисты, добровольно и даже не осознавая этого, оказываются на сталинских смысловых нарах.
Именно власть инициировала проведение насильственной коллективизации, которая на самом деле была не коллективизацией, а огосударствлением сельского хозяйства, восстановлением в деревне крепостничества, позволившего государству в течение десятилетий изымать хлеб в максимальных количествах и фактически бесплатно по ценам в 10-12 раз ниже рыночных вплоть до 1953 г. Индустриализация, проводившаяся силами миллионов бывших крестьян, бежавших в город от коллективизации и голода, спецпереселенцев и заключенных ГУЛага, являлась индустриализацией только в техническом смысле. В социальном смысле это была квазииндустриализация, приведшая к созданию такой инфраструктуры промышленности, которая работала главным образом на милитаризацию страны, а не на социальное развитие общества. "Культурная революция" в этом контексте играла утилитарную роль, закладывая прежде всего основы для всеобщей идеологизации населения, ориентированного на поддержку и обслуживание интересов правящего режима. Власть, которая сумела провести такие грандиозные преобразования, власть, "сдвинувшая" с места десятки миллионов людей и заставившая их изменить традиционный образ жизни, задававшая не только стиль, но и смысл жизни, не может считаться слабой властью.
Западные историки в своих исследованиях обращают особое ,внимание на факты беспорядков, преступности, массового воровства и хищений. Для человека, воспитанного в условиях западной цивилизации, они действительно являются свидетельством неумения или неспособности власти навести порядок в обществе, решить назревшие социальные проблемы. Но для сталинской власти все эти проявления беспорядка были теми самыми щепками, которые летят, когда рубят лес. Во-первых, они были спровоцированы самой властью, а во-вторых, власть смотрела на них сквозь пальцы как на неизбежный атрибут своей политики. Более того Сталин даже пытался использовать его в своих интересах. Имеется свидетельство о том, что он говорил Кагановичу: "Позаботься, чтобы в "Гудке", "Индустрии" и других такого рода газетах было побольше фактов о нашей безалаберности, неполадках, прорывах, браке и прочее, т.п....
Пусть эти заграничные ослы за деревьями самого леса не видят. Наши настоящие цифры и достижения будут под секретом, а мелочи - их у нас, конечно, немало - пусть они глаз режут. "Советский хаос", "разруха транспорта", "чудовищный брак на производстве", ну и прочее. - С фотографиями? - А почему бы и нет? В нашем положении тонкая политика нужна. Не обманешь - не выиграешь"45.
115
Хаос и беспорядок, конечно, мешали правящему коммунистическому режиму, но они представляли собой несоизмеримо меньшее зло, чем упорядоченное сопротивление, и поэтому должны были лишь удерживаться в определенных пределах. Вот это удержание в пределах путем тех же репрессий и демонстрирует силу режима, сталинскую стратегию и тактику политического господства: социальная энергия масс распылялась в каждодневной борьбе за существование и гасилась репрессиями. Кроме того, хаос и беспорядок играли в политике Сталина не только политически камуфлирующую роль, они продолжают играть ее исторически. Действенность этого способа политического и исторического камуфляжа как раз и доказывается трудами современных историков. Хаос и беспорядок, которыми переполнены официальные документы 30-х гг., до сих пор отвлекают внимание исследователей, затрудняют понимание ими основного смысла действий сталинского режима.
Нельзя сказать, что власть вообще не обращала внимания на эти побочные последствия строительства социализма в одной, отдельно взятой стране. Обращала и направляла репрессии то в одну, то в другую сторону, используя их, в частности, как способ укрепления дисциплины. Однако организация нормальной жизни общества никогда не была в числе тех задач, которые занимали Сталина. Приоритетными для него всегда были, во-первых, укрепление своей власти, а во-вторых, создание военной промышленности, которая давала ему возможность диктовать свои условия и на международной арене. На решение именно этих задач сталинская власть направляла все имеющиеся средства. Что же касается непосредственно жизни миллионов людей, сталинская власть дала право распоряжаться ею местному начальству, которое состояло из назначенцев разного уровня. Требуя от них беспрекословного исполнения своих директив, она давала им взамен право на произвол. Иным способом выполнить директивы вышестоящей власти было в тех условиях практически невозможно. Это обстоятельство и ввело в
заблуждение западных историков, сделавших из многочисленных фактов произвола на местах вывод о том, что местное руководство не слушало и не выполняло распоряжений вышестоящей власти или даже противостояло ей46.
Дезориентировала западных историков и развязанная властью активность масс, особенно их соучастие в репрессиях. Это соучастие они рассматривают как самостоятельный фактор и делают вывод о том, что массы, недовольные беспорядком, произволом местных властей, преступностью и т.д., "давили" на власть, требуя от нее наведения порядка.
Однако взаимоотношения сталинской власти и общества были принципиально иными, чем на Западе. Не массы "давили" на власть, а власть "давила" на "массы", манипулируя ими, используя их настроения и отсутствие у них элементарных зачатков правосознания в своих интересах, канализируя их недовольство своим положением, направляя его против местных начальников, "вредителей", "врагов народа" и оформляя свои действия от имени трудящихся масс. Характерный оборот, встречающийся в документах 30-х гг., - "установка партии на организацию ярости масс..." Все это еще раз свидетельствует не о слабости, а о силе власти, опиравшейся в своих действиях на худшие черты народа, поощряя и тем самым усугубляя их.
Все действия, которые осуществлялись "сверху", по инициативе государственной власти - "коллективизация, борьба с кулачеством, борьба с вредителями, антирелигиозная пропаганда и т.п.", Сталин объявил на XVI съезде ВКП(б) как "неотъемлемое право рабочих и крестьян
СССР, закрепленное нашей Конституцией"47. Подобно тому, как Ленин в 1917 г. увлек за собой массы, бросив лозунг "Грабь награбленное!", Сталин в 1930-е гг. дал карт-бланш на инициативу "снизу" по разоблачению и ликвидации "врагов народа", связав эти действия в народном сознании со строительством социализма. Развязывание такой инициативы неизбежно влекло за собой расширение и без того широкого круга кандидатов на репрессии, в который мог попасть практически любой человек, что неизбежно задавалось расплывчатостью самого термина "враг народа". Сталинские лозунги "лес рубят - щепки летят", "если критика содержит хотя бы 5-10 процентов правды, то и такую критику надо приветствовать..." и др. позволяли на всех уровнях сводить личные счеты со своими противниками и просто неугодными людьми.
В год Большого террора, когда топор сталинских респрессий обрушился на партийные и государственные кадры, намерения власти и настроения масс полностью совпали. Сталин сознательно сделал их "козлами отпущения" за все так называемые издержки строительства величественного здания социализма. Что же касается трудящихся масс, то они оказались соучастниками массового убийства, инициированного властью. Многие из них искренне поддерживали приговоры о расстреле своих бывших начальников, видя в этом наступившее торжество справедливости. Однако, акцентируя особое внимание на так называемой революционной составляющей сталинского террора, западные историки тем самым смазывают суть Большого террора, которая заключалась в окончательной "зачистке" общества от ан-
116