
«Один день Ивана Денисовича»
Свойственный Солженицыну «принцип сжатия», по мнению многих критиков, свидетельствует о его тяготении к «малой форме» эпоса, которая и является органичной для его таланта.
Жанр рассказа действительно привлекает Солженицына.
С этим жанром он и вошел в литературу, прославился, стал известным после публикации первого своего рассказа «Один день Ивана Денисовича».
Это произведение часто называют повестью, имея в виду довольно большой объем и содержательную насыщенность, но сам писатель настаивает на том, что это не повесть, а рассказ, «хотя и большой, нагруженный».
«Принцип «сжатия»
Когда-то Лев Толстой сказал, что день мужика может составить предмет для такого же объемистого тома, как несколько веков истории.
В основе солженицынского замысла лежит та же мысль. Только дело не в объеме посвященного этому дню «тома», а в его насыщенности содержанием: «Один день – с утра до вечера. И будет все»,
Здесь сказалось и характерное мышление математика: день – математическая точка, через которую проходят все планы-плоскости жизни.
Полемика о рассказе. Проблема правды
При своем появлении рассказ поразил темой, проблемой.
Но многим стало ясно сразу же, что в литературу пришел большой писатель.
Представители «официоза» решили, что успех Солженицына не будет долговременным, что ажиотаж, связанный с новизной проблематики, вскоре пройдет. В «Известиях», сразу после появления в «Новом мире» солженицынского рассказа, было опубликовано стихотворение Николая Грибачева «Метеорит» – своеобразная попытка «предсказания» писательской судьбы нового литературно кумира:
МЕТЕОРИТ
Отнюдь не многотонной глыбой,
Но на сто верст
Раскинув хвост,
Он из глубин вселенских прибыл,
Затмил на миг
Сиянье звезд.
Ударил светом в телескопы,
Явил
Стремительность и пыл
И по газетам всей Европы
Почтительно отмечен был.
Когда ж
Без предисловий вычурных
Вкатилось утро на порог,
Он стал обычной
И привычной
Пыльцой в пыли земных дорог.
Лишь астроном в таблицах сводных,
Спеша к семье под выходной,
Его
Среди других подобных
Отметил строчкою одной.
Редактор «Нового мира», однако, сразу понял, что рассказ, которому он дал путевку в жизнь, оставит глубокий след в литературе и не затеряется «среди других подобных»: по мнению Твардовского, здесь явлен «уровень правды такой, что после этого писать, будто «Ивана Денисовича» не было, станет невозможно».
Получилось так, что истинный смысл рассказа враждебная Солженицыну критика почувствовала и выразилаточнее, чем благожелательная к нему.
Благожелатели тогда, при появлении рассказа, стремились не то чтобы сгладить его остроту, но как бы выпрямить и развернуть рассказ к социализму. Поэтому акцентировали мотив труда, сцену кладки стены, рассматривали «трудовой порыв» Ивана Денисовича как кульминационный момент сюжета и видели в нем главный смысловой акцент всего рассказа.
Так, Владимир Лакшин в большой статье «Иван Денисович, его друзья и недруги», дав глубокий и точный анализ рассказа, закончил его чрезвычайно ошибочным заключением:
«У Шухова такая внутренняя устойчивость, вера в себя, в свои руки и свой разум, что и Бог не нужен ему… И тут уже несомненно, что эти черты (безрелигиозность в широком смысле слова), вопреки мнению критиков, твердящих о патриархальности Шухова, – не из тех, что бытовали в народе от века, а из тех, что сформировались и укреплялись в годы Советской власти».
Оппонент Лакшина и Солженицына, критик «Октября» Николай Сергованцев был ближе к истине, когда с осуждением, но все-таки высказал правду: «Черты характера Шухова унаследованы не от людей 30–40-х годов, а от патриархального мужичка».
И с «безрелигиозностью» Шухова дело обстоит не так просто. Конечно, он не такой, как Алеша-баптист, но в нем есть скрытая религиозность, стихийная, чувство Бога в душе, очень точно определяющее поступки Ивана Денисовича. Это человек, в котором не сместились критерии Добра и Зла, которого не обесчеловечил лагерь.
Правда, надо сказать, что критиковали Солженицына не только «октябристы». Довольно скептически оценили «уровень правды» некоторые бывшие лагерники.
Например, Дмитрий Панин яростно упрекал Солженицына за сцену кладки стены: зэки никогда не были энтузиастами, они вредили работе.
Так что Солженицын в 3 части «Архипелага» вынужден был оправдываться: такова природа человека; он может вдруг увлечься работой самой по себе, несмотря на то, что она рабская. «Сам испытал».
Еще суровее оценивал «уровень правды» солженицынского рассказа Варлам Шаламов в письме к автору:
«Блатарей в Вашем лагере нет! Ваш лагерь без вшей! Служба охраны не отвечает за план, не выбивает его прикладами. Кот! Махорку меряют стаканом! Не таскают к следователю! Не посылают после работы за пять километров в лес за дровами. Не бьют. Хлеб оставлен в матрасе. Да еще набитом. Да еще – подушка есть. Работают в тепле. Ложками едят!
Где этот чудный лагерь? Хоть бы с годок там посидеть в свое время».
По мнению Шаламова, такие, как Буйновский, были среди узников лагерей в 1937, а не в 1951 году: тогда таких гордых уже не осталось.
А о сцене труда написал так: «Те, кто восхваляет лагерный труд, ставятся мною на одну доску с теми, кто повесил на лагерных воротах слова: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Нет ничего циничнее этой надписи».
Впрочем, надо учитывать достаточно негативное личное отношение Шаламова к Солженицыну: он называл его в своем дневнике: «Делец».