4 том русская эстетика 19 в
.pdfОн решительно отрицает искусство для искусства, красоту для красоты. И тот бы жестоко обманулся, кто думал бы видеть в представителях но вейшего искусства какую-то отдельную касту артистов, основавших себе свой собственный фантастический мир среди современной им действи тельности. [...]
Дух нашего времени таков, что величайшая творческая сила может только изумить на время, если она ограничится «птичьим пением», со здаст себе свой мир, не имеющий ничего общего с историческою и фило софическою действительностию современности, если она вообразит, что земля недостойна ее, что ее место на облаках, что мирские страдания и надежды не должны смущать ее таинственных ясновидении и поэти ческих созерцаний. Произведения такой творческой силы, как бы ни громадна была она, не войдут в жизнь, не возбудят восторга и сочув ствия ни в современниках, ни в потомстве. [...]
Из всего сказанного следует, что искусство подчинено, как и все жи вое и абсолютное, процессу исторического развития и что искусство нашего времени есть выражение, осуществление в изящных образах современного сознания, современной думы о значении и цели жизни, о путях человечества, о вечных истинах бытия...
[...] Каждое произведение искусства непременно должно рассматри ваться в отношении к эпохе, к исторической современности, и в отно шениях художника к обществу; рассмотрение его жизни, характера и т. п. также может служить часто к уяснению его создания. С другой стороны, невозможно упускать из виду и собственно эстетических тре бований искусства. Скажем более: определение степени эстетического достоинства произведения должно быть первым делом критики. Когда произведение не выдержит эстетического разбора, оно уже не стоит исторической критики; ибо, если произведение искусства чуждо живо трепещущего исторического содержания, если в нем искусство было само себе целью,— оно все еще может иметь хотя одностороннее, относи
тельное достоинство; но |
если при живых современных интересах оно |
не ознаменовано печатию |
творчества и свободного вдохновения, то ни |
в каком отношении не может иметь никакой ценности, и самая жизнен ность его интересов, будучи выражена насильственно в чуждой им фор ме, будет бессмысленна и нелепа. Из этого прямо выходит, что не для чего и разделять критику на разные роды, а лучше, признав одну кри тику, отдать в ее заведование все элементы и стороны, из которых сла гается действительность, выражающаяся в искусстве. Критика историче ская без эстетической, и наоборот, эстетическая без исторической будет одностороння, а следовательно, и ложна. Критика должна быть одна, и разносторонность взглядов должна выходить у нее из одного общего источника, из одной системы, из одного созерцания искусства. Это и бу дет критикою нашего времени, в котором многосложность элементов ведет не к дробности и частности, как прежде, а к единству и общно сти. [...]
241
Нас спросят: каким образом в одной и той же критике могут органи чески слиться два различные воззрения, историческое и художественное? или: как можно требовать от поэта, чтобы он в одно и то же время сво бодно следовал своему вдохновению и служил духу современности, не смея выйти из ее заколдованного круга? Этот вопрос весьма легко решить и теоретически и исторически. Каждый человек, а следовательно, и поэт, испытывает на себе неизбежное влияние времени и местности. С моло ком матери всасывает он в себя те начала, ту сумму понятий, которою живет окружающее его общество. От этого он делается французом, нем цем, русским и т. д.; от этого он, родившись, например, в XII веке, бла гочестиво убежден, что самое святое дело жечь на кострах людей, думаю щих так, как не все думают, а родившись в XIX веке, он религиозно убежден, что никого не должно жечь и резать, что дело общества не мстить наказанием за проступок, а исправить наказанием преступника, чрез что удовлетворится и оскорбленное общество и выполнится святой закон христианской любви и христианского братства. Но человечество не вдруг же перескочило от XII века к XIX-му: оно должно было про жить целые шесть веков, в продолжение которых развивалось, в своих моментах, его понятие об истинном, и в каждом из сих шести веков это понятие принимало особенную форму. Вот эту-то форму философия и на
зывает моментом развития общечеловеческой истины; а этот-то момент и должен быть пульсом созданий поэта, их преобладающею страстию (пафосом), их главным мотивом, основным аккордом их гармонии. Не льзя жить в прошедшем и прошедшим, закрыв глаза на настоящее:
в этом было бы что-то неестественное, ложное и мертвое. Отчего евро пейские живописцы средних веков писали все мадонн да святых? — От того, что религиозность христианская была преобладающим элементом жизни Европы того времени. После Лютера все попытки к восстановле нию религиозной живописи в Европе были бы тщетны. «Но,— скажут нам,— если нельзя выйти из своего времени, то не может быть и поэтов не в духе своего времени, а следовательно, нечего и вооружаться против того, чего быть не может».— Нет, отвечаем мы: это не только может быть, но и есть, особенно в наше время. Причина такого явления — в об ществах, которых понятия диаметрально противоположны их действи тельности, которые учат в школах детей своих такой нравственности, за которую над ними же теперь смеются, когда те выйдут из школы. Это есть состояние безрелигиозности, распадения, разъединения, индивидуально сти и — ее необходимого следствия — эгоизма: к несчастию, слишком резкие черты нашего века! При таком состоянии обществ, живущих ста рыми преданиями, которым более не верят и которые противоположны новым истинам, открытым наукою, выработавшимся из исторических дви жений,— при таком состоянии общества иногда самые благородные, самые даровитые личности чувствуют себя отделенными от общества, одинокими,
ите из них, которые послабее характером, добродушно делаются жрецами
ипроповедниками эгоизма и всех пороков общества, думая, что так, видно,
242
должно быть, что иначе быть не может, что не нами-де началось, не нами и кончится; другие — и это, увы! часто лучшие — убегают вовнутрь себя, с отчаянием махнув рукою на эту оскорбляющую чувство и разум дейст вительность. Но это средство к спасению ложное и эгоистическое: когда на улице пожар, должно бежать не от него, а к нему, чтоб вместе с дру гими искать средств и трудиться братски для нотушения его. Но многие, напротив, из этого эгоистического и малодушного чувства сделали себе начало, доктрину, правило жизни, наконец, догмат высокой мудрости. Они им горды, они с презрением смотрят на мир, который, изволите видеть, не стоит их страданий и их радостей; засев в разубранном тереме своего фантастического замка и смотря из него сквозь расцвеченные стекла, они поют себе, как птицы... Боже мой! человек делается птицею! Какое истинно овидиевское превращение! К этому еще присоединилась обаятель ная сила немецких воззрений на искусство, в которых действительно много глубокости, истины и света, но в которых также много и немецкого, филистерского, аскетического, антиобщественного. Что же из этого должно было выйти? — Гибель талантов, которые при другом направлении оста вили бы по себе в обществе яркие следы своего существования, могли бы развиваться, идти вперед, мужать в силах. Отсюда происходит это раз множение микроскопических гениев, маленьких-великих людей, которые действительно обнаруживают много таланта и силы, но пошумят, пошу мят да и замолкнут, скончавшись вмале еще прежде своей смерти, часто во цвете лет, в настоящей поре силы и деятельности. Свобода творчества легко согласуется с служением современности: для этого не нужно при нуждать себя, писать на темы, насиловать фантазию; для этого нужно только быть гражданином, сыном своего общества и своей эпохи, усвоить себе его интересы, слить свои стремления с его стремлениями; для этого нужна симпатия, любовь, здоровое практическое чувство истины, которое не отделяет убеждения от дела, сочинения от жизни. Что вошло, глубоко запало в душу, то само собою проявится вовне. Когда человек сильно потрясен страстию, исключительно занят одною мыслию — все, о чем он думает днем, повторяется у него в снах. Пусть же творчество будет пре красным сном, в роскошных видениях своих повторяющим святые думы
иблагородные симпатии художника! В наше время талант, в чем бы ни проявлялся, в практической ли общественной деятельности или в науке
иискусстве, должен быть добродетелью или гибнуть в себе самом и через себя самого. Человечество дошло наконец до таких убеждений, которых не чистые люди, уже из собственных видов, чтоб не осудить себя, не решатся произнести и выговорить. Они знают, что общество им не пове рило бы, ибо в них самих увидело бы лучшее опровержение их идей... [...]
В. |
Г. |
Б е л и н с к и й , Полное собрание сочинений, |
т. |
VI, |
1955, стр. 267—269, 271—272, 276—278, 280, |
|
|
284-286. |
243
СОЧИНЕНИЯ ДЕРЖАВИНА
Четыре части. Санкт-Петербург. 1843. С т а т ь я п е р в а я
[...] Искусство, как одна из абсолютных сфер сознания, имеет свои законы, в его собственной сущности заключенные, и вне себя не признает никаких законов. Кто уже по натуре своей или по духовной своей нераз витости не в состоянии постигать законов искусства в его идее, тот не в состоянии ни ценить искусства в факте, ни наслаждаться им. До пости жения идеи мы доходим искусственным путем отвлечения: следовательно, идея сама по себе есть только одна сторона предмета, искусственно отде ляемая нами от живой всецелости предмета, для того чтобы нам можно было отрешиться от непосредственного, эмпирического способа понимать этот предмет. И потому нет идей, которые и оставались бы идеями; но всякая идея осуществляется как факт — как предмет или как действие. Осуществление идеи в факте имеет свои непреложные законы, из кото рых главнейший — последовательность и постепенность. Ничто не является вдруг, ничто не рождается готовым; но все, имеющее идею своим исходным пунктом, развивается по моментам, движется диалектически, из низшей ступени переходя на высшую. Этот непреложный закон мы видим и в природе, и в человеке, и в человечестве. Природа явилась не вдруг, готовая, но имела свои дни или свои моменты творения. Царство ископаемое предшествовало в ней царству прозябаемому, прозябаемое — животному. Каждая былинка проходит через несколько фазисов разви тия,— и стебель, лист, цвет, зерно суть не что иное, как непреложно последовательные моменты в жизни растения. Человек проходит через физические моменты младенчества, юношества, возмужалости и старости, которым соответствуют нравственные моменты, выражающиеся в глу бине, объеме и характере его сознания. Тот же закон существует и для общества и для человечества. Тот же закон существует и для искусства. У искусства есть свой вечный, неизменный идеал совершенства, состав ляющий предмет эстетики как науки изящного; но искусство не вдруг, а постепенно достигает своего идеала,— и история искусства есть картина моментов его развития. Так, например, Индия — страна, где впервые про будилось в людях стремление к сознанию абсолютной истины и в которой это сознание остановилось на своем первом моменте; как бы окаменелое, дошло оно до нас через ряд тысячелетий, почти в том самом виде, в каком первоначально возникло, подобно вершинам Гималаи, которые и теперь почти те же, какими узрел их мир в первые дни своего создания. Подобно религии и философии, искусство в Индии представляется на первой сту пени своего проявления, в первом моменте своего существования: оно носит там характер чисто символический, ибо его образы условно, а не непосредственно выражают идею. Таково должно быть, и иным не может быть, искусство в своем начале. Чтоб образы выражали идею не условно,
244
а непосредственно, для этого необходимо идее быть полною и ясною для художника; но как идеи первобытных и младеячествующих обществ состоят из темных предощущений и неоправданных, смутных предчув ствий, то и выражение идеи у них, естественно, должно состоять из одних намеков, иносказаний и затейливых символов. В Египте искусство сде лало уже большой шаг, приблизившись несколько к простоте и природе; по крайней мере египетские изваяния представляют уже не одних сфинк сов, но и людей, хотя эти люди еще массивны, грубы, неподвижны.
ВГреции искусство уже отрешилось символизма, и его образы облеклись
впростоту и истину, которые составляют высочайший идеал красоты.
Искусство никогда не развивается независимо-одиноко: напротив, его развитие всегда бывает связано с другими сферами сознания. В эпоху младенчества и юношества народов искусство всегда более или менее — выражение религиозных идей, а в эпоху возмужалости — философских понятий. Индийский пантеизм есть обожествление природы, и потому даже в поэзии индустанской играют такую важную роль растения, змеи, птицы, коровы, слоны и прочие животные, а изваяния богов представляют дикую и уродливую смесь членов человеческого тела с членами живот ных. Индийское искусство не могло возвыситься до изображения кра соты человеческой, ибо в пантеистической религии индусов бог есть при рода, а человек — только ее служитель, жрец и жертва. Египетская мифо логия занимает уже середину между индийскою и греческою: среди жи вотно-чудовищных образов ее богов уже заметны и человеческие лики, послужившие типом для изваяний греческих; между Озиридом и Аполло ном есть сродство, и миф Феба, который сражает Пифона, занят греками у египтян. Однако ж это борение между животным и человеком разреши лось только в сфинкса — чудовище с женоподобною головою и грудью, с туловищем зверя. Сфинкс египетский мудрее человека: он загадывает человеку хитрые загадки и пожирает его за неумение разгадать их. Но грек Эдип разгадал мысль и нашел слово; зверь бросился в море и утонул; человек вступил в свои права,— и боги Греции не что иное, как образы идеального человека, обожествление человека. Звери вошли в искусство как выражение сил природы, повинующихся человеку: кони возят колес ницу Аполлона, Цербер стережет вход в царство Аида, отвратительные гарпии служат бичом злодейства; Зевс принимает образы вола и лебедя для скрытия от Геры таких похождений, источником которых были чисто естественные поползновения. Образ человеческий просветлен и возвышен: его назначение в греческом искусстве — выражать высшую идеальную красоту. В греческом искусстве символистика и аллегория кончилась; искусство стало искусством. Объяснения этого должно искать в греческой религии и глубоком, вполне развившемся и определившемся смысле ее мирообъемлющих мифов.
Кроме всего этого на развитие и характер искусства много имеют влия ния еще и разные совершенно случайные обстоятельства, особенно же при рода и местность страны, климат и проч. Огромность архитектурных зда-
245
ний, колоссальность статуй индийских — явно отражение гигантской природы страны Гималаев, слонов и удавов. Нагота греческих изваяний находится в большей или меньшей связи с благословенным климатом Эллады. Гармоническая природа этой страны, чуждая всякой чудовищной громадности, всяких чудовищных крайностей, не могла не иметь влияния на чувство соразмерности и соответственности, словом, гармонии, которое было как бы врожденно грекам. Бедная и величаво дикая природа Скан динавии была для норманнов откровением их мрачной религии и сурово величавой поэзии. Политические обстоятельства также имеют влияние на развитие и характер искусства: римляне заняли у греков классическую гармонию и благородную простоту архитектуры, но прибавили к ней от себя огромность и громадность размеров, как бы выразивших колоссаль ность их государства и их политического величия.
Из этого видно, как жестоко ошибаются те умозрительные судии изящ ного, которые хотят видеть в искусстве совершенно отдельный мир, суще ствующий независимо от других сфер сознания и от истории. Основываясь на том, что предмет искусства не временное и относительное, а вечное и безусловное, они думают, что искусство унижает себя, если подчиняется каким бы то ни было историческим и временным влияниям. Но это значит смотреть на «вечное» и «безусловное» как на отвлеченные понятия, чуж дые всякого содержания, как на логические построения, лишенные вся кой жизненности: ибо «вечное» выражается во времени, «безусловное» ограничивается формою проявления, «бесконечное» делается доступным созерцанию в конечном. Если эстетика возьмет за основание одни идеи и их диалектическое развитие, оставив в стороне верования и историю,— то по ней выйдет, может быть, что произведения греческого искусства прекрасны, а индийского и египетского не имеют ничего общего с творче ством и суть порождения невежества и дикости; готическая архитек тура — воплощенное безвкусие и безобразие; французская литература хороша, а немецкая — вздор или наоборот, смотря по тому, от какого начала отправится эстетика. Задача истинной эстетики состоит не в том,
чтоб решить, чем должно быть искусство, а в том, что такое искусство.
Другими словами: эстетика не должна рассуждать об искусстве как о чем-то предполагаемом, как о каком-то идеале, который может осущест виться только по ее теории: нет, она должна рассматривать искусство как предмет, который существовал давно прежде ее и существованию кото рого она сама обязана своим существованием.
Другие знатоки и любители искусства начинают с противоположной крайности, думая, что изящное не имеет никаких непреложных законов и что стоит только изучить историю и нравы какого угодно народа, чтоб понять его искусство. Узнав из биографии какого-нибудь художника, что он был несчастен, они думают1, что нашли ключ к тайне его грустных созданий. «Видите ли,— говорят они,— он был несчастен в жизни, оттого меланхолия составляет отличительный характер его произведений».— Коротко и ясно! Этак легко можно объяснить и мрачный характер поэзии
246
Байрона: критика будет и недолга и удовлетворительна. Но что Байрон был несчастен в жизни — это уже старая новость: вопрос в том, отчего этот одаренный дивными силами дух был обречен несчастию? [...].Ни один поэт не может быть велик от самого себя и через самого себя, ни через свои собственные страдания, ни через свое собственное блаженство: вели кий поэт потому велик, что корни его страдания и блаженства глубоко вросли в почву общественности и истории, что он, следовательно, есть орган и представитель общества, времени, человечества. Только малень кие поэты и счастливы и несчастливы от себя и через себя; но зато только они сами и слушают свои птичьи песни, которых не хочет знать ни обще ство, ни человечество. Чтоб разгадать загадку мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта, как Байрон, должно сперва разгадать тайну эпохи, им выраженной, а для этого должно факелом философии осветить исторический лабиринт событий, по которому шло человечество
к своему великому назначению — быть олицетворением вечного |
разума, |
и должно определить философски градус широты и долготы того |
места |
пути, на котором застал поэт человечество в его историческом движении. Без того все ссылки на события, весь анализ нравов и отношений обще ства к поэту и поэта к обществу и к самому себе ровно ничего не объяснит.
Но прежде чем определить историческое значение поэта, должно опре делить его чисто художественное значение: без этого никто не поймет, почему критика или эстетика признает одного поэта поэтом, а другого нет, и почему в одном она видит великого, а в другом обыкновенного поэта. Вот здесь эстетика имеет право основываться на одном философ ском начале искусства, не относясь ни к истории, ни к другим сферам со знания. Здесь получает свой великий смысл искусство как искусство, как такая сфера деятельности, которая сама себе цель и вне себя цели не имеет. Естественно, прежде чем определить, к зодчеству какого народа, какой эпохи, какого стиля принадлежат здания такого-то архитектора и великий ли он архитектор, должно показать, есть ли в его зданиях твор чество, полет фантазии, словом, поэзия, или эти здания — только груды камней, складенные по правилам архитектуры трудолюбивым ремеслен ником, тщательно изучившим техническую сторону искусства, или, пожа луй, и опытным академиком... А этот вопрос может быть решен только на основании философии изящного — эстетики. Но здесь и оканчивается работа эстетики как эстетики собственно, и отсюда вступает в свои права история и философия истории. Это не значит, чтобы эстетика в каком бы то ни было случае отказывалась от прав, неотъемлемо принадлежащих ей в деле искусства; это значит только, что эстетика, окончив рассмотрение художественной стороны искусства, обращается к другой стороне, столь ко же присущей искусству, как и сторона художественная,— к стороне его содержания, и, нисколько не отказываясь от своих законных и неотъем лемых прав, вступает в союз с другою родственною ей сферою — сферою истории. Все сферы высшего сознания так родственны и тесно связаны между собою, что только через искусственное действие разума можно раз-
247
делять их; показать же точные их границы так же трудно, как и показать, где в человеке оканчивается тело и начинается душа, где конец чувства
иначало ума и т. д.
Амежду тем как в понятии о природе человека существуют преданные отвлечениям идеалисты, которые за душою не замечают организма, и ма
териалисты, которые за массою тела не могут провидеть душу,— так и в понятии об искусстве существуют свои идеалисты (умозрители) и свои материалисты (эмпирики). Мы показали, в чем состоит учение тех и других; прибавим к этому, что эмпирики, не произнающие эстетики и превращающие ее в сухой, не оживленный мыслью каталог изящных произведений, с практическими и случайными комментариями,— лишают искусство его высокого значения. Не признавая содержанием искусства той же вечной в свободной необходимости развивающейся идеи, которая составляет содержание истории и философии, эмпирики низводят творче^· ские произведения на степень предметов, имеющих целию приятно развле кать скуку и занимать праздное бездействие,— а это значит ставить их в один разряд с изящно сделанною мебелью и теми красивыми бездел ками, которыми мода и прихоть украшают в комнатах камины, столы и этажерки. Идеалисты доходят до той же крайности, только противопо ложным путем. По их учению, жизнь должна идти своею дорогою, а искус ство своею, не соприкасаясь друг с другом, не завися друг от друга и не имея никакого влияния друг на друга. Буквально верные своему основ ному положению, что искусство само себе цель, они доходят наконец до того, что лишают искусство не только цели, но и всякого смысла. Сна чала они доводят искусство до аскетизма, а наконец и до индифферен тизма,— что весьма естественно: Индия ясно доказывает, что отшельни чество и равнодушие гораздо ближе друг к другу, нежели как кажутся с первого взгляда.
[...] Истина составляет так же содержание поэзии, как и философии; со стороны содержания поэтическое произведение — то же самое что и философский трактат; в этом отношении нет никакой разницы между тюэзиею и мышлением. И однако же поэзия и мышление далеко не одно
и |
то же: они резко отделяются друг от друга своею формою, |
которая |
и |
составляет существенное свойство каждого. Философия, или |
(выразим |
это понятие более общим термином) мышление, действует прямо через разум и на разум; и если мыслитель или оратор, проникаясь эфирным пламенем исследуемой им истины, иногда возвышается до пафоса, при бегает к посредству фантазии и говорит огненным языком чувства и ра дужными образами фантазии, у него и в таком случае чувство и фантазия являются второстепенными — первое как результат глубокого проникно вения в истину, раскрытую путем анализа, а вторая — как вспомогатель ное средство сделать истину ощутительною и видимою. В мышлении разум лицом к лицу становится к мысли, не нуждаясь в посредстве чув ства и фантазии, но только допуская их по собственной воле как следст вие увлечения, мгновенно охватившего душу мыслителя,— увлечения,
248
над которым разум не перестает, однако же, царить и которого обаятель
ной силы он уже не боится как |
произведения собственной своей диалек |
||
тики. И подобное увлечение бывает не опасно |
только |
тем мыслителям, |
|
которые окрепли и закалились в |
гимнастике |
строгой |
логической мысли,, |
обнаженной от всех покровов непосредственного представления и которые уже не могут покоряться авторитету ощущений, чувств и готовых идей, но всегда поверяют их диалектикою разума. В поэзии, напротив, фанта зия является главною действующею силою, через которую исключительно совершается процесс творчества. Поэзия рассуждает и мыслит — это правда, ибо ее содержание есть так же истина, как и содержание мышле ния; но поэзия рассуждает и мыслит образами и картинами, а не силлогиз мами и дилеммами. Всякое чувство и всякая мысль должны быть выра жены образно, чтоб быть поэтическими. Некоторые Аристархи, сами писавшие некогда стишонки, которые в свое время считались недурными, думали уронить Пушкина, говоря, что его поэзия чисто земная, ибо оземленяет бесплотную чистоту идей: такой взгляд на поэзию обнаруживает в этих Аристархах решительное отсутствие эстетического чувства, натуру грубо прозаическую и чуждую всякого предощущения поэзии. Нападать на поэзию за то, что она оземленяет идеи,— все равно что нападать на математику за то, что она все исчисляет и измеряет. В том-то и состоит сущность поэзии, что она бесплотной идее дает живой, чувственный и пре красный образ. В этом случае идея есть только морская пена, а поэтиче ский образ — богиня любви и красоты, родившаяся из морской пены. Кто не одарен творческою фантазиею, способною превращать идеи в образы, мыслить, рассуждать и чувствовать образами, тому не помогут сделаться поэтами ни ум, ни чувство, ни сила убеждений и верований, ни богатство разумно исторического и современного содержания. И если бы не так, то всего легче было бы сделаться поэтом: стоило бы только узнать правила версификации, да, благословясь, и начать писать диссертации размерен ными строчками, завостренйыми рифмою.
Одно из главнейших условий всякого художественного произведения есть гармоническая соответственность идеи с формою и формы с идеею и органическая целостность его создания. Поэтому всякое художественное произведение прежде всего должно отличаться строгим единством лежа щего в его основании чувства или мысли. Мысль в пьесе может быть схва чена или в одном своем моменте, или развита во всех ее моментах, но она должна быть одна, и ее развитие должно относиться к ней самой, как относятся в музыкальном произведении вариации к мотиву. Если мысль пьесы переходит в другую, хотя бы и имеющую к ней отношение мысль,— тогда нарушается единство художественного произведения, а следова тельно, единство и сила впечатления, производимого им на читателя. Прочтя такое произведение, чувствуешь себя только обеспокоенным, но не удовлетворенным,— утомление и досада заступают место наслаждения.
Там же, стр, 582—588, 590—592.
249
СОЧИНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА |
|
||
С т а т ь я в т о р а я |
|
|
|
[...] Романтизм — принадлежность не |
одного |
только |
искусства, не |
одной только поэзии: его источник в том, |
в чем |
источник |
и искусства |
и поэзии — в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и роман тизм. В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. [...]
Законы сердца, как и законы разума, всегда одни и те же, и потому человек по натуре своей всегда был, есть и будет один и тот же. Но как разум, так и сердце живут, а жить значит развиваться, двигаться вперед: поэтому человек не может одинаково чувствовать и мыслить всю жизнь свою; но его образ чувствования и мышления изменяется сообразно воз растам его жизни: юноша иначе понимает предметы и иначе чувствует, нежели отрок; возмужалый человек много разнится в этом отношении от гоноши, старец — от мужа, хотя все они чувствуют одним и тем же серд цем, мыслят одним и тем же разумом. Это различие в характере чувства и мысли вытекает из природы человека и существует для каждого: оно связано с его неизбежным свойством расти, мужать и стариться физиче ски. Но человек имеет не одно только значение существа индивидуаль ного и личного. Кроме того, он еще член общества, гражданин своей земля, принадлежит к великому семейству человеческого рода. Поэтому он — сын времени и воспитанник истории: его образ чувствования и мышления видоизменяется сообразно с общественностью и национальностью, к кото рым он принадлежит, с историческим состоянием его отечества и всего человеческого рода. Итак, чтоб вернее определить значение романтизма, мы должны указать на его историческое развитие. [...]
Хотя романтизм есть общее духу человеческому явление, во все вре мена и для всех народов присущее, но он считается какою-то исключи тельною принадлежностью средних веков и даже носит на себе имя наро дов романского происхождения, игравших главную роль в эту великую и мрачную эпоху человечества. И это произошло не от ошибки, не от заблуждения: средние века — действительно романтические по превосход ству. В Греции, как мы видели, романтизм был силою мрачною, всегда движущеюся, вечно борющеюся с богами Олимпа и вечно держащею их в страхе; но эта сила всегда была побеждаема высшею силою олимпий ских божеств; в средние века, напротив, романтизм составлял беспример ную, самобытную силу, которая, не будучи ничем ограничиваема, дошла до последних крайностей противоречия и бессмыслицы. Этим странным миром средних веков управлял не разум, а сердце и фантазия. Казалось, что мир снова сделался добычею разнузданных элементарных сил при роды; сорвавшиеся с цепей титаны снова ринулись из тартара и овладели землею и небом,— и над всем этим снова распростерлось мрачное царство хаоса... [...] Надо отдать в одном справедливость средним векам: они обо-
250
