Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
теегин герл 1967 (1-3).docx
Скачиваний:
1
Добавлен:
09.01.2025
Размер:
2.47 Mб
Скачать

лы, она свыкалась с кочевым бытом своих родных и припоминала себе в детстве знакомый язык, которым грубыми зву­ками оглашались некогда дымящиеся раз­валины русских городов, зажженных фа­келов Чингис-хана в руке свирепого Ба­тыя. Она привязалась к матери двойны­ми узами крови и воспоминаний, потому что с ней одной она могла говорить по-русски. Джала, мать Утбаллы, кото­рая с самого приезда в улус смотре­ла на нее с участием и состраданием, берегла ее покой не из корыстолюбивых видов мужа, но из любви к родной доче­ри, и была теперь единственным звеном, связывающим ее с жизнью. Прожив всю молодость между русскими, Джала пом­нила их язык, и обычаи, и сердцем, одеревеневшим уже для всех ощущений кроме животных потребностей, она поняла всю жестокость перехода от роскошной городской жизни к их дикой и грязной нищете. Потому она окружала свою Ут- баллу всеми возможными попечениями, сохраняла для нее лучшие куски пищи, подстилала ей самые мягкие войлоки, и не рай, в минуты тревожного сна дочери, калмычка плакала над ней, вспоминая то время, когда она с горем отдала люби­мое дитя в надежде доставить ей вы­годы лучшей жизни и счастье, некогда ей самой знакомое. Судьба обманула все ее расчеты, обратив в источник для дочери, то, чем она полагала составить ее бла­гополучие.

Утбалла считала уже годами свое пре­бывание в улусе. Она не покушалась бо­лее на свою жизнь и предалась судьбе, живя надеждою, что Борис когда-нибудь ее отыщет и избавит от ужасов подоб­ного существования. Бывали однако и ча­сы, когда воспоминания волною прилива­лись в душу ее, тогда она рыдала, тоско­вала, и она возвращалась не к радости, а к чему-то, похожему на спокойствие тру­па. Резвый и любезный характер ис­чез, блестящий ум, который некогда со­ставлял удивление семейства Снежиных, этот ум, тонкий, исполненный остроты и грации, огрубел в атмосфере без идей и мысли, нервы, одаренные такой удиви­тельною и изящною чувствительностью, закоптились и отвердели в горьком дыму юрты. Мрачность заняла место прежней веселости. Когда после долгих наблюде­ний, старый зайсанг наконец уверился, что Утбалла не думает уже о бегстве и дал ей более свободы, она пристрастилась к верховой езде, единственному наслажде­нию в степях. Сколько раз, бросаясь на дикого скакуна, Утбалла носилась по не­обозримым равнинам и обгоняла вихрь пустынный или преследовала испуганного сайгака. Припав к крутой шее коня, вце­пившись в гриву его, она неслась стре­лою в степи, как будто желая уйти от настоящего или догнать невозвратимое прошедшее. Дыхание занималось в ее гру­ди, двойным потоком мчались окрестности по обе стороны, небо и земля кружились,

в ушах звенело, память, мысль — все уто­пало в этом хаосе, и она неслась, пока силы ее не ослабевали, быстрота коня не истощалась, и сам он не падал наземь. Тогда Утбалла, бросаясь на траву или на несчастный холм, оставалась несколько времени между жизнью и забвеньем.

Иногда калмыцкие кочевья приближа­лись к широкой Волге. Выступая из бе­регов, река на большую часть лета ста­новится морем и весело катит свои вол­ны между зелеными лесами, тысячи судов скользят по ее поверхности, разноцветные флаги пестреют на мачтах, звонкие голоса промышленников оглашают берега зауныв­ными напевами. Вдруг всплывает на го­ризонт желтая тучка, расширится и на­гонит ураган. Волга бурлит, чернеет, вихрь крутит прибрежный песок, вздымает его столбами. Веселые песни переходят в вопли страха, а нередко и в смертные стоны. Утбалла всегда с дикою радостью встречала эти грозы: грудь ее свободнее дышала разъяренным воздухом, и взоры жадно любовались грозным мятежом волн, когда они вздымались, ныряли и разбивали одну другую острыми, зубрис­тыми хребтами. Душа ее просилась, „ рва­лась след за ними из душных степей, но мысль удерживала эти страстные порывы, волны катились не туда, во сне и наяву стремилась она духом, протекая мимо го­родов, лесов и степей, Волга спешит слить воды свои с пустынным морем, как по­спешает верная подруга к изгнаннику, прикованному злом на чужбине.

Она должна была сдружиться также с шумными перекочевками своего народа, с его вечными праздниками, его беззабот­ной и в то же время тревожной жизнью. Ей нравились движение и неожиданность, когда по внезапному сигналу начальника улуса пожитки вдруг исчезают в сунду­ках, и дети укладываются в корзины и вскидываются на спины верблюдов, ста­рые и молодые, нарядясь в праздничные одежды, вспрыгивают на рьяных коней, и, покидая место временного пребывания, скачут, стреляют в шапки, брошенные в воздух, подхватывают их на всем скаку лошади, или гоняются за птицами с уче­ным ястребом. Женщины здесь пользуют­ся полною свободою: противоположно обычаям кочевых сынов Магомета, суп­руги и дочери поклонников Будды, испол­нив домашние обязанности, участвуют во всех играх. Но праздность, неразлучная с пастушескою жизнью, всегда была неснос­на для пылкой девушки: когда улус по знаку предводителя вдруг останавливал­ся среди новых пастбищ и войлочные став­ки раскидывались в обычном порядке, жены простых калмыков, исправляя все работы мужские и женские, чинили ки­битки, готовили обед, чистили седла и ши­ли одежды, между тем как мужья, вечно праздные, только охотились в поле или лежали на солнце с трубкой во рту. Ког­да калмычки благородной крови, происхо­дящие из белой кости, ткали золотые по­

5 Альманах № 3(29)

65

зументы и шелковые бахромы к платьям, или посещали одна другую, беседуя о- степных новостях, нетерпенье и даже тос­ка овладевали душою несчастной Ут- баллы.

Она не могла переносить грубых рас­сказов своих подруг и особенно их неоп­рятности и по возможности избегала вся­кого сношения с ними.

Года три после приезда ее в кочевье, владелец улуса нойон Джиргал овдовел. Ему было семьдесят лет от роду.

Нойон Джиргал был человек добрый, но слабый, смиренный и во всем следовал внушениям своих духовных наставников, гелюнгов, которых он почитал истолкова­телями воли богов. Нойон Джиргал был бездетен. Все его семейство заключалось в одном брате, и этот брат, нойон Хар­цыг, составлял точную противополож­ность Джиргала: от природы нрава жес­токого и злого, воспитанный первосвящен­ником, бахчи-гелюнгом, человеком суро­вым и до крайности преданным всем не­лепостям идолопоклонства, он сделался фанатиком своей веры, в которой его од­ноплеменники сильно начали ослабевать. Калмыки страшились его: они считали Харцыга злым духом всего улуса и с ужасом помышляли о том времени, ког­да по смерти кроткого Джиргала, свире­пый нойон Харцыг овладеет его правами. Он почти не показывался народу, сидел запершись в своей кибитке, проводил жизнь в молитвах и беседах с своим на­ставником, изредка только выезжал на охоту и то не иначе, как после долгих совещаний с невидимыми духами. Некото­рые европейские обычаи, перенятые нойо­ном Джиргалом, тяготили как грех его суеверную душу: он ненавидел их тем бо­лее, что обязанный оказывать рабское по­виновение старшему брату, не смел явно восставать против его волн. Но Джиргал любил его как сына и, дорожа более все­го спокойствием, много прощал ему из опасения его крутого нрава.

Харцыг отлучился на несколько меся­цев из улуса. Джиргал в своем одиноче­стве считал, что единственное средство из­бавиться от скуки состоит в мудром ухищрении людей — жениться. Он не питал честолюбивой надежды оставить свой кочевой престол прямому наследнику от позднего брака: жена нужна ему была только для разговоров, которые так при­ятны на старости лет, но никто не мог приискать приличной для этого супруги. По принятому обычаю, владетели не мо­гут вступать в брак с женщиной не кня­жеского рода, а сестры и дочери не­многих владельцев калмыцкого народа все были замужем или находились еще в ма­лолетстве. Ему пришла в голову блиста­тельная мысль и чем далее он ее обду­мывал, тем искренней восхищался своей изобретательностью. Джиргал сообщил эту новость нескольким гелюнгам: сперва они сильно возмутились против нее, представ­ляли ему тысячи невозможностей, грозили

гневом бога, но как это было не в первый раз и Джиргал знал по опыту, что когда он рассердится и твердо чего захочет, крот­кие боги тотчас соглашаются с. его мнени­ем, то он н настоял в своем желании. После нескольких дней неудачной борьбы, гелюн- ги уступили. Старый князь, призвав к себе зайсанга, отчима Утбаллы, объявил ему, что он милостью Будды и Белого царя, владетельный нойон и потомок великого ЧиНгис-хана, бросил свой светлый взор на дочь жены его и желает возвесть ее в вы­сокий сан своей законной супруги. Прикло­нив колени, зайсанг покорно выслушал речь повелителя, повалился ему в ноги, и, не помня себя от радости, побежал сообщить неслыханное счастье своему семейству и разлить зависть во всем улусе.

Старая Джала с восторгом приняла весть о великой милости нойона. А Ут­балла?..

Три года минуло с тех пор, как судьба оторвала ее от всего, что связывало ее с миром и было дорого сердцу; как несчаст­ная девушка лишилась отца, друзей, имени, богатства и была заброшена в глухой край, где она существовала как в очарованном кругу, не имея ни возможности, ни сил пе­решагнуть за черту его, или даже воплем пробудить отклик существ, обитающих за его пределами. Останься она в образован­ном быту, то не только три года, но и три­жды три не вырвали бы у нее надежды свидеться с Борисом: с этой надеждой она устояла бы против всех ударов рока, и скорее уморила бы себя голодом, нежели позволила увлечь в новый омут. Но теперь все нити, связывавшие ее с прошедшим, бы­ли прерваны навсегда, и она не видела никакой возможности связать их. Ее жизнь, ее образ мыслей пересоздавались странным образом: годы детства сливались в уме ее с настоящим бытом: семь лет, проведенные средь образованности, казались ей каким- то урывком однообразного целого, продол­жительным сновидением. Свыкшись снова с верованием своих одноплеменников, хотя и не поклоняясь их бурханам, она спрашива­ла себя иногда: Утбалла, кочующая в сте­пи, и Утбалла, танцующая экосез в парад­ной гостиной Снежиных, не два ли суще­ства, совершенно разные? Не переходила ли, посредством худлагана и метапсихоза, некогда душа ее в городскую девушку, на­рядную, счастливую, красивую, любимую, и по разрушении этого нежного и изящного тела, не переселилась ли она в дочь степей, сохранив тень воспоминаний прежнего бы­та? Утбалла любила еще Бориса пламенно, страстно, но так как мы любим друзей, от­летевших в вечность, друзей, которых образ видим только в мире надзвездном и порою в горьких слезах своих. Замужество одна­ко ж никогда не приходило ей в голову. Весть о предложении Джиргала разрази­лась над нею громовым ударом. В испуге она закричала: никогда, ни за- что! Но в ту же минуту раздраженный зайсанг на­летел на нее, как коршун, и сильным уда­ром поверг на землю. Все приготовления

66

сделались без согласия: да и что зна­чило ее согласие или сопротивление!

Несколько дней спустя молодая княгиня с торжественною пышностью посажена бы­ла на ничтожном обломке престола мон­гольского, бедном лоскутке, оторванном от всемирного царственного войлока Чингис- ханова, который покрывал собою четверть земного шара, от Пекина до Новгорода и от Белого моря до устьев Гангеса. Утбалла однако ж сидела со всею важностью вла­детельной княгини калмыцкого народа в богато убранной кибитке, окруженная же­нами зайсангов, которые раболепно прислу­живали ей, между тем как за войлочными стенами ее дворца раздавались крики пи­рующего народа. С той поры положение Ут- баллы во многих отношениях улучшилось: добрый старик нежил ее, окружал рос­кошью по своим понятиям и, в угодность ей, перенял еще более европейских обычаев. В княжеских его кибитках явились несколь­ко стульев, столов И' вилок, неопрятность исчезла и некоторые подробности русского хозяйства заменили прежние приемы мон­гольского домоводства. Но эти перемены никак не переступали за пределы столовых приборов и пищи.

Возвращение нойона Харцыга возмутило весь улус: узнав, что его брат женился на дочери простой дворянки калмыцкой, на по­лурусской, поклоннице другого Бога, он вы­шел из себя, хотя собственно не закон, а только обычай запрещает калмцкам же­ниться на женщинах другой религии: веро­терпимость их в этом отношении прости­рается до того, что дети их могут даже исповедать религию матери и только ли­шаются в таком случае прав на наследство. Есть примеры, что князья женились на маго­метанках. Несмотря на все это, Харцыг в бешенстве своего фанатизма наговорил ты­сячи грубостей, угроз и проклятий Джир- галу, гелюнгам и всем его приближенным и дерзнул даже объявить, что он убьет женщину, которая, по его словам, околдова­ла старого князя. Кончилось тем, что Хар­цыг еще реже стал выходить из кибитки и еще с большим ожесточением гнать все, что не поклонялось великому Шнккямуни.

Изуверственный гнев и злые предвеща­ния Харцыга произвели сильное впечатле­ние в легковерном уме народа. Еще до при­езда его блестящая доля Утбаллы поселила тайную вражду против нее не в одном се­мействе зайсангов, но теперь они все еди­нодушно повторяли речи Харцыга, будто женитьба их князя ужасно раздражила бо­гов, что Шнккямуни непременно передаст весь улус во власть Эрлик-хану — царю ада.

Незаслуженная ненависть народа не тре­вожила Утбаллы: она проводила дни одна, в своей кибитке, видела только прислуж­

ниц, старуху-мать, и если ей случалось встречать свирепый взор маленьких косых глаз Харцыга, который никогда не мог смот­реть на нее без гнева, она с ужасом отво­рачивалась и спешила укрыться в своем приюте.

Первый год прошел спокойно, но на вто­рой, по странному стечению обстоятельств, предсказания младшего нойона начали сбываться. Наступила зима чрезвычайно* жестокая и продолжительная: старожилы не .помнили таких морозов; необозримые степи покрылись глубоким снегом, густые тучи нагоняли беспрестанные вьюги и ме­тели, солнце как будто бежало с тверди не­бесной. Стада уныло бродили в сугробах снега, тщетно ища корму, верблюды, огла­шая пустыню пронзительным воем своим, падалн подле жилищ хозяев в таком мно­жестве, что они не успевали съедать их бреннных останков, стаи собак и волков, сбегаясь со всей вселенной на этот бога­тый пир, оспаривали добычу у хищных птиц, которые также слетались тучами в улусы. Калмыки упали духом, многие съели все запасы, перерезали всех баранов и ло­шадей и глодали, уже одни кости вокруг погасших очагов. К концу зимы голод в нужда еще увеличились и достигли край­ности: родители продавала своих детей за мешок муки; тощие, изнуренные калмыки бродили, как тени, в степях и около горо­дов, ища пропитания, и с радостью броса­лись на тела издохших зверей. Нередко на­ходили в снегу труп калмыка подле огло­данного остова собаки.

Тогда ропот в народе принял опасный характер. Суеверные толки более и более распространялись; многие громко обвиняли Утбаллу в колдовстве и князя в богопро­тивном супружестве. К счастью, одно по­явление Джиргала укрощало взволнован­ную толпу, потому что никакие страдания не могут уменьшить в калмыках благого­вения к князю, всосанного с молоком мате­рей; и весна облегчила немного их бедствен­ное положение. Но обедневшие семейства не могли уже ни возвратить потерянных стад, ни воскресить родных, погибших го­лодною смертью. К тому же гелюнги, по наущению своего старейшины, не переста­вали в народе рассеивать нелепые сказки о невинной княгине. Таким образом, даже по происшествии всех ужасов, вражда про­тив нее села под теплом наружного спо­койствия.

Между тем Утбалла, истощенная стран­ными переворотами своей судьбы, изнемо­гала под бременем душевных тревог и бы­стро приближалась к могиле. Обводя во­круг себя потухшим взором, она заранее улетала из оков, тяготивших ее бытие.

(Продолжение следует).

В марте этого года исполнилось 80 лет со дня рождения народного художника СССР, лауреата Ленинской премии Владимира Андре? <евича Фаворского.

Ниже мы публикуем страницы воспомина- ний поэта Семена Липкина, переводчика калмыцкого народного эпоса «Джангра», про- иллюстрированного В. А. Фаворским.

. Старый богатырь, вождь племени, держа в руках плеть, сидит на траве. Он в го­лубом кафтане, и седина его тоже стала голубой от движения времени, от дряхлости. За его спиной — табун одномастных коней, стадо быков — его труд, его богатство, а впереди, перед его глазами,— будущее, мы, читающие книгу о нем.

Таким изобразил его художник, сделавший сначала — до гравюры — множество рисунков со знакомого мне старика сторожа при складе на элистинском базаре. Как угадал художник в нем то, что, думается, сам старик и не ощущал в себе? Это и есть единственно верный путь искусства — от повседневного к прекрасному. Тогда-то ста­новится ясно, чем привлекло к себе внимание В. А. Фаворского лицо этого, казалось бы, ничем не примечательного старика. И теперь — после Фаворского — вспоминаешь, каким пристальным был пытливый взгляд узких, уже выцветающих глаз, как бы за­глядывающих вам в душу.

Сколько лиц, сколько мест вижу я, когда смотрю на гравюры «Джангариады»! Хорошо помню того загорелого широкоплечего калмыка, каспийского рыбака, с ко­торого написан богатырь Хонгор, Алый Лев, и ту молоденькую актрису с некрасивым умным лицом, которая изображена на гравюре в качестве мудрой Зандан Герел, и то местечко в степи около Яшкуля, которое, возродившись в душе художника, стало фронтисписом к «Вступлению».

Вспоминаются мне и наши поездки по калмыцкой степи, и в особенности одна та­кая поездка летом, когда трава сгорела, и волны песка двигались навстречу нашей машине по сухой и, казалось, очень твердой земле, но так только казалось, а на са­мом деле мы вскорости попали в ерик, и машина надолго в нем застряла, и мы ее толкали вчетвером: и водитель, и Баатр Басангов, и я, и уже тогда седобородый Вла­димир Андреевич Фаворский в старенькой чистой парусиновой толстовке, из бокового карманчика которой выглядывали толстый карандаш и дерматиновый потертый очечник.

Машина наконец вырвалась из соленого вязкого плена, сумерки широко, полно и густо легли на половину видимой степи, а другая половина еще насквозь золотилась дневным червонным золотом, и на небе одновременно зажглись круг солнца и круг луны.

— Видите,— сказал Владимир Андреевич,— на буддийских иконах тоже бывают одновременно солнце и лума, считают, что это условность, а какая же условность — вот они два круга на небе.

Заночевали мы не помню уж в каком селении — или то было отделение совхоза? Хозяева дома, твердо соблюдая обычаи калмыцкого гостеприимства, сперва уго­стили нас маханом и чаем, а потом уже спросили, кто мы. Пришли соседи, и в кибит­ке запахло особенным запахом степного жилья — кизячным дымом, овцой, перегнан­ным молоком. Владимир Андреевич был удивительно хорош с простыми людьми, хо­рош, потому что естествен. Когда перед маханом выпили по чарочке «тепленького»— водки из молока,— Владимир Андреевич произнес нечто вроде тоста:

— Вы, калмыки, сначала показались мне чудными, а теперь кажетесь чудными.

И все с удовольствием смотрели на то, с каким непритворным удовольствием московский профессор, зурач, пьет золотистый калмыцкий чай, о котором поэтесса сказала, что вкус его зависит^от той, кто этот чай приготовил.

Владимир Андреевич, взявшись за иллюстрации к национальной эпической поэме, изучил довольно-таки обширную литературу о калмыках, о монголах, о буддизме. Книгами его снабжал Баатр Басангов. Фаворский полюбил степной народ так, как

68

может полюбить русский, чье сердце чисто и радостно открыто всему человечному в человеке. И как бы смущенно, что ли оправдываясь, объясняя эту любовь, говорил:

— Пушкин целые страницы выписывал из Иакинфа Бичурина, из разных книг по истории калмыков. И сказочка, которую сказывает у него Пугачев в «Капитанской дочке»,— калмыцкая.

Осталось в моей душе и такое его мимолетно произнесенное высказывание:

— Неправильно говорят, что степь однообразная. Степь разная. Иная в^«Слове о полку Игореве» (он делал ударение на первом слоге—полку), иная она у Чехова, иная у калмыков.

Мы часто, на протяжении нескольких лет, встречались с ним и с его учениками во время общей работы над «Джангариадой». Учеников своих он всегда хвалил, по­явились у него и ученики калмыки, среди которых он выделял безвременно ушедше­го Ивана Нусхаева, а о своем сыне Никите говорил с какой-то лукавой гордостью:

— Есть такие, что считают — сын, мол, отца превзошел!

Нет сына, он пал на фронте, нет и пережившего его отца. Я приходил к ним на квартиру на улице Кирова, подъезд был в глубине двора. На втором этаже, с окном во двор, была их — отца и сына — мастерская. Они сидели друг против друга, Влади­мир Андреевич и Никита, и работали на досках продольного распила. Сидели они бо­сиком, в рубахах навыпуск. Рядом с возникающими гравюрами на доске побольше был рассыпан колотый сахар и стоял большой фарфоровый «трактирный» чайник. У Никиты была маленькая шелковистая светло-каштановая бородка, борода отца — серебро с чернью. Что-то простое и вместе с тем величаво-значительное было в этой сцене, почему-то вспомнились где-то прочитанные в юности строки:

От братии прилежной Апостола Луки Икону тайны нежной Писать — мне испытанье. Перенесу ль мечтанье На кипарис доски?

Разумеется, у Владимира Андреевича была своя система взглядов на искусство книжной иллюстрации. Насколько я вспоминаю и понимаю, суть этих взглядов своди- лась к тому, что книжные иллюстрации не должны быть картинами, живущими от- дельной от книги жизнью («как стены в Сандуновских банях»,— запомнилось мне едкое сравнение). Иллюстрация должна быть связана и с типом шрифта, и с видом набора, и с буквицами, и с орнаментами, и с титулами, и с размером полей.

Иллюстрации к «Джангариаде» кажутся мне гениальными. Русский художник вы- разил душу маленького степного народа, знавшего не только перекочевки вместе с четырьмя видами скота, но и ставки властителей полумира, и пагоды храмов. Худож- ник, иллюстрируя народный эпос, изобразил и народ, и его идеалы, его сердечный жар, его представления о красоте. Великий художник скромно совершил подвиг друж- бы и братства.

Давид Кугультинов рассказывает: он, четырнадцатилетний мальчик, принес нам свою рукопись. Мы, как заправские командировочные, жили втроем в маленькой и единственной элистинской гостинице чуть ли не в одном номере. Баатр Басангов уга- дал в подростке будущего писателя. После хвалебных слов последовали и критиче- ские. Тогда, заметив на лице юного Давы огорчение, В. А. Фаворский сказал ему:

— Учился я в ваши годы, или чуть-чуть постарше был, у скульптора. Дал он нам лепить полотенце, но сначала погрузил край полотенца в воду. Он требовал, чтобы у нас и в глине видно было, что край полотенца мокрый... Искусство — это тяжелый труд. Бывает мастерство без искусства, но не бывает искусства без мастерства.

Мне кажется, что Владимир Андреевич полюбил и «Джангар», и калмыков проч- ной любовью. Может быть, здесь сказались особые обстоятельства, а именно: в При- каспийской низменности он встретил у степного народа ту любовь и ласку, в которых так нуждалось его сердце.

Мы были у него в дни его ярко и широко разгоревшейся славы в мастерской в Ново-Гирееве. Бем Джимбинов обратился к нему с просьбой проиллюстрировать ан- тологию калмыцкой поэзии, издание которой тогда предполагалось. В. А. Фаворский: жарко и молодо согласился, сказал, что надо к этому делу привлечь В. Федяевскую и других его учеников. А потом весело и просто напросился к Джимбинрву на. калмыцкий чай.

Но настало 31 декабря 1964 года, и в канун Нового года я пришел в зал Академии; художеств, чтобы поклониться ему и его великому искусству, чтобы проститься с ним в последний раз. Он лежал на столе как живой. Так он лежал когда-то на калмыцкой, земле, и степные цветы наклонялись к нему, разговаривали с ним.

Семен ЛИПКИН.

БОСЯ САНГАДЖИЕВА

МЫ—ЖЕНЩИНЫ!

Двадцатый век!

И люди над планетой

Уже кружат!..

А войны — все лютей, А на земле

Еще все делят где-то

Всех —

Белых,

Желтых,

Черных, —

Всех людей

На высших и на низших...

Разве расы

И нации

ч Для распрей рождены?!

О, люди мира!

Человек — прекрасен!

Вы это, наконец, понять должны.

Ужели же за то, что непохожи Мы цветом наших глаз, Волос и кожи, / Должны мы враждовать?!

Я помню:

В зале

Всемирного Конгресса женщин Встали

Мы — дочери,

Мы — матери земли.

И протянули руки мы друг другу, Как сестры, как любимые подруги — В одно рукопожатье

Их сплели!

Я сердцем поняла тогда, Что нет

Средь белых, желтых, черных

Ни одной,

Кто сердцем бы ни обняла

Планету —

Седой и молодой Наш шар земной!

В борьбе за мир мы все — Единоверцы!

Стоять за мир поклявшись навсегда, Одним,

Огромным

Материнским сердцем Стучали наши разные сердца!

Какое может быть различье в людях, В нас, женщинах, Когда у всех один —

У каждой

В белых, Желтых, Черных грудях — Цвет молока!

И крови цвет — один!

Святая кровь живого человека!

Она — и в белом, желтом, черном — Вся

Красна, как знамя нынешнего века, Что реет над Москвою, Мир неся?

Где голосом Конгресса Объявила, Родная всем, как мать, Моя Москва, Что никакая на планете сила Не сможет мир взорвать, Пока жива Великая, Прекрасная, Святая

Мать — женщина,

Источник жизни — Мать!..

Звучит наш голос,

Гневом нарастая, Его ничем на свете не унять! Ни бомбою, Ни пыткой, Ни расстрелами!..

Нам,

Как дитя родное, Мир наш мил!

Мы черными.

Мы желтыми.

Мы белыми

Губами

Выговариваем «Мир!»

Колет мою городскую ладонь

Колос созревший. Он рыж, как огонь. Словно не видя огня отродясь, К небу его поднимаю, дивясь...

О, хлебороба счастливого дар! Отдал он сердца огонь для того, Чтоб на земле из зерна одного вырастить спелых колосьев пожар!

Радуюсь гордой догадке своей: Хлеб на земле всколосил — Прометей!

70

Трава — над ранами дорог. Но до сих пор оголена

Как давний сон — войны года.

Там боль моя, моя беда. Там, заглушив тоску тревог.

Дорога сердца, что во мне Звенит, как горькая струна... Хожу по ней, как по войне...

Лезвия коснусь!

О, лезгинка,

Танец — ветер. Мчишься, вихрь клубя! Как любовь мою, На свете

С чем сравнить тебя? Барабаны загремели, Заглушив слова.

От лезгинки, как от хмеля, Кругом голова!

И, застыв, как дуновенье Ветра в жгучий зной, Стал танцор Через мгновенье Пущенной стрелой!

Но стрела и ветер

Г аснут

В рвении своем

Перед юношей прекрасным

В танце Огневом! Сердце, что с тобою стало? Танцу покорюсь!

Словно острого кинжала

Мчится парень чернобровый Языком огня...

Словно цокот от подковы Резвого коня, Отрывается со свистом Звон

От каблуков...

Танец

Ласков и неистов?

Танец —

Громче слов!

Как художник тонкой кистью — Предо мной танцор Слил рукой

С небесной высью Необъятность гор! Сердцу каждому распахнут. Пляшет зоркий взгляд! Завитушки на папахе Вот-вот зазвенят!

Он один смешал все краски Сказки!

Он один!

В мире нет подобной пляски... О, пляши, лезгин!

А потом он спросил, как всегда. Ну когда же отвечу я «Да»?

Помню я, как по тонкому льду Через реку одна я иду.

Неприкрытая снегом река Под моими ногами Скользка.

Бесконечное «Да» или «Нетэ...

Что сказать?

Я ответила «Нет»!

Как всегда, я ответила «Нет»!

«Нет» и «Нет» — мой решенный ответ...

Как глаза — лед прозрачен и синь.

А под ним —взгляд поглубже закинь!— Быстрых рыбок дрожат плавнички. Их чешуйки круглы.

Как зрачки.

Он,

Как будто не стало в нем сил, Мигом руку мою отпустил.

Но в тот миг мне нужнее всего Был уверенный локоть его.

И скользнули по глади реки

Через реку иду я в хотон... Но меня — словно выследил Он...

Догоняя, коснулся руки И — не стали скользить каблуки]

Без опоры

Мои каблуки...

Мне понять бы тогда

Навсегда:

Жизнь подобна поверхности льда!

От черкеса Мергена

Я калмычка.

Калмычка!

Подруга степей!

И во мне — моих далей просторы!

В былые года

Эта капля в крови заалела.

Говорят, что он князем черкесским сюда

Послан был не на доброе дело.

Но Мерген полюбил наших далей простор

Но твердят, будто капельку крови моей Осеняют кавказские горы.

И калмычку,— Сердце доброе свое Со степью сроднил...

71