новая папка 1 / 320066
.pdfДНЕВНИК ИРИНЫ КНОРРИНГ КАК ЖЕНСКАЯ ИСПОВЕДЬ
Аннотация
Предметом анализа в статье является дневник русской эмигрантской поэтессы Ирины Кнорринг, который она вела с 1917 по 1943 гг. Дневник рассматривается как интертекст в процедурах гендерного анализа; автор статьи доказывает, что Кнорринг одновременно вела два дневника, переплетая поэтические тексты с прозаическими, с одной стороны, и чужие со своими – с другой. Понимаемый таким образом, дневник Кнорринг предстает как вербальное исповедальное пространство, в котором поэтесса конструирует свою гендерную и литературную идентичность.
Ирина Кнорринг (1906 – 1943) вела дневник с детства почти до конца своей недолгой жизни. Первая запись датирована 26 августа 1917 года, когда автору, харьковской гимназистке, было «11 лет, 4 месяца, 5 дней»1 и она предполагала, что «из отдельных дней» у нее «выйдет целая повесть, моя собственная повесть обо мне» (I; 42). Дата последней записи – 24 сентября 1940 года, когда «самой минорной поэтессе эмиграции», давно отошедшей от активной литературной деятельности2, оставалось менее трех лет жизни (Кнорринг умерла 21 января 1943 года ). Двадцать лет спустя, в 1960-е гг. ее отец Н.Н.Кнорринг подготовил дневник дочери к изданию, перепечатав на машинке все тринадцать его тетрадей; тогда же в советской периодике были опубликованы фрагменты дневника. Полностью он увидел свет еще через полстолетия благодаря усилиям вдовы сына Кнорринг Игоря Софиева Надежды Михайловны Черновой: в 2009 г. был издан первый, в 2013 –
второй его том.
1 Кнорринг И.Н. Повесть из собственной жизни: В 2-х томах. Подготовка текста Н.Н.Кнорринга, Н.М.Черновой; вступ ст., коммент. И.М.Невзоровой. М., 20092013. Т. 1. С. 43 (далее текст цитируется по этому изданию с указанием номера тома и страницы в скобках).
2 См., напр., записи от 18 октября 1934 («Я сама ушла из литературы») и 4 октября 1936 («Я /…/ не люблю, когда мне напоминают о моем прошлом (о моем литературном прошлом) /…/ Ведь я сама, по своей совершенно ясной воле от этого отказалсь») (II; 268, 330).
1
Текст сопровождается развернутым аннотированным указателем имен и детальным историко-культурным комментарием, что вполне обоснованно: в дневнике нашли отражение пережитые семьей Кноррингов события одной из самых напряженных эпох отечественной истории от большевистского переворота до эвакуации из Севастополя в Константинополь, а оттуда – в
Бизерту осенью 1920 г.; жизнь в лагере для гражданских лиц в Сфаяте, где после длительного карантина был расквартирован Севастопольский морской корпус с начала 1921 по май 1925 – отец Ирины преподавал в корпусе, а она летом 1924 г. сдала там экзамены на аттестат зрелости, получив свидетельство об окончании «среднего мужского учебного заведения» 3;
наконец, жизнь в русском Париже периода его расцвета. Однако реальный комментарий – лишь первый подступ, верхний слой комментирования текстов подобного рода, при всей своей безусловной необходимости не исключающий возможности методологически иных вариантов прочтения и толкования дневникового текста. Одна их таких возможностей – анализ дневника как интертекста в рамках герменевтического подхода и гендерной методологии – предложена ниже.
Прежде всего – о жанре. С самого начала Кнорринг выстраивает текст на границе нескольких жанров, как тех, которые принято называть автодокументальными и/или исповедальными, так и художественных – прозаических и поэтических, вплетая в собственно дневниковое повествование эпистолярию, мемуарные фрагменты и завершенные тексты воспоминаний; образцы собственной ранней художественной прозы, в некоторых случаях стилизованные под мемуары, которым она пытается дать эстетическую оценку4; в парижские годы – литературно-критические опыты. Совершенно особое место занимают в дневнике стихи, свои и чужие. При
3Полный текст см. в: Кнорринг И.Н. Повесть из собственной жизни. Т. 1. С. 20.
4См. записи 1917 – 1918 гг., изобилующие разного рода и объема рассказами, повестями, воспоминаниями о
недавних событиях и иллюстрирующими их стихами Кнорринг (1, 44-87); в конце ноября 1918 она принимает решение «в этой тетради писать только мой дневник» (1, 85), однако в даельнейшем неоднократно отступает от него.
2
этом чужие функционально используются либо как аллюзия общекультурного характера5 , либо как побуждение к поэтическому, философскому6, а в некоторых случаях и этическому диалогу, в который вступает с ними и с их авторами Кнорринг (последнее особенно очевидно, когда она помещает в текст дневника стихи мужа Юрия Софиева или ссылается на них7). Собственная поэзия Кнорринг образует по сути дела текст в тексте: начиная с записи от 12 сентября 1917, третьей по счету после начала дневника, он складывается как сочетание двух параллельно разворачивающихся, но при этом взаимодополняющих дневниковых повествования: прозаического и поэтического, отображая процесс обретения экзистенциального опыта, а на его фоне – и собственного поэтического голоса, запечатлевая становление и осознание женской и поэтической идентичности автора8. Дневник становится фоном поэзии Кнорринг и нередко – ключом к ней: стихи выступают развернутым эпиграфом к последующей прозаической записи, завершают ее как своего рода резюме или помещаются между прозаическими фрагментами, обозначая переход от одной темы к другой, смену настроения, ракурса и тона повествования; в некоторых случаях Кнорринг сопровождает поэтический текст бытийным автокомментарием (2. 338 – зап. от 24-25 декабря 1936, сделанная в самый драматический период ее увлечения Б.Унбегауном: «Все пережить:
холодный голос…»). Поэзия, в свою очередь, приобретает все более «дневниковый» характер, о чем впоследствии неоднократно говорили и
5«Ветка Палестины» Лермонтова, «Silentium» Тютчева, «Узник» Пуушкина и мн. др.
6См. запись, датированную «Ночь с 24 на 25 декабря 1936. Четверг-пятница» и начинающуюся с
цитирования стиховторения Е.Таубер «Как холодно всем одиночество» (2, 337).
7Напр., стихотворение «В столовой нашей желтые обои…», «по недомыслию» опубликованное Софиевым в «Современных записках» с посвящением Л.Червинской, Кнорринг расценивает как более соответствующее ее мироощущению: «А под этим стихотворением ско рее нужно бы поставить мою подпись – больше подошло бы» (2; 248-249).
8Последнее стихотворение в дневнике вписано 29 июня 1940 г.: «А я, я готова без счета платить / За зыбкое счастье из бывшего рая, / За ветошь почти нелюбимого дома - / Любым пораженьем, позором, разгромом» с пометкой: «Это мое первое стихотворение за время войны. Ну, и плачу» (2; 391).
3
писали не только коллеги Кнорринг по поэтическому цеху 9 и эмигрантская критика 10, но и люди, не принадлежавшие к миру литературы11.
В предваряющей дневник записи, которую можно рассматривать как своего рода profession de foi одиннадцатилетнего автора, Кнорринг обещает «подробно /…/ описывать дни» и «откровенно /.../ высказывать свои чувства» и все последующие годы неуклонно следует возложенному на себя обязательству12. Дневник являет собой пример почти невероятных для воспитанной в отечественной традиции девочки бескомпромиссной автонаблюдательности, беспощадного самоанализа, когда дело касается того, что можно назвать «желанием любви», и детального описания постепенно обретаемого ею на сугубо телесном и эмоциональном уровнях и осознаваемого на уровне рациональном опыта, который принято было относить к сфере невербализуемого – во всяком случае, в произведениях женского (не говоря уже о девическом) пера. В дневнике представлен почти весь спектр женских гендерных ролей (дочь, подруга, влюбленная барышня и женщина, возлюбленная, любовница, жена, мать) и связанного с ними опыта ощущения, осознания и переживания (как проживания) собственной сексуальности в процессе перехода от одной роли к другой13.
Обе составляющие дневника воссоздают напряженный процесс самопознания14, авторской эстетической и этической рефлексии по поводу
9См. запись от 12 июля 1925 о первой встрече с Г.Кузнецовой: «Говорила, что хорошо знает меня по моим стихам – «ведь это дневник»» (1, 506).
10См рецензию М.Цетлина на первую книгу стихов Кнорринг, утверждавшего, что это – в лучшем случае «дневник женской души, знавшей много боли» // Современные записки. 1932. № 49. С. 452; ср. мнение современного исследователя: «Дневник станет для читателя ключом к поэзии И.Кнорринг» // Невзорова
И.М. «Глубокая мысль моей души…» (1, 25).
11 См. запись от 14 июля 1933 г. о реакции бывшего московского адвоката, в 1930-е гг. владельца пансиона в Эрувилле Б.А.Подгорного на подаренную ему Кнорринг первый поэтический сбо рник «Стихи о себе» (Париж, 1931): «Он находит, что «стиль прекрасный», «мастерски написано», но что всего этого нельзя печатать, т.е., другими словами, что это не литература, а дневник. Упрек, который мне уже приходилось слышать» (2, 255).
12Ср. запись от 25 июля 1935 г.: «Я люблю обнаженную правду» (2; 296).
13См. очень горькую запись от 16 октября 1937 г.: «На поверку выходит, что я очень и очень всем нужна – как кухарка, как нянька, как любовница, но никому – как друг» (2; 355).
14См., напр., входящие в запись от 3/16 декабря 1919 г. «Заметки о самой себе», представляющие собой описание процесса самопознания и его результатов на одном из самых ранних этапов: «Я додумалась до того, что я не только двуличная, но и троеличная: 1. Ирина-поэтесса: я живу настоящим, хотя у меня есть и
4
основных вопросов бытия, мироустройства, места и назначения поэзии и возможности отображения мельчайших деталей жизни и тончайших движений души в тексте. В этом смысле дневник Кнорринг исповедален не только в силу своей жанровой специфики – он вполне сопоставим с религиозной исповедью по глубине чувства, стремлению «додуматься» до истины, найти приемлемый ответ на «последние вопросы» и очиститься от греха. К самым страшным своим грехам Кнорринг относит гордыню, неверие, «нетерпение сердца» и сладострастие, которые она не только не может преодолеть – она не может им противостоять, о чем свидетельствуют многие записи, разворачивающиеся на страницах дневникового текста как авторская исповедь и покаяние . На этом фоне почти анекдотически выглядит эпизод с реальной исповедью – 2, 279. 6 января 1935. После десятилетнего перерыва, в разгар своего краткого, но весьма бурного воображаемого романа с М.Слонимом, пошла на исповедь и молилась за Слонима, записав в «Здравие» имя Марка, «что с точки зрения православного догмата, должно быть, совершенно недопустимо и почитается большим грехом. А мне это очень радостно, что я могу (как могу!), молиться за любимого человека, хотя он и еврей». Священник наложил епитимью за единственный грех – 10 лет без исповеди, но к причастию допустил. Причастие – «шла, как и на исповедь, если не с верой, то, во всяком случае, с желанием верить. И поняла,
что это – в последний раз. Для меня нужнее исповедь, чем причастие (Какой антихристианский взгляд!). Но исповедоваться я хочу у человека безжалостно-строгого и внимательно-справедливого. /…/ Да у меня есть грехи гораздо большие, а потом – разве неверие лечат земными поклонами?» (2. 279-280). Запись, которую можно назвать дневниковой исповедью о неудавшейся исповеди церковной.
прошедшее, но я никогда не опускаюсь в скучные воспоминания. Будущее пугает меня своей неизвестностью. Я живу и наслаждаюсь жизнью. /…/ Я живу только один день, каждое утро я рождаюсь и каждый вечер умираю /…/ 2. Ирина-патриотка: я живу только будущим /…/ Настоящего и прошедшего у меня нет /…/ 3. Ирина-лентяйка: я живу только прошедшим. В настоящем столько гадкого и столько тяжелого приходится переживать, а будущее пугает меня своей неизвестностью. /…/ Каждый момент прошлого я перерабатываю, вновь переживаю и понимаю по -другому. /…/ Никто не понимает моей любви к поэзии, моего патриотизма и моего погружения от действительности в воспоминания» (1; 107).
5
Любовная тематика появляется в дневнике достаточно рано и в первых записях подобного рода эксплицируется в варианте дружбы-любви, сопровождающейся клятвами, изменами, ревностью, ощущением одиночества и покинутости. Запись от 14 апреля 1918 г., горестно повествующая об одной из таких измен, завершается обращением к дневнику: «Дневник, ты меня не предашь! Ты не изменишь мне в дружбе, как Таня? Тебе одному я говорю тайны своего сердца», а в следующей за ней записи от 14 июля появляется написанное в тот же день стихотворение, героиня которого, «одинокая дева» сидела «под липой густой» «И о чем-то вздыхала порой, / И на небо со скорбью глядела. / И одною, одной лишь слезой / Помянула ту жизнь молодую» (1, 66, 67). 22 сентября того же года Кнорринг признается, что у нее «есть дусенька» - ученица седьмого класса, которую она «мало видела, но написала ей через Таню письмо», составленное той самой Таней. Письмо написано по-французски не без ошибок неким «Petit Jean», который объявляет «милой незнакомке» о своей любви, испрашивает свидания и клянется в своей верности (1, 77). Запись от 12 марта 1919 г. завершается письмом Ирины, адресованной «дорогой Вале»: «Помни меня и люби, как я тебя любила. Твои глаза всюду преследуют меня и не дают мне покоя. Пока прощай, быть может, навеки!» (1, 89-90).
Очевидно, что эти и многие другие описанные в дневнике эпизоды подобного рода суть лишь игра с собственной пробуждающейся женской идентичностью, поиски ее, смена гендерных ролей и масок, основанная на чужом опыте, воплощенном в прочитанных к тому времени литературных текстах самых разных жанров, от средневекового рыцарского романа до вполне современных образцов массовой литературы с ее ориентацией на сенсационность и эротику. Не менее активными и столь же игровыми были поиски идентичности творческой, находившие воплощение в имитации журналистской и издательской деятельности (домашняя рукописная газета «Секрет» ), письмах к реальным и воображаемым редакторам с
6
предложением опубликовать произведения скрывшихся за «говорящими» псевдонимами «Русалка» и «Ундина» юных авторов – или готовности прислать «других стихов» (1, 52), воображаемые ответы воображаемых редакторов с советами «начинающим авторам» и пр. (все материалы газеты и копии писем скрупулезно занесены в дневник). В этом же ряду – многочисленные прозаические и поэтические опыты, с не менее «говорящими», чем избранные псевдонимы, названиями, занимающие едва ли не большую часть текста в первые два года: «Дочь солнца», «Невеста ветра», «Русалки», «Рыцарь», «Праздник у Феи», «Цфайято, сын Зара-Гама», «Сиротская доля» и мн. др. На титульной странице дневника «второго года» обозначено: «Дневник на 1918 год Герль-скаута и Феи Кафайа И.К.», а первая его запись от 4 января открывается признанием автора: «Я уже не прежняя Ирина! Во мне пробудились новые чувства, новые мысли! Я вспоминаю о детстве /…/ Тогда я всегда была счастлива, но я не умела ценить его… А теперь? Теперь я никогда не бываю счастлива», за которым следует стихотворение об утраченном счастье «В минуты горя и ненастья…», завершающееся катреном «Оно прекрасно, величаво! / Уйдет от нас – тогда мечты / Нам посылает, как забаву, / Как память прошлой красоты» (источники для подражания очевидны, а автору еще не исполнилось 12 лет) (1. 54).
Со временем вектор предпочтений Кнорринг, гендерных и творческих, становится все более определенным, и 4 мая 1924 года, в день своего восемнадцатилетия, она, просмотрев дневник за два предшествующих года, где многие страницы уделены прозаическому описанию ее сфаятских увлечений и «романов» и вызванной ими поэтической рефлексии, делает в дневнике программную запись: «По традиции пишу мои желания на этот год. Просматривая прошлогодние и два последние принимаю целиком.
1.Успех в стихах.
2.Успех у мужчин.
7
Третьего у меня нет» (1, 422). Отныне Любовь и Поэзия становятся основным содержанием жизни Кнорринг, сопровождая и дополняя друг друга: каждому их героев ее романов (нередко – воображаемых) посвящаются стихи или поэтические циклы, полностью записанные в дневник или упомянутые в нем.
В сфаятские и парижские годы увлечения достаточно быстро сменяют другу друга, иногда разворачиваясь едва ли не в режиме взаимоналожения. Например, 7 июня 1927 года Кнорринг – уже невеста Софиева и почти его любовница15 (девушка или полудева?) признается: «В воскресенье, на пикнике, поняла, что если бы не было семи последних месяцев, Мамченко мог и не пройти мимо моей жизни, мог бы сыграть в ней какую-то роль» (2, 84). При этом все ее увлечения отчетливо подразделяются на те, герой которых становится воплощением Идеала и его можно лишь боготворить на расстоянии (Колчак), и вполне земные, допускающие перерастание влюбленности в некое подобие романа. Типология романов не менее очевидна: воображаемые, как своего рода дань поискам Идеала в реальной действительности (Терапиано, Слоним, Мамченко и др.)16 и реальные, в той или иной мере воплотившиеся на практике (гардемарины и офицеры Морского корпуса, Ладинский, Софиев, Унбегаун). Последние неизменно выстраиваются по единому сценарию: пробуждение интереса – мучительные размышления «Неужели я влюблена», «Люблю ли я его?», «Любовь ли это?»
– бурное увлечение, сопровождающееся вполне осознанными и бесстрашно вербализованными эротическими переживаниями, описывая которые, Кнорринг, с одной стороны, каждый раз выражает готовность «пойти на все»
15См., напр., запись от 14 июня 1927: «До этой последней грани осталось уже так немного» (2, 87)
16Переживая воображаемый роман со Слонимом, Кнорринг пришла к выводу, что и такой роман может иметь совершенно реальные последствия и расцениваться как измена (запись от 5 декабря 1934 г.; 2; 274-
275; см. также опубликованное посмертно и посвященное Слониму стихотворение «Измена» // Кнорринг И. После всего: Стихи 1920 – 1942 гг. Алма-Ата, 1993. С. 97); тогда же она разработала нечто вроде теории «воображаемого собеседника»: «Ему не обязательно быть любовником, в реальн ой жизни я даже этого боюсь /…/ Мне нужен просто добрый и бескорыстный близкий человек, который мог бы меня просто по - человечески пожалеть /…/ которому я могла бы довериться, всю себя рассказать /…/ и услышать в ответ какое-то настоящее слово /…/ А дальше я бы могла пойти на все» (2; 276; запись от 27 декабря 1934 г.).
8
и «переступить последнюю черту», с другой – ужасается собственной «чувственности», осциллируя между непреодолимым стремлением нарушить традиционные запреты и невозможностью ими пренебречь (при этом еще и недостаточно отчетливо понимая, где та самая «последняя черта»). За увлечением неизбежно следует глубочайшее разочарование, весьма болезненный бескомпромиссный разрыв и безжалостное развенчание героя, ведущие к новому увлечению, которому вновь посвящаются многочисленные дневниковые записи и стихи. Размышляя об этой «преемственности» и о том, что все истории своих увлечений она описывает почти одними и теми же словами, Кнорринг не без грустной иронии завершает запись от 2 июня 1927
года: «Если кому-нибудь прочесть мой дневник, он, наверное, подумает: «Вот, дрянь девчонка! Крутила с одним – не вышло, принялась за другого. И ловко она врать умеет». И нет таких слов, чтобы передать правду» (2, 84).
Правда, как представляется, в следующем. Кнорринг всю жизнь искала некоей идеальной любви17, рассматривая эротический опыт как слияние души и тела, позволяющее обрести высшую гармонию и услышать «музыку сфер» - лишь в этом случае он нравственно оправдан и безгрешен. Не случайно единственным не развенчанным ею героем остался Колчак, ставший для нее истинным воплощением идеальной рыцарственности и абсолютной недоступности. Ему адресованы ее первые признания в любви к мужчине (1; 105, 122, 124, 155, 156), а стихотворение «Le Revenant»
(«Призрак»), написанное 29/12 июля июня 1920 г. и посвященное его памяти, стало первым из ее любовных стихов (1; 186). «В нем один восторг, навеянный музыкой и желанием; молитва идеалу, преклонение перед ним;
излияние чувств, любовь», – записала она 30 июня/13 июля 1920 г. (1; 187). Весьма показательно, что через два года Кнорринг делает вынужденное признание: ее увлечение Колчаком вовсе не было любовью, потому что «так нельзя любить человека» (1; 285 – курсив мой - ОД), однако оно не
17 «Мы, несомненно, любим по Кнуту Гамсуну» – записала она 1 марта 1928 г. (2; 136).
9
противоречило ее отношению к жизни как к книге, а к себе – как к литературной героине («Меня нет в жизни, есть только героиня какой-то повести» - 1; 228; 27 дек./ 11 января 1921 г.).
Рассмотренные в предложенном ракурсе, многочисленные романы Кнорринг предстают как экспликация ее «тоски по гармонии»18 , властно направлявшей ее от одного увлечения к другому. Реальный предмет увлечения и самый «роман» являлись лишь поводом и жизненным материалом для сотворения художественного текста, в процессе работы над которым и в пространстве которого поэтессе удавалось обрести искомую гармонию, с трагическим постоянством ускользавшую от нее в реальной жизни19, что допустимо квалифицировать как своего рода женский вариант сублимации. Недовоплотившись в реальности первого порядка в гендерной ипостаси, она воплотилась в отраженной реальности в ипостаси творческой и научилась претворять несчастливый женский опыт в поэтическую историю Любви. Косвенным подтверждением этого можно считать свойственную ей привычку рассматривать посвященные тому или иному «предмету» поэтические циклы как «историю любви в стихах» (см., напр.,Унбегауну – «Зачем я прихожу в ваш темный дом?», «Я вас люблю запретно и безвольно», «За что? За то, что слишком мало…», «Я покину мой печальный город», «Я
хочу, чтобы меня забыли», «Все пережить: холодный голос»; 2; 298, 299,304, 336-338). К Пасхе 1935 г. она переписала все стихи, посвященные Софиеву – более ста, в одну тетрадь; «переписывала с большим волнением и была без преувеличения прямо потрясена результатами: ведь тут вся гамма наших отношений, вернее – моих отношений к нему – от наивной и восторженной влюбленности – через почти ненависть – к спокойной уверенности, что
18См. запись от ???: «Меня не удовлетворяет мое писание… Да и надо ли отвлекаться, надо ли убивать червячка, когда я люблю мою тоску, потому что это – единственное, что есть во мне живого, что еще может чувствовать» (2; ???).
19О посвященном «Воображаемому собеседнику», в котором легко угадывается Слоним, стихотворении
«Измена» Кнорринг пишет: «По существу, это ода и только. По существу, я так же о нем мечтаю, так же его ищу, как и 10 лет назад. Он воплощается в моем реальном лице – от Васи до Слонима – и все не то. Слонима я не знаю, это последний миф» «2; 276; запись от 27 декабря 1934 г.).
10