Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Юридическая психология / Джемс В. _Прагматизм.doc
Скачиваний:
24
Добавлен:
21.02.2023
Размер:
408.58 Кб
Скачать

В. Джемс прагматизм

Печатается по изданию Джемс В. Прагматизм.

Новое название для некоторых старых методов мышления.

Популярные лекции по философии.

Перевод с английского П. Юшкевича.

Спб., Изд. “Шиповник”, 1910.

(в сокращении)

1-ая лекция

Современная дилемма в философии

В предисловии к своей замечательной книге очерков “Еретики” (“Heretics”) Честертон пишет:

“Есть люди - и я из их числа - которые думают, что само важное, т.е. практически - важное в человеке это его мировоззрение. Я думаю, что для хозяйки, имеющей в виду жильца, важно знать размеры его дохода, но еще важнее знать его философию. Я думаю, что для полководца, собирающегося дать сражение неприятелю, важно знать численность его, но еще важнее для него знать философию неприятеля. И я думаю также, что вопрос совсем не в том, оказывает ли мировоззрение влияние на окружающую человека среду, а в том, может ли в конце концов что-нибудь другое оказывать на нее влияние”.

В этом вопросе я согласен с Честертоном. Я знаю, милостивые государыни государи, что каждый из вас имеет свою философию и что самое интересное и важное в вас - способ, каким эта философия определяет различные перспективы в ваших различных мирах. То же самое вы знаете обо мне. И все-таки, признаюсь, при мысли о смелости затеваемого мною дела меня охватывает некоторая робость. Ведь та философия, которая так важна в каждом из нас, не есть нечто технически определенное, специальное. Она - наше более или менее смутное чувство того, что представляет собой жизнь в своей глубине и значении. Эта философия только отчасти заимствована из книг. Она - наш индивидуальный способ воспринимать и чувствовать биение пульса космической жизни (the totel push and pressure of the cosmos). Я не имею никаких оснований думать, что многие из вас занимаются, в качестве студентов, исследованием явлений природы. И все-таки я стою здесь, воодушевленный желанием заинтересовать вас философской доктриной, при изучении которой приходится прибегать в значительной мере к чисто техническим, специальным приемам. Я желаю завоевать ваши симпатии в пользу одного современного философского направления, в которое я глубоко верю, и в то же время я вынужден беседовать с вами, как профессор, хотя вы и не студенты. А каково бы ни было мировоззрение профессора, оно во всяком случае должно быть таким, чтобы давать материал для длинных рассуждений. Мировоззрение, которое может быть выражено в двух строчках, это нечто совсем не пригодное для профессорского мозга. Можно ли придавать значение такой безделке! Я был свидетелем того, как некоторые мои друзья и коллеги пытались в этой самой зале популяризировать вопросы философии. Но их изложение вскоре делалось сухим и специальным, и результаты лишь в незначительной степени были благоприятны. Таким образом я взял на себя довольно смелое, даже безрассудное, дело. Сам основатель прагматизма (Ч. Пирс) недавно прочел в Ловеллеском институте ряд лекций о новом учении. Вспышки яркого света перемежались в них с Киммерийским мраком. Никто из нас, думаю я, не понял всего, что он сказал, и все-таки я стою теперь здесь и собираюсь сделать нечто подобное.

Я решаюсь все-таки на это потому, что лекции, о которых я говорю, привлекли много публики. Нас охватывает, надо признаться, какое-то странное очарование, когда мы слушаем беседу о глубоких вещах, даже тогда, когда ни мы, ни сами спорящие, не вполне разбираемся в них. Нас как бы пронизывает дрожь от затрагиваемых великих проблем, мы как бы чувствуем присутствие бесконечности. Пусть только завяжется где-нибудь спор о свободе воли, о божественном всеведении, о добре и зле - сейчас же у присутствующих настораживаются уши. Результаты философии затрагивают всех нас глубочайшим образом, и даже экстравагантнейшие аргументы философии приятно волнуют нашу склонность к глубокомысленному и значительному.

Я горячо верю в философию и ее значение, я верю также, что над нами, философами, загорается заря нового дня. Поэтому я чувствую настоятельную потребность попытаться - per fas aut nefas - рассказать вам о современном положении дел в философии.

Философия в одно и то же время и самое возвышенное и самое тривиальное из человеческих стремлений. Она забирается в мельчайшие щели и открывает широчайшие горизонты. Она “не печет хлеба”, как сказал кто-то, но она способна преисполнить сердца наши мужеством. И как не отталкивают часто среднего человека все ее приемы, ее сомнения и вызовы, ее софистика и диалектика, никто из нас не двигался бы вперед без того лучезарного света, которым она озаряет перспективы мира. И во всяком случае эти огневые вспышки и сопровождающие их явления контраста от мрака и тайны придают всему, что она говорит, далеко не один только специальный, узко профессиональный интерес.

История философии является в значительной мере историей своеобразного столкновения человеческих темпераментов. Эта точка зрения может показаться многим из моих коллег умаляющей достоинство философии. Тем не менее, я буду исходить из него, из этого столкновения темпераментов, которым попытаюсь объяснить многие философские разногласия. Какого бы темперамента ни был профессиональный философ, приступая к философствованию, он старается заглушить его. Молчаливой традицией признано, что темперамент не есть аргумент, поэтому философ для своих выводов ищет лишь безличных доводов. В действительности ж темперамент влияет на ход мыслей философа несравненно сильнее, чем любая из его безукоризненно объективных предпосылок. От темперамента зависит значение и убедительность приписываемые философом тем или иным аргументам; темперамент влияет подобно фактам или принципам, побуждая выбирать более мягкую или более суровую точку зрения мира, который доверяет своему темпераменту. Философ ищет мира, который подходил бы к его темпераменту, и поэтому верит в любую картину мира, которая к нему подходит. Он чувствует, что люди противоположного темперамента не находятся в гармонии с истинной сущностью мира; в глубине души он считает их непонимающими дело и “не на своем месте” в вопросах философии, хотя бы они и далеко превосходили его диалектической сноровкой.

Но, конечно, публично он не может апеллировать к темпераменту и во имя его требовать признания за собой большего понимания дела и авторитета. Благодаря этому в наших философских спорах всегда таится некоторая неискренность: о самой могучей из всех наших предпосылок никогда не упоминают. Я убежден, что дело только выиграет в ясности, если мы на этик лекциях нарушим установившийся обычай и будем говорить о темпераменте. Так я и поступлю.

Само собой разумеется, что я говорю здесь об исключительных людях, о людях резко выраженной индивидуальности, наложивших свою печать на философию и фигурирующих в истории ее. Таковыми, полными темперамента, мыслителями были Платон, Локк, Гегель, Спенсер. Большинство же из нас, разумеется, не имеют достаточно определенного интеллектуального темперамента. В нас как-то смешаны противоположные качества, каждое из которых представлено довольно скромно. Мы едва-едва знаем, в какую сторону влекут нас наши симпатии в области абстрактного мышления. Иные из нас легко подчиняются чужому влиянию и кончают тем, что следую моде или усваивают себе взгляды обладающего наиболее резко выраженной индивидуальностью философа из окружающей Среды, кто бы этот философ ни был. Но в философии до сих пор ценилась лишь способность видеть вещи, способность видеть их самостоятельно, со своей особой точки зрения, и связанное с этим недовольство всякой противоположной точки зрения. Нет никаких оснований полагать, что это своеобразное рассматривание вещей сквозь призму яркого темперамента перестанет отныне цениться в истории человеческой мысли.

Делая все эти замечания, я имею в виду особый вид противоположности темпераментов, наблюдаемый не только в философии, но и в литературе, искусстве, политике, в обращении. В области поведения мы встречаем, с одной стороны, формалистов, людей, строго придерживающихся всяческих правил этикета, а, с другой, людей, мало считающихся с этикетом, держащих себя, так сказать, на распашку. В политике мы имеем людей авторитарного типа и анархистов; в литературе - пуристов (или академиков) и реалистов; в искусстве - классиков и романтиков. Все эти антитезы вам хорошо знакомы. Но точно так же и в философии мы имеем вполне аналогичную противоположность, которую можно выразить словами “рационалист” и “эмпирист”. “Эмпирист” - это человек, любящий все многообразие фактов в их первобытной нетронутости, непосредственности. “Рационалист” - поклонник абстрактных и вечных принципов. Конечно, ни один человек не может пожить и часу не оперируя одновременно как фактами, так и принципами. Поэтому различие между обоими указываемыми типами сводится к неодинаковой оценке, неодинаковому ударению, делаемому ими на тот или другой элемент нашей духовной жизни. Но это различие в ударении способно порождать неустранимую антипатию друг к другу в людях, делающих его. Поэтому мы сумеем весьма целесообразно выразить известную противоположность мировоззрений, если будем говорить об “эмпиристском” и “рационалистском” темпераментах. Эти обозначения резко и просто выражают указываемую нами антитезу.

Возражают, впрочем, гораздо резче и проще, чем бывают обыкновенно лица, к которым применимы эти названия. В человеческой природе возможны всяческие сочетания и перемещения. Поэтому, если я теперь попытаюсь точнее определить, что я имею в виду, когда говорю об эмпиристах и рационалистах, и приведу некоторые вторичные, дополнительные к основному различию, черты, то прошу вас не упускать из виду некоторые условности и произвольности устанавливаемой мной классификации. Я подбираю типы, довольно часто встречающиеся в действительной жизни (они, понятно, никогда не являются вполне тождественными), и подбираю лишь те, которые пригодны для моей дальнейшей задачи, т.е. для характеристики прагматизма.

Исторически мы находим термины “интеллектуализм” и “сенсуализм” синонимичными с терминами “рационализм” и “эмпиризм”. Далее оказывается, что интеллектуализм чаще всего соединяется с идеалистической и оптимистической тенденцией. А с другой же стороны эмпиристы нередко бывают материалистами, а их оптимизм носит довольно условный и робкий характер. Рационализм всегда монистичен. Он исходит из целого и общего и придает огромное значение единству вещей. Эмпиризм исходит из частей, в целом он видит собрание из частей, - и поэтому он не прочь назвать себя плюралистичным. Рационализм обыкновенно считает клонность к догматизму, между тем как эмпирист больше скептик и охотно готов спорить.

Я соберу все эти черты и напишу их в две колонны. Я думаю, что вы легко сумеете различать два указываемых мною интеллектуальных типа, два интеллектуальных покроя, если я сделаю над обоими колоннами надписи “мягкий” и “жесткий”.

Мягкий тип

(tender-minded)

Жесткий тип

(tough-minded)

Рационалист (оперирует “принципами”)

Эмпирист (оперирует “фактами”)

Интеллектуалист

Сенсуалист

Идеалист

Материалист

Оптимист

Пессимист

Верующий

Неверующий

Сторонник свободной воли

Детерминист

Монист

Плюралист

Догматик

Скептик

Оставим на время вопросы, связаны ли внутренне, или нет, эти антитетические комбинации признаков, - об этом мне придется вскоре поговорить. Для нашей теперешней задачи достаточно заметить, что оба эти типа - “мягкий” и “жесткий” - с присущими и отличительными чертами существуют в действительности. Каждый из вас, вероятно, знает каких-нибудь характерных представителей обоих типов, и вы знаете так же, что думают представители одного типа о представителях другого. Они довольно низкого мнения друг о друге. Во все времена антагонизм этих двух типов - если только имелись на лицо люди с сильно выраженными темпераментами - составлял часть философской атмосферы эпохи. То же самое мы наблюдаем и в наше время. “Жесткие” думают о “мягких”, что они сентиментальны и изнежены. “Мягким” “жесткие” кажутся тупыми, грубыми, неотесанными. Их взаимные отношения похожи на те, которые наблюдаются, когда путешественники из Бостона приходят в столкновение с людьми, подобными обитателям Криппль-Крика. Каждый тип считает другой низшим. Только в одном случае призрение смешано с удовольствием, в другом к нему примешивается чувство страха.

Но как я уже сказал, немногие из нас выражают оба эти типа в их чистоте, немногие из нас являются в области философии или “мягкими” бостонцами или “жесткими” обитателями Скалистых Гор. Большинство из нас желает извлечь хорошее из тех и из других. Факты вещь отличная - подавайте нам кучи фактов! Принципы превосходны - давайте нам пригоршни принципов! Мир, несомненно, представляет собою “единое”, если смотреть на него с другой стороны, но он также несомненно и “многое”, если взглянуть с другой. Он в одно и то же время и единое и многое - остановимся поэтому на некоем плюралистическом монизме. Разумеется, все необходимо определенно, но также несомненно и то, что воля свободна: своего рода индетерминический детерминизм - такова истинная философия. Нельзя отрицать, что в частях мира царит зло, но целое не может быть злом: соединим таким образом практический пессимизм с метафизическим оптимизмом. И т.д., и т.п. Обыкновенный философский профан отнюдь не радикал, он не заботится о последовательности своей системы, он живет то в одном отделении ее, то в другом, как этого требуют меняющиеся запросы времени.

Но иные из нас н просто профаны в философии. Мы можем быть названы любителями ее, и нас тревожит чрезмерная несвязность и неопределенность наших воззрений. Наша интеллектуальная совесть не может быть покойной, пока мы продолжаем вперемешку брать несоединимые между собою взгляды из обоих противоположных сторон.

И вот теперь я прихожу к первому действительно важному указанию, которое хочу сделать. Никогда не было такой массы людей с резко выраженным эмпирическим складом мысли, как в настоящее время. Наши дети, так сказать, уже рождаются “научниками”. Но наше уважение к фактам не погасило в нас окончательно огня религиозности. Само это уважение имеет какой-то религиозный характер. Наш научный темперамент полон набожности. Вообразите себе человека этой складки, представьте себе, что он в то же время любитель философии и не желает составить себе системы из всего понемножку, как это делает обыкновенный профан, - каким найдет он положение вещей в настоящее время, в лето от Рождества Христова 1906? Он жаждет фактов; он жаждет науки; но он жаждет также и религии. А так как он любитель философии, а не оригинальный творец, то он оглядывается по сторонам и ищет себе руководителей из числа профессиональных философов. Многие из вас, здесь присутствующих, а, может быть, и большинство - являются такого рода любителями философии.

Но какого же рода философию предлагают вам для удовлетворения ваших потребностей? Вы встречаете эмпирическую философию, которая для вас недостаточно религиозна, и религиозную философию, которая недостаточно эмпирична. Если вы взглянете в ту сторону, где особенно почитают факты, вы увидите всю программу “жестких” в действии, но зато и “конфликт между наукой и религией” в полном разгаре. Вот перед вами “жесткий” обитатель Скалистых Гор Геккель, с его материалистическим монизмом, его эфиром - богом и его насмешкой над высшим Богом, как над “газообразным позвоночным”. Вот Спенсер, рассматривающий историю мира исключительно, как процесс перераспределения материи и движения, и учтиво выпроваживающий религию у самого входа в здание науки: он ничего не имеет против того, чтобы религия существовала, но она никогда не должна показываться внутри храма.

На протяжении последних ста пятидесяти лет успехи науки имели, по-видимому, тот результат, что расширилась сфера действия материальной вселенной и уменьшилось значение человека. Следствием было то, что можно считать ростом натуралистического или позитивистического самочувствия. Человек теперь не законодатель природы, послушный исполнитель. Природа стоит твердо, неподвижно; человек должен приспособляться к ней. Ему остается только зарегистрировать истину - как бы она ни была бесчеловечна - и подчиняться ей. Романтическая спонтанейность и мужество исчезли, мироощущение стало материалистично и уныло. Идеалы представляются в виде бессильных, ненужных эпифеноменов физиологических процессов; все высшее объясняется из низшего и всегда сводится к нему. Словом, перед вами находится материалистический мир, в котором хорошо и уютно чувствуют себя одни только “жесткие”.

Если вы обратитесь за утешением к религиозному лагерю и спросите ответа у философии “мягких”, то вы увидите следующее:

В наше время религиозная философия у говорящих по-английски народов представляет два основных типа. опять из них радикален и агрессивен, дугой, по-видимому, бьет понемногу отступление. Говоря о радикальном крыле религиозной философии, я имею ввиду так называемый трансцендентный идеализм англо-гегельянский школы, философию таких мыслителей, как Грин, оба Кэрда, Бозанкет, Ройс. Это направление в философии имело огромное влияние на наиболее вдумчивых из наших протестантских теологов. Оно пантеистического характера и, несомненно, в значительной степени ослабило традиционный теизм протестантизма.

Но это теизм все-таки еще существует. Он происходит по прямой линии - через ряд постепенных уступок - от того догматического и схоластического теизма, который до сих пор во всей своей неприкосновенности преподается в католических семинариях. Его долгое время называли у нас философией шотландской школы. Его я и имел в виду, говоря о той религиозной философии, которая, по-видимому, бьет отступление. Между безграничными притязаниями гегельянцев и иных философов “Абсолюта”, с одной стороны, и такими же притязаниями эволюционистов и агностиков, с другой стороны, представители этого философского направления - мыслители, как Джемс Мартино, профессор Баун, профессор Лэдд и др., - должны чувствовать себя в довольно скверном положении. Каким бы чистым и безупречным вы ни находили это философское течение, в нем не чувствуется сильного, радикального темперамента. Оно эклектично, оно соткано из компромиссов и превыше всего ставит отыскание какого-нибудь modus vivendi. Оно охотно принимает выставляемые дарвинизмом факты, оно принимает данные физиологии мозга, но все эти факты и данные не преисполняют его ни активностью, ни энтузиазмом. Ему не хватает агрессивного, победоносного тона, - в результате оно не имеет никакого авторитета. Наоборот, философия абсолютного обладает известным авторитетом, и этим она обязана своему более радикальному тону.

Между этими, двумя системами предстоит вам выбирать, когда вы обращаетесь к “мягкой” школе. И если вы поклонники фактов - какими я вас предположил - то вы найдете змеящийся след рационализма и интеллектуализма во всем, что находится с этой стороны. Конечно, вы спасаетесь от материализма, который идет рука об руку с господствующим эмпиризмом, но за это спасение вы платите ценой потери контакта с конкретным многообразием жизни. Философы абсолюта обретаются на такой высоте абстракций, что они никогда и не пытаются спуститься с нее. Абсолютный Дух, который они предлагают нам, Дух, творящий мир тем, что мыслит его, мог бы с таким же успехом сотворить миллионы миров, подобных нашему. Из понятия об Абсолютном вы не сумеете вывести ни одного частного факты. Абсолютное соединимо с любым положением вещей в нашей земной юдоли. Почти такой же бесплотный принцип представляет собой теистический Бог. Чтобы получить хоть какое-нибудь указание об его истинной сущности, вы должны обратиться к сотворенному им миру: он тот бог, который раз и навсегда создал этот мир. Бог теистических писателей живет на таких же высотах абстракции, как и Абсолютное. Философия Абсолютного окружена все-таки некоторым ореолом, некоторым блеском, между тем, как ходячий теизм это нечто крайне тусклое и бледное. Но оба они одинаково далеки от нас и пусты. Вы же ищете философии, которая не только дает работу вашей способности к абстрагированию, но которая должна как-то положительно связать вас с миром действительности, живой человеческой действительности.

Вы ищете такой системы, которая сумела бы соединить в себе две вещи: с одной стороны, честное научное обращение с фактами и готовность считаться с ними - словом, дух приспособления, а с другой, старую веру в человеческие ценности и в вытекающую из них спонтанейность - безразлично романтического или религиозного типа. Здесь и открывается перед вами тяжелая дилемма, т.к. оказывается, что обе части вашего идеала безнадежно оторваны друг от друга. Если вы останавливаете свой взор на эмпиризме, вы замечаете, что он сопряжен с умалением человека (inhumanism) и неверием; если же вы обращаетесь к рационалистической философии, которая действительно может называть себя религиозной, то оказывается, что она лишена контакта с конкретными фактами, что ей чужды наши радости и наши горести.

Я не знаю, настолько ли вы хорошо знакомы с философией, чтобы понять, что я имею в виду этим последним упреком. Поэтому я несколько подробнее остановлюсь на той, присущей весьма рационалистическим системам, черт отчужденности от действительности, которая отталкивает от них всякого серьезного поклонника фактов.

Я был бы рад, если бы у меня сохранились первые страницы работы, которую передал мне год или два назад один студент. Они ярко иллюстрировали бы мою мысль, и я сильно жалею, что не могу вам их прочесть теперь. Этот юноша писал в начале своей работы, как о вещи, никогда не вызывавшей в нем сомнения, что человек, переступая порог философской аудитории, завязывает отношения с миром, совсем отличным от того, который он оставляет за собой на улице. Два эти мира, писал он, имеют так мало общего между собою, что невозможно одновременно думать об обоих. Мир конкретного, личного опыта, к которому принадлежит улица, представляет собою невообразимое многообразие; он запутан, грязен, сложен, мучителен. Мир же, в который вводит вас профессор философии, прост, чист и благороден. В нем отсутствуют противоречия реальной жизни. Он построен в классическом стиле. План его начертан согласно принципам разума, логические необходимости цементируют части его. Основные его черты - чистота и достоинство. Он - словно блестящий, мраморный храм, возведенный на горе.

На самом деле эта философия не столько изображение реальной действительности, сколько своего рода пристройка к нему, классическое святилище, в котором мысль философа-рационалиста находит убежище от невыносимой, готически-сложной путаницы, представляемой голыми фактами. Она не объяснение нашего конкретного мира, она нечто иное, она суррогат его лекарства, путь к спасению.

Темперамент этой философии - если только здесь можно говорить о темпераменте - нечто совершенно отличное от темперамента реальной, конкретной жизни. Утонченность, рафинированность, вот характернейшая черта системы интеллектуалистической философии. Эти системы превосходно удовлетворяют эту ненасытную жажду утонченного объекта созерцания, которая представляет такую сильную потребность нашего духа. Но взгляните, прошу вас. серьезно на этот гигантский мир конкретных фактов, вглядитесь в ужасную путаницу их взаимоотношений, подумайте о разных неожиданностях, о жестокости и дикости, которые он в себе таит, - и скажите мне тогда, будет ли прилагательное “утонченный” тем эпитетом, который непреодолимо вырвется из ваших уст при описании этого мира?

Утонченность, разумеется, имеет место в действительности. Но философия, дышащая только утонченностью, никогда не удовлетворит эмпирического склада мысли. Она непременно будет казаться какое-то искусственной, надуманной конструкцией. Поэтому мы и видим, что люди науки отворачиваются от метафизики, как от чего-то призрачного, безжизненного, а люди практики отрясают прах метафизики от своих ног и следуют за голосом своих страстей.

Действительно, есть нечто отталкивающее в том удовлетворении, каким наполняет мыслителя-рационалиста его чистая. нереальная система. Лейбниц был рационалистическим мыслителем, имевшим несравненно больше интереса к конкретным фактам, чем мы это наблюдаем у большинства рационалистов. И однако, если вы хотите увидеть воплощенный дух поверхностности, вы должны только прочесть эту восхитительно написанную “Теодицею”, где он пытается оправдать пути Божии и доказать, что мир, в котором мы живем, наилучший из возможных миров. Позвольте мне процитировать в доказательство небольшой отрывок.

Разбирая возражения, которые встречают его оптимистическая философия, Лейбниц наталкивается на вопрос о числе осужденных на вечные муки людей. Что число их несравненно больше, чем число спасшихся, - эту посылку он берет готовой у теологов и начинает аргументировать следующим образом:

“Зло, - говорит он, - покажется почти ничем в сравнении с добром, если мы только применим в расчет действительные размеры Града Божия. Целий Секундус Курио написал небольшую книгу: “De Amplitudine Regni Coelestis” (О величине царства небесного), которая недавно была перепечатана. Но он не сумел обнять мыслью размеров царства небесного. Представления древних о делах Божьих были довольно убоги... Они думали, что только наша земля обитаема, и останавливались даже перед мыслью об антиподах. Остальная вселенная состояла для них из нескольких блестящих шаров и из немногих хрустальных сфер. Но в наше время - каковы бы ни были границы, которые мы признаем или не признаем у вселенной, - мы должны допустить в ней существование бесчисленного множества светил, столь же великих, как земной шар, или даже больших, и мы должны далее признать, что каждый из них может, подобно нашей земле, иметь одаренных разумом обитателей, хотя это и не непременно должны быть люди. Наша земля лишь одна из шести крупных планет, движущихся вокруг солнца. Но, так как все неподвижные звезды представляют собой солнца то ясно, какое ничтожное место в мире занимает земля, являющаяся только спутником одного из бесчисленных светил. Невозможно что все эти солнца населены одними лишь счастливыми существами, и ничто не заставляет нас думать, что число навеки осужденных очень велико, ибо немногие образцы и примеры достаточны для обнаружения той пользы, которую добро извлекает из зла. Далее, так как у нас нет никаких оснований полагать, что повсюду существуют звезды, то не можем ли мы допустить, что за областью звезд находится еще огромное мировое пространство? И все это необъятное пространство, окружающее область звезд, может быть, полно счастья и славы... К чему же сводятся тогда размышления о нашей земле и ее обитателях? Н умаляется ли она до чего-то несравненно меньшего, чем физическая точка, так как уже в сравнении с расстоянием до неподвижных звезд земля не более точки? Поэтому, так как известная нам часть вселенной почти ничто в сравнении с той, которой мы не знаем и которую мы однако должны допустить; так как, далее, все известное нам зло находится в этом “почти ничто”, - то мы можем вывести отсюда, что зло есть почти ничто в сравнении содержащимся во вселенной добром”.

В другом месте Лейбниц продолжает:

“Эта та справедливость, которая не имеет целью ни исправление виновного, ни пример для других, ни возмещение причиненного дурным поступком ущерба. Эта справедливость основана на идее чистой гармонии (fitness), находящей известное удовлетворение в искуплении дурного деяния. Социнеане и Гоббс выставили возражения против этой карающей справедливости, которая есть собственно мстящая справедливость, и которую Бог оставил за собой для многих случаев... Она основана на гармонии вещей и удовлетворяет не только обиженную строну, но и всех мудрых наблюдателей, подобно тому, как хорошая музыка или прекрасная постройка удовлетворяет здоровый дух. Благодаря этому продолжаются муки осужденных, хотя они уже и не служат больше для отвращения людей от греха, и благодаря этому же продолжается награда блаженных, хотя она и не укрепляет никого на стезе добра. Осужденные навлекают на себя постоянно новые муки тем, что продолжают грешить, блаженные же снискивают себе все новые радости, непрестанно совершенствуясь на пути к добру. Оба эти явления основана на принципе гармонии... Ибо Бог, как я уже сказал, сделал все в совершенстве гармоничным”.

Мне приходится разъяснять, как слабо дает себя знать здесь у Лейбица чувство действительности: это и само по себе достаточно ясно. Очевидно, что ни малейшее истинное представление о реальном опыте осужденной души не переходило порога его духа. Ему даже и в голову не пришло то соображение, что чем меньше число “экземпляров” родового понятия “погибшая душа”, которых Бог бросает в виде своего рода отступного в пользу принципа вечной гармонии - тем несправедливее удел блаженных. То, что он преподносит нам, это образец холодной литературной декламации, которой не сможет не сможет согреть и адское пламя.

Не думайте указывать мне на то, что для разоблачения поверхностности рационалистического метода в философии я должен был обратиться к поверхностному веку париков и пудры. Жаждущий фактов мыслитель найдет, что и оптимизм современного рационализма носит тот же точно поверхностный и плоский характер. Реальный мир это нечто широко раскрытое, рационализм же строит системы, а системы должны быть замкнуты. Для людей практической жизни совершенство это нечто очень далекое, нечто, находящееся еще в процессе своего завершения. Для рационализма же эта точка зрения есть иллюзия, порождаемая конечным и относительным бытием: абсолютная основа мира вещей есть от века законченное совершенство.

Превосходный образчик негодования и возмущения, вызываемого бледным и пресным оптимизмом ходячей религиозной философией, я нахожу в произведении талантливого литератора-анархиста, Моррисона I. Свифта. Анархизм Свифта заходит несколько дальше, чем мой собственный, но, признаюсь, я вполне разделяю его неудовлетворенность модным нынче идеалистическим оптимизмом. И я думаю, что таково же будет отношение к Свифту и многих из вас. Он начинает свой памфлет о “Человеческом подчинении” (“Human Submission”) рядом заметок из газетной хроники (случай самоубийства, смерти от голода и т.п.), в качестве иллюстраций нашей эпохи цивилизации. Так например:

“Исходив по снегу город из одного его конца в другой в тщетных поисках работы, приказчик Джон Коркоран, жена и шесть детей которого сидели без хлеба и получили от домохозяина приказание очистить квартиру за невзнос квартирной платы, сегодня покончил с собой, выпив карболовой кислоты. Коркоран потерял свое место по болезни три недели назад. За короткое время этой вынужденной бездеятельности его скудные сбережения были израсходованы. Вчера он получил работу в артели для уборки снега, но, не вполне оправившись еще от болезни и слабости, он должен был через час оставить работу. Тогда снова поднялась мучительная задача отыскания занятия. Совсем упавший духом Коркоран вчера ночью вернулся к себе домой. Здесь он нашел голодных жену и детей, а на дверях объявление хозяина об освобождении квартиры. На следующее утро он выпил яд.

“ Передо мной, продолжает Свифт, лежит множество заметок подобного рода; ими можно было бы без труда заполнить целую энциклопедию. Я привожу лишь эти немногие, как образчики истолкования мира. “Мы замечаем присутствие Бога в его мире”, читаем мы в одном из последних номеров одного английского журнала. (Именно наличность зла в этой временной жизни есть условие совершенства в жизни вечной, пишет профессор Ройс (“The World and the Individual”, II, 385)). “Абсолютное тем богаче, тем большие дисгармонии и большее разнообразие оно включает в себя”, утверждает Ф. Г. Брэдли (“Appearance and Realty”, 204). Он полагает, что эти погибшие существования делают мироздание богаче, - и это есть философия! Но в то время, как профессора Ройс и Бредли и целая армия незлобивых и хорошо откормленных философов раскрывает перед нами Абсолютное и Действительность и так хорошо объясняют наличность зла и горя, - единственные, известные нам во вселенной существа, одаренные сознанием того, что такое мир, находятся в указанном уже мною положении. То, что испытывают эти люди, и есть Действительность. Их опыт - это абсолютно действительный момент мировой истории. Это личный опыт существ, - находящихся в нашем круге знания - в положении, наиболее подходящим для того, чтобы иметь опыт, чтобы рассказать нам, что есть. Какое ничтожное значение имеет размышление об опыте разных философов по сравнению с непосредственными, личными ощущениями людей, переживающих его! Философы имеют дело с тенями, знают же истину те, кто живут и чувствуют. К этой точке зрения приходит мало-помалу дух человечества - не дух философов и класса собственников - а дух всей огромной массы молчаливо, про себя, думающих и чувствующих людей. Они начинают теперь судить о мире подобно тому, как они дозволяли до сих пор жрецам науки и религии судить о них...

“Рабочий из Кливленда, убивший себя и своих детей (один из приводимых Свифтом случаев), один из поразительнейших элементарных фактов современного мира, современной вселенной. Никакими трактатами о Боге, о Любви, о Бытии - бесполезно возвышающимися в своей пустоте - нельзя будет свести на нет или скрасить этот факт. Этот факт один из простых, неразложимых элементов жизни мира, - и это после миллионов лет космического развития, после двухтысячелетнего существования христианства. В духовной жизни он представляет такой же первичный, неразложимый элемент, каким в физическом мире являются разные атомы или под-атомы. И из этого факта непреодолимо вытекает убеждение в обмане, в ложности всей той философии, которая не умеет разглядеть в подобных явлениях квинтэссенции всякого сознательного опыта. Эти факты неопровержимо доказывают ничтожество религии. Человечество больше не отдаст в распоряжение религии двухсот тысяч или двух тысяч лет, чтобы дать ей возможность испробовать самою себя и расточать человеческое время. Время религии, ее годы испытания закончились; ее собственное свидетельство кладет ей конец. В распоряжении человечества нет лишних веков и тысячелетий, чтобы испробовать дискредитированные системы”1.

Так реагирует человек эмпирического склада мысли на идеалистические построения. Ему решительно не по душе меню рационализма: “не нужно, благодарю”. “Религия”, говорит Свифт, “похожа на лунатика, для которого все действительные вещи не имеют никакого значения”. Может быть не столь страстным по форме, но таким же по существу, будет в наше время приговор всякого любящего философию и серьезного человека ищущего у профессоров философии ответа на вопрос - как удовлетворить ему свои душевные потребности во всей их полноте. Писатели эмпирической складки предлагают ему материализм, рационалисты - нечто религиозное, но того сорта религии, для которого “действительные вещи не имеют никакого значения”. Благодаря этому он и становится судьей над нами, философами. Все мы, - как “мягкие”, так и “жесткие”, - оставляем его неудовлетворенным. И мы не должны относится пренебрежительно к его приговорам, ибо, в конце концов, он-то и есть совершенный дух, тот дух, потребности которого максимальны, тот дух, наконец, чье недовольство и критика рано или поздно становятся гибельными для всякой философии.

Здесь именно и начинается моя собственная попытка решения современной дилеммы в философии. Я предлагаю прагматизм - название это звучит довольно странно - как ту философию, которая способна удовлетворить требования обоего рода. Прагматизм способен оставаться религиозным, подобно рационализму, но в то же время, подобно эмпирическим системам, он способен сохранять интимнейшую близость с фактами. Я надеюсь, что сумею многим из вас внушить такое же благоприятное мнение о прагматизме, какое имею сам. Но так как лекция моя близится к концу, то я не намерен вводить теперь самый прагматизм.

В ближайший раз, вместе с началом лекции, я начну с прагматизма. В настоящий же момент я предпочитаю посвятить еще несколько минут тому, о чем я сейчас говорил.

Если некоторые из вас, здесь присутствующих, профессиональные философы - а об иных я это знаю - то вы, несомненно, должны были найти мой способ выражения непростительно, даже невероятно. грубым и примитивным. “Мягкие” и “жесткие” темпераменты - что за варварская классификация! Философия вся состоит из логических тонкостей, из разных логических субтильностей и нюансов; в ней имеют место всякого рода комбинации и переходы. Не значит ли это писать грубую карикатуру, не значит ли это выражать самым низменным образом самые возвышенные вещи, если представлять философские конфликты и контроверзы в виде какой-то бесшабашной драки двух враждебных темпераментов! Что за ребяческая, что за поверхностная точка зрения! Далее, как нелепо вменять рационалистическим системам в преступление их абстрактность и осуждать их за то. что они считают себя святилищами и местами убежища, а не продолжениями мира действительности! Разве все наши теории не являются убежищами и целебными средствами? И если философия должна быть религиозной, то может ли она не быть местом убежища от ударов грубой действительности? Может ли она сделать что-нибудь лучшее, чем поднять нас над животным миром наших чувств и показать нам иную и лучшую обитель для нашего духа в этой великой сети идеальных принципов, охватывающих всю угадываемую разумом действительность? Разве принципы и общие точки зрения могут не быть абстрактными схемами? Разве при постройке Кельнского собора не руководились планом архитектора? Разве утонченность сама по себе нечто отвратительное? Разве грубая действительность единственно истинная вещь?

Я чувствую - поверьте мне - всю силу этого обвинения. Действительно, нарисованная мною картина необычайна упрощена и груба. Но, как и всякая абстракция, она не бесполезна. И, если философы позволяют себе абстрактно рассматривать жизнь мира, то они не должны жаловаться, если абстрактно рассматривают жизнь самой философии. Фактически, нарисованная мной картина, как она ни схематично и груба, буквально верна. Темпераменты с их симпатиями и антипатиями определяют в действительности - и всегда будут определять - философские воззрения людей. Детали философских систем обдумываются по частям одна за другой, и мыслитель работающий над своей системой, часто, может быть, из-за деревьев не видит леса. Но когда работа закончена, когда дух произвел свою подводящую всему итог операцию синтеза, система начинает - подобно одушевленному существу - жить своей собственной жизнью с той простой своеобразной ноткой индивидуальности, которая навещает нашу память, как навещает человека призрак умершего друга или врага.

Ни один только Уот Уитмен имел право сказать, что “кто прикоснется к этой книге, прикоснется к человеку”. Такие же точно живые люди книги всех великих философов. Мы чувствуем в каждом из таких произведений какой-то личный, характерный. но неописуемый аромат, и это чувство есть лучший плод нашего собственного законченного философского образования. Всякая философская система желает быть изображением этого великого Божьего мира; в действительности же она - нагляднейшее проявление того, как необычайно своеобразен аромат индивидуальности одного из наших ближних. Раз сущность философских систем сведена к этому (а изощренный научной критикой ум производит эту операцию сведения относительно всех систем), то наше отношение к ним выражается в каком-то смутном инстинктивном ощущении удовлетворения или неудовлетворения. Мы становимся столь же решительными в своем “да” или “нет”, как в том случае, когда кто-нибудь, выступающий кандидатом на выборах, заискивает в нашем расположении; наше суждение составляется в самых простых выражениях похвалы или порицания. На одну сторону мы кладем наше собственное мироощущение, на другую - предлагаемую нам философию с ее особым оттенком, - и одно слово резюмирует результат нашего сравнения.

“Statt der lebendingen Natur, da Gott die Menschen schuf nein” (вместо живой природы, в которой Бог поместил созданными людей), говорим мы, эти туманные измышления, эти деревянные, точно проведенные линейкой, теории, эти запутанные искусственные построения, этот продукт неуклюжего школьного творчества, это сновидение больного человека! Прочь с ними, прочь со всеми ими! Невозможно, невозможно!

Разумеется, наше окончательное впечатление о всякой философской системе составляется на основании изучения ее во всех подробностях, но реагируем мы именно на это окончательное впечатление. По степени решительности и определенности этих наших синтезирующих реакций можно судить и о степени нашего понимания в вопросах философии: тот непосредственный, порожденный интуицией, эпитет, каким мы характеризуем подобные сложные системы, и есть мерило нашего понимания. Впрочем, не нужно непременно быть большим знатоком дела, чтобы найти подходящий эпитет. Немногие люди имеют свою собственную, вполне разработанную философию. Но почти каждый имеет свое особенное индивидуальное мироощущение, а также ощущение того, что знакомые философские системы не дают адекватного выражения картины мира. Эти системы не покрывают целиком его мира. Одна система для этого слишком изысканна, другая слишком педантична, третья слишком смахивает на старую ветошку, четвертая слишком ненормальна, пятая слишком искусственна и т.д. Во всяком случае и он и мы сейчас же чувствуем, что в подобных системах не все в полном порядке и что они не имеют право говорить от имени вселенной. Платон, Локк, Спиноза, Милль, Кэрд, Гегель - я нарочно не привожу более близких нам имен - ведь эти имена для многих из вас, думаю я, представляют лишь напоминание о целом ряде своеобразных, не приведших к желанной цели попыток. Было бы очевидной нелепостью, если бы подобные методы рассмотрения мира были действительно истинными.

Мы, философы, должны считаться с такими чувствами с вашей стороны. В конечном счета, как я говорил, все наши системы подлежат этому суду чувства. Только то миросозерцание выйдет победителем, которое сумеет произвести наибольшее впечатление

на все нормальные умы.

Теперь еще одно слово по поводу того мнения, будто философские системы представляют собой непременно схемы. Есть схемы и схемы, есть планы построек плотных, телесных, во всех своих трех измерениях высящихся перед духовным взором зодчего, и есть планы построек плоских, сочиненных на бумаге, с помощью линейки и циркуля. Эти последние остаются бесплотными и плоскими, даже когда они отстроены камнем и цементом, и уже сама схема, сам план говорит заранее об этом результате. Схема сама по себе, конечно, вещь худая и тощая, но она не должна непременно символизировать, непременно намекать (suggest) на тощую вещь. Но именно окончательная худоба и бестелесность того, на что намекают обычные рационалистические системы, и вызывает у эмпириков гримасу пренебрежения. Здесь очень кстати будет взять для примера систему Герберта Спенсера. Рационалисты замечают в ней массу недостатков. У Спенсера сухой, как у школьного учителя, темперамент; он монотонен, как волынка; в ведении аргументации он любит дешевые уловки; он обнаруживает отсутствие достаточного знакомства даже с принципами механики; основные идеи его страдают какой-то неопределенностью, и вообще вся его система какая-то деревянная, точно сколоченная из потрескавшихся досок, - и при всем том половина Англии желает, чтоб его похоронили в Вестмистерском аббатстве.

Почему же это? Почему это почтение и почитание Спенсера, несмотря на все находимые в нем рационалистами недостатки? Почему такое множество образованных людей, сознающих эти недостатки - и в том числе, может быть, вы и я - желают видеть его погребенным в аббатстве?

Просто потому, что мы чувствуем, что в вопросах философии его сердце было на месте. Может быть, принципы его, так сказать, одна кожа и кости; но во всяком случае в своем миросозерцании, как оно дано в его работах, он пытается сообразовываться с конкретными особенностями реальной действительности. В любой главе у него слышишь живой гул фактов, он никогда не устает приводить факты, он подчеркивает факты, и всегда обращен лицом к ним, - и этого достаточно. Для человека эмпирической складки это именно и нужно.

Прагматическая философия, о которой я начну говорить в следующей лекции, точно также сохраняет тесную внутреннюю связь с фактами, но - в отличие от Спенсеровской философии - она ни в начале, ни в конце не выпроваживает за дверь положительных религиозных построений: она и с ними сохранят интимную близость.

Я надеюсь убедить вас, что прагматизм и есть тот средний, удовлетворяющий путь философии который вы ищете.

2-ая лекция