Скачиваний:
1
Добавлен:
16.12.2022
Размер:
4.03 Mб
Скачать

пытались уволить и из Калининского пединститута, так что увольнение из Института философии я уже мог рассматривать как некую рутину. Превратности судьбы: понадобилось ославить меня как ревизиониста-структуралиста для того, чтобы, наконец, пригласить в академический Институт истории...

Скнигой же о генезисе феодализма произошло следующее. Заведующий редакцией в издательстве «Высшая школа» АА. Антонов не был испуган статьей в «Коммунисте» и ограничился тем, что послал рукопись моей книги на дополнительные рецензии академику Н.И. Конраду и А.И. Неусыхину. Оба отзыва были вполне положительные. Николай Иосифович Конрад горячо поддержал мою книгу. Понимая остроту создавшейся ситуации, он сказал мне: «Я уже был зэком и теперь ничего не боюсь» (в свое время его арестовали как «японского шпиона», но затем освободили, так как нуждались в японисте). Что касается Александра Иосифовича Неусыхина, то он, не соглашаясь с концепцией моей книги и, в особенности, с критикой его взглядов, тем не менее считал необходимой ее публикацию. В начале 1970 г. «Проблемы генезиса феодализма» вышли в свет в качестве учебного пособия для студентов.

После всех вышеописанных событий гром не мог не грянуть. Данилов обратился к министру высшего образования с требованием принять меры против автора книги, идеи которой уже были осуждены «Коммунистом», и против лиц, допустивших ее публикацию. По указанию партийного комитета МГУ на начало мая было назначено обсуждение моей книги. В дискуссии намеревалось принять участие большое число историков и других гуманитариев, среди которых явно преобладали мои сторонники. Но в назначенный день на дверях помещения, в котором должно было происходить собрание, было вывешено объявление о том, что зал занят и заседание откладывается на неопределенный срок. Университетские власти решили не допустить свободной дискуссии и провести вместо нее закрытое заседание кафедр западноевропейского средневековья и древнерусской истории. Узнав о том, что на заседание будут допущены только члены обеих кафедр, я отказался принимать в нем участие, так как понимал, что в подобных условиях вместо научного обсуждения состоится идеологическая «проработка», а в отчете о дискуссии моя точка зрения не получит адекватного выражения. Так и произошло. Участники заседания осудили мою книгу как немарксистскую, мотивируя свою оценку тем, что я якобы преувеличиваю значимость межличных отношений при феодализме и недооцениваю роль экономики. То, что я при этом ссылался, в частности, на недвусмысленные оценки Маркса, ничуть не убеждало моих оппонентов, поскольку подобного Маркса они явно не знали. Вульгаризованная версия марксизма слишком прочно утвердилась

вих сознании. Я писал о чрезвычайной сложности феномена, именуемого «феодализмом», — мои критики упрекали меня в том, что я вообще не знаю, что это такое. Впрочем, я не собираюсь пересказывать здесь всего того, за что подвергся нападкам со стороны членов обеих кафедр, — любопытствующие могут ознакомиться с материалами этой «дискуссии» в журнале «Вопросы истории» за 1970 г. Но одно обстоятельство нужно отметить. Открывая заседание, академик С.Д. Сказкин объявил, что предметом обсуждения является вопрос о том, пригодна ли немарксистская книга Гуревича в качестве учебного пособия для студентов. Ответ членов кафедр на этот вопрос был предопределен. Когда же в конце заседания кто-то из присутствующих робко намекнул на то, что нелишне бы обсудить вместе с тем и научное содержание книги, С.Д. Сказкин решительно заявил, что это не является целью настоящего собрания. Участники заседания рекомендовали Министерству высшего образования снять с книги гриф учебного пособия, что и было незамедлительно сделано.

Сбольшой неохотой и даже болью упоминаю я в этой связи имя Сергея Даниловича Сказкина. В личном общении это был добродушный старик, которого

все любили и уважали. Но десятилетия террора и вызванного им страха сделали свое:

вофициальной обстановке и в окружении лиц, которые намеревались использовать его для достижения своих целей, это был совсем другой человек, неспособный противостоять их нажиму. Эта раздвоенность роковым образом сказалась и на его творчестве.

Но вернемся к книге, «отлученной» объединенными кафедрами. В тогдашних условиях официальные нападки на какое-либо издание служили ему лучшей рекомендацией. Вследствие осуждения книга немедленно стала популярной. Вскоре появились ее шведский и итальянский переводы.

Примерно в то же самое время было проведено опять-таки закрытое обсуждение моей книги в издательстве «Высшая школа» (без уведомления о нем автора), после чего заведующий редакцией А.А. Антонов был снят с работы. Я с благодарностью вспоминаю самоотверженную помощь, которую мне оказывали редакторы моих книг Е.С. Новик и А.А. Антонов, оберегавшие рукописи от «бдительных» идеологических надсмотрщиков; при этом они прекрасно понимали, чем рискуют.

Пожалуй, самое огорчительное в происшедшем заключалось в том, что в среду историков удалось внести раскол, а многие из моих коллег повели себя трусливо. Одному из них принадлежат слова: «Советские медиевисты так долго старались доказать, что они — марксисты, а Гуревич своей книгой все испортил, уронил марку медиевистики...». Другой мой коллега, руководствуясь самыми лучшими побуждениями, посоветовал мне покаяться — «найти в книге три методологические ошибки», с тем чтобы удовлетворить начальство. Нет нужды объяснять, что капитулировать я не собирался.

Начальство между тем не питало на мой счет никаких иллюзий. В августе 1970 г. в Москве состоялся Международный Конгресс историков, и дирекция Института всеобщей истории позаботилась о том, чтобы в состав советской делегации не были включены два доктора исторических наук — А.М. Некрич, уже исключенный из КПСС за публикацию упомянутой выше книги, и я. Тем не менее я добился того, что выступил в прениях.

За все приходится расплачиваться. То, что меня ни до 1970 г., ни после этого (до конца 80-х) не выпускали за границу, не было моей отличительной особенностью. Куда более ощутимым было то, что меня не подпускали к студентам. На историческом факультете МГУ сменялись деканы и заведующие кафедрой истории средних веков, но за всю свою жизнь мне не довелось прочитать нашим студентамисторикам ни одной лекции. Это было возможно в почти пятидесяти университетах мира, но не в моей alma mater. В результате у меня практически не было учеников.

Поначалу я не вполне понимал, почему партийные и академические руководители так озабочены «делом Гуревича». Ведь в данном случае речь шла не о каких-то спорных проблемах истории современности, а о делах тысячелетней давности. Но вот что мне поведал, спустя много лет, тогдашний секретарь партийной организации Института всеобщей истории. В институт приехал секретарь Московского комитета КПСС по идеологии Ягодкин. В ходе беседы он спросил секретаря парткома, знает ли тот некоего Гуревича. «Да, он сотрудник нашего института». — «Будьте с ним осторожны: он думает». Вот в чем собака зарыта! «Их» идеал — ученый, не отваживающийся на самостоятельную мысль. Я вспоминаю, как

вте же годы председатель редколлегии «Истории крестьянства». А.Р. Корсунский, серьезный медиевист, с которым до злополучной «проработки» «Генезиса феодализма» у меня были добрые отношения, при обсуждении одной из моих глав, написанных для этого издания, заявил: «Так не принято в советской исторической науке». Академик А.П. Окладников, по приглашению которого в 1966 г. я приезжал в Новосибирск для чтения спецкурса о генезисе феодализма, после осуждения моей

книги, выступая на заседании в возглавляемом им институте, вспомнил: слушая лекции Гуревича (на самом деле он на них и не появлялся), он все время «чувствовал, что что-то в них не то, но не мог уловить, что именно»; теперь же, по прочтении «Вопросов истории» с материалами обсуждения, у него открылись глаза. В действительности, случилось нечто иное — после оккупации Чехословакии в Новосибирском академгородке верх взяли такие силы, что многим моим коллегам пришлось оттуда уехать.

Раболепие отдельных ученых доходило до смешного. Один из них, придя на доклад сановного академического или партийного деятеля, старался усесться поближе к трибуне, и как только тот начинал свою речь, принимался усердно кивать ему в такт, демонстрируя полнейшее согласие не только с тем, что уже было сказано, но и со всем предстоящим. Странным образом этот «кивательный эффект» не наблюдался при выступлениях простых смертных. А ведь это был один из самых талантливых наших историков, имевший обыкновение «думать»...

Жаловались на цензуру, которая контролировала всякое печатное слово, и не напрасно жаловались, ибо освещение актуальных вопросов современности находилось под ее бдительным оком. Но трактовка особенностей исторического развития отдаленных эпох, в частности феодальных случаях бдительность проявляли начальники академических учреждений, гиперосторожные редакторы и коллеги. Главная же беда заключалась не в цензуре, а в самоцензуре. Автор думал не столько о читателях, сколько о том, как бы его не заподозрили в «ереси». Отсюда — стерильность мысли в столь многих трудах историков. «Суетливый конформизм» метко определил А.М. Некрич стиль поведения наших интеллектуалов.

Эти заметки и впрямь могут показаться злыми. Но что бы сказали иные из моих коллег, получи они возможность ознакомиться с рукописью «История историка», написанной по горячим следам событий: там я поведал куда больше о «подвигах» многих лиц, причастных к моему «делу».

***

Возвратимся, однако, к книге «Проблемы генезиса феодализма». Я хотел бы отметить, что содержащаяся в ней полемика направлена не только против догматических установок доморощенных марксистов. Когда я писал об односторонности сосредоточения внимания преимущественно на северофранцузской модели феодализма, то имел в виду и кое-кого из французских коллег, ибо для многих из них и по сей день характерно замыкание на истории одной страны или, несколько шире, на романизованной части Западной Европы, тогда как ее северные

— германские регионы остаются как бы в тени. Я убежден в том, что роль варварских институтов в процессе формирования средневекового общественного уклада и культуры должна быть осмыслена заново. Соответственно, в моей книге речь идет скорее о германских, нежели о романских традициях.

Другой тезис, которому я придаю принципиальное значение, заключается в том, что в феодализме я склонен усматривать преимущественно, если не исключительно, западноевропейский феномен. На мой взгляд, он сложился в результате уникальной констелляции тенденций развития. Феодальный строй, как бы его ни истолковывать, представляет собой не какую-то фазу всемирно-исторического процесса, — он возник в силу сочетания специфических условий, порожденных столкновением варварского мира с миром позднеантичного Средиземноморья. Этот конфликт, давший импульс синтезу германского и романского начал, в конечном итоге породил условия для выхода западноевропейской цивилизации на исходе средневековья за пределы традиционного общественного уклада, за те пределы, в которых оставались все другие цивилизации.

В книге была уже отмечена расплывчатость и нечеткость понятия «феодализм», которым столь широко и, позволю себе сказать, даже беззаботно,

пользуются медиевисты. Еще более растяжимое и универсализирующее значение придают этому понятию философы и социологи. Между тем, здесь уместно напомнить, что термин feodalite был введен лишь по завершении той эпохи, которую он обозначает, введен юристами и теоретиками XVII—XVIII вв. и применялся ими к «Старому порядку» во Франции. Этим термином охватывалась группа явлений, которым придавалось определяющее значение при характеристике уходившего в прошлое социально-политического режима. Иными словами, понятие «феодализм» в высшей степени условно, и применение его к общественному строю Запада на протяжении целого тысячелетия не могло не грешить предельной стилизацией и неоправданной генерализацией. Исследованиями последних лет была с особой настойчивостью продемонстрирована крайняя релятивность понятий «феод» и «феодализм». В данном случае, как и во многих других, налицо реификация понятия, принятие научной абстракции за реально существовавший феномен.

***

Германцы, завоевавшие Западную Римскую империю, не были представителями «первобытно-общинного строя», как это продолжают утверждать наши учебники. Они были далеки как от ирокезской «первобытности» (см. Моргана и Энгельса), так и от пресловутой «общинности», которая заворожила столь многих историков давнего и недавнего времени. Для того, чтобы с максимальной четкостью разъяснить этот чрезвычайно важный момент, я в настоящем издании предпосылаю книге о феодализме очерк, посвященный социальным и экономическим структурам варваров. Этот раздел был опубликован в первом томе «Истории крестьянства в Европе. Эпоха феодализма» (1985 г.). Я придаю этому тексту особое значение еще и потому, что отечественными медиевистами явно недооценивается роль таких бурно развивающихся дисциплин, как археология и история древних поселений, для более глубокого понимания начального периода средневековья. Не показательно ли в этом отношении, что А.И. Неусыхин, который привлекал данные археологии в своей ранней книге «Общественный строй древних германцев» (т.е. тогда, когда эта наука еще не достигла столь значительных успехов как в послевоенный период), полностью игнорировал их в своих последующих трудах. Я вспоминаю о своей беседе с тем же А.И. Даниловым. Он утверждал, что для историка очень опасно использовать свидетельства археологии, поскольку он заимствует их «из вторых рук». Странная логика! Добросовестный археолог обнаруживает подлинные следы древних домов, полей, погребений и иные материальные остатки, тогда как сообщения античных авторов о германцах заведомо двусмысленны и не могут не внушать самых серьезных сомнений. В этом отказе принимать в расчет свидетельства археологии и истории поселений я вижу еще одну попытку отгородиться от прогресса науки, достигнутого во второй половине нашего столетия.

Монография «Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе» явилась поворотным моментом в моем развитии как историка. В ретроспективе я вижу, что в ней были заложены зародыши будущих моих исследований. Эта монография представляет собой первое звено того «семикнижья», посвященного разным аспектам культурной и социальной истории средневековой Европы, которое, помимо нее, включает в себя следующие работы: «Категории средневековой культуры», «Проблемы средневековой народной культуры», «Культура и общество средневековой Европы глазами современников», «Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства», «Индивид в средневековой Европе» и «Проблемы исторического синтеза и Школа «Анналов»». Над этими книгами я работал в общей сложности более четверти века, и многие мои интерпретации за это время, естественно, изменялись, равно как и расширялся круг привлекаемых источников.

Широкую экспансию скандинавов, развернувшуюся в период между VIII и XI вв., справедливо считают второй волной варварских нашествий на Европу. Именно в

«эпоху викингов» Западу пришлось напрячь все свои силы для того, чтобы дать отпор этим нападениям, равно как и одновременным набегам арабов и мадьяр. Организация этого отпора ускорила феодальную перестройку западного общества. Поэтому мне представляется целесообразным и оправданным включить в настоящий том книгу «Походы викингов», первую, которую мне удалось опубликовать. Второе издание отделено от предыдущего тремя десятилетиями. Однако за это время накопление новых находок на скандинавском Севере не привело ученых к существенному пересмотру их выводов. Сжатый очерк истории викингов и разных аспектов их социального строя, культуры и быта, как мне кажется, должен органически включаться в общую картину раннесредневековой Европы.

Один из наименее разработанных аспектов истории скандинавов эпохи викингов — вопрос о причинах их экспансии. Проблема исторической причинности относится к числу труднейших. Привычные в нашей литературе ссылки на «разложение родового строя» на европейском Севере ничего не объясняют. Но немногим более убедительны упоминания о совершенствовании кораблей и мореходного дела или мнение о том, что вызванный нападениями арабов разрыв торговых связей на Средиземноморье (А. Пиренн) привел к возрастанию значимости этих связей на Балтийском и Северном морях. При обсуждении ситуации, в которой началась викингская экспансия, мне представляется необходимым обратить внимание на сдвиги, происшедшие в VIII — начале IX вв. в культуре и сознании скандинавов.

Август 1997г.

АГРАРНЫЙ СТРОЙ ВАРВАРОВ Древние германцы

1. Предварительные замечания

Рассмотрение социально-экономического строя Поздней Римской империи, и в частности вопроса о предпосылках феодального развития в недрах переживавшего глубокий и всесторонний кризис рабовладельческого общества, заставило обратиться к изучению той силы, которая нанесла смертельный удар империи и тем самым расчистила путь для генезиса феодализма и феодально-зависимого крестьянства. Такой силой явились варвары. Вторжения германских племен, гуннов, венгров, других степных народов, а также славян, арабов, северных германцев-норманнов наполняют почти весь изучаемый нами период. Они привели к коренной перекройке этнической, лингвистической и политической карты Европы, к возникновению новых государственных образований. Невозможно понять начальный этап становления европейского крестьянства, не обратив самого пристального внимания на общественные и хозяйственные порядки, существовавшие у этих народов.

Как неоднократно подчеркивали Маркс и Энгельс (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 643; т. 3, с. 21, 22, 74 и др.), решающую роль в разрушении Римской империи сыграли германцы (при всей этнической неопределенности этого понятия, о чем см. ниже), поэтому представляется необходимым особенно подробно обрисовать их аграрные отношения. Целесообразность этого объясняется также и тем, что в научной литературе по вопросу о социально-экономическом строе германцев нет единодушия, и настоятельна потребность разобраться в существующих контроверзах.

Процесс формирования крестьянства как класса раннефеодального общества в Западной Европе начался после завоевания варварами территории Римской империи. Главную роль в Великих переселениях играли германские племена. Поэтому изучение их социального строя — необходимая предпосылка анализа истории возникновения крестьянства. В какой мере можно говорить о том, что феодальное подчинение крестьян было подготовлено в века, предшествовавшие завоеваниям? Имелись ли какие-либо зародыши раннефеодальной системы у германцев? Как надлежит понимать преемственность между этими двумя этапами истории Европы — до и после варварских вторжений и переселений? Эти вопросы оживленно дебатировались на протяжении двух последних столетий развития исторического знания. Не вдаваясь здесь в рассмотрение споров между «романистами» и «германистами», необходимо подчеркнуть, что, оставляя в стороне политические, национальные и философско-идеологические причины противоборства школ историков, существенную трудность для познания общественно-экономических отношений у германцев представляло состояние источников. Историкам приходилось строить свои заключения на сообщениях греко-римских писателей, но содержащаяся в их сочинениях информация отрывочна, крайне неполна, тенденциозна и дает основания для неоднозначного и даже предельно противоречивого истолкования.

В самом деле, общественный строй германцев историки разных направлений характеризовали и как первобытное равенство, и как господство аристократии и крупного землевладения, эксплуатировавшего труд подневольных крестьян. Экономический быт германцев понимали то как номадизм, то как переходную стадию от кочевничества к примитивному земледелию, то как «кочевое земледелие», то как переложное земледелие при преобладании скотоводства, наконец как развитое земледельческое хозяйство (Weber, 1924). Ожесточенные споры вызывал и вопрос об общине: если одни историки находили в древней Германии общиннородовой быт и видели в ней колыбель средневекового маркового устройства, то другие, отрицая любые намеки на подобное устройство, утверждали, что германцы знали частную

собственность на землю. Теории, согласно которой германцы явились силой, разрушившей Римскую империю и обновившей Европу, противопоставлялась теория, отрицавшая какую бы то ни было катастрофу при переходе от древности к средневековью: германцы якобы постепенно проникли в империю и приобщились к ее цивилизации, близкой к их собственным социальным порядкам (Dopsch, 1923;

Коehne, 1928; Kulturbruch oder Kulturkontinuitat.., 1968).

Такая полярность суждений об одном и том же предмете поневоле заставляет призадуматься: существует ли надежда получить сколько-нибудь объективное знание об этом предмете? Ведь сторонники взаимно исключавших точек зрения привлекали все тот же фонд источников — неужели состояние последних настолько безнадежно, что и впредь будет давать основания для прямо противоположных заключений?!

Поэтому очерк аграрного строя древних германцев приходится начинать с рассмотрения вопроса о памятниках, в которых он нашел свое отражение.

Как уже сказано, историки в своих суждениях традиционно исходили из анализа сообщений античных писателей. Эти письменные свидетельства появляются с тех пор, как представители античной цивилизации вступили в контакты с германскими варварами. Но отношения с варварами были по преимуществу немирными: Рим то оборонялся от германских вторжений, то вел против них наступательные войны; военные действия перемежались переговорами и обменом посольствами. В Германии побывали полководцы и воины, купцы и должностные лица, все они смотрели на ее население и его быт настороженно или просто враждебно. Строй жизни народов, живших за Рейном и Дунаем, неизменно виделся в противостоянии строю римской жизни.

Первое крупное столкновение между Римом и германцами — вторжение кимвров и тевтонов, которые около 113 г. до н.э. двинулись из Ютландии в южном направлении и в 102 и 101 г. до н.э. были разгромлены Марием. Правда, не существует достоверных сведений о том, что эти племена вообще были германцами, древние авторы именовали их «кельтами» или «кельто-скифами», и к германцам впервые их причислил лишь Цезарь.

Цезарь, который в ходе завоевания Галлии в середине I в. до н.э. вступил в более интенсивные отношения с германским племенем свевов, вторгшимся в эту страну, оставил довольно пространные описания германцев (два «германских экскурса» в «Записках о Галльской войне»). Но, конечно, Цезарь, политический деятель и полководец, был весьма далек от намерения собрать объективную информацию о свевах в чисто познавательных целях — он заботился и об оправдании и превознесении собственных действий в Галлии. Разгром свевов, огромные массы которых перешли Рейн и захватили часть земель галлов, был нелегким делом даже для такого военачальника. Экскурс о свевах в IV книге его «Записок» входил в донесения римскому сенату: «германский экскурс» в VI книге, независимо от того, был ли он присоединен Цезарем при окончательной работе над этим сочинением или же возник вместе со всеми остальными комментариями, также отнюдь не чужд тенденциозности в отборе и истолковании материала. Хотя Цезарь форсировал Рейн, в глубь Германии он не заходил, и сообщаемые им сведения могли быть почерпнуты лишь у прирейнских племен или у германцев, переселившихся в Галлию. Это не помешало Цезарю распространить сделанные им локальные наблюдения на германцев в целом.

Приблизительно полтора столетия спустя, в самом конце 1 и начале II в. н.э., о германцах писал Тацит: помимо повестования о войнах и переговорах римлян с разными германскими племенами (в «Историях» и «Анналах») он сочинил книгу «О происхождении и местожительстве германцев» (более известную под названием «Германия»), содержащую разнообразные сведения о них. Частью они были собраны у очевидцев — воинов и купцов, но немалую долю сведений Тацит позаимствовал у

других авторов, и, следовательно, эта информация могла уже устареть ко времени составления его труда.

Кроме произведений Цезаря и Тацита — «коронных свидетельств» о германцах, сообщения о них сохранились в трудах Страбона, Веллея Патеркула, Гая Плиния Старшего, Плутарха, Флора, Аппиана, Диона Кассия и других древних авторов; события более позднего времени рисуются в «Истории» Аммиана Марцеллина (IV в.).

Значительная часть письменных известий о германцах не принадлежит очевидцам. Но и в тех случаях, когда автор повествования непосредственно общался

сними, подобно Цезарю, достоверность его сообщений подчас вызывает самые серьезные сомнения. Северные варвары были чужды грекам и римлянам и по языку, и по культуре, по всему строю своей жизни — они были выходцами из иного мира, который пугал и настораживал. Иногда этот мир внушал и другие чувства, например чувство ностальгии по утраченной чистоте и простоте нравов, и тогда описание германских порядков служило, как у Тацита, средством косвенной морализаторской критики римской пресыщенности и испорченности — у древних авторов существовала давняя традиция восприятия «примитивного человека», не испорченного цивилизацией, и связанные с нею штампы они переносили на германцев. В этих условиях сообщения античной этнографии и анналистики о жителях заальпийской Европы неизбежно окрашивались в специфические тона. Читая эти сочинения, сталкиваешься в первую очередь с идеологией и психологией их авторов, с их представлениями о варварах, в большой степени априорными и предвзятыми, и вычленить из такого рода текстов реальные факты жизни германцев крайне трудно. Сочинения античных писателей характеризуют прежде всего культуру самого Рима, культура же германцев выступает в них сильнейшим образом преломленной и деформированной взглядами и навыками мышления столкнувшихся

снею носителей совершенно иной культурной традиции. Варварский быт служил античным писателям своего рода экраном, на который они проецировали собственные идеи и утопии, и все заслуживающие доверия фактические сведения в их сочинениях надлежит оценивать в именно этом идеологическом контексте. Трудности, встающие перед исследователем, заключаются не столько в том, что сообщаются неверные сведения о варварах — они могут быть правильными, но оценка их значения, их компоновка в общей картине, рисуемой античным писателем, всецело определяются установками автора.

Не отсюда ли обилие научных контроверз в интерпретации данных о германцах, оставленных греко-римской историографией? Историческая и филологическая критика давно уже продемонстрировала, на какой шаткой и неверной основе строится картина германского общественного и хозяйственного устройства (Norden, 1923; Much, 1967). Однако отказаться от привлечения показаний Цезаря и Тацита в качестве главных свидетельств о материальной жизни германцев историки не решались до тех пор, пока не сложился и не приобрел достаточной доказательности комплекс других источников, в меньшей мере подверженных произвольному или субъективному толкованию, — данных археологии и связанных с нею новых дисциплин. При этом речь идет не о накоплении разрозненных вещественных находок (сами по себе они фигурировали в научном обороте давно, но не могли сколько-нибудь серьезно изменить картины древнегерманской жизни, сложившейся на основе письменных свидетельств; см.: Неусыхин. Общественный строй.., 1929, с. 3 и ел.), а о внедрении в науку более точной и объективной методики исследования.

Врезультате комплексных археологических исследований с привлечением картографирования, климатологии, почвоведения, палеоботаники, радиокарбонного анализа, аэрофотосъемки и иных относительно объективных новых методов, в

особенности же в результате успехов в археологии поселений (Siedlungsarchaologie. См.: Jankuhn, Einfuhrung.., 1977), перед наукой в настоящее время открылись перспективы, о которых еще недавно даже и не помышляли. Центр тяжести в обсуждении древнегерманского материального быта явственно переместился в сферу археологии, и в свете собранного ею и обработанного материала неизбежно приходится пересматривать и вопрос о значимости письменных свидетельств о германских племенах. Если ряд высказываний римских писателей, прежде всего Тацита, высказываний о явлениях, которые легко распознавались даже при поверхностном знакомстве с бытом германцев, находит археологическое подтверждение (Jankuhn, 1966), то наиболее важные их сообщения о социальнохозяйственной жизни в древней Германии оказываются, как мы далее увидим, в разительном контрасте с новыми данными о полях, поселениях, погребениях и культуре народов заальпийской Европы в первые века нашего летосчисления, данными, многократно подтвержденными и, несомненно, репрезентативными, лишенными элемента случайности.

Само собой разумеется, археология не в состоянии ответить на многие из вопросов, которые волнуют историка, и сфера ее компетенции должна быть очерчена со всею определенностью. Нам еще предстоит обратиться к этой проблеме. Но сейчас важно вновь подчеркнуть первостепенную значимость недавних археологических открытий в отношении хозяйства германцев: обнаружение остатков поселений и следов древних полей коренным образом меняет всю картину материальной жизни Средней и Северной Европы на рубеже н.э. и в первые ее столетия. Есть основания утверждать, что упомянутые находки аграрного характера кладут конец длительным

ипродемонстрировавшим свою бесплодность спорам, связанным с истолкованием высказываний Цезаря и Тацита о германском земледелии и землепользовании — лишь в свете реконструкции полей и поселений становится вполне ясным, что эти высказывания не имеют под собой реальных оснований. Таким образом, если еще сравнительно недавно казалось, что археология может послужить только известным дополнением к анализу литературных текстов, то ныне более или менее ясно, что этим ее роль отнюдь не исчерпывается: самым серьезным образом под сомнение поставлены ключевые цитаты из «Германии» и «Записок о Галльской войне», касающиеся аграрного строя германцев, — они представляются продуктами риторики или политической спекуляции в большей мере, нежели отражением действительного положения дел, и дальнейшие попытки их толкования кажутся беспредметными.

Ивсе же затруднение, которое испытывает исследователь древнегерманского общества, остается: он не может игнорировать сообщений античных авторов о социальной и политической жизни германцев, тем более что археологические находки дают куда меньше данных на этот счет, нежели об их материальной жизни. Но здесь приходится учитывать еще одно обстоятельство.

Интерпретация текстов античных авторов осложняется, помимо прочего, еще

итем, что они характеризовали германские отношения в категориях римской действительности и передавали понятия, присущие варварам, на латинском языке. Никакой иной системой понятий и терминов римляне, естественно, не располагали, и возникает вопрос: не подвергалась ли социальная и культурная жизнь германцев — в изображении ее латинскими писателями — существенной деформации уже потому, что последние прилагали к германским институтам лексику, не способную адекватно выразить их специфику? Что означали в реальной жизни варваров rex, dux, magistratus, princeps? Как сами германцы понимали тот комплекс поведения, который Тацит называет virtus? Каково было действительное содержание понятий nobilitas или dignatio применительно к германцам? Кто такие германские servi? Что скрывалось за терминами pagus, civitas, oppidum? Подобные вопросы возникают на

каждом шагу при чтении «Записок» Цезаря и «Германии» Тацита, и точного, однозначного ответа на них нет. Комментаторы этих сочинений нередко указывают на германские термины, которые, по их мнению, должны были обозначать соответствующие явления реальной жизни (Much, 1967; Wiihrer, 1959), однако термины эти зафиксированы много столетий спустя, содержатся в северогерманских, преимущественно скандинавских, средневековых текстах, и привлечение их для истолкования древнегерманского социального строя подчас рискованно. В отдельных случаях обращение к германской лексике кажется оправданным — не для того, чтобы подставить в латинское сочинение какие-либо готские или древнеисландские слова, но с целью прояснить возможный смысл понятий, скрытых латинской терминологией.

Во всяком случае, осознание трудностей, порождаемых необходимостью перевода — не только чисто филологического, но и перехода из одной системы социокультурных понятий и представлений в другую, — помогло бы точнее оценить античные письменные свидетельства о древних германцах.

Археология заставила по-новому подойти и к проблеме этногенеза германцев. «Germani» — не самоназвание, ибо разные племена именовали себя по-разному. Античные авторы применяли термин «германцы» для обозначения группы народов, живших севернее Альп и восточнее Рейна. С точки зрения греческих и римских писателей, это племена, которые расположены между кельтами на западе и сарматами на востоке. Слабое знание их быта и культуры, почти полное незнакомство с их языком и обычаями делали невозможным для соседей германцев дать им этническую характеристику, которая обладала бы какими-либо позитивными отличительными признаками. Первые определенные археологические свидетельства о германцах не ранее середины I тысячелетия до н.э., и лишь тогда «германцы» становятся археологически ощутимы, но и в это время нельзя всю территорию позднейшего расселения германцев рассматривать как некое археологическое единство (Монгайт, 1974, с. 325; ср.: Die Germanen, 1978, S. 55 ff.). Мало того, ряд племен, которых древние относили к германцам, по-видимому, таковыми или вовсе не являлись, или же представляли собой смешанное кельто-германское население. В качестве своеобразной реакции на прежнюю националистическую тенденцию возводить происхождение германцев к глубокой древности и прослеживать их непрерывное автохтонное развитие начиная с мезолита ныне раздаются голоса ученых о неопределенности этнических границ, отделявших германцев от других народов. Резюмируя связанные с проблемой германского этногенеза трудности, видный немецкий археолог вопрошает: «Существовали ли вообще германцы?» (Hachmann, 1971, S. 31; Ср.: Dobler, 1975).

В целом можно заключить, что вместе с уточнением исследовательской методики и переоценкой разных категорий источников наши знания о социальноэкономическом строе германцев одновременно и расширились, и сузились: расширились благодаря археологическим открытиям, которые дали новые сведения, до недавнего времени вообще не доступные, в результате чего вся картина хозяйства германцев выступает в ином свете, нежели прежде; сузились же наши знания о социальной структуре древних германцев вследствие того, что скептицизм по отношению к письменным свидетельствам античных авторов стал перерастать в полное недоверие к ним — его источником явились, с одной стороны, более ясное понимание обусловленности их сообщений римской культурой и идеологией, а с другой — ставшие очевидными в свете находок археологов ошибочность или произвольность многих важнейших известий римских писателей.

Соседние файлы в папке ИГПЗС учебный год 2023