Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пумпянский Л.В.. «Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
15.11.2022
Размер:
333.68 Кб
Скачать

имеет в виду не топот коня, а эхо. Ведь начинается погоня на Сенатской площади ("... на площади пустой..."): естественно, эхо слышнее самого топота. Эхо Пушкин и изображает (самый топот нельзя сравнить с грохотаньем грома); поэтому же, дальше, он дважды упоминает "звонкое скаканье" (всё еще на площади). Но продолжается погоня уже по улицам, быть может, закоулками ("куда стопы ни обращал"); здесь эхо уже нет; исчезает поэтому громоподобный акустический язык Державина; "звонкое скаканье" уступает "тяжелому топоту" без эхо, коротким шумовым ударам без отгула.

"Тяжелый топот" -- не державинское словосочетание. Державинское отсутствует в сцене погони по улицам, т. е. еще за 4 стиха до конца абзаца о погоне. Зато предыдущие 7 стихов во всех деталях сводятся к тому, что мы для упрощения назвали бы оссианическим акустицизмом Державина. Со стихом:

Тяжело -- звонкое скаканье

ср. начало Суворовской оды 1799 (II, 56): Ударь во сребряный, священный,

Далеко-звонкий, Валка, щит.

В черновой у Пушкина было даже "далеко-звонкое скаканье". Необычное для Пушкина, но, как известно, конститутивно-постоянное у Державина составление сложных эпитетов (особенно акустических) объясняется тем, что Пушкин здесь сознательно воскрешает чужой язык.

6. Низложение традиции

Итак, ночное явление Петра представляет чрезвычайно сложную переплавку нескольких соединенных одических тем, из которых каждая имела до Пушкина самостоятельную историю.

Это: 1) явление фальконетова всадника, разработанное в оде 1780--1790 гг. с явно драматической и продигиозной тенденцией; 2) явление монарха "ошибающемуся" подданному, восходящее к монархическому педагогизму феодально-вельможеской поэзии; 3) явление грандиозной фигуры, героической, либо мифологической, в ночной оссианической обстановке. Все три темы типичны для поздне-екатерининской поэзии (эпохи небывалых успехов завоевательной политики и небывалого могущества правящей верхушки).

Нам неизвестна до "Медного Всадника" ни одна попытка соединить их. Единственное исключение представляет книжка Ф. Я. Кафтарева "Петропольские ночи", СПб., 1832; возможно, что образ ночного всадника (при всей бездарности автора -- дилетанта) сыграл для Пушкина роль последнего решающего предтворческого толчка. Наличность неразрезанной книжки в библиотеке Пушкина (No 185) ничего не говорит ни за, ни против:

Уже Морфей на град спустился, Брега жезлом околдовал; Ретивый конь на глыбе взвился, Он быстро на Неву взирал Бразды собрав, неустрашимый, Могучий Петр на нем воссел, И взор его неугасимый Вселенной обтекал предел.

Бессмертный Петр, богоподобный, Смиряя буйство на скале, Один ты властвовать способный Всемирным троном на земле.

Драматическое оживление всадника для нас уже не ново, но кто подсказал Кафтареву транспозицию статуарно-монархического "чуда" на тревожные, зловещие образы ночной поэзии? Что такое далее "буйство на скале"? О змее нелепо сказать не аллегорически, что она "буйствует". Следовательно, аллегория? Верноподданический намек на 14 декабря? Отзвук аллегоризации, быть может, сложившейся в официальном и придворном мире в атмосфере коронационной лести 1826 г.?

Пушкин сливает темы, которые до него существовали и полстолетия развивались независимо. Следовательно, для него эти темы те же и заодно не те. Поэтому нельзя говорить о воспроизведении tout court. Возвращение Пушкина к XVIII в. -- явление совсем иного качества, нежели архаизм -- и старший, и младший. Это архаизм, если угодно, двусмысленный и выражает он ведущее противоречие всего развития Пушкина в 30-е годы. Пушкин безбоязненно может почти дословно цитировать традиционно сложившиеся словосочетания (формулы: "грома грохотанье"; "мгле -- челе" и мн. др., анализированные выше): все равно, извлеченные из двумерного, введенные в стереометрическое пространство, они не будут "узнаны". Действительно, не "узнал" одического материала повести ни Белинский, ни Достоевский, ни Брюсов.

В переосмыслении литературных образов функция играет ту же ведущую роль, что и в переосмыслении слов, а функция пушкинской повести определяется не эпохой, создавшей державинскую оду, а реальными противоречиями русской истории 30-х годов XIX в.

Дальнейшие выводы выходят за пределы той частной темы, которой посвящена эта работа. В самом деле, всякий дальнейший шаг привел бы нас к одному из следующих двух вопросов: 1) место одизмов "Медного Всадника" в общем ряду тех произведений Пушкина 1828--1836 гг., которые связаны с традицией XVIII в.; 2) функция одизмов "Медного Всадника" внутри самой повести.

По причинам, которые ждут еще глубокого исторического исследования, длинный ряд связанных с традицией XVIII в. произведений начинается у Пушкина едва ли не с конца 1826 г., со "Стансов" ("В надежде славы и добра"). Дело далеко не ограничивается полтавским боем. В разной степени, в разном смысле соотносятся к поэзии XVIII в., переосмысляя ее, "Анчар", "Дон", "Олегов щит", "Воспоминания в Царском селе", "К вельможе" (ср. послание Державина Шувалову), все три антипольских оды, "19 октября 1831" (задуманное как ода), "Пир Петра Первого", "На выздоровление Лукулла" (ср. у Державина "На выздоровление Мецената", а для строфы -- оду "Ко второму соседу"), "Памятник", "19 октября 1836" (ода) и многочисленные отдельные детали, особенно во всем, написанном александрийским стихом. "Пророк", через "Опыты священной поэзии" Ф. Глинки 1826, соотносится к духовной поэзии. Но в каждом из этих произведений отношение к XVIII в. разное и по напряженности и по типу. Обращения к Державину и Ломоносову являются не реставраторством, а созданием принципиально нового.

Только в общей связи исследования и этой формы и этой функции до конца прояснится историческое место одизмов в "Медном Всаднике".

Заметим еще, что своего рода возрождение одических тем заметно во всей николаевской поэзии. Возрождается и выпуск од отдельными изданиями. После наводнения од 1812--1815 гг. кривая резко падает. Под 1817, 1820, 1822--1825 гг. нам не известна ни одна отдельно выпущенная торжественная ода, а 1826 г. дает сразу 6 (из них одна Мерзлякова). Конечно, наша регистрация неполна и несовершенна, но рельеф явления может быть прослежен и по ней. Есть оды и 1829 и, конечно, 1830--1831 гг. Еще нагляднее этот процесс выражается не в издательской практике, а в отчетливом росте одической тематики, хотя бы не в формах оды. Пушкин здесь не один.

Окончательное решение функционального вопроса привело бы нас к выяснению места одизмов внутри самой повести. А это выходит за пределы нашей работы, потому что ведущим моментом повести являются не одизмы, а, упрощенно говоря, Евгений. Евгений же, повидимому, воспринят Пушкиным из буржуазно-городской повести 30-х годов, из урбанистической беллетристики.

Работа Н. В. Измайлова {"Пушкин и его современники", вып. XXXVIII--XXXIX, Л., 1930.} показала многозначительное соперничество двух несовместимых вариантов одной и той же темы: "некто в бурный осенний петербургский вечер возвращается домой (или сидит дома)". В одном варианте это молодой аристократ (Рулин, Зорин, Пронский, соответственно чему "роскошный кабинет", "бронзовый камин", пес "Цербер" и т. д.), в другом -- бедный чиновник ("чердак", "конурка пятого жилья", "заслуженная шинель" и т. д.). Долгое и упорное в уме Пушкина состязание обоих возможных путей повести предполагает достаточную литературную авторитетность и того и другого. Для "рулинского" пути традиция ясна: столичная светская повесть. А для "чиновничьего"? Новаторство Пушкина (как, впрочем, и всякого великого творца) всегда исходило из исторически верного учета литературной ситуации, из представления об уже намеченной (или намечающейся) в литературе темы, которую надо продолжить, -- вернее, возвести на должую литературную высоту. Зачатки новой темы несомненно уже существовали (ср. отношение Норового, в конспектах "Русского Пелама", к плутам в вульгарном плутовском романе).

Но в списках целого Парнаса

Героя нет такого класса.

Конечно, на Парнасе коллежских регистраторов еще не бывало, но где-то у подножья его новый герой 30-х годов уже намечался. Вот его-то предпушкинскую историю предстоит науке выяснить. Это единственный путь историко-литературного приближения к совершенно неисследованному еще вопросу об Евгении, потому что, как известно, в новую повесть влился материал одного лишь второго, чиновничьего варианта первоначальной, брошенной повести.

Между тем, только исходя из анализа образа Евгения и с ним связанных элементов повести, можно методологически верно развернуть ведущую ее линию и, следовательно, определить место одических элементов, функционально второочередных. Но в заключение отметим, что одизмы в "Медном Всаднике" обесценены тем, что они:

1.Соположены, несмотря на разное историческое происхождение. Так, формула "где прежде -- ныне там" принадлежит другой эпохе и иной линии истории оды, чем, скажем, оссианизм.

2.Иные из них слиты в новую тему; три различных темы: явление фальконетова всадника, монарха подданному, оссианической фигуры -- сделались одной новой. Следовательно, каждая понизилась в своей одической тематичности.

3.Одизмы находятся в соседстве с другими абзацами, типично онегинскими (по словарю, интонации, темам, строфическим признакам и т. д.). Это дает одизмам иную окраску, вводит их в иную смысловую атмосферу. Таков одический абзац "прошло сто лет", за которым следует непосредственно онегинский абзац "люблю тебя, Петра творенье".

4.Но онегинский стиль вовсе не преобладает в повести. Роль его, конечно, громадна; вся повесть проникнута онегинскими словосочетаниями и прямыми реминсценциями; кроме примеров, попутно приводившихся выше, ср., напр., еще: И с ним вдали во тьме ночной

Перекликался часовой.

Всё было тихо, лишь ночные Перекликались часовые.

Сняв пласт одический и пласт онегинский, мы обнаруживаем первоначальную и ведущую языковую и стилистическую стихию, у Пушкина до сих пор небывалую.

Внешний ее признак -- частые переносы. Наличность их в повести давно замечена исследователями, но осталось неизученным их распределение. Между тем, оно резко неравномерно. Переносов нет в абзацах "прошло сто лет...", "люблю тебя..." и, конечно, нет в резко-державинском описании погони. Зато они сосредоточены главным образом вокруг Евгения и составляют как бы строфическое обозначение всей беллетристической части повести. Дело не в одних переносах. Анализ мог бы показать, что соответствующие места написаны новым для Пушкина языком, во всяком случае не "онегинского" происхождения. Вероятнее всего, что корни этого языка уходят в бытовую беллетристику 30-х годов (это объяснило бы функцию переносов: приблизить стих к разговорной прозе). Приоритет этой третьей струи виден уже из того, что ей частично принадлежит (по признаку переносов) начало вступления, несмотря на традиционную классичность темы "Петр - - демиург". В соседстве с третьим языковым пластом (а в сущности, в подчинении ему) "онегинский" пласт сам обесценивается, архаизируется. Тем более, меняется смысл и одизмов, и притом двояко: косвенно, через сплавление с уже обесцененным онегинским стилем, прямо -- через сплавление с беллетристическим стилем. Резкий пример второго: непосредственно за описанием погони следует чисто беллетристический абзац "и с той поры, когда случалось...", где в 26 последних стихах повести до 10 переносов такого резкого типа, как, например: "не взросло -- там ни былинки. Наводненье...". Каким же образом три совершенно различных языковых строя, различных по составу и происхождению, могли слиться в одну цельную речь повести? Очевидно, через взаимопогашение, через нейтрализацию. Что в этом процессе ведущая роль принадлежала новой беллетристической струе, видно из того, что она дана со всеми своими особенностями (например, бытовой пауперистический и мещанский городской словарь), между тем как речь онегинская и речь одическая либо сглаживают свои особенности, либо выделяют их в обособленные абзацы, окруженные беллетристической речью, как монумент Петра волнами наводнения. Этот вывод совпадает, в области стиля, с выводами В. Виноградова о роли Пушкина в истории русского литературного языка. {В. Виноградов, "Очерки по истории русского литературного языка XVII--XIX вв.", М., 1934, гл. VI.}

5. Одизмы еще потому неравны себе, что они введены в повесть. Пусть осень в "Евгении Онегине" восходит к осени Державина: пейзаж одического происхождения в романе подчинен закономерностям романа, а не оды. "Статуарное чудо" восходит, как мы видели выше, к истории оды; но введенное в повесть об Евгении, оно резко меняет свою функцию, подчинено закономерностям повести 30-х годов, функционально переплавлено до литературной неузнаваемости

Наконец,

6. Одизмы занимают в повести и проблемно-подчиненное положение.

Недаром Пушкин к заглавию присоединил подзаголовок "петербургская повесть"; этот подзаголовок гораздо ближе приводит нас к главной проблеме повести. Герой проблемы тот, кто является инициатором проблемного конфликта; конфликт же II части вызван не бытием всадника, а бытием Евгения, т. е. реальностью 30-х годов, реальностью разночинца, живущего и борющегося в сословно-манархическом государстве. Евгений -- вот новое, исторически-значительное и исторически-ведущее. Недаром Пушкин творит те элементы, которые с ним связаны. Между тем, противоположные элементы, связанные с дворянской столицей, ее историей, ее великолепием, с всадником и его явлением, он, как мы подробно доказывали выше, творит, цитируя. Амплитуда цитирования широка, от перенесения комплекса нескольких тем до цитаты в почти точном смысле слова. Глубоко оригинальный для Пушкина реалистический план повести соседствует с другим планом -- статуарным, наименее оригинальным по своему словарно-стилистическому составу, наиболее воссозданным из элементов иной поэзии иной эпохи. Но так как использованный материал проблемно подчинен новому, то само использование приобретает особый характер. Несомненно желание прибегнуть к темам и языку оды, т. е. архаистическое авторское намерение, но столь же несомненно, что архаизм Пушкина не совпадает с тем, что принято разуметь под этим термином. Это архаизм критический, не в смысле критического отношения Пушкина к своей работе, а в смысле диалектического усвоения, рождающего новое качество. Возрождаемый литературный стиль находился в состоянии кризиса; его восстановление было у Пушкина заодно и его отрицанием, чем объективно выражается тот факт, что поэтом монархической государственности Пушкин -- величайший народный поэт -- не был и не мог быть. Отсюда (когда проблематика "Медного Всадника" была переведена на язык просветительской публицистики) возможность бесконечных споров вокруг вопроса, кто морально побеждает в повести, всадник или Евгений. В сюжетном замысле победа остается за всадником, но литературно осуществить эту победу и окружить ее нимбом государственного величия Пушкин не может иначе, как уступая перо Державину. Между тем, в разночинно-беллетристической части повести Пушкин оригинален от начала до конца.

Для чего же вообще понадобилась Пушкину переработка литературной традиции XVIII в.? Нам кажется, что вопрос этот надо ставить так: для цивилизаторского дела Петра традиция эта (созданная Феофаном и Кантемиром) стала, благодаря Ломоносову, национальной (вспомним высказывания о Петре Герцена, Белинского и др.), национальной же она могла стать только потому, что в основе она была исторически правильной. Русская ода XVIII в. как поэзия прогрессивной государственности стала неотъемлемой частью русской литературной культуры. Здесь Пушкин модернизирует традицию, сплавляет различные ее элементы, но остается верен ее основной, от Ломоносова идущей, тенденции:

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо как Россия!

Но ода XVIII в. была (особенно к концу века) поэзией и регрессивной (монархической) государственности, своего рода ответом на французскую революцию. Здесь речь шла уже не о цивилизаторском подвиге, а о трагически-грозной мощи, окруженной величием трагической ночи (предромантизм Державина). Первостепенные поэты (Петров и, в особенности, Державин) создали систему возвеличения этой государственности. В борьбе с нею Пушкин берет слова ее поэтов, -- лучших слов не было и не могло быть: "Водопад" -- одно из исторически-значительнейших созданий русской поэзии (вспомним мнения Белинского и Гоголя!). Но поступает он с этими словами и образами так же, как поступит скоро в "Памятнике", где в формах так называемого "подражания Державину" происходит непрерывная борьба с Державиным, своего рода внутренняя

полемика. Только здесь, в "Медном Всаднике", полемика становится основой самого сюжета, благодаря чему сюжет превращается в драму: монархии противостоит Евгений, а Державину противостоит городская беллетристика. Тем самым Петр окончательно отодвинут в прошлое: его подвиг остается за ним, но превращается в великое событие прошлого; в современности же, в 30-е годы, он может действовать лишь как страшный гигантский призрак. "Медный Всадник" означает окончательный отказ Пушкина от надежд на возможность второго Петра в русской истории; это отрицающий эпилог всего петровского цикла. Но одновременно отодвигается в прошлое и классицизм русского XVIII в.; сплошь двусмысленное воспроизведение его тем и его эстетики являются на деле тоже воссозданием литературного призрака.

Правильность избранного Пушкиным пути подтверждена неопровержимым фактом, аргументом непререкаемым: дальнейшей историей русской литературы. Евгений стал на долгие годы одним из ее главных героев, а гуманизм пушкинской повести развернулся в одну из тех особенностей русской литературы, которые превратили ее в литературу мирового значения.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]