- •Введение
- •Глава 1. Трансформация российской политической системы на рубеже XX–XXI вв.
- •Общая характеристика транзита конца хх в.
- •Особенности трансформационных процессов в России в конце хх в.
- •Распределение ценностей демократии (процент ответов, поставивших данную ценность на первое место)
- •Трансформация российского политического режима в начале XXI в.
- •Глава 2. Партия как политический институт
- •Глава 3. Особенности институционализации российской партийной системы
- •3.1. Факторы российского партогенеза
- •3.2. Этапы партогенеза рубежа XX–XXI в.
- •Трансформация российской партийной системы в 2000-е гг.
- •Заключение
- •Список использованных источников и литературы
- •Содержание
- •Глава 1. Трансформация российской политической системы на рубеже XX–XXI вв.
- •Глава 2. Партия как политический институт
- •Глава 3. Особенности институционализации российской партийной системы
- •215 Пелиццо р. «Картельная» партийная система [Электронный ресурс]. Url: http://www.Russ.Ru/Mirovaya-povestka/Kartel-naya-partijnaya-sistema
- •219 Мэир п. О партиях, которые не могут быть аутсайдерами [Электронный ресурс]. Url: http://www.Russ.Ru/Mirovaya-povestka/o-partiyah-kotorye-ne-mogut-byt-autsajderami
Особенности трансформационных процессов в России в конце хх в.
События в России конца ХХ–начала XXI в. продолжают ставить перед исследователями вопрос об их сущности. Что это было?
В 1990-е гг. в оценках отечественных ученых преобладала дефиниция «модернизации». Первоначально термин включал, как правило, только один аспект: в основном говорилось о модернизации экономической и/или социальной сфер, т.е. тех областей жизни, где отставание России от развитых стран Запада было особенно заметным. Однако с развитием теории и накоплением эмпирического опыта модернизацию стали приравнивать к революции, понимая как коренную ломку всего социального и культурного уклада, процесс, потрясший все основы жизни.
Не менее распространенным было и рассмотрение событий конца 80-х - начала 90-х годов XX столетия в качестве продолжения модернизационного процесса дореволюционной России, прерванного в 1917 г. При этом в него вкладывалось либерально-демократическое содержание. Так, целями модернизации полагались построение либеральной экономики, интегрированной в мировое хозяйство; формирование гражданского общества и разрушение традиционных социальных структур; строительство правового государства45.
Вместе с тем, российский транзит конца ХХ в. сложно назвать модернизацией в классическом смысле этого слова хотя бы потому, что он осуществлялся в стране, отнюдь не относящейся к категории традиционных обществ. В советский период своей истории Россия превратилась в индустриальную страну с относительно высоким уровнем урбанизации и образовательным уровнем населения. В российском обществе сложился своеобразный образованный «средний класс», ядро которого составляла научно-техническая интеллигенция и специалисты, заинтересованные в свободной реализации своего интеллектуального потенциала, которой мешали бюрократические «правила игры», господствовавшие в советском обществе. В позднесоветский период (1970-е - 80-е гг.) общество все больше ориентировались на жизненные стандарты западного «общества потребления», что обостряло его конфликт с советской «экономикой дефицита» и жесткой системой материальных и культурных ограничений, существенно подорванной, но все еще действовавшей в этот период.
Сейчас уже большинство авторов согласны, что это была не модернизация в смысле демократизации, т.к. если слом недемократического режима хотя бы формально осуществился довольно быстро, то выделенные С. Хантингтоном46 и его коллегами этапы установления демократического режима и консолидации демократической системы не так и не были пройдены. По сути мы разделили с другими посткоммунистическими странами тезис современной транзитологии: «институциональная стабилизация и режимная консолидация далеко не равнозначны консолидации либеральной демократии»47. Это означает, что при определенных условиях стабилизация режима, хотя бы частично обеспечивающего национальную безопасность, означала воспроизводство сложившейся системы властных отношений и функционирования власти, что влекло за собой ограничение оппозиции как влиятельного режимного актора. Вспомним и указанную выше специфику момента – трансформацию демократии в западных странах, – в связи с чем в ходе транзита мы оказались в ситуации «перехода к переходящему», наложившейся на собственные особенности.
В то же время, 2000-е гг. не прекратили, а наоборот, усилили в отечественной политологии дискуссию о характере пережитых страной событий.
Некоторые политологи, например, Ю.С. Пивоваров, вообще отрицают появление каких-либо существенных изменений в отечественной политической системе, считая что «выйдя из пункта «А», Россия пришла к пункту … «А»». И термин транзит в нашей ситуации можно употреблять только в кавычках, т.к. «транзит предполагает попадание в пункт «Б». Однако русский транзит обладает особыми свойствами. Его траектория всегда замысловата, так сказать, в процессуальном отношении, но «провиденциональна» в содержательном». Ю.С. Пивоваров сформулировал это так: «Отречемся от старого мира, разрушим его до основания, построим новый и вдруг обнаружим, что все это на самом деле было спасением мира старого – не по форме, по существу»48. С ним солидарны социологи Л. Гудков49 и Л. Шевцова, утверждающие, что «после десяти лет реформ Россия возвращается к состоянию, из которого так мучительно пыталась выйти в 1990-е»50.
Более взвешенным, на мой взгляд, выглядит другой подход, который не отрицает факт транзита в нашей стране, но оговаривает его особый характер. Больше всего для его описания подходит введенный И.И. Глебовой термин «кратократический транзит», подразумевающий смену форм организации власти, движение от одних властных структур к другим в ходе ее адаптации к меняющимся условиям51. Введение демократических институтов (выборности, политического плюрализма, системы представительных институтов, гражданских и политических свобод), по ее мнению, носило в значительной степени вынужденный и имитационный характер и было обусловлено решением задач обеспечения безопасности и интеграции в мировое сообщество в новых условиях, накладываясь на поощрение со стороны Запада, с которым российской элите хотелось стать на равных, и популярность лозунга демократии, под которым развертывалось на рубеже 1980–90-х годов относительно массовое движение52.
В пользу данной точки зрения говорят и последующие тенденции развития российской политики, убеждающие, что государственная элита не видела политическую конкуренцию как основной и в дальнейшем неотъемлемый элемент политического процесса. При этом кардинальной смены персонального состава политической элиты, как в ряде восточно-европейских стран, в России не произошло. К власти просто пришли второй и третий эшелоны партийно-хозяйственной и комсомольской номенклатуры, для которых демократия была прежде всего средством быстрого имущественного или карьерного взлета, обгона прежних патронов. Даже среди новых деятелей, известных под именем «демократов», преобладали неолибералы либо технократы, озабоченные в лучшем случае не столько демократизацией, сколько рыночными реформами.
Свое видение российской политической модернизации как «эндогенной «деархаизации»» предложил доктор философских наук, профессор ГУ–ВШЭ Л.В. Поляков. Он считает, что, как и в развивающихся странах в постколониальный период, политика посткоммунистической России приняла форму вестернизации, когда западный вариант развития представлялся безусловным эталоном и идеалом, «поэтому на выходе … мы можем фиксировать одни и те же трудности и парадоксы».
В качестве методологии подобного анализа Л.В. Поляков использует разработки классика социологии Э. Дюркгейма, выделившего четыре основных параметра традиционного общества: «общее сознание», «деспотизм», «коммунизм» и «колонизацию». Опираясь на них, Поляков определил ситуацию посткоммунистической России как «предсовременную», т.к. «три параметра архаики уже преодолены («общее сознание» – в период церковного раскола в XVII в., «деспотизм» как монархизм с Петра I до Николая II, «коммунизм»). Теперь Россия находится в последней фазе преодоления параметра «пространственной экстенсивности», причем проходит ее в максимально ускоренном темпе за счет резкого сброса многих территорий»53. Это фактически порождает феномен совмещения двух этапов деархаизации (недавно преодоленный «коммунизм» и преодолеваемая «пространственная экстенсивность»), что «выводит на первый план «кризис идентичности» и «кризис распределения», делая кризисы легитимности, участия и проникновения в значительной степени вторичными» и приводя к слабости сферы «политического» как пространства взаимодействия легитимной власти и институционально организованного гражданского общества.
При этом трудности российской модернизации Поляков несколько умозрительно, на мой взгляд, связывает с отсутствием в России в результате ликвидации СССР государства как системы, в связи с чем на первый план вышла задача его построения.
Также, говоря о подходах к осмыслению российской трансформации, нельзя не упомянуть конфликтологический подход, представленный в первую очередь работами Л.И. Никоновской и В.Н. Якимца54. По их мнению, именно он лучше всего отражает «противоречивую природу трансформационных процессов, усиление кризисных явлений и стремление найти те точки напряжения, в которых собирается энергия изменений и поиск новых альтернатив выхода из сложившейся ситуации»55. Центральным, определяющим конфигурацию транзитной политии, выступает конфликт между «монополизирующейся политической властью и плюрализмом гражданских интересов, за которыми стоят общественно-политические группы гражданского общества, вызванные к жизни ходом демократических преобразований политической сферы». В России в силу социально-экономических особенностей политической трансформации и специфики политической культуры, он приобрел классовый и элитистский характер с присущими данной модели «доминированием вертикальных связей, наличием высокой степени отчуждения населения от власти и центров принятия политических решений»56.
К этому подходу примыкает модель «ленинского наследия», разработанная К. Джовиттом и перенесенная на российский материал В. Елизаровым57. Она включает два основных параметра анализа транзита: характер организации институционально оформленных политических связей и особенности взаимоотношений между публичной и приватной сферами.
«Ленинское наследие» состояло в том, что восходящие ответы блокировались, а горизонтально организованные обратные связи практически не были институционализированы, так как горизонтальное взаимодействие развито недостаточно. Это дополнялось напряженными отношениями между публичной и приватными сферами. К. Джовитт указывает на то, что «ленинистский опыт усилил почти отрицательный образ политической сферы, добавив к нему обособленность приватной... Партийная монополия и репрессивное отношение к населению создавали в Восточной Европе «гетто» политической культуры. Население воспринимало ее как нечто опасное, чего следует избегать. «Влипнуть» в политику означало катастрофу». Возникающие политические связи создали благоприятную почву для появления сети клиентел, которые восполняли недостаток горизонтальных связей внутри политической системы.
После краха коммунизма ситуация изменилась: вертикальные связи резко ослабли, что повлияло на необходимость консолидации по горизонтали. Однако, с одной стороны, сохранился кадровый состав прежнего аппарата, а с другой – консолидация новых политических акторов происходила в границах идейно-политических идентичностей, которые либо не были представлены в авторитарном режиме, либо использовались с обратным знаком (например, интернационализм – национализм). Такая ситуация, по мнению В. Елизарова, «лишь усиливала неопределенность» политической трансформации в России58.
На основе представленной модели, К. Джовитт делал подтвердившийся реальностью вывод, что подобное развитие событий в Восточной Европе, в том числе и в России, дает основания для формирования скорее авторитарной олигархии, чем демократии. Недостатком же модели выступила ее нестрогость, преодолеть которую, как справедливо отмечал В. Елизаров, возможно путем ее превращения из «метафоры» в «концептуальное обобщение».
И, наконец, еще одна модель трансформации политического режима в России в 1990-е гг., описывающая ее как процесс формирования гибридного режима была предложена В.Я. Гельманом. В своем анализе он опирался на следующие структурные параметры, определяющие различие посткоммунистических режимов59:
Механизм смены политической власти. Он в определенной степени оказывается для переходных режимов важнее, чем механизм прихода к власти. Основными механизмами смены власти в недемократических режимах, по мнению В. Гельмана, являются революция, путч и пакт элит. Революции для посткоммунистических стран не характерны, путч ориентирован на применение насилия и возникает как результат высокого уровня конфронтации в рамках элит, а пакт элит, наоборот, предполагает высокий уровень согласия политических акторов.
Характеристики акторов политического режима. По результатам их анализа можно выделить два идеальных типа. Первый тип характеризуется наличием одного доминирующего актора, в отношении которого ни один из других политических акторов не может выступать как препятствующий достижению всех или большинства его целей. Для второго типа свойственно наличие более одного активного политического актора. В первом случае режим будет носить название моноцентрический, во втором – полицентрический. Демократические режимы являются полицентричными, а авторитарные — моноцентричными. Переходные формы политических режимов характеризуются и моноцентризмом, и полицентризмом, и неопределенным соотношением сил политических акторов.
Соотношение формальных и неформальных институтов политического режима. В качестве индикатора данного взаимодействия В. Гельман выделяет функционирование формальных политических институтов – «органов законодательной, исполнительной и судебной власти, местного самоуправления, политических партий и их фракций в парламентах, средств массовой информации – с точки зрения их автономии, эффективности и характера регулирования деятельности их действий, имея в виду соотношение легальных, внелегальных и противозаконных норм»60. С использованием этого критерия сложно определить жесткие границы между различными режимами. Однако в целом можно утверждать: чем больше деятельность политических акторов определяется неформальными институтами, тем меньше данный тип режима приближается к либеральной демократии.
Характер проведения выборов, включающий в себя, прежде всего, доступность участия в выборах всех кандидатов, наличие равных возможностей конкуренции (например, политическое финансирование, доступ к СМИ), контроль за подведением итогов и применение равных и адекватных санкций за нарушение установленных правил игры. Либеральным демократиям должны быть присущи свободные и справедливые выборы, для ряда посткоммунистических режимов (в том числе России) свойственен переходный вариант – свободные, но несправедливые выборы, то есть выборы, проходящие в ситуации неравенства условий.
Роль представительных институтов для авторитарных режимов определяется их декоративным характером, в либеральных демократиях их роль является неотъемлемым признаком демократического устройства. Альтернативой парламентаризму в посткоммунистических странах выступают институты корпоративного представительства, которые подменяют парламент как механизм согласования интересов при принятии решений или создают наличие иллюзии таких согласований61
Роль политических партий, являющаяся в процессе формирования правительства и выработки политического курса в либеральных демократиях значимой и неоспоримой. В авторитарных режимах партии выступают как явления второго порядка по отношению к режиму. По мнению В. Гельмана, критерием роли партий в переходных режимах выступает их способность к формированию политически ответственных правительств. Чем меньше значимость политических партий в этом процессе, тем дальше отстоит переходный режим от либеральной демократии.
Роль средств массовой информации, также являющаяся различной в условиях авторитарного режима и либеральной демократии. В первом случае СМИ чаще всего находятся под жестким контролем со стороны государства, хотя, например, цензура может быть полной, касаться ограниченного круга тем или практически отсутствовать (в этой ситуации СМИ, по крайней мере, не выступают против правительства и/или основных принципов режима). Либеральные демократии характеризуются плюрализмом СМИ, то есть их демонополизацией, доступом к СМИ представителей различных политических сил. Процесс функционирования СМИ в посткоммунистических странах может быть различным: от варианта монополизации общенационального канала телевещания группой частных лиц и до варианта подконтрольности независимых СМИ их учредителям, которые могут быть представлены органами власти.
Анализируя выделенные критерии, автор приходил к выводу, что политический режим в России и большинстве ее регионов в конце 1990-х гг. соответствовал характеристикам гибридного режима, хотя в отдельных регионах можно было говорить о наличии авторитарной ситуации62. Однако уже через два года В.Я. Гельман в рамках этой же модели пришел к выводу, что термин «гибридный режим» «мало что добавляет к констатации того факта, что Россия и другие постсоветские общества находятся по ту сторону общепринятых представлений о «переходах к демократии»»63, сохранив при этом характеристику российского режима как переходного.
Другой не менее важный вопрос, обсуждаемый в отечественной политологии – этапы российского транзита. Так, Л.И. Никовская и В.Н. Якимец разделили процесс общественно-политической трансформации в России на три этапа64. Первый – «романтический» (1991–1993) – структурировал «политические (государственное устройство страны, политическая программа ее развития, модель власти и т. д.), экономические и этно-национальные» конфликты, «которые выстроили за собой все пространство остальных комбинаций сложносоставных конфликтов». На втором этапе (1993–1998) на первый план вышли экономические приоритеты (приватизация и передел собственности). Третий этап исследователи связали с приходом В.Путина, когда «в повестку дня выдвинулись конфликты, связанные с административно-государственной и социальной сферами, которые упорядочили и выстроили все остальные множества конфликтов. Укрепление государственности и борьба с бедностью стали одними из стратегических целей и главных ценностей».
Более дробную периодизацию российской трансформации дал В.Я. Гельман, опираясь на модель Т.Карла – Ф. Шмиттера. Согласно нее «переход с открытым финалом», т.е. без предопределенности демократизации, присущей большинству теорий транзита, включает пять этапов:
1. Ослабление прежнего режима;
2. Крушение прежнего режима;
3. Неопределенность;
4. Выход из неопределенности = установление нового режима;
5. Консолидация нового режима65.
При этом на практике этапы перехода могут либо «накладываться» друг на друга, либо следовать во временном разрыве.
На российском материале, по мнению В. Гельмана, последовательность указанных этапов выглядела следующим образом:
1) этап либерализации (1985–1989): от начала горбачевских реформ до проведения всеобщих выборов народных депутатов СССР (возникновение новых акторов, их стратегий и институтов);
2) этап крушения режима (1989–1991): от формирования Съезда народных депутатов СССР до запрета КПСС и последовавшего вскоре роспуска СССР (прекращение функционирования формальных институтов прежнего режима);
3) этап максимальной неопределенности всех элементов политического режима (1991–1993): формальные институты старого режима уже прекратили свое функционирование, в то время как выбор формальных институтов нового режима (институциональный дизайн) еще не был сделан;
4) этап установления нового режима (1993–1996): от роспуска Съезда народных депутатов России до всеобщих выборов Президента России (от начала функционирования новых формальных институтов до признания нового режима всеми политическими акторами);
5) этап консолидации нового режима (1996 – ?): после всеобщих выборов Президента России (относительно устойчивые композиции акторов, их стратегий и институтов нового режима)66.
Я согласна с выделением трех этапов, но вижу в них несколько иное содержание, а, следовательно, другую хронологию. На мой взгляд, Россия за последние два десятилетия прошла путь от своеобразной электоральной демократии 1990-х гг. к «дефектной демократии» 1998–2000 гг. и к авторитаризму 2000-х.
В 1990-е гг. государство в силу необходимости решения задач, связанных с обеспечением безопасности себя и общества и проведением модернизации, придерживалось модели плюрализма. Политический процесс в данном случае развертывался как результат конкуренции различных сложных, добровольных, неиерархичных и самоопределяющихся групп интересов, в том числе и государства, в ходе которой между олигархами и другими участниками распределялись власть и ресурсы общества. При этом имела место описанная выше конкурентная схема перехода к демократии О.Г. Харитоновой, когда происходит резкий распад прежней системы и внедрение новых институтов без их легитимации массовым сознанием.
Это осложняло выбор в пользу институциональной демократии и усиливало иллюзию, будто только укрепление исполнительной ветви может остановить распад государственности. Тем более что в политической системе сохранялся потенциал для двух противоположных тенденций: к углублению состязательности и плюрализма, с одной стороны, и к усилению монопольно-корпоративной тенденции – с другой.
А ведь именно институты выступают базовой, наиболее надежной формой закрепления любого политического режима, задавая ключевые нормы и стандарты взаимодействия власти и населения и, тем самым, обеспечивая успех или неуспех социально-политических трансформаций. Они формализуют разрозненные практики и поддерживают координацию между различными политическими силами, снижают неопределенность социального проектирования, увеличивают предпосылки стабилизации правления и добиваются закрепления существующего порядка, ведя к образованию устойчивой политической инфраструктуры государства. Учитывая это, можно констатировать, что именно политические институты являются базовым показателем согласия элитарных и неэлитарных слоев поддерживать определенные рамки коммуникации в сфере власти, искать и находить взаимоприемлемые компромиссы, сдерживать односторонние ожидания, корректировать формирующиеся интересы и цели67.
Конечно, институциональные перемены трудно рассматривать в виде целиком и полностью сознательно регулируемого процесса. Он в достаточной мере стихиен, а него воздействует масса внешних и внутренних факторов, в числе которых не только национальные условия, но и мегатенденции (вроде возрастания роли сетевых форм организации государственной власти, сокращения публичной сферы политики, глобализации информационного пространства и т.д.), задающие собственные ограничения строительству институтов. Как точно выразился С. Хантингтон, «при полном отсутствии социальных конфликтов политические институты не нужны; при полном отсутствии общественной гармонии они невозможны»68.
Следует учитывать и «политическую работу» самих институтов по производству «политических смыслов»69, собственной легитимации, т.к. будучи однажды «установлены», институты приобретают самостоятельность по отношению к инициировавшим их политическим ментальным конструкциям, начинают жить собственной жизнью. А потому одна и та же форма политических институтов может функционировать в контексте самых разнообразных образов. Например, существующие сегодня практически во всех странах парламенты, конституции, политические партии и т.п. имеют подчас совершенно разное содержание и принципы функционирования.
В сущности, речь идет о проблеме возникновения и изменения политических институтов. В одних случаях институциональные изменения протекают постепенно, естественным путем. Как известно, многие политические институты «западной демократии» (те же парламенты) изначально были отнюдь не демократическими. Со временем их значение изменилось, а общество стало по-новому «осмысливать» уже сложившийся политический институт. Подобный способ институциональных изменений способствует консенсусу в восприятии соответствующего института, снижая вероятность возникновения радикальной оппозиции по отношению к нему. Борьба идет в основном вокруг интерпретации этого института – само его существование не ставится под сомнение. В результате резко возрастают возможности «обратного влияния», т.е. воздействия через этот институт на политическое сообщество70.
Противоположный вариант – «институциональные заимствования», имеющие форму «импорта институтов». Привнесение институтов, которые, естественно, воспринимаются как чужеродные, порождает не только различия в их интерпретации институтов, но и радикальные сомнения в их значимости. В условиях отсутствия общественного консенсуса контролирующие данный институт политические акторы не в состоянии в полной мере использовать его для легитимации политического порядка и навязывания соответствующего ментального образа политического сообщества. Ключевую роль в этом случае начинает играть согласованность («конгруэнтность») смыслов импортированных институтов в стране-доноре и стране-реципиенте. Высокая степень конгруэнтности приводит к постепенной конвергенции; низкая – к дивергенции, которая, в свою очередь, может повлечь за собой как перерождение импортированных институтов, так и возникновение новых – альтернативных – неформальных норм. В одних случаях импортированные институты становятся лишь «оболочкой», внутри которой функционируют неформальные, традиционные для общества-реципиента, практики, в других – наблюдается институциональный конфликт, в третьих – возникает институциональный гибрид71.
При этом, как демонстрирует опыт переходных преобразований, главный источник политических инициатив, как правило, находится в элитарных слоях, для которых институты выступают важнейшей формой проектирования социальных отношений, средством формирования и регулирования политического пространства. В известном смысле можно даже утверждать, что именно под институты – как существующие, так и желательные – правящие круги декларируют ценности, развертывают целевые информационные кампании, форматируют соответствующие имиджи и брэнды политиков и партий, политическую активность граждан.
Потому столь принципиальное значение для итогов трансформации приобретает вопрос о субъекте преобразований, той социально-политической силе, доминирование которой определит ход и результаты транзита.
Российская конфигурация субъектов была задана событиями начала 90-х годов ХХ века, которые политолог Ю. Нисневич совершенно обоснованно, на мой взгляд, определил как «номенклатурно-демократическую революцию». На тот момент движущими силами преобразований выступили две социальные группы: «с одной стороны, относительно небольшая демократически настроенная часть российского общества, в основном проживающая в столице и крупных научно-промышленных центрах и испытавшая влияние диссидентской идеологии, а с другой – часть советской номенклатуры, сравнительно молодой по возрасту и не видевшей для себя реальных перспектив быстрого карьерного роста и продвижения в высшие эшелоны власти»72.
При этом демократическо-интеллигентский элемент модернизаторов и создаваемые им общественные движения, профсоюзы, политические партии в силу отсутствия ресурсов и/или стратегий, навыков, уклада жизни, исторически сложных и противоречивых отношений между интеллигенцией и «простыми людьми», оказались слабы и не смогли организоваться в крупные и долговременные политические структуры. Более того, независимо от своих целей, они зачастую «выступали своего рода инструментом в борьбе элитных акторов за политическое господство» или возникали «благодаря задаваемой элитными акторами структуре политических возможностей», таких, например, как конкурентная партийная система73.
Определенную роль в кризисе «демократов-романтиков» сыграла их жесткая ориентация на мировой опыт транзита, в соответствии с которым демократизация всегда происходила в форме заимствований у более «продвинутых» в плане демократии стран, а также упрощенные представления о самом механизме перехода. Конечно, они осознавали наличие серьезных препятствий демократизации, создаваемых социально-экономическими, культурными, ментально-психологическими структурами российского социума, но были убеждены в силе институционального детерминизма. Им казалось, что легитимация частной собственности и приватизация позволят быстро создать современную рыночную экономику, а введение института свободных выборов органов власти, многопартийности и демократических свобод (слова, печати, общественных объединений и т.д.) гарантируют демократичность политического строя.
Из внимания демократов выпал тот факт, что европейская история протекала и базировалась на иных основаниях, чем российская, на идущем от Рима городском самоуправлении и представлении о священности частной собственности. Демократические институты в их классическом понимании стали продуктом и историческим этапом в развитии западной цивилизации, а потому убежденность в возможности их ускоренного развития в иной исторической среде стала иллюзией.
Демократы не учли, что в процессе функционирования политические структуры и институты как бы «обволакиваются» нормами и стандартами политической культуры общества74, подгоняя их формальные нормы под ценностные приоритеты граждан. Тем самым неизбежно трансформируются и поведенческие практики последних. А это в ряде случаев способно едва ли не полностью перенаправить деятельность институтов, изменив их специфические функции, трансформировав их формальные задачи и прочие параметры деятельности. Причем такое положение касается всех, не только государственных институтов. К примеру, номенклатурный стиль деятельности партийных и прочих чиновников привел к перерождению демократических институтов, переориентируя их деятельность на узко корпоративные интересы.
Кроме того демократы в процессе реформирования не могли опереться на поддержку широких масс. Начавшиеся социально-экономические реформы, не оправдав массовых надежд на быстрое и относительно легкое обогащение, вызывали сопротивление общества. Часть его просто боялась перемен, не желая «что-либо радикально менять (в том числе и жить лучше, но иначе, чем жили до сих пор)75», послужив основанием для своеобразной общественной консолидации на основе «негативной идентичности»76.
Причины этого можно найти в многократно описанной специфике русской ментальности, хотя нельзя жестко обусловливать судьбу демократизации характером свойственной данному обществу политической культуры, ибо эта культура эволюционирует под влиянием происходящих в обществе процессов. С другой стороны, в кризисные периоды влияние традиционных, базовых компонентов политической культуры на массовое сознание усиливается. Потеряв четкие ориентиры развития, общество начинает воспроизводить привычные ценности и модели поведения.
Для нашей страны они прежде всего выражались во взаимном отчуждении власти и общества. На протяжении многих веков российское общество оставалось и остается весьма пассивным, не пытающимся найти рациональные механизмы воздействия на власть, а та, в свою очередь, мало способна реагировать на потребности общества. Широкое распространение получили правовой нигилизм, неверие в эффективность законов и беспристрастность судей, бездействие, воспринимаемое как «вечное русское терпение», убеждение, что сделать ничего нельзя, изменить ничего невозможно. Присутствовала и эсхатологичность национального сознания: вера в то, что имеется некое абсолютное решение, способное избавить людей от страданий и несправедливости, и это решение – последнее, дальше уже жизнь сама потечет по правильному руслу. По сути укоренилась «традиция безответственного суверенитета»: власть мыслила себя в ответе лишь перед сущими или воображаемыми трансцендентными силами, а не перед своими подданными77.
Это приводило к уникальной ситуации, когда народ в России одновременно «нуждался во власти над собой и чувствовал инородность этой власти». «Вся русская история и вечный конфликт инстинкта государственного могущества с инстинктом свободолюбия и правдолюбия, – писал в свое время великий русский философ Н. Бердяев, – породили глубокую противоречивость национального характера народа, выражающуюся в том, что он является в одно и то же время «государственно - деспотическим» и «анархически - свободолюбивым»»78. С одной стороны, для традиционной российской политической культуры характерна ярко выраженная этатистская ориентация. Государство воспринимается как нечто гораздо большее, нежели «ночной сторож», то есть чисто политический институт с ограниченными функциями и задачами, как становой хребет цивилизации, гарант целостности и существования общества, устроитель жизни, в том числе экономической. Поэтому основной моделью взаимодействия с государством в сознании нашего общества стал патернализм, попечительство со стороны государства, ожидание от него постоянной социальной помощи, разных льгот и привилегий. С другой же стороны, в определенных ситуациях население требовало полной, граничащей с анархией свободы, последствия которой непредсказуемы.
Свой вклад в усиление этих особенностей внесло и советское наследие. Хотя режим потерпел крах, целостными остались его «отдельные социальные институты, психологические последствия жизни в тоталитарном обществе».
Массовые настроения, окрашенные «недовольством другими и собой, жалобами на неудачную жизнь, озлобленность, грубость и агрессивность окружающих, обидой на власть, на хроническую бедность, безысходностью и растерянностью» соединились с «зависимостью от власти». Результатом симбиоза стало восприятие носителей власти «как не имеющих альтернативы» на фоне отношения к политике в целом «как делу грязному, сопровождаемому общей коррупцией, злоупотреблением, воровством»79. Так, по данным опросов Левада-центра за 1993–1999 г., доля людей, «испытывающих напряжение, раздражение», тем более - «страх, тоску», была достаточно устойчивой. При небольших колебаниях в зависимости от ситуации она составляла в среднем 51% (соотношение позитивных и негативных настроений составляло 42:51, а удовлетворенность жизнью выглядела так: «вполне удовлетворен» - 12%, «отчасти» - 32% и «не удовлетворен» -56%)80.
Наблюдавшаяся же в конце 1980-х годов среди значительной части населения популярность лозунга демократии отнюдь не означала ни его глубокой приверженности демократическим ценностям, ни адекватного понимания сущности и функционирования демократических институтов. В силу особенностей российской истории, практически не знавшей соответствующего опыта, такого понимания и не могло сложиться81. Часть граждан вообще воспринимало демократизацию как «стремление к обновленному и очищенному от «чуждых наслоений» идеалу «демократического социализма»»82.
Демократы же, со своей стороны, не занимались ни разъяснением обществу смысла и механизма экономических реформ, ни его демократическим просвещением, не заботились об укреплении связей с массовыми социальными группами путем создания организаций, в рамках которых эти группы могли бы осознавать и защищать свои интересы на основе демократических ценностей, участвуя тем самым в трансформационном процессе.
В этих условиях с режим постепенно начал приобретать характерные для номенклатуры черты, в частности, использование руководящих должностей исключительно как средства повышения личного материального благосостояния, конкуренция группировок-кланов, формирующихся «на основе персональных родственных, образовательных, производственных» и территориальных связей и личной преданности, способность и стремление проникать во все наиболее значимые государственные и негосударственные структуры с целью подчинения их своему влиянию, превратившись в «номенклатурно-олигархический»83.
Ему свойственна экономическая власть патрон-клиентских (по терминологии политолога М. Афанасьева) группировок, в рамках которых происходит слияние правящей бюрократии, центральной и региональной, с частным предпринимательством. В этой унии доминирует бюрократия: даже наиболее мощные олигархические экономические группировки, возникшие в период перестройки и реформ, могут сохранять свои позиции, лишь опираясь на «дружественные» круги в правительстве или президентской администрации. Такой тип формирования экономической и политической элиты в ходе трансформации в международной транзитологии описывается как «замещающий» (transpacement – у С. Хантингтона, extrication у Шера и Мейнваринга).
Стоит согласиться с рядом отечественных исследователей84, что сыграл свою роль и исторический фактор. Инициатором, двигателем и организатором российской модернизации всегда выступала власть; цели модернизации определялись интересами властвующей элиты, детерминируя строгий отбор заимствованных образцов. С другой стороны этот процесс сопровождался ломкой прежнего уклада жизни населения. Реформирование опережало созревание народа для перемен и не соотносилось его осознанными потребностями. Менялись системы, режимы, но административно-принудительный характер модернизации страны оставался прежним. Если же в российской истории возникали ситуации разнонаправленности процессов модернизации государства и общества, а они периодически случались, то задачи модернизации государства, усиления его военно-бюрократической мощи решались за счет общества, его антимодернизации и архаизации85.
Таким образом, верным является вывод И.К. Пантина о том, что «Россия приступила к реформам… в отсутствии общественного субъекта преобразований. Ни одно общественное движение, ни одна политическая партия … не дотягивали до уровня политической, культурной гегемонии. …А потому, как и раньше, инициативу преобразований перехватила государственная власть, ее либеральные звенья». Переустройство «политического и экономического укладов» началось «с помощью рычагов государственной власти, с сохранением прежнего типа государства и его приоритета по отношению к обществу, с традиционным всевластием чиновничества и т.п.»86. В результате созданные «эталонные» демократические институты и отношения как бы зависли в воздухе, превратились в своего рода политический фасад, за которым скрывалось господство новых экономических кланов и произвол коррумпированной бюрократии87.
Немалую роль в неуспехе демократической трансформации сыграл и экономический фактор, необходимость параллельно осуществлять болезненные экономические реформы. Имел место так называемый «двойной переход», кардинальным образом отличивший «переходы в бывших коммунистических странах … от переходов, происходивших в странах Запада», при котором «изменения экономической системы сопряжены с большими трудностями, чем политические изменения»88. В ситуации массового недовольства результатами этих реформ на выборах 1995 г., названных А.Ю. Мельвилем «выборами разочарования»89, перевес оказался уже на стороне не реформаторов, а выходцев из старой системы. Массы, разочарованные в способности демократии и реформаторов обеспечить удовлетворение их материальных запросов и ожиданий, поддержали риторику антидемократических сил, выступающих за авторитарные методы правления как за единственную альтернативу продолжению экономического упадка при демократии.
На этом фоне несколько односторонними выглядят утверждения Т. Заславской о том, что изменения 1990-х гг. были «результатом не столько целевого реформирования "сверху", сколько спонтанной трансформационном активности "снизу"»90.
Вместе с тем, справедливо и замечание А.М. Салмина, что ряд новых для России структур и явлений в реальной политической борьбе самоопределились и получили реальное содержание. К таким успешным, «выстраданным» и гарантированным балансом сил реформам А.М. Салмин отнес выборы на альтернативной основе, территориальную децентрализацию управления, свободные «плюралистические» средства массовой информации, некоторое разделение властей91. Последнее обеспечивалось еще и идеологическим размежеванием, т.к. большинство в Госдуме было у коммунистов, а исполнительную власть контролировали некоммунисты.
Исходя из этого, к институциональному аспекту российского политического режима 1990-х гг. возможно применение определения «электоральная демократия» или используемого И.К. Пантиным и Б.Г. Капустиным термина «шумпетерианская демократия» 92. Правда, реальная практика функционирования многих внешне демократических институтов оставалась вполне традиционной.
Что касается массового сознания, то исследования второй половины 1990-х гг. также показывали, что, хотя демократия оставалась для части рядовых граждан (порядка одной трети) ценностью, своего рода общественным идеалом, они по-прежнему плохо представляли себе те механизмы политической демократии, которые с этим идеалом связаны. Демократия ассоциировалась у них вполне традиционно – с двумя мало связанными между собой ценностями – свободой, зачастую трактуемой анархически, как ничем не ограниченная «воля», и социальной защищенностью (см. табл. 1.1).
Таблица 1.1
