Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Лекции по психологии - Гальперин П.Я. 2002.doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
601.6 Кб
Скачать

Лекция 7. Возможности и ограничения животной психики

На прошлой лекции мы рассмотрели, как широки, казалось бы, возможности обезьян. Они могут использовать готовые орудия, мо­гут строить элементарные сооружения, могут даже составлять что-то вроде орудий. Но вместе с тем Кёлер показал принципиальную ограниченность интеллекта животных. Оказалось, что животные по­разительным для человека образом не различают прикосновение и прикрепление — те вещи, которые для человека сами собой понят­ны. И это сказалось в опыте с двумя палками: животное пыталось решить задачу, приложив концы их друг к другу, и зажимало в лапе место соединения. Палка при этом казалась длиннее, но достать ею ничего было нельзя: ее же не возьмешь за один конец! Животное не понимает, что такое соприкосновение не создает одну длинную пал­ку. Это первая характерная вещь. Вторая заключается в том, что в такой же клетке Кёлер привязывал к банану нитку, а кроме того, приделывал много других ниток, не доходящих, переходящих или только касающихся банана, причем короткие нитки не доходили совсем на маленькую длину. Когда опыт ставился таким образом, то человеческому глазу было ясно видно, что тут только одна нитка прикреплена к банану. Но животное вело себя очень характерно: оно ни разу не трогало нитей, не доходящих до банана, и беспоря­дочно дергало все остальные, даже те, которые явно переходили и продолжались ниже банана. Никакого различия оно не видело меж­ду теми нитками, которые только касались банана, и той, которая была к нему привязана! Для обезьяны это было все равно. Затем была проделана следующая вещь: животное уже научилось доставать плод с помощью длинного шеста. Оно научилось подстраивать ящики и влезать на них. Но когда ему дали один шест, которого было недостаточно, чтобы достать плод, оно ставило этот шест и пыталось на него влезть, хотя шест, конечно, совсем не стоял. Но, оказывается, что все-таки даже таким образом обезьяне удавалось доставать приманку, потому что она так молниеносно влезает по этому шесту и так быстро прыгает, что он просто не успевает упасть.

Кёлер называет это «хорошими ошибками»: животное уловило главное — нужно сократить расстояние до плода, только делает оно это нецелесообразным способом. Общий вывод заключается в том, что животное разумно учитывает обстоятельства, если все требуе­мые отношения находятся в поле восприятия. То, что выходит за пределы этого восприятия — физические, механические силы, — в восприятии не выступают. Это же наши понятия о силах, которые скрыты при взаимодействии между вещами. Для животного эти силы не выступают. А почему? Да потому что оно пользуется вещами в их естественном расположении. Если они естественно держатся, зна­чит, держатся, а дальше дело не идет. Почему оно шест или ящик ставит именно так? Это не так глупо, как может показаться. Просто это — его естественный опыт: если на дереве есть сук, то, несмотря на то, что сук выступает, он держится именно на этом дереве. Жи­вотное воспроизводит эти отношения, а если что не получается, так это же вы сами нарушили природные соотношения. Это не его вина. Животное находит вещи в тех соотношениях, которые они приня­ли и устойчиво сохраняют. Они пользуются этими устойчивыми со­отношениями. Для них поэтому скрыты силы, определяющие это ус­тойчивое соотношение вещей, и эти силы для них как отдельный предмет не выступают.

Очень характерная особенность (и это бесспорная особен­ность животного интеллекта даже в самых высших его проявлени­ях) заключается в том, что животное может разумно учитывать со­отношения вещей, но только тех, которые находятся в поле его вос­приятия. То, что лежит за пределами восприятия, для животного абсолютно сокрыто. Есть еще одна особенность: странная и совер­шенная чуждость животным речи. И это при условии, что животные произносят некоторое количество разных звуков и этими звуками можно было бы пользоваться как условными словами, как названи­ями вещей. Но оказалось, что все попытки обучить животное изда­вать звуки не только лишь как сигналы своего состояния оказались безрезультатными. Например, животное слегка голодно — его под­кармливают одной пищей; голодно сильнее (держат его без пищи дольше) — ему дают другую пищу; когда же оно очень голодно — ему дают пищу третьего рода. И думали, что таким образом можно заставить животное издавать звуки, которые обозначали бы жела­тельную пищу. Но животное по-прежнему издавало звуки, которые свидетельствовали лишь о его состоянии, независимо от того, как сильно оно голодно: не очень или очень сильно. Животное действи­тельно издает разные звуки. Но чтобы звуком обозначить какой-то предмет — этого нет. Хитрости применялись разные. Американские исследователи были в этом отношении очень настойчивы. Они дошли до того, что воспитывали шимпанзенка одновременно со своим ребенком, в совершенно одинаковых условиях. Вплоть до того, что мать кормила своего ребенка и шимпанзенка одинаково грудью и прикормом. Это была чета психологов, которая самоотвер­женно заботилась о животном и даже пыталась научить его разго­варивать. Малыши часто вместе играли. Но у шимпанзе не появи­лось никакого признака речи! Звуки как сигнал чего-то — это пожа­луйста. Звуки же как обозначение чего-то обезьяна прооизносить не научилась. Итак, во-первых, интеллект у животных обнаруживается только в поле восприятия, которое, правда, у разных животных раз­ное. Бывает зрительное восприятие, а бывает и обонятельное вос­приятие, которое для нас хоть и чуждо, а у животных очень разви­то: каждая вещь имеет свой запах, расположена на определенном месте и т. д. Но все равно, в плане восприятия. И второе — это чуж­дость животным речи. Я хотел бы сказать, что все аналогии между изготовлением орудий у человека и животных тоже оказались лож­ными. Хотя внешне, казалось бы, животное может это делать, но важно, как оно использует эти орудия. Оно их всегда использует как продолжение своих конечностей, т. е. как свой орган, и действует палкой или чем-то другим как частью руки или как более длинной рукой.

Кёлер описывает военную игру обезьян. Сначала группа обезь­ян занята мирным делом — обыскивают друг друга, самое распола­гающее к благодушию занятие. Две обезьяны берут палки и наступа­ют друг на друга, грозно рычат, скалят зубы, изображая военное на­ступление. Обычно эта игра приводит к тому, что, сблизившись, они затем удирают страшно довольные. Но иногда бывает, что в этом иг­ровом азарте одна из обезьян зайдет слишком далеко и стукнет пал­кой своего партнера несколько сильнее, чем допустимо в игре. Партнер обижается, и тогда уже начинается драка всерьез. Пока они шутят, то действуют палками, а когда схватятся всерьез, тогда они бросают палки, набрасываются друг на друга и действуют тем, чем их Бог наделил, уже по-настоящему. Почему? Ну, видимо потому, что палка хоть и длиннее, но разве можно сравнить палку с собственной лапой, обладающей когтями? Палка хоть и длиннее, но во всех дру­гих отношениях хуже, и поэтому когда дело доходит до драки, палка отбрасывается и обезьяна обращается к своим естественным органам. А вспомогательные средства у животных — это всего лишь дополне­ние, которое увеличивает возможность естественных органов.

Интересно сравнить с этим человеческие орудия. Я расскажу вам очень занятные опыты, имеющие принципиальное значение. Как ребенок обращается с орудием, самым простым человеческим орудием, которым ему все же надо научиться владеть? Этим оруди­ем может быть и молоток. Но молоток — слишком серьезное орудие, а есть более безобидные орудия — например, ложка, которой нуж­но научиться есть кашу.

Мы провели такой опыт: был построен глубокий деревянный колодец, и на дно его набросали игрушки: горшочки, бочоночки и другие интересные для маленького ребенка окрашенные и полиро­ванные предметы. Ребенку предлагали достать из колодца эти иг­рушки лопаткой, плоскость которой находилась под прямым углом к черенку. Ребенок заглядывал туда, видел там эти привлекательные вещи, и ему предлагали: на тебе лопаточку и достань что больше всего нравится. Он начинает шуровать в колодце, и, конечно, игруш­ки слетают с лопатки, но в конце концов какая-то игрушка оказыва­ется на лопатке. Теперь ее нужно вытащить. Он вытаскивает ее, на­клоняя лопатку, и игрушка с нее скатывается... Ребенок пользуется лопаткой как удлиненной рукой. Но рука — это ведь чудесное ору­дие: захватил ею что-то и держишь; ее можно и сгибать. Лопатка, ко­нечно, длиннее, но она не держит... Тут видно, что ребенок подчиня­ет орудие логике своего естественного органа. Но тогда это еще не орудие, а вспомогательное средство, и плохое средство. Оно в од­ном отношении лучше, потому что длиннее, а во всех других отно­шениях — хуже. Но если вы возьмете ребенка постарше, тот тоже влезает в колодец, его тоже приходится держать за штанишки, но тот делает уже по-другому: он как угодно изгибается, он старается, чтобы лопатка шла вертикально. Это очень неудобно. Но ребенок это делает. И тут видно, что ребенок учитывает объективную логи­ку орудия. Вот как возникает орудие.

Это можно видеть и на маленьких детях. Если у вас есть такие испытуемые в семье, то вы можете видеть, что когда его учат пользо­ваться ложкой, он старается взять ее поближе к зачерпывающей ча­сти и даже пальчик в нее окунуть... Браться за самый конец, как это делаем мы, ему неудобно, так, как берет он, ему кажется вернее. Он набирает пищу и несет ее не так, как это надо, и пища вываливает­ся. Но если бы он взял рукою, то все бы было в порядке, рука же держит, а ложка нет. Ребенок очень обижается на это ее неумение. Потом наступает момент, когда ребенок умело производит опера­ции с ложкой. Значит, и такой простой предмет, как ложка, требует, чтобы учитывалась логика работы с ней. Это же не свой орган, ко­торым научился действовать, а как — не знаю, научился и всё, и ра­ботаю. А научиться владеть орудием нужно сознательно. То же самое и в наблюдениях над тем, как ребенок учится забивать гвозди. Для него это увлекательная задача, он стучит молотком сначала как по­пало, ребром, боком, промахивается, но потом он научается. Начи­нает соображать: вот такое расстояние, это вот ударная часть молот­ка. Это целая наука, которую мы не научились уважать, но которую нужно научиться понимать.

Разница между человеческим орудием и вспомогательным сред­ством заключается в том, что животные сплошь и рядом использу­ют вещи, которые их окружают, но они используют их как продол­жение своих органов. Эти вещи только в одном отношении имеют преимущество обычно только по длине, но во всех остальных отно­шениях они гораздо хуже, чем естественный орган, и поэтому одно дело — эти вспомогательные средства животных и другое — челове­ческие орудия, которые имеют объективную логику, к которой чело­век должен приспособить свои естественные возможности. Это принципиально другая вещь. Дело не в том, что есть какое-то про­межуточное звено, а в том, в какую систему включается это проме­жуточное звено. Промежуточное звено у животных включается в природную систему и не выводит животное за ее пределы, а у чело­века труд выступает как общественная система, которая для каждо­го члена этого общества есть как объективная система требований и которая поэтому заставляет его приспособиться к этой объектив­ной системе, чтобы с ее помощью вырваться за пределы природы. Животный уровень действий создает только натуральные предпо­сылки для перехода к человеческому, естественные предпосылки, но самого перехода не создает. Для этого нужны еще некоторые осо­бенности человека.

Итак, первое существенное ограничение в интеллекте живот­ных — это ограничение тем, что открывается восприятием. За гра­ницу восприятия животное перейти не может. Если оно не учитыва­ет в своем поведении силовые отношения, то оно приспосабливает­ся к ним непосредственно, путем физических проб. Разумно решить задачу относительно силовых механических отношений животное не может.

Второе существенное ограничение, кстати говоря, очень акту­альное по происходящему сейчас спору по поводу биологического и социального в человеке, — это характер сложных инстинктивных норм поведения, таких, как уход за детенышем. Этот уход кое-кто считает врожденным и у животных, и у человека, т. е. инстинктом, доказывая, что без этого инстинкта ни животные, ни человек не могли бы выжить. Даже материнские чувства называют инстинктив­ными.

Чтобы верно оценить такое заявление, надо учесть факт, о ко­тором сообщает крупный исследователь, директор центрального польского зоопарка и очень хороший знаток животных. В своей книге «Возможность взаимного понимания между человеком и жи­вотным» он приводит замечательный случай. Две самки шимпанзе одновременно родили детенышей. Но у одной детеныш погиб. Тог­да между самками началась борьба за оставшегося детеныша, и они разорвали его пополам. Каждая самка нянчилась со своей полови­ной детеныша, пока не истек срок заботы о потомстве. Такое совер­шенно немыслимо для человека. А у животных это естественно. Каж­дая из самок должна была выполнить материнскую роль. Вот она ее и выполняла, нянчив половинку трупа. С человеческой же точки зрения, это совершенно бессмысленное поведение.

Есть такой старинный рассказ о мудром решении царя Соломо­на. Пришли к нему две женщины с одним ребенком. И каждая уве­ряла, что именно она — мать этого ребенка. Но кто действительно был матерью, было неизвестно. И Соломон предложил разрубить ре­бенка пополам и отдать каждой женщине по половине. Одна из жен­щин согласилась с этим. А другая сказала, что отдает своего ребен­ка первой женщине, лишь бы его не разрубали. Соломон понял, что настоящая мать — это та, которая согласилась сохранить жизнь ребенку, хотя и отдать его в чужие руки. Тут уже человеческое отно­шение, потому что даже та, которая была согласна разрубить ребен­ка, была согласна не для того, чтобы иметь половину ребенка, а для того, чтобы другой женщине этот ребенок не достался. Так что у че­ловека основание для такого согласия на разделение ребенка попо­лам совсем другое, чем у животных.

Но нас сейчас интересует то обстоятельство, что даже, казалось бы, совершенно бесспорный инстинкт (это инстинктивное отноше­ние у животных) работает только как побудитель к определенному поведению по отношению к определенному объекту, без всякого учета интересов этого объекта. Биологически эти отношения тако­вы, что обычно идут на пользу. Это биологически так приспособле­но, что животное делает то, что в общем идет на пользу его потреб­ностям. Судьба детеныша при этом самок шимпанзе совершенно не волнует. Детеныш выступает только как объект каких-то действий, к которым животное, в данном случае самка шимпанзе, так сказать, могущественно побуждается. И больше ничего. Если вы учтете это обстоятельство, тогда вам станет ясно, насколько наивно утвержде­ние, что и у человека материнский инстинкт есть просто биологи­ческое начало. Для человека это есть нечто совершенно другое. Но интересна специфика сложных форм, казалось бы, вот таких альт­руистических форм поведения животных. Они делают то, что полез­но виду, то, что полезно вот этому молодому существу, но делают это без учета интересов его самого. Делают это потому, что есть объект, который вызывает мощным образом определенные формы поведе­ния, и животное лишь реализует это поведение. А объект является только раздражителем, в данном случае безусловным раздражите­лем. Его собственная жизнь вообще не выступает как проблема для животного.

Точно так же происходят все так называемые общественные от­ношения у животных. Общественные, стадные животные очень чув­ствительны к отношениям в стаде, к лишению или достижению не­которого положения в стаде, к одиночеству. Если их изымают из стада, они очень тяжело это переносят. Но это вовсе не связано с пониманием общей жизни в стаде. Это связано с тем, что для них стадо является элементом естественной обстановки. Если вы их изымете из этой обстановки, то они чувствуют себя лишенными основных условий существования. Это не интересы общества и не собственные интересы в общественной жизни. Это интересы пре­бывания в своих обычных, естественных условиях. Для них — ста­до естественное условие их существования.

И, наконец, еще одна тоже характерная черта — это абсолютная чуждость животным речи. Были сделаны многочисленные попытки научить животных говорить, иногда произнося звуки, иногда произ­водя жесты. Но дело не в том, чтобы просто выполнить по сигналу какой-то жест или произнести звуки, которые обозначали бы состо­яние, например голод, а в том, чтобы животное научилось звуками или движениями обозначать желаемый предмет. Несмотря на мно­гочисленные сообщения, что будто бы обезьяну научили говорить или даже торговать (в том смысле, что они должны были обмени­вать одни жетоны на другие, и каждый жетон имел свою меновую стоимость, т. е. на жетон можно было получить определенные про­дукты), на самом деле это наивные антропоморфические ошибки, т. е. приписывание животным того, что и как человек думал бы на их месте. В реальности у животного нет никакой возможности выпол­нить основную речевую функцию, функцию сообщения о чем-то (не просто сигнал о чем-то, а передача сообщения). Были сделаны психологами такие, я бы сказал, героические попытки (очень наи­вные, правда) воспитания детеныша шимпанзе с момента рождения вместе с собственным ребенком. Относились они к малышам совер­шенно одинаково, говорили и с тем, и с другим. И каков же резуль­тат? Из ребенка, конечно, вырос человек, а из шимпанзе выросла, правда, более мягкая, более терпимая, более обходительная, но все-таки зверюга, которую в конце концов пришлось отдать в зоопарк, хотя эти, так сказать, приемные родители к ней настолько привяза­лись, что горько плакали, отдавая ее. Но уже невозможно было дер­жать ее в домашних условиях. Хотя она научилась и укладываться в постель, и накрываться одеялом, и пить из кружки — этому можно научиться. Но если она приходила в недовольство, то начинала рас­правляться со всеми так, как принято в животном мире. А о разгово­ре не было и речи. Вы можете прочитать это в книжке Яна Дембов-ского «Психология животных». Там есть описание всех этих попы­ток — наивных, героических, но совершенно безуспешных. Как только речь заходит не о том, чтобы сигнализировать, а о том, что­бы сообщить, так сейчас же всякие намеки на что-то подобное речи прекращаются.

Это очень характерная вещь — абсолютная чуждость речи для животных. И она очень интересна тем, что является важным указа­нием для понимания самой природы человеческого языка. Ведь очень часто человеческий язык тоже рассматривается как ряд услов­ных сигналов, обозначающих какие-то предметы. С этой точки зре­ния вообще непонятно, почему у животных нельзя выработать сиг­налы о каких-либо предметах. Потому что сигналы выработать у них очень легко. А вот речевые сигналы выработать не удается. Это, очевидно, просто потому, что мы неправильно понимаем сам язык. Язык не есть простая сигнализация объектов. Язык есть одна из форм общественного сознания. Ведь общественное сознание имеет много разновидностей. Есть научное сознание каждого периода, есть моральное сознание, есть юридическое сознание и т. д. И од­ним из видов является то, что фиксировано в формальных структу­рах языка. Значит, формальные структуры языка — это не просто обозначение вещей, это особая форма общественного сознания. По­этому она и не свойственна животным. Там нет общества в челове­ческом смысле слова, там нет общественного сознания как особой формы общественной жизни, и поэтому там невозможен язык.

Как видите, несмотря на то, что у животных возможны и приоб­ретение индивидуальных форм поведения, и разумное решение за­дач (у каждого животного в своих границах), все эти формы оста­ются внутри инстинктивного отношения к окружающим вещам. Эта органическая потребность связана с особым образованием, некой специфической чувствительностью, а эта чувствительность соотне­сена с определенными предметами как безусловными раздражителя­ми. У животного в структуре его нервной деятельности уже имеют­ся заранее предустановленные отношения к определенным элемен­там внешней среды. И как только животное, испытывающее данную потребность, встречается с таким предметом, оно не может не реа­гировать на этот предмет, потому что эта инстанция ведет к тому, что предмет становится для него безусловным раздражителем, и оно отвечает на него поведением, которое может быть врождено в боль­шей или меньшей степени. Важно не поведение, на которое до сих пор обращали главное внимание. Важно прямое отношение некото­рых элементов внешней среды к врожденным инстанциям животно­го. Вся жизнь животного, вся его психическая деятельность проте­кает в рамках этого отношения. И она направлена только на то, чтобы в рамках этого отношения находить более или менее выгод­ные пути для реализации этого отношения. За пределы этого отно­шения животное выйти не может. И все попытки очеловечивания животных невозможны, так как нельзя исключить из нервной сис­темы животного врожденную инстанцию — специфическую чув­ствительность. Можно только модифицировать поведение животно­го, сделать его более мягким, не столь грубым, привить ему формы поведения чисто технического порядка. Но уничтожить эту инстан­цию вы не в состоянии. Поэтому из животного нельзя сделать то, чем оно не является.

Качественные отличия человеческой психики от психики животных

Для сравнения высших форм животной психики с психикой че­ловеческой я хочу сейчас перейти к самой низкой форме человечес­кой психики, так называемому первобытному мышлению.

Первобытное мышление стало особой проблемой во второй половине XIX столетия, когда между западными державами особен­но остро развернулась борьба за колонии и когда появилось повы­шенное внимание к тому, что там, в колониях, встречается. И вот во второй половине XIX столетия возникли две школы. Сначала анг­лийская, так называемая антропологическая школа (еще в 70-х годах XIX столетия), а затем в 90-х годах сложилась другая, французская, так называемая социологическая школа.

Сначала несколько слов о том, как проявляется особенность первобытного мышления. Издавна были известны странные взгляды, как тогда называли, дикарей. Например, такого рода взгляды: собст­венное настоящее имя никому нельзя сообщать, кроме родителей и самого носителя имени, да и то когда он станет взрослым. Имя не сообщается никому, потому что тот, кто знает истинное имя данно­го человека, может сделать с этим человеком все, что ему угодно, колдуя над его настоящим именем. Кроме того, имя нельзя давать произвольно, т. е. родители не могут назвать любым именем своего ребенка. Им это имя надо у кого-нибудь отнять. Отнимается оно та­ким образом. У членов своего племени отнимать нельзя, и поэтому охотники за головами подстерегают человека из чужого племени, захватывают и заставляют его назвать свое имя. Затем ему отрезают голову бамбуковым ножом и тайком хоронят в особом месте, о ко­тором тоже никому не сообщается. И ребенку дается имя убитого. Потому что взять просто имя нельзя, оно будет недействительно, а надо взять настоящее имя, т. е. чье-то. Ребенку его имя не сообщает­ся, пока он не станет взрослым и способным, грубо говоря, держать язык за зубами. Потому что тот, кто знает его имя, может через это имя сделать его носителю все что угодно. Вот такая вера в могуще­ство имени.

И я еще помню, что когда мне было лет шесть, мой дед пытал­ся учить меня читать Библию на древнееврейском языке. Я совер­шенно сейчас ничего не помню, но помню только, что пытался про­честь то, что там написано. А в каких-то местах дед меня схватывал за руку и испуганно говорил: «Нет, это нельзя так читать!» А это было имя Бога, которое написано по-одному, но читать его нужно по-другому, потому что настоящее имя Бога произносить нельзя. Я каждый раз удивлялся и потому запомнил это обстоятельство.

Из отношений с дедом я помню еще, что когда он стриг ногти, то уединялся, закрывался ото всех. Он тщательно собирал свои ног­ти, но не из соображений гигиены. Как-то я, играя, лазил под сто­лом, и тут что-то упало на пол, и я схватил. Дед разозлился на меня, отобрал это «сокровище» и спрятал. Только потом, когда начал изу­чать первобытное мышление, я узнал, что один из сильнейших спо­собов околдовать другого человека (причем все равно — положи­тельно или отрицательно, но воздействовать на него с помощью колдовства) — это взять какой-то принадлежащий ему кусочек, ис­тинную часть его самого (это может быть ноготь или волос). По­мните, как колдовали в старину, привораживая какого-нибудь чело­века: нужно было взять локон или даже один волосок, и этого было достаточно для магических действий. Так вот дед всегда сам сжигал свои ногти, чтобы не навлечь на себя чего-нибудь дурного.

Значит, это очень живые представления магического порядка. Они касаются самых разных вещей: имени, каких-то ничтожных от­бросов и др. Они касаются и тени. Тень вообще считалась очень важной вещью. Есть чудесный рассказ одного немецкого писателя — «Петер Шлемель и его тень». Там речь идет о том, что черт покупа­ет душу бедняка Петера Шлемеля. И за это Петер Шлемель получа­ет неограниченные денежные возможности, он становится богачом, но теряет тень, потому что когда он продает черту душу, то черт после этого договора аккуратно свертывает его тень и кладет себе в пиджак. И вот дальше начинаются его приключения, когда он, мил­лионер, богатый человек, но как только окружающие замечают, что у него нет тени, от него все стараются быть подальше. Тут, мол, дело явно нечистое. Видимо, тень имеет чрезвычайное значение. Таких обычаев очень много, и они живучи. Это всё проявления первобыт­ного мышления.

Как я уже упоминал, толковались они в двух школах — англий­ской (антропологической) и французской (социологической) — глубоко различно.

Основателем английской антропологической школы был Эд­вард Тэйлор (вы, наверное, видели его книжку «Первобытный ани­мизм», она несколько раз издавалась у нас до революции и даже после революции, потому что она очень богата материалами о пер­вобытных верованиях, которые обычно использовались у нас в ан­тирелигиозной пропаганде).

Эдвард Тэйлор считал, что поскольку дикари мало знают, то когда они пытаются объяснить себе окружающий мир и разные со­бытия, они довольствуются аналогией с самими собой. Себя же ди­карь понимал как существо двойственное. Почему? Потому что у него есть тело, которое, скажем, может спать, и есть душа, которая в это время может выходить из тела, совершать прогулки, посещать умерших родственников и т. д., т. е. делать что-то такое, что уже не связано с этим спящим телом. Вот и считалось, что каждый человек состоит из двух частей: тела и души. И душа есть активное начало. Когда она выходит, тело спит. Если она отлетает совсем — тело умирает. И вот все вещи окружающего мира тоже наделяются своей душой, своим активным началом. Вот это и есть теория всеобщего одухотворения, первобытного панпсихизма.

Из верования в особое начало души в разных условиях возни­кают затем причудливые верования в значение имени, значение тени и т. д.

Во французской социологической школе такое объяснение считали наивным. Говорили, что Тэйлор изображает первобытного человека, так называемого первобытного человека (он же совсем не первобытный) как современного человека, только лишенного зна­ний. Он представляет себе, что первобытный человек — это тоже философ, который сидит и размышляет о причинах вещей, и так как он мало знает о мире, а знает только себя, то начинает толковать все окружающее по аналогии с собой. Это наивное толкование. Фран­цузские представители выступили с критикой такой наивной точки зрения. Они говорили, что, во-первых, люди примитивных обществ меньше всего задумываются об истолкованиях, они не размышляют о возможных причинах, а непосредственно переживают эти особые магические причины согласно верованиям своего общества. А веро­вания эти установлены в обществе, каждым членом этого общества они усваиваются с рождения, принимаются без критики, потом не обсуждаются, а только непосредственно переживаются.

Французская школа подчеркивала, что это не рационалистичес­кие объяснения философского порядка на недостаточном основа­нии, а вещи совершенно другого рода. И в доказательство они ука­зывали на то, что вовсе не так уж наивны первобытные народы в отношении, скажем, сновидений. Они различают, например, сны вещие и сны невещие, сны, которые что-то значат, и сны, которые ничего не значат. И даже значащие сны они тоже переводят по их значению. Многие обычаи имеют вовсе не тот смысл, как описыва­ли английские исследователи. Например, известен обычай класть умершим монеты, деньги. Еще недавно в России умершим клали монеты на глаза: закрывали глаза, и на них клали пятаки. И это ча­сто толковали таким образом, что, мол, умершему дают какую-то сумму денег для того, чтобы он мог обойтись на первое время в загробном мире, т. е. взял деньги с собой на тот свет. Думали, что такого же рода соображения руководят примитивными народами, когда они кладут драгоценные вещи в гроб умершему или в его могилу. А потом оказалось, что значение этого обычая вовсе не та­кое, что тут имеет значение не столько ценность того, что кладут, сколько особые свойства этих вещей. Это вещи, не поддающиеся уничтожению, сопротивляющиеся разложению. Тайный смысл это­го обряда заключался в том, чтобы такие вещи свою устойчивость к разрушению передали телу умершего. И вовсе не так наивно обсто­яло дело, когда клали умершему в могилу деньги. Это имело значе­ние передачи свойств нефрита, скажем, или меди, которые хорошо сопротивляются разрушению, самому телу. Точно так же и многие вещи, которыми пользовался умерший, клали в могилу не для того, чтобы он пользовался ими в загробном мире, а чтобы то, с чем он соприкасался, не осталось среди живых, потому что на вещах, которые принадлежали ему, сохранилась его судьба. А умерший дол­жен уйти от живых и не вмешиваться больше в дела группы, в кото­рой он прежде жил. Так что оказалось, что эти отношения гораздо более тонкие, сложные, это не наивные истолкования, которые предполагались антропологической английской школой.

И вот в конце концов, резюмируя свои исследования, предста­вители французской социологической школы пришли к такому заключению, что за всеми этими обычаями лежит особая логика, не наша логика. Это не беспорядочное мышление, не нелогическое мышление, это — пралогическос мышление. Это особое мышление, которое имеет особые законы и следует этим законам. Эта особая логика заключается в следующем. Вместо закона тождества, что каждая вещь есть то, что она есть, и не есть что-нибудь другое, там, наоборот, господствует закон партиципации, или, по-русски, закон сопричастия. Закон этот говорит, что в самых разных вещах может скрываться одна и та же существенная сила по следующим двум ос­нованиям: по сходству этих вещей; по заражению одной вещи дру­гой. Сходство — это вещь понятная, а вот заражение означает, что одна вещь может передать другой вещи свое существенное начало через соприкосновение, через передачу какой-то части себя друго­му предмету. По этим двум началам существенная сила может пере­даваться неопределенно большому количеству вещей, и вещей, на первый взгляд, совершенно разных, совершенно как будто бы друг с другом не связанных. Вот почему целый ряд племен индейцев, особенно Южной Америки, считают себя родственниками, с одной стороны, некоторым животным, с другой стороны, некоторым ра­стениям, и считают, что они, животные и растения, — это есть по существу одно. И эти растения, и этих животных нельзя есть, пото­му что по своему существенному началу — это они сами, т. е. ин­дейцы. Вот это и есть закон сопричастия. Отсюда развиваются две формы воздействия на эти скрытые, существенные начала каждой вещи. Это магия изображения и магия заражения. Между прочим, остатки магии заражения до сих пор держатся в детской игре «в колдуны» или пятнашки. Выбирается колдун, который должен кого-нибудь догнать, тронуть и тем самым передать ему качества колду­на. Тогда другой становится колдуном, а первый освобождается. Колдун опять должен кого-нибудь догнать, кому-нибудь передать свою роль через прикосновение. Это остатки древних верований, которые сейчас используются без всякой подоплеки, но корни-то идут оттуда.

Так вот, на этих двух принципах построена магия, т. е. система воздействия на кого-то. Еще и теперь сохранились такие медвежьи углы, где, скажем, если вы хотите кого-то погубить или, наоборот, приворожить, то надо сделать фигурку из воска или из глины, похо­жую на оригинал (а если вам еще удастся добыть кусочек ногтя или волос, то надо их на эту фигурку прикрепить. Теперь над фигуркой можно колдовать с полной уверенностью, что оригиналу не поздо­ровится, что на него перейдут все те проклятия, которые будут про­изнесены над этой фигуркой.

В журнале «Иностранная литература» был опубликован заме­чательный роман одного польского писателя, который назывался «Долго и счастливо». Речь идет о жизни человека, которому мно­гое пришлось претерпеть. Его жизнь сопровождается непрерыв­ным приговариванием, что он жил долго и счастливо. И вот там рассказывается, как он попал в Африку, в колонию для прокажен­ных. Там жил некий убийца душ, т. е. колдун, который приговари­вал к смерти людей, похищая у них души с помощью своего кол­довства. И жертвы умирали. Причем умирали только под влиянием колдовства, т. е. веры в колдовство. Это очень сильная вещь — вера в магическое воздействие. Она глубоко коренится в людях, и если человек узнает, что колдун его приговорил, то он теряет всякий ин­терес к жизни и умирает.

Есть еще одна интересная книга о бушменах в Южной Африке. Там очень редки дожди, и вот когда дождей не бывает особенно дол­го, начинаются моления о дожде. Эти моления сопровождаются че­ловеческими жертвами. Жертвой обычно бывает маленький ребе­нок. Делается это таким образом. Бушмены собираются, произносят ритуальные заклинания для вызова дождя, потом ребенка, избранно­го в качестве жертвы, кладут в центр круга, накрывают платком, и колдун произносит заклинания. Потом он сдергивает платок, а ре­бенок оказывается мертвым, хотя с ним ничего физически не дела­ли. Но такова сила этого внушения. Она настолько сильна в ряде примитивно живущих племен, что само внушение действует как верное орудие гибели.

Интересна здесь вот какая особенность. Считается, что все су­ществующее имеет двойную природу. Одна — это внешняя природа, материальная, но она пассивна. А другая — особые магические силы, которые подчиняются законам подобия и соприкосновения. Маги­ческие силы тем и отличаются от физических, что не подчинены ни времени, ни пространству, ни каким-нибудь количественным показателям. Одна и та же сила может проникать в неограничен­ное количество объектов — людей, растений, животных и различ­ных предметов. Для нее ничего не значит расстояние, ничего не значит время. Это силы, не подчиняющиеся физическим ограниче­ниям. С другой стороны, за всяким событием обнаруживается дей­ствие такой силы. Это мышление не знает ни исключений, ни слу­чайностей. Если что-то произошло, то это считается воздействием чьей-то злой или доброй воли. Вопрос заключается лишь в том, кто является источником этой злой или доброй воли. Характерная черта такого мышления — нечувствительность к противоречиям.

Я всегда вспоминаю при этом эпизод из книжки Леви Брюля. Миссионер, живший среди аборигенов на берегу большой реки, ка­жется Нигер, рассказывает, что три женщины пошли за водой к реке. И когда они стояли по колено в воде, одну из них схватил и утащил крокодил. Тогда началось дознание, кто подослал крокодила. Мисси­онер пытался доказать аборигенам, что это случайность, а ему воз­разили: почему крокодил схватил именно эту женщину, а не другую? Через некоторое время убили крокодила, и в его желудке нашли браслеты, которые были на ногах у погибшей женщины. Миссионер решил, что теперь-то он им докажет, что крокодил просто съел эту женщину. Аборигены же говорили, что крокодила подослал колдун, чтобы тот притащил к нему именно эту женщину. А за свою работу крокодил получил ее браслеты. Так как карманов у него нет, то брас­леты он держал в своем желудке. И опять нельзя было им доказать, что есть более естественное объяснение. В общем, аборигены зна­ли, что крокодила подослал колдун, а крокодил просто получил пла­ту за работу. И вопрос был только в том, какой это колдун. Никаких исключений, никаких случайностей, всегда злая или добрая воля. Вопрос был только в том, кто носитель этой воли? Надо отыскать виновника, с которым беспощадно расправятся.

Эти представления не плод размышлений, рассуждений, а дей­ствие по готовым схемам, которые господствуют в данном обществе. Их усваивают с рождения, а затем, не обсуждая самих этих схем, ре­шают по ним частные вопросы. В данном случае то, что крокодила подослал колдун, для них бесспорно. Вопрос только в том, какой колдун — свой или из соседнего племени? Значит, это такие неин­дивидуальные понятия, это не плод рассуждений, это, наоборот, как бы непосредственное эмоциональное переживание согласно вос­принятым с детства представлениям данной группы. Это коллектив­ные представления. Если подойти к этому более критически, то дело заключается вот в чем. Большинство таких представлений лежит в той области, где точные фактические отношения установить очень трудно. В данном случае даже с тем крокодилом. Оказывается, что крокодилы — трусливые животные и, как правило, на людей не на­брасываются. Но иногда они могут схватить человека, хотя законо­мерности здесь нет. А там, где имеются разноречивые факты (с одной стороны крокодил боится человека, с другой — иногда он нападает на него), приходят на помощь такие соображения: если крокодил схватил человека, то его кто-то подослал. А в тех местах, где кроко­дилов очень много, они наглеют и бросаются на людей при каждой возможности, уже не считается, что для этого нужна злая воля кол­дуна. Там знают, что крокодил может наброситься на человека и съесть его, потому что он так же, как и всякий другой зверь, хочет есть. Или, наоборот, в тех местах, где крокодилов уже извели и они боятся людей и никогда на них не набрасываются, — там тоже это­го нет. Значит, магические представления распространяются на те области жизни, где нет строго постоянных фактов, где встречают­ся разноречивые факты. Поэтому, например, очень распространены подобные представления касательно разных болезней, потому что заболевает человек не каждый раз, когда он встречается с микроба­ми. Тут еще очень много причин: его состояние (ослабленность или неослабленность), которые тоже могут варьировать. Словом, здесь очень сложные отношения. Да и сами представления о таких микро­бах отсутствуют. Получается, что в одинаковых ситуациях одни люди погибают, другие не погибают, одни заражаются, другие не заражаются. Ну как здесь найти логику? Конечно, первобытный че­ловек с его возможностями найти эту логику не может. А в результа­те рождается магическое мышление.

Для нас интересна другая сторона дела. Даже в этом магическом мышлении, в котором нет никаких возможностей для реального, хотя бы теоретического, познавательного овладения предметом, даже там у человека происходит разделение внешних свойств, внешних отношений вещей и скрытых за этой поверхностью суще­ственных сил. И так как эти существенные силы еще не могут быть правильно поняты, то они понимаются магически. Но важно, что они уже отделяются от поверхности вещей. Значит, даже у прими­тивного человека происходит это разделение, перед которыми ка­тегорически останавливаются познавательные возможности живот­ных. Животные могут разумно ориентироваться только во внешних соотношениях вещей, тех, которые открываются восприятию. А для человека с самого начала, на самой низшей, самой слабой форме его существования за поверхностью вещей скрывается то, что он считает магическими силами. Он толкует это как магические силы, но важно здесь то, что ему открываются те силы, которые скрыты за поверхностью вещи и которые имеют гораздо больше значения, чем видимые отношения. Значит, особенность человеческого мышления заключается в том, что оно разделяет внешние свойства и скрытые силы вещей. Причем скрытым силам придается господствующее значение. Поэтому очень характерно, что самые высшие формы психической деятельности животных останавливаются у предела, за которым наступает человеческое мышление. Возникает вопрос: как человеку удается прорваться за поверхность вещей? Ответ дает изучение антропогенеза, т. е. процесса становления человека, про­цесса выхода из той биологической предопределенности, в которой живут все животные, к новой форме существования на основе обще­ственного производства условий жизни. Как происходит этот выход из биологической предопределенности и с чем он связан для струк­туры организма, что меняется в человеке по сравнению с животным, мы рассмотрим на следующей лекции.