30 Января
Сегодня я приняла, так сказать, крещение земского врача – перед ним побледнели впечатления утомительного приема и посещений умалишенных. У меня и сейчас ноют руки и ноги, и во всем теле чувствуется такая усталость, что всякое движение тягостно. Благодарение Богу, все обошлось благополучно. Вчера ночью, часа в 2, слышу сильный стук в ворота и затем голоса приезжего мужика и моей девушки: «Докторшу надо… разродиться не может… 20 верст». С меня сразу соскочил сон, и я быстро начала одеваться, торопясь узнать, в чем дело – когда Катерина пришла звать меня, я была уже почти готова. Было так темно, что, уже выйдя за ворота, я едва могла различить очертания деревенских дровней и силуэт понурого мужика, стоявшего у лошади. На мои вопросы он отвечал нехотя, словно спросонья: «Баба, вишь, разродиться не может… Трои сутки мается… сестра мне, значит… мне бы утром в город, на базар, а старуха с вечера спосылает… беспременно, сказывала, докторшу привези». Я хотела узнать, в чем дело, но мужичонка ничего не знал, даже не мог сказать, который раз она рожает. «А кто ее знает?» - ответил он невозмутимо и принялся объяснять мне, что он приехал на базар продавать горшки и теперь поедет «на фатеру». Видя, что от него не добьешься толку, я послала его на земскую станцию заказать лошадей, а сама пошла в больницу приготовить все. Тихонько, стараясь не будить больных, я с фельдшером, давно привыкшим к таким ночным тревогам, стали укладывать инструменты, медикаменты, перевязочный материал; сиделка, всегда проворная и неутомимая Даша, побежала предупредить акушерку. Я вернулась к себе ждать лошадей и собраться с мыслями. На душе у меня было тревожно, сердце так и колотилось в груди от волнения. Ясно было, что здесь дело не обойдется без оперативного вмешательства – это был первый случай в моей самостоятельной деятельности, и условия притом таковы, что сообразить надо будет немедленно, не теряя времени, посоветоваться не с кем. «Помирает почесь», - говорил посланный. Он, положим, сам ничего не знал, да и преувеличивают они часто… А если в самом деле случай безнадежный или я не сумею сделать, что нужно, и она умрет тут же при мне от кровотечения или разрыва матки? Я вздрогнула при одной этой мысли, и сердце сжалось от тоски и волнения. Опять и опять вспомнились светлые нарядные клиники, целая толпа врачей у операционного стола, действующая неторопливо и согласно, как сыгравшийся оркестр, красиво разложенные сверкающие инструменты, аккуратно и бесшумно подаваемые чистенькими дисциплинированными фельдшерами. Я вспомнила спокойное чувство уверенности, вселяемое самой обстановкой, в которой никакой случай не может застать врачей врасплох, и сознание, что ты не один, что здесь близко люди, более знающие, более опытные, чем ты – и еще грознее показалась грядущая ответственность в борьбе за вверяемую тебе жизнь, и еще сильнее забилось в груди сердце.
Я выпила стакан воды, несколько раз прошлась по комнате и заставила себя спокойно обдумать все возможные комбинации случайностей. Но уже под окном зазвенел колокольчик поданной тройки. Ночь была холодная, да и путь лежал неблизкий – пришлось запаковаться до потери человеческого образа. В санях расположился другой такой же бесформенный пакет, из которого раздались слова приветствия, произнесенные с довольно-таки ворчливым оттенком – бедной Анне Петровне в ее годы нелегко, верно, было оставлять теплую постель и отправляться на работу. Мы уселись и двинулись. Анна Петровна сладко дремала, закутавшись в шубу – для нее это были старые привычные неинтересные впечатления; к тому же не она тут являлась ответственным лицом. Я завидовала ее безмятежному похрапыванию и ни на минуту не могла позабыться, отвлечься от мыслей о том, что ждет меня у больной. Где-то за густыми облаками, видно, взошла луна, и прежняя тьма сменилась тусклым белесоватым светом, но освещать ему было нечего, кроме снежной глади, изредка только виднелась вдалеке темная кайма леса. Раза два попадались спящие молчаливые деревеньки, и всякий раз у меня в душе с новой силой подымалось тревожное чувство: «вот оно, начинается!» Но каждый раз ямщик проезжал мимо. Наконец, вот и Разуваевка, вот и изба, в которой огонек в окне, единственный во всей деревне, издалека говорит о чем-то необычном. На крыльцо выбегают какие-то темные фигуры: «Сюда, сюда, матушка», - торопливо говорят они все сразу, суетясь возле саней. «Ну что, как?» - спрашиваю я, входя в сени. «Плохо, плохо, матушка, чать, не выживет», - и старуха горестно покачивает седой головой. «Ну, Бог милостив», - и я нахожу бодрые уверенные ноты, сразу чувствуя прилив энергии и бодрости.
Мы входим в избу, и после морозного чистого воздуха вольных полей кажется немыслимым дышать в этой спертой затхлой атмосфере маленькой избы, половина которой занята печью. Пахнет потом, овчиной, дымом, чем-то кислым; тусклый огонек маленькой жестяной лампочки светится, как сквозь туман. Крошечная изба полна народу – я насчитываю семь женщин: тут мать, свекровь, сестра, золовка, «бабушка» или повитуха и две соседки, и все они говорят одновременно, стараясь перебить друг друга. Муж, угрюмый высокий мужик, молча опять лезет на печь, откуда из-под овчины выглядывают две беловолосые детские головки. В одном углу избы сделана изгородь, за которой стоит маленький теленок, равнодушно глядя перед собой. А роженица где же? Я не сразу заметила ее среди кучи цветного тряпья на полу, в другом углу избы. Она лежит, закинув голову назад, и тусклое освещение придает еще более зловещий вид ее изможденному бледно-желтому лицу с заостренным носом и ввалившимися закрытыми глазами. Если бы не слабые стоны, ее бы можно было принять за мертвую.
Старушка-акушерка соболезнующе покачивает головой и затем спокойно принимается беседовать с бабами. Я первым делом велю приготовить кипятку и уйти лишним. Но все это, оказывается, не так просто. Самовара нет, надо к соседям сбегать, не дадут ли… Они суетятся, бегают, хлопают дверьми, а самовара все нет… А детей нельзя к соседям свести на это время? «Куда их вести?» – сурово отвечает хозяин, - «некуда их вести». Предложение увести теленка встречает еще более энергичный отпор. Женщины родные наотрез отказываются уйти, другие как будто уходят, но понемногу опять возвращаются в избу. Но мне уже не до них – надо все разобрать, стерилизовать еще раз инструменты, исследовать больную и затем приступить к извлечению. Завидев инструменты, зрительницы начали громко причитать и громко предрекать смерть измученной женщине. Но, к моему великому удовлетворению, все обошлось хорошо, и вскоре в избе раздался слабый писк нового крохотного существа. Но – увы! – никто не интересовался маленьким пришельцем: мать была слишком измучена, отец так и не слез со своей печи, а женщины были заняты несмолкаемым обменом мнений – даже дряхлая «бабушка» все время что-то шамкала беззубым ртом, не то причитала, не то высказывала какие-то соображения. И опять невольно поднялось в душе смутное, тяжелое чувство, которого я почти боюсь, потому что в душе врача оно грозит запутать самые понятия о долге, и опять зашевелился вопрос – добро ли это? Для этого бедняжки, родившегося в нищете, во тьме, среди общего равнодушия, является ли жизнь благом? Но к чему думать об этом? Для врача должен быть незыблем нравственный закон, который гласит, что всякая человеческая жизнь всегда великая драгоценность, которую нужно оберегать всеми возможными способами. Роженица была теперь вне опасности – я могла быть довольна собой. Был уже одиннадцатый час – я еле держалась на ногах и торопилась ехать – ведь в больнице еще ждал прием. К тому же мне было тяжело здесь, в этой атмосфере какого-то тупого равнодушия. Я, кажется, была единственным человеком из окружающих, который радовался благополучному исходу: бабы немедленно стали толковать о посторонних делах, а муж, услыхав при отъезде, что они благодарили меня «за беспокойство», угрюмо брякнул: «Это их должность такая».
Я уехала, хоть и довольная исходом, но с осадком горечи в душе, ясно чувствуя, как мало, как страшно мало может дать среди этой безрадостной жизни абстрактная идея «нравственного удовлетворения».
А в больнице, как всегда, видимо-невидимо больных, и ничего не поделаешь – принимать надо. Уже и не помню, как я справилась и с этим и добралась домой с единственной мыслью – спать, спать… Но уснуть сразу не удавалось: я провела всю ночь в таком возбужденном состоянии, что и теперь оно не могло улечься, да и работать пришлось все время, стоя на коленях, на полу, и от неловкого положения у меня ныли все члены. И как нарочно, едва я начала засыпать, послышались торопливые шаги под окном и скрип калитки. Но мне казалось невозможным поднять с подушки отяжелевшую голову, и я заснула моментально, как дети, так что, когда, минуту спустя, Катерина вошла в комнату, ей пришлось уже будить меня. «Женщина пришла… муж ейный болен». - «Что с ним?» - сонно спрашиваю я, отчаянно хватаясь за последнюю надежду - может быть, случай неспешный. Но эта надежда обманывает меня – жена говорит, очень плохо, скорей докторшу надо. Я с усилием поднимаюсь и начинаю одеваться, чуть не плача от усталости и сожаления к себе. А идти надо пешком версты две – извозчиков в этом богоспасаемом городе вообще нет, земскими лошадьми для разъездов по городским больным пользоваться не полагается, а у городских мещан редко у кого найдется лошадь. Нечего делать – иду. По дороге расспрашиваю у своей спутницы – бледной, худой и унылой старухи, - в чем дело. Оказывается, ее «хозяин» болен уже лет десять. «Что же, ему сегодня хуже стало?» - «Да все едино – это он нарочно велел сказать, чтобы вы сейчас пришли», - наивно признается старуха. «Зачем же это?» - не удерживаюсь я – на это бледное унылое создание как-то не хватает духу рассердиться, - «я бы пришла хоть завтра, а сегодня я уже очень устала». Но не возвращаться же с полдороги – и я иду со вздохом вперед, а моя спутница продолжает: «Он и то всем докторам надоел, да и моей мочи с ним нет – согрешила я с ним». Кстати сказать, это любопытное выражение в этих краях употребляется в смысле: «меня им Бог наказал».
Приходим наконец – помещение не на крестьянский уже, а на мещанский лад: 2 комнаты - большая и маленькая; на большой кровати несколько подушек в чистых ситцевых наволочках, шкапик с посудой, стулья. У стола сидит толстый, высокий, краснолицый старик – это и есть пациент. Болен-то он действительно, но немудрено, что всем он надоел – какие нескончаемые, мелочные жалобы, какой эгоизм и придирчивость к окружающим, особенно к его безответной жене, которая, пожалуй, больнее его самого. Он так донимал ее даже в моем присутствии, что я не выдержала: «Вы бы и о ней подумали, посмотрите, какая она у вас». Но толстяк с изумительной откровенностью бесцеремонно махнул рукой: «Что на нее смотреть-то… Вы меня лечите, докторица, а на нее смотреть нечего». Но старуха, видно, ко всему привыкла и только вздыхала, тихонько копошась в углу. Ну, как относиться с участием к такому пациенту, как считать его жизнь драгоценностью? И как трудно лечить людей, которые тебе несимпатичны!
