Дорога длиною в жизнь
Константин КАРНЫШЕВ
Еду, еду!.. Впервые так далеко. В Кудару... За двадцать километров от нашей деревни... Что увижу? А вдруг там земля кончается? Говорят, она круглая. А глаза? Неужели они врут? Куда ни повернешь их, везде земля кажется плоской, как доска. На море поглядишь - ровное-преровное оно. Иначе бы вода из него вылилась... Многого не знаю. Путаются мысли. Умишко-то еще слабенький.
Вот ворота. Возле них вертится мальчонка. Быстро и навычно растворяет это скрипучее сооружение-заграждение. Просительно смотрит на телегу. Рысцой сопровождает нас. Отец шарится в карманах. На дорогу падает пятак. Караульщик гребанул ладонью по земле, зажимает его в кулаке. Жалко мне пятака. Мы-то разорились, а он разбогател. Побежит сейчас в лавку-магазин за лампасейками. Вложит их за обе щеки и будет насасывать. А мне когда отломится удача? Годом да родом заимеешь конфету-то. Во рту тогда праздник. С наслаждением катаешь языком сладкую милость. По лицу разливается счастье. А за что этому достался пятак? Чего такого он сделал - открыл ворота. Только и всего. А свои я не растворяю? Многое другое не делаю? И кто-нибудь одарил меня сладостью. Ворот в нашей деревне двое. В самом конце ее они находились. Неказистые, из жердей. Вечно возле них толкалась мелкота. Человек на телеге сам бы с ними справился. Лишний раз тело размять плохо, что ли. Кости застаиваются, когда сиднем сидишь на тележной скамейке. Нет, присудыркивают. А почему? Чтобы разживиться.
В заулках ставились заоры-прясла. Да к тому же еще сенокосы всей деревенской общиной огораживались, чтобы в хлеба не залазил скот, траву не вытаптывал. Есть для этого выпасы. Берегли ее под сенцо. Зимушка-зима спросит. Вот и лишняя нога не ступала, куда не надо.
Выезжал и раньше я из деревни, только на поле. На сев, на жнитву. Не работником, конечно. Это придет попозже, Но сучки собирал на опушке. Подкладывл их потом в огонь. Отцу с матерью не до того. Всякого заделья полно у них.
А тут-то какая дальняя дорога. И как будто отец собирается в Кударе заехать в лавку, присмотреть для меня ботиночки. Первый раз в четырехлетье свое получу такую обнову, буду их носить. Да получится ли с куплей... Прежде отец шил мне баретки. Брался для этого верх изношенных в подошве ботинок, которые уже давно "просили есть": дыра на дыру налезала. И братья постарше больше не надевали их. Отец сучил дратву и готовил из нее постегонки. Для крепости натирал самодельные шпагатины варом. Вечными они получались.
Вот на этот верх и нашивались подошвы из кожи, осоюзивались они в носках и в пятках. Потом вручались мне. Форси, наслаждайся новым великолепием на ногах. Хотя, какие они новые. Наполовину изношенные. В ичигах жарко, для зимы они. А в баретках ноги совсем легкими становились. И сейчас они на моих ногах. Подошвы истоньшились, побелели. Поджидай протертость. Может, теперь наряжусь в ботиночки? Карька то прибавит шаг, то переступает еле-еле, с ленцой. У дороги как будто нет конца. По бокам возле колес рекой текут хлеба, чуть поодаль превращаясь в колышущееся под ветром море. Сердце мое торопится, готово выскочить из грудных теснин и побежать впереди телеги к вожделенному селению с магазином. Лежало оно в низине. Его хорошо было видно с горушки. На спуске какой-то силой Карьку подтолкнуло, и он со всей мочи понес нас вдоль улицы, поднимая пыль. Телега качалась, подскакивала на ухабах. Лавка стояла наособицу. Мы поднялись на высокое крыльцо. Дверь была открыта настежь. За ней по другую сторону прилавка стоял высокий продавец - все у него было длинным: нос, зауженный вверху, возле волос - лоб, подбородок тоже колышком торчал. Мне показалось, что и глаза у продавца настолько вытянулись вперед, что почти касались бровей. Цветными валами по полкам не лежали, а куда-то плыли тюки ситца. Душа замлела от разноцветья, от красочной их ряби. Глазам аж было больно. Ситцы, ситцы... Но что могло больше-то всего привораживать четырехлетнего мальца - конечно же, ботиночки. Это они долго дожидались меня, приткнувшись малюсенькими лодочками к стене. Мало разве везде ребятни. А они вот, никуда не делись. Взор совсем приклеился к ним. И они на меня смотрели неглубокими провалинами дна, куда я всуну скоро разношенные ступни. Но отец почему-то загляделся на ситцы. А как обзарится на них? Тогда прощай моя обнова. Рука его с выпряпленным пальцем тянется к одному из тюков.
"А ботиночки?.." - хочется мне воскликнуть. В глазах круги, радуги. Продавец кидает на прилавок один из тюков. Отец щупает материю и говорит:
- В другой раз... А вот ботинки давай... Да не эти, а вот те, маленькие,- поправляет отец продавца.
Я дрожливо примеряю их. Притопываю. Жмут... Хоть пропади пропадом - жмут. Лишь бы никто не видел моих страданий. Отец спрашивает взглядом: ну как? Если скажу, что тесные, тогда прощайте ботиночки.
А когда еще соберутся отец или мать в город? С голыми руками не поедешь. Где деньги взять? Надо что-то везти на продажу. У нас недавно за недоимки увели корову. Хоть бы заплатила сколько-нибудь за нее казна. Не дождешься. Что мы должны были сдать, хватило бы и полкоровы. А ее всю... Одну пустую бумажку нам выдали: ешьте ее. И молчите, не возражайте. Все называют власть хорошей. А почему она так нас оголаживает? Ответа я не знал. Лишь горький комок долго носил в себе. И сейчас печаль в душе ворочается, скребет и скребет мысль: так и не пожили мои родители путно? А ведь ни один день не обходился без тяжелой работушки. Не будешь сильно-тo прохлаждаться в крестьянстве. Совсем кусать нечего будет. Кто стоял над нашей семьей с таким прожорливым брюхом, что нам оставалась самая малая малость.
- Акулину-то почто не взяли? - спрашивает нас тетя Нюра, когда, повиляв по кударинским улицам, наконец-то мы добрались до окраины и въехали в ограду наших родичей дяди Андрея и тетки Нюры. Изба стояла последней. Все в тетке Hюpe было мамино: голос, глаза, походка, волосы, забранные на затылке пучком. Какие у нее были ласковые, мягкие ладони. До самой середки прожигало. Гладила она меня и похваливала: мужик, мужик... Вырос-то...
А к чему? Поменьше бы был, не раздались бы так мои ступни. Сдавливает со всех сторон. Терплю до головокружения. Хромать побаиваюсь. Вернет отец ботинки обратно. Додюжить бы только до своей деревни. А там уж как-нибудь. Глядишь, разношу. Что, не раздадутся они?
Тетка Нюра отрывается от меня, всплескивает руками:
- А про хлебы-то забыла, ну шишига, шишига... Из печи она со скрежетом выдергивает длинной лопатой ковриги. Потом ухватом вытаскивает крынку с молоком. Поверху оно взялось подгоревшей бурой пленкой. Сложив хлебы на рядки, тетка Нюра выбегает в сени. Оттуда выносит корзину с тарками. Садит нас с отцом за стол. Сначала я сгрызаю с тарки самое вкусное - голубичный подлив и уже позже берусь за мякоть.
- Акулина-то жалуется на нутро? Пошто не поберег? - допрашивает она отца.
- А как? Вся работа наша в тяжестях, - отец недовольно хмурится. Жалеет ли он маму?
Косить траву, сено метать, бревна пилить на чурки, жать - везде с ним мама. А кто ведра с водой на коромысле носит? Мама же. Всего не скажешь.
- Вот хочу вырваться к вам, поглядеть на сестру, а разве мой отпустит.
Тетка Нюра взглядывает на дядю Андрея, мужа своего, который сидит на пороге избы и остужается.
- Чего на ветру расселся?
- Поезжай, - смеется дядя Андрей.- От тебя отдохну.
- Ой, ой... Да ты дня не проживешь, следом побежишь, - с укором говорит тетка Нюра.
Наверное, в то время они были совсем молодые. Только со своих малых лет я смотрел на них иначе, считая тетку Нюру и дядю Андрея ровней по годам с моим отцом и матерью. Но глаза-то, глаза то тетки Нюры... Я и сейчас их помню. На большие ягодины они походили. И, как у мамы, гладкий зачес волос. Чистый лоб. Яркие, радостные губы. Вот сейчас думаю: очень красивая была тетка Нюра, статной русской красотой. Те глаза мои еще не умели так различать человека. Это нынешняя память возвратила мне ее из того времени. Видимо, даже иссушающие деревенские труды не могли помять лица тетки Нюры. До чего же в ней все было ладным. Но и она, русская красавица, не смогла обрести счастья в жизни: дядя Андрей умер рано, с войны приехал больным, а тетка Нюра заканчивала свои дни с малыми ребятишками в страшной нужде. По нездоровью не могла даже из лесу привезти дрова. Девочки сначала сожгли в печи изгородь, а потом принялись за углы избы. Война уже отгремела. А тетка Нюра все лежала на печи, больная, немощная. И некому было ей помочь. Да и не жаловалась она на свою нищету. Не протягивала рук за мылостыней.
Я возвращался с флота. Тоже не здоровый. Из военного госпиталя. Позже опять попал на лечение уже в другой. И надолго. Полгода пластом вылежал в палатной кровати. После госпиталя спознался надолго с костылями.
Зашел-то я к тетке Нюре палить чайку. Да какие тут могли быть рассиживания за столом. Как мне хотелось хоть ломоточек хлебца преподнести тетке Нюре. А где его возьму, если за душой ничего нет. Вымолить бы у боженьки... На земле-то одна скудость. О своем голоде я забыл. Думаю об одном: чем бы угостить тетку Нюру. Когда-то кормила, она меня тарками. Потом зачарованно смотрел, как тетка Нюра созывает кур: "кути, кути...". Сыплет зерно на землю. Куры шлепают крыльями, развалисто бегут к ней. Тетка Нюра радуется, как они прожорливо склевывают его. Где это все? Кончились те дни, ушли безвозвратно. Теперь передо мной огромные тетки Нюры глаза стоят и стоят неотступно. Воспаленный рот хрипло хватает воздух. А ей все мало и мало его.
- Жалко ребятишек: Как они без меня... Приглядывать некому...
Ну крошечку бы хлебца где-нибудь достать. Почему не могу? Покатала бы она ее во рту, пососола языком напоследок. Душу бы утешила. Нет, нет, не будет сама. Ребятишкам отдаст, если что-то окажется в доме.
- Прости, тетка Нюра! - кричит мое сердце. Нет ему ответа ни на небе, ни на земле.
Так и живу с горькой виной перед нею. И ничто не помогает мне.
Константин КАРНЫШЕВ
Правда Бурятии.
– 1993. – 21 декабря.
- (Русская Дума).
