Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Khrestomatia.doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1.28 Mб
Скачать

Раздел I. История постановки и решения проблемы «Язык и культура»

В разделе собраны материалы отечественных и зарубежных ученых, в которых вырисовываются предпосылки антропоцентрического языкознания, социо- и этнолингвистики и дальнейшего – более подробного – описания проблемы «язык – культура». Особое внимание уделено работам неогумбольдтианцев, в которых предпринимаются попытки описать разницу в мировоззрении через разницу в языках.

Балли Ш. Общая лингвистика и вопросы французского языка, 2001:

<…> Еще одно широко распространенное мнение: полагают, что язык эволюционирует под влиянием говорящих субъектов, что мысль якобы всемогуща перед лицом языковой формы. И наоборот, тот факт, что родной, употребляемый нами с раннего детства язык способен навязать нашему мышлению формы, в подчинении у которых мы будем находиться в течение всей жизни, считают только гипотезой, признать которую нам не позволяет к тому же наше самолюбие. А между тем для частичного хотя бы только подтверждения этой гипотезы достаточно просто обратиться к здравому смыслу.

Если мысль воздействует на язык, то и язык в меру своих возможностей формирует мысль. Мы непрестанно стремимся приспосабливать речь к своим потребностям; но и сама речь заставляет нас подчинять наше мышление общепринятым формам выражения. Изменения, наблюдаемые в языке за определенные промежутки времени, представляют собой отчасти результат нового направления мышления; но и языковая система сама по себе, получив определенное направление, может развиваться самостоятельно и косвенным путем по-новому формировать коллективное мышление.

Подчинение мышления языку проявляется в употреблении самых обыкновенных слов, потому что говорящие субъекты, если только они не желают создавать новых или изменять значение уже известных им слов, бывают вынуждены выражать и классифицировать свои представления, следуя императивным и часто искусственным нормам. Нет ничего сложнее различия между такими, впрочем, весьма употребительными понятиями как douleur «боль» и souffrance «страдание», liberté «свобода» и independence «независимость», nation «нация» и peuple «народ», culture «культура» и civilisation «цивилизация», и т.д. Проблема оказывается даже еще более сложной, чем это можно себе представить, поскольку говорящему субъекту всегда приходится оперировать с определениями слов, а не с определениями вещей, т.е. полностью наперекор нормальному ходу мышления [24] <…>.

Степанов Ю. C. Эмиль Бенвенист и лингвистика на пути преобразований, 1974:

<…> За субъективностью вскрывается, таким образом, еще более общее свойство языка: язык есть семиотическая система, основные референционные точки которой непосредственно соотнесены с говорящим индивидом. С присущей ему простотой Бенвенист называет это свойство «человек в языке» и делает это названием целого раздела своей книги. Иначе все эти черты лингвистической концепции можно назвать антропоцентрическим принципом.

Как ни трудно еще в настоящее время провести границу между историей слов и историей понятий, между семантикой языка и семантикой культуры, она должна быть проведена, и лингвистам предстоит упорно работать в этом направлении. Эти ограничения с двух сторон позволяют дать еще одну формулировку антропоцентрического принципа: язык лежит в диапазоне естественного восприятия человека, не переходя порога этого восприятия ни со стороны плана выражения, ни со стороны плана содержания, семантики [14].

Здесь мы подошли к тому главному положению всего этого направления, которое служит его отличительной чертой: язык создан по мерке человека, и этот масштаб запечатлен в самой организации языка; в соответствии с ним язык и должен изучаться.

Поэтому в своем главном стволе лингвистика всегда будет наукой о языке в человеке и о человеке в языке, наукой гуманитарной, словом такой, какой мы находим ее в книге Бенвениста, не столько завершающей пройденный, сколько открывающей новый этап – 70-е годы нашего века [15].

Бенвенист Э. Общая лингвистика, 1974:

<…> Говорить об отношении человека с природой или об отношении человека с человеком через посредство языка – значит говорить об обществе. И это не случайное историческое совпадение, а необходимая связь. Ибо язык вообще всегда реализуется в каком-либо отдельном языке, в определенной конкретной языковой структуре, неотделимой от определенного конкретного общества. Нельзя представить себе язык и общество друг без друга. И то и другое есть данное. Но в тоже время и то и другое познается человеком, так как он не обладает врожденным знанием о них. Ребенок рождается и развивается в обществе людей. Взрослые, его родители, учат его пользоваться речью. Овладение языком у ребенка идет параллельно с формированием символа и конструированием объекта. Он познает вещи через их имена; он обнаруживает, что у всего есть свое имя и что знание имен дает ему возможность распоряжаться вещами. Он узнает также, что и у него самого есть имя и что с помощью этого имени он общается с окружающими. Так пробуждается в нем осознание социальной среды, в которой он живет и которая будет постепенно формировать его разум через посредство языка.

По мере того как он становится способен ко все более сложным мыслительным операциям, он включается в культуру, которая его окружает. Я называю культурой человеческую среду, все то, что помимо выполнения биологических функций придает человеческой жизни и деятельности форму, смысл и содержание. Культура неотъемлема от человеческого общества, каким бы ни был уровень цивилизации. Она заключается во множестве понятий и предписаний, а также специфических запретов (табу); то, что какая-то культура запрещает, характеризует ее не в меньшей степени, чем то, что она предписывает. Животный мир не знает запретов. Этот человеческий феномен – культура – целиком символичен. Культура определяется как весьма сложный комплекс представлений, организованных в кодекс отношений и ценностей: традиций, религии, законов, политики, этики, искусства – всего того, чем человек, где бы он ни родился, пропитан до самых глубин своего сознания и что направляет его поведение во всех формах деятельности. Что это, как не мир символов, объединенных в специфическую структуру, которую язык выявляет во внешних формах и передает? Через язык человек усваивает культуру, упрочивает ее или преобразует. И как каждый язык, так и каждая культура использует специфический аппарат символов, благодаря которому опознается соответствующее общество. Разнообразие языков, разнообразие культур, их изменения свидетельствуют о конвенциональной природе символизма, который придает им форму. В конечном счете именно символ устанавливает эту живую связь между человеком, языком и культурой.

Такова в основных чертах перспектива, которую открывает современный этап лингвистических исследований. Углубляясь в природу языка, вскрывая его связи как с мышлением, так и с поведением человека и основами культуры, эти исследования начинают проливать свет на глубинное функционирование сознания в разнообразных мыслительных операциях. Смежные науки следуют за этими успехами лингвистики, в свою очередь содействуют им, используя лингвистические методы, а зачастую и лингвистическую терминологию. Все это позволяет предвидеть, что такие параллельные исследования породят новые дисциплины и будут сообща способствовать развитию подлинной науки о культуре, которая заложит фундамент теории символической деятельности человека. Кроме того, известно, что формальные описания языков, имеют непосредственное применение при конструировании логических машин, способных делать переводы, и наоборот – от теории информации можно ожидать некоторой помощи в выяснении вопроса о том, как мысль кодируется в языке. В развитии этих следований и методов, отличающих нашу эпоху, мы видим результат постоянно развивающейся и все более абстрактной символизации, первоначальная и необходимая основа которой лежит в символизме языка. Возрастающая формализация мышления, быть может, ведет нас к более глубокому проникновению в реальную действительность. Но мы не могли бы даже представить себе этих понятий, если бы структура языка не заключала в себе их начальной модели и как бы отдаленного их предчувствия [31-32].

Бодуэн де Куртенэ И.А. Язык и языки, 1904:

В языке, или речи человеческой, отражаются различные мировоззрения и настроения как отдельных индивидов, так и целых групп человеческих. Поэтому мы в праве считать язык особым знанием, т. е. мы в праве принять третье знание, знание языковое, рядом с двумя другими – со знанием интуитивным, созерцательным, непосредственным, и знанием научным, теоретическим. В каждом языке мы можем выделять и определять наслоения и пережитки различных мировоззрений, или следовавших друг за другом в порядке хронологическом, или же отражающих собою различные стороны явлений природы и общественной жизни (наслоения религиозные, метафизические, общественные, юридические, естественно-исторические и т. д.). В тесной связи с мышлением язык может воздействовать на него или ускоряюще, или замедляюще, или усиливающим, или же подавляющим образом. Некоторые звуковые образования отражают физические отношения всего мира или же социальные (общественные) отношения человечества. Сюда принадлежат прежде всего так называемые падежи (casus) имен, из которых одни обозначают отношения пространственные и, путем метафоры, тоже временное, другие — взаимные отношения между людьми и, путем метафоры, тоже между другими существами. К падежам пространственно-временным или локально-хронологическим принадлежат: Locativus вообще, Аblativus (от лес-a, с т-ого времен), Elativus (из лес, из год в год), Allativus (к лес, к эт-ому времени), Inessivus (в лес, в год или в год), Superessivus (на стол, на эт-ой эпохе), Subessivus (под стол-ом), Sublativus (под стол), Superlativus (на стол), Abessivus (вдали от город), Instrumentalis (нож-ом, рук-ой…) и т. д. Падежами общественного происхождения являются: Genetivus (поле крестьянин-a, власть цар), в связи с местоимениями притяжательными (мой, твой, наш, чей…), Dativus (отц, дочер), Accusativus (бить раб, гнать собак, купить хлеб…) <…> [97].

Вайсгербер Й. Л. Язык как форма общественного сознания, 1993:

Различие между языками – что означает это обстоятельство в жизни человечества? Первое впечатление, которое учитывает только различное звучание, отличающееся обозначение, инородную интонацию и т.п., излишне поверхностно, и понять это несложно.

От каждого, кто действительно владеет иностранным языком, требуют, чтобы он мыслил сообразно с этим языком. И перевод с одного языка на другой превращает в трудное ремесло опять же не различие в звуках, а содержательная сторона, которую невозможно либо очень сложно перелить из образа мысли одного языка в образ мысли другого, не подменяя перевод подделкой. Было бы несложно назвать представительное количество свидетелей этих трудностей, и именно те переводчики, которые наиболее серьезно относятся к своей задаче, скорее всего, склонны считать исчерпывающее решение этой проблемы невозможным. «Расхожие выражения, считающиеся обычно переводами иноязычных слов и накопленные в словарях, передают, как правило, даже не понятийно близкие, а лишь родственные по смыслу слова; тем меньше следует ожидать, чтобы они обладали также подразумеваемым смыслом и эмоциональным содержанием оригиналов». То же подтверждают и владеющие на самом деле несколькими языками, которым часто бросается в глаза то, насколько по-разному они мыслят в зависимости от используемого языка. И наконец, стоит обратить внимание на те почти непреодолимые барьеры, которые существуют между носителями различных языков и которые нельзя объяснить чисто внешними обстоятельствами, поскольку они имеют гораздо более глубокие корни.

Итак: помимо внешней, звуковой формы, языки различаются также по своему содержанию. А доказав, что эти содержания не находятся вне и по ту сторону языка, а представляют собой его сущностный компонент, которому служат внешние формы, следует прежде всего обращать внимание именно на эти глубокие содержательные расхождения. Между тем существует сильная диспропорция между чрезвычайной важностью этих фактов и их научным исследованием. Поскольку чаще всего считалось, что задачи языковедения исчерпываются освещением звуковых и формальных соотношений между языками, то наши сведения о содержательной стороне весьма отрывочны. Во всяком случае, связанные с ней наблюдения столь часто встречались и до эпохи планомерного исследования, что мы располагаем достаточными данными для доказательства содержательного расхождения между языками. В особенности если выйти за рамки европейских языков, почти все из которых относятся к одной и той же, индоевропейской семье языков, то на каждом шагу сталкиваешься с такими различиями. И обусловлены они не только тем, что в конкретном языке находит свое выражение разный кругозор народов, разные условия жизни (например, в различных зоонимах и фитонимах). Но и категории, кажущиеся нам само собой разумеющимися, мы обнаруживаем далеко не везде; Наиболее известен, вероятно, пример с числами; многие языки обходятся тремя-пятью первыми словами-числительными; в других мы находим странное явление сосуществования нескольких различных систем числительных, применяемых в зависимости от вида считаемых предметов. «Так, к примеру, в языках индейцев используются различные группы числительных в зависимости от того, что считается: люди или предметы, одушевленные или неодушевленные феномены. Кроме того, может использоваться в каждом случае особая группа выражений числа, если речь идет о счете рыб или шкурок животных, или же если процесс счета применяется к стоящим, лежащим или сидящим объектам. Жители острова Моану пользуются различными числами от единицы до девяти в зависимости от того, считают ли они кокосовые орехи или людей, духов и животных или деревья, каноэ и деревни или дома или жерди и растения. <...>

Таким образом, существует масса языков, носители которых, ориентируются в сфере чисел во многом, мягко говоря, иначе, чем мы. Или вспомним о своеобразном выделении классов, которое встречается в столь многих языках. Каждый предмет следует включать в такой класс, причем мы обнаруживаем разнообразнейшие принципы, на которых основаны эти классы. Во многом тон задает внешняя форма, так что все четырехугольные, все короткие, все узкие, все круглые предметы вместе образуют в каждом случае свой класс. Или в языке американских аборигенов решающую роль играет тот факт, считается ли предмет стоящим, сидящим или лежащим. Деление на классы является затем основой для всевозможных других явлений, будь то, когда для каждого класса используются особые группы местоимений или особые ряды числительных и т. д. – Далее, в скольких языках для предметов, которые мы считаем понятийно однородными и называем одним словом, существует много, часто сотни слов! Так, в некоторых североамериканских языках процесс Waschen (стирка, мытье) обозначается тринадцатью различными глаголами в зависимости от того, идет ли речь о мытье рук или лица, о мытье посуды, стирке одежды, мытье мяса для приготовления пищи. Или о народе бакаири сообщается, что каждый вид пальмы различается ими самым тщательным образом и получает свое название. Даже отдельные стадии развития одного и того же вида пальмы различаются чрезвычайно тонко и обозначаются особо, но одного слова, которое соответствовало бы нашим общим понятиям «мыть», «пальма», не существует.

Итак: то, что мы объединяем понятийно, там существует раздельно и не обобщается, в то время как многие из предпринятых там понятийных членений кажутся нам непонятными или излишними. Или: для большинства неиндоевропейских языков наши грамматические понятия непригодны; для многих языков, по всей видимости, не имеет значения деление на существительные, прилагательные и глаголы в нашем смысле. В синтаксисе эти различия не менее велики. Так, любая попытка выйти за узкий круг родственных нам языков показывает, насколько другие языки отличаются от них содержательно, а это, естественно, приводит к тому, что носители языков различных языковых семей, думают соответственно по-разному – факт, с которым согласится всякий непредвзятый исследователь.

<...> При этом даже переводчики близких друг другу языков жалуются на то, что перевод без искажения самой передаваемой мысли невозможен. Как перевести одно единственное предложение, скажем, немецкое, на язык, бытующий вне рамок европейской культуры, не будучи вынужденным, полностью его переосмыслить? Ведь нельзя заводить логическое толкование так далеко, чтобы считалось одним и тем же думать по поводу одного и того же обстоятельства и иметь одну и ту же мысль, а различия отодвигать на второй план как нечто маловажное. Насколько совершенно иначе выглядит логика, которая выросла из другого языка, можно оценить лишь в том случае, если рассмотреть логику, созданную средствами неиндоевропейского языка. То, что при этом имела бы место все та же логика, представляется невероятным.

<...> Итак, мы усматриваем (с точки зрения языковых возможностей) суть различий между языками в том, что различен содержательный строй этих языков. Разная внешняя форма языка, воспринимаемая на слух, сопровождается разной внутренней формой языка, проявляющейся в соответствующих различиях, в мышлении и в поступках. После вышесказанного уже не нужно подробно разъяснять это чрезвычайно важное понятие внутренней формы языка. Мы понимаем под внутренней формой языка совокупность содержаний этого языка, то есть все, что из структурированного познания заложено в понятийном строе словаря и содержании синтаксических форм языка. Это дает, пожалуй, представление о том, что имел в виду В. фон Гумбольдт, отчеканив около ста лет назад термин «внутренняя форма языка»; сама проблема была поставлена значительно раньше. Здесь мы соприкасаемся с существенной стороной языка. В ней представлен определенный способ видения мира и его явлений, и так можно сказать, что язык скрывает в своей внутренней форме определенное миропонимание (Weltauffassung). Всякий человек, врастающий в какой-либо язык, вынужден усваивать его способ понимания мира явлений и духа, и так все члены языкового сообщества перерабатывают переживаемое ими сообразно с внутренней формой их родного языка и мыслят и действуют соответственно. <...> [90-103].

Верещагин Е. М., Костомаров В. Г. Лингвострановедческая теория слова, 1980:

Немецкий ученый Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835), считающийся основоположником общего языкознания, сформулировал и развил так называемую гипотезу лингвистической относительности. Эта гипотеза имеет большое влияние в современной науке – прежде всего за счет интенсивной деятельности неогумбольдтианцев.

Для неогумбольдтианцев реальный мир существует, поскольку он отражен в языке. Углубление в «дух» языка, который представляется сверхъестественной силой, определяющей духовное формирование, культурное творчество и историю народа, свойственно одному из ведущих представителей этого направления Л. В е й с г е р б е р у. Если В. Гумбольдт писал о влиянии структуры языка на мышление, о тождестве языка и мировоззрения с преобладающей все же ролью последнего, то у Вейсгербера язык представляется единственным фактором развития мышления. Предостережение Гумбольдта (1936): «Не следует выводить круг понятий того или иного народа <...> из его словаря. Большое число понятий, особенно абстрактных, может быть выражено необычными и неизвестными нам метафорами или описательным путем» игнорируется.

Для «понятийного» (inhaltbezogen) и «действенного» (energeiabezogen) подходов, составляющих методологию Вейсгербера, характерно полное отождествление понятия и слова или его значений (даже с отказом от этих терминов), построение «понятийного мира языка» (Denkwelt der Sprache), допущение существования языкового содержания в отрыве от звуков-носителей. Признавая особые «понятия немецкого языка», «понятия французского языка», Л. Вейсгербер видит смысл только в том, чтобы говорить о немецком или французском языках не как об «экземплярах» существующих языков, но лишь как о родных языках немцев и французов. Сравнительное изучение языков означает контрастивный анализ мировоззрений народов, говорящих на них.

В мышлении видятся только национальные черты, определенные языком, а возможность общего для всех народов мышления не рассматривается и даже ставится под сомнение. Теория родного языка увязывается с рассмотрением языка как «энергии», с его влиянием на мировоззрение говорящего на нем народа, на культуру, историю этого народа. Рассмотрение языка как «эргона» допускается в качестве предварительного этапа установления звучаний. Самый язык рисуется системой «языковых приемов» (Sprachzugriffe), при помощи которых формируются субъективные представления человека о внешнем мире и окружающий мир переводится в человеческое сознание. Свое формальное выражение эти приемы находят в «звучаниях» (Lautung), т. е. материальных языковых единицах, играющих роль знаков: словах, частях речи, членах предложения, типах предложений. «Языковой прием» и «звучание» образуют неразрывное единство, являясь двумя сторонами лингвистического языка, но именно приемы определяют характерные особенности, внутреннюю форму, «мировоззрение» (Weltbild).

Категорически не соглашаясь с гипертрофией зависимости мышления от языка, прокламируемой Л. Вейсгербером и другими неогумбольдтианцами, неверно было бы игнорировать роль языка в процессе познания, полагать, будто язык – просто индифферентное орудие образования и передачи мыслей. На самом деле язык играет тут активную роль, воспроизводя логическую мысленную картину действительности, внося в этот исключительно сложный процесс своеобразные коррективы, накладывая на познание свой отпечаток. В сознании появляется, сохраняя свою относительную самостоятельность, наряду с определенной системой мыслей как логической картиной мира, побочная – лингвистическая картина мира, не всегда соответствующая первой, сопутствующая ей. Эта лингвистическая картина мира варьируется от языка к языку. Механизм языкового выражения действительности – важная научная тема, ибо лингвистическое моделирование мира играет свою роль в процессе познания.

Образная сторона слова во многом зависит от фантазии народа, а признаки, положенные в ее основу, могут не иметь никакого значения для основного смысла слова, быть случайными. «Чувственное восприятие дает предмет, разум – название для него. В разуме нет ничего, чего бы не было в чувственном восприятии, но то, что в чувственном восприятии находится фактически, то в разуме находится лишь номинально, по названию. Разум есть высшее существо, правитель мира; но лишь по названию, а не в действительности. Что же такое название? Отличительный знак, какой-нибудь бросающийся в глаза признак, который я делаю представителем предмета, характеризующим предмет, чтобы представить его себе в его тотальности».

Но объяснить смысловую структуру слова произвольным выбором случайного, скажем, бросающегося в глаза признака, еще не означает сбросить со счетов последствия такого выбора. В самом этом выборе – точка зрения говорящих на предмет, которая может забыться, но может и сохраниться, сопутствуя понятию о данном предмете и в определенной мере направляя процесс познания этого предмета и его отношений с другими. Специфические факторы лингвистического выражения мира, как правило, дополняют наши знания о существе данного предмета, поскольку его словесный образ несет иные ценные в познавательном отношении сведения.

Отличие языкового миропонимания у разных народов еще заключается в отсутствии в тех или иных языках названий определенных предметов, что, однако, в целом не мешает правильному воспроизведению действительной картины. В то же время нельзя игнорировать, что лингвистические представления могут отражать логические пути познания, суживать или расширять представления о тех предметах, понятия которых тождественны (ср. рус. рука в параллель англ. arm и hand; рус. синий и голубой в параллель англ. blue и т. д.).

Указав на то, что в английском языке родственные отношения как по восходящей, так и по нисходящей линии связываются со словом большой (grand-father, grand-son, great grand-son), а во французском более логично со словами большой и маленький (grand-pere, petit-fils, arriere-petit-fils), Г. Брутян <…> замечает: «Хотя с помощью различных языков мы воспроизводим один и тот же фрагмент действительности (скажем, родственные отношения), языковое представление, сопутствующее однозначному понятийному мышлению, варьируется от языка к языку. Языки по-своему преобразуют итоги мыслительной деятельности, создают побочные представления, которые содержат экстралогические информации, дополняющие в том или ином смысле результат логического познания» <…>. Отсюда и происходит предложение назвать этот круг проблем лингвистической дополнительностью (в отличие от неогумбольдтианского термина «лингвистическая относительность», затушевывающего независимую от языка самостоятельность общечеловеческого мышления).

Составным компонентом языкового представления о мире выступают фразеологизмы, специфичность которых для каждого языка не вызывает сомнений. Одна и та же мысль, выраженная по-разному (см. прекрасный пример Р. А. Будагова: с глазу на глаз, tete a tete, face to face, unter vier Augen, где общ самый принцип неразложимого сочетания и то, что в основу кладется по одной из однородных примет собеседников наедине), вызывает различные образные ассоциации в зависимости от языкового оформления, а эти последние играют свою роль, пусть весьма периферийную, в процессе познания. Известны случаи зависимости смысловой стороны слова от особенностей их звучания.

В сложном механизме возникновения «мира языковых представлений» в сознании людей в зависимости от природы языка, истории его словаря и т. д. гибкость слова доходит до того, что оно способно выражать антонимические значения; то же наблюдается в области грамматики. Громадную роль здесь играет также передача этого «мира» от поколения к поколению, являющаяся сама по себе языкотворческим процессом.

В процессе познания возникновение «языковых представлений» о реальном мире, т. е. «вербальной картины» объективной действительности, происходит весьма сложным путем. Подобная «языковая модель» реальности – не беспредметная абстракция и имеет свое место в процессе познания, в многообразном отражении объективной действительности в сознании людей. Роль языка, если рассматривать его в единстве живого созерцания и абстрактного мышления на базе практики, состоит в том, что при его посредстве возникают и фиксируются наши мысли, результаты мыслительной деятельности становятся духовным достоянием как членов данного поколения, так и будущих поколений.

Мир языковых представлений возникает и развивается в процессе познания; обусловленный имманентными законами данного языка, он обладает относительной самостоятельностью. Г. А. Брутян <…> особо подчеркивает именно относительность этой самостоятельности: выдвижение на первый план моментов, причинно обусловливающих языковую модель мира, допустимо лишь для того, чтобы отстоять правомерность ее существования и, следовательно, возможность видения мира через призму языка. Нельзя, однако, гипертрофировать ситуацию, так как в своей основе, во всем существенном «языковая картина мира» совпадает с логическим отображением действительности. На каком бы языке ни говорили люди, отображение мира в их сознании при прочих равных условиях в принципе является одним и тем же. Это совпадение не означает, что мысленное отображение объективной реальности полностью покрывает собою лингвистическую картину мира: «За пределами совпадения в главном и в существенном остаются языковые образы реальных предметов и их отношений, периферийные участки вербальных представлений, которые действительно сохраняют свою самостоятельность в познании мира.. В целом они становятся источником дополнительных сведений, носителем побочных информаций об окружающей нас действительности. Причем они часто производят стойкие отложения в сознании познающего субъекта в силу образного характера их информации» <…>.

Понятийный образ мира в процессе познания сочетается с вербальным образом мира. В этом сочетании словесный образ предмета и отношений выступает как форма бытия логического отображения, как дополнительный вербальный фон, над которым возвышается логический образ. В итоге язык по-своему преобразует результаты мыслительной деятельности, выдвигает свое осмысление реальности, вносит «поправки» (не всегда правильные) в логическое отображение окружающего нас мира, создает иллюзии, которые, впрочем, легко рассеиваются, ибо словесный образ относителен и вербальное искажение в сознании исправляется понятийным образом.

Такое «самоисправление» процесса познания – не исключение и имеет аналоги в других плоскостях познания, например при снятии логическим познанием иллюзий, связанных с органами чувств. Словесный образ, каким бы иллюзорным он ни был, не может свернуть с правильного пути познания, ибо в целом вербальная модель мира – лишь часть, и далеко не решающая, человеческой практики – реализуется под контролем мыслительного опыта.

Проблема языка и поведения, по мнению Г. А. Брутяна, выделяется условно, ибо поведение тесно связано с мышлением. Здесь также недопустимо смешение понятийного аспекта и вербального, поскольку люди отнюдь не отождествляют слова с вещами (это наблюдается у «примитивных» народов, у детей при низком интеллектуальном уровне). Слово, конечно, имеет большую силу воздействия на людей, ибо гносеологически это не только «ярлык», но и носитель определенного понятия и, следовательно, передает сущность вещей. Приобретая при общении определенную самостоятельность, «передатчик информации о предмете», действующий на поведение в принципе, преломляясь через мышление, часто весьма сокращает этот путь. Люди нередко реагируют непосредственно на слово, не замечая, как оно отдалено от референта.

Силу слова ценят те, кто, понимая психологию людей, доводит до них свои идеи наикратчайшим способом, используя гибкость языковых выражений: практика ораторов, сознательные приемы агитации и пропаганды.

Эмоциональное воздействие слова иногда приобретает магическую силу, но все же не свойства языка сами по себе определяют поведение людей, а пользующиеся этими свойствами сознательно влияют на поведение других; не люди зависят от языковых норм, а эти нормы являются средством в руках людей. Языковые факторы находят применение не по причинам, обусловленным природой языка, а по соображениям внелингвистического характера, прежде всего становясь средством выражения эмоций.

Эмоциональное воздействие одного и того же логического содержания в разных высказываниях может оказаться далее противоположным в силу употребляемых языковых средств, ибо они способны подчеркнуть определенные признаки, оставить в тени другие, представить явление в более или менее привлекательном свете, протянуть этические и эстетические ассоциации, даже оказать воздействие на наше суждение. По существу, эмоциональное воздействие языка на поведение людей играет исключительную роль в их жизни, ибо эмоциональное так глубоко переплетается с рассудком, что их можно различать только по результатам, а не в самом процессе.

Изучение скрытых механизмов «силы слов» в поведении людей, по словам Г. А. Брутяна, – правильный призыв Б. Уорфа, а его теоретико-познавательные выводы здесь несостоятельны только из-за чрезмерных обобщений того зерна истины, которое он обнаружил и стал рекламировать больше, чем следует, быть может, потому, что другие упорно вообще не замечали эту истину.

Какие выводы, важные для лингвострановедения, можно сделать на основании изложенных концепций, и прежде всего – наиболее убедительной, основанной на марксизме концепции советского философа?

Во-первых, вывод об обязательной универсальности основных значений в системе любого языка. Многовековая практика интеллектуального общения между людьми совершенно разных языков, общность жизни на планете и другие внеязыковые факторы создали один и тот же логический строй мышления, общечеловеческие законы логики, идентичную реализацию познания и мыслей. Существуя только (или преимущественно) в формах конкретных языков, эти качества и обусловливают наличие общих значений в разных языках точно так же, как одно и то же содержание может облекаться в разную языковую форму и в пределах одного и того же языка. Анализ самих универсальных значений несуществен с точки зрения выявления национальной специфики каждого данного языка, хотя для проникновения в культуру именно данного народа представляется интересным отметить, какие из общечеловеческих значений были первоначально выработаны этим народом, и соответственно указать на «приоритет данного языка» в фиксации. Такой приоритет интересен для суждений о культуре данного народа, впрочем, часто первоначальная языковая форма в таких случаях – особенно если речь идет о названии предмета – интернационализируется (колхоз, спутник).

Во-вторых, можно сделать вывод о несомненной роли языка как такового в мышлении, познании, поведении, даже мировоззрении — вплоть до признания в той или иной форме особого «языкового мира представлений о реальном мире». Здесь отмечается некоторый набор основных значений, существующих только в данном языке как отражения неповторимых особенностей культуры народа – носителя данного языка и (что гораздо важнее и сложнее) особые напластования на языковых средствах, вообще-то служащих для реализации общечеловеческих универсальных значений.

Самые эти значения, хотя адекватно и полно передаются в каждом языке, однако, расчленяются, выражаются, фиксируются в нем по-разному. Кроме того, выражая общие значения, языковые средства содержат дополнительную информацию, связанную с их национальной и культурной спецификой и неизбежно (как с положительными, так, видимо, и с отрицательными результатами) наслаивающуюся на выражение основных значений. Очевидно, что такая информация очень различна применительно к разным уровням и сторонам языка.

В-третьих, полнокровное использование языка как средства общения и мышления не может в силу второго вывода не считаться с национально-культурной спецификой каждого данного языка. Эти стороны должны быть разделены в дидактических целях; поэтому изучение языка и страноведение рисуются как параллельные, но разные дисциплины.

Для первой желательно преодолеть всю специфику изучаемого языка и представить его как один из вариантов общечеловеческого способа общения и мышления (ведь на всех широтах и долготах люди говорят на одном языке — на человеческом).

Для второй главная цель — проанализировать как раз специфику изучаемого языка, выделить в ней все то (особые национально-культурные понятия и названия, своеобразия оформления общих значений, дополнительные информации при этих общих значениях), что более или менее заметно сказывается в функционировании языка, т. е. дополняет его освоение как орудия, и что вводит учащегося в особенности культуры народа, которому принадлежит язык, т. е. обеспечивает культурно-воспитательные задачи.

Во всех случаях надо помнить основополагающие указания: «Так как процесс мышления сам вырастает из известных условий, сам является естественным процессом, то действительно постигающее мышление может быть лишь одним и тем же, отличаясь только по степени, в зависимости от зрелости развития и, в частности, развития органа мышления»; «...Язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми».

Непонимание процесса развития мышления, например признание национального характера мышления, его зависимости от конкретного языка, рассуждения о «преимуществах» и «недостатках» языков и умственных способностей говорящих на них народов (как у Л. Вейсгербера), деление языков и народов на «примитивные» и «цивилизованные» (как в этнолингвистике) не могут составить базы для решения лингвострановедческих проблем в преподавании иностранного языка, как и во многих других прикладных областях, скажем в теории перевода (непереводимость возводится и Л. Вейсгербером, и «общими семантиками» в абсолют как свидетельство «неповторяемости духа языка», как невозможность передать одну и ту же мысль в разных языках).

Из сложных и диалектически противоречивых взаимоотношений языка, мышления, познания, культуры, поведения, из того, что законы языка независимы от воли людей, нельзя делать вывода о господстве языка над человеком, но можно говорить лишь об объективности существования языка. Ведь не язык определяет познание и его результаты, а человек, его общественная практика закрепляют в языке результаты своего познания действительности. Человек познает реальность, а не свой язык.

Задача (применительно к собственно страноведению) в том, чтобы из многообразия тематики отобрать то, что имеет педагогическую ценность, что способно содействовать научению адекватному владению русским языком.

Смысл поиска и смысл введения найденного материала в обучение в том, что, несмотря на свою попутность для понятийного содержания, этот материал играет громадную роль для переживания слов и (согласно с общим чувством языка) для формирования смысла в целом. С этим материалом тесно связываются дополнительные функции общения, кроме собственно коммуникативной: передача эмоциональной и стилистической информации, художественно-поэтический эффект и т. д. [279-288].

Сепир Э. Статус лингвистики как науки, 2003:

Можно сказать, что подлинно научный период в истории лингвис­тики начи­нается со сравнительного изучения и реконструкции индо­евро­пейских язы­ков. В ходе своих обстоятельных исследований индо­евро­пеисты постепенно выработали методику, пожалуй, более совер­шен­ную, нежели методы других наук, имеющих дело с человеческими ин­ститутами. Многие формулировки, предложенные компаративи­стами, занимавшимися индоевропейскими язы­ками, по своей чётко­сти и ре­гулярности близки к формулам, или так назы­ваемым «зако­нам», есте­ственных наук. В основе сравнительно-историче­ского язы­кознания лежит гипотеза о регулярном характере звуковых измене­ний, а боль­шая часть морфологических преобразований понимается в компа­ра­ти­вистике как побочный продукт регулярного фонетиче­ского развития. Многие были склонны отрицать, но в свете опыта, на­копленного лин­гвисти­кой на сегодняшний день, нельзя не признать, что именно этот подход позво­лил достичь наибольших успехов в об­ласти проблема­тики истории языка. Почему следует исходить из ре­гулярности фоне­тиче­ских изменений и по­чему такие регулярно­сти должны иметь ме­сто – на эти вопросы рядовой лингвист вряд ли в состоянии дать удов­летворительные ответы. Однако из этого во­все не следует, что можно было бы значительно усовершенствовать методы лингвистиче­ского ис­следования, если отказаться от хорошо прове­ренной гипотезы и от­крыть путь для разного рода психологиче­ских и социо­логических объ­яснений, не связанных непосредственно с тем, что мы сейчас уже знаем об историческом развитии языков. Пси­хологические и социоло­ги­ческие объяснения той регулярности лин­гвистических изменений, которая давно уже известна всем изучаю­щим язык, конечно, жела­тельны и даже не­обходимы. Но ни психоло­гия, ни социология не в со­стоянии предписывать лингвисту, какие именно законы истории языка он должен формулировать. В лучшем случае данные дисциплины мо­гут побудить лингвиста энергичнее, чем раньше, стараться понять ис­торию языка в более широком кон­тексте че­ловеческого поведения во­обще – как индивидуального, так и общественного.

Разработанные индоевропеистами методы были с явным успе­хом ис­пользованы и в исследованиях языков других семей. Совер­шенно очевидно, что методы эти столь же безотказно действуют при­мени­тельно к «примитив­ным» бесписьменным языкам Азии и Аф­рики, как и применительно к значи­тельно лучше известным формам речи более развитых народов. Возможно, что как раз в языках этих бо­лее цивили­зованных народов фундаментальная регулярность языко­вых процессов значительно чаще нарушалась такими противореча­щими ей тенден­циями, как заимствования из других языков, смеше­ние диа­лектов, со­циальная дифференциация речи. Чем больше мы за­нима­емся сравни­тельными исследованиями родственных «прими­тивных» языков, тем очевиднее становится факт, что фонетические законы и вырав­нивание по аналогии – это основные ключи к по­ниманию про­цесса развития различных языков и диалектов из одного общего праязыка. Это положение хорошо подтверждают исследова­ния про­фессора Лео­нарда Блумфилда в об­ласти центральных алгон­кинских языков и мои – на мате­риале атабаскских языков: они явля­ются убе­дительным отве­том тем, кто от­казывается верить в почти все­общую регулярность дей­ствия всех этих не­осознаваемых языковых сил, взаимодействие кото­рых приводит к регуляр­ным фонетическим изме­не­ниям и связанным с ними морфологическим пре­образованиям. Воз­можность предсказать правильность специфических форм в том или ином бесписьмен­ном языке на основании сформулированных для него фонетических зако­нов существует не только теоретически – сейчас уже можно привести немало ре­альных примеров таких под­твердив­шихся пред­сказаний. Не может быть ни­каких сомнений в том, что ме­тодам, первона­чально раз­работанным в индоев­ропеистике, предна­значено сыграть сущест­вен­ную роль и в исследованиях всех других языков; кроме того, при по­мощи этих методов, в результате по­степен­ного их совершенствования, мы, воз­можно, получим и под­тверждение гипотезы об отдалённом родстве языков разных групп, в пользу чего сейчас говорят лишь еди­ничные поверхностные факты.

Однако основная цель данной статьи – не демонстрация достиг­нутых лингвистических результатов, скорее привлечение внимания к некоторым точкам соприкосновения между лингвистикой и другими научными дисцип­линами и, кроме того, обсуждение вопроса о том, в каком смысле о лингвис­тике можно говорить как о науке.

Значимость лингвистических данных для антропологии и исто­рии культуры давно уже стала общепризнанным фактом. В процессе раз­вития лингвистических исследований язык доказывает свою по­лезность как инст­румент познания в науках о человеке и в свою оче­редь нуждается в этих нау­ках, позволяющих пролить свет на его суть. Современному лингвисту стано­вится трудно ограничиться лишь своим традиционным предметом. Если он не вовсе лишён воображе­ния, то он не сможет не разделять взаимных инте­ресов, которые свя­зывают лин­гвистику с антропологией и историей куль­туры, с социо­логией, психо­логией, философией и – в более отдалённой пер­спек­тиве – с физиоло­гией и физикой.

Язык приобретает всё большую значимость в качестве руково­дя­щего начала в научном изучении культуры. В некотором смысле сис­тема культур­ных стереотипов всякой цивилизации упорядочива­ется с помощью языка, выражающего данную цивилизацию. Наивно думать, что можно понять ос­новные принципы некоторой культуры на основе чистого наблюдения без того ориентира, каковым является языковой символизм, только и делающий эти принципы значимыми для обще­ства и понятными ему. Когда-нибудь по­пытка исследования примитив­ной культуры без привлечения данных языка соответствую­щего обще­ства будет выглядеть столь же непрофессиональной, как труд исто­рика, ко­торый не может воспользоваться в своём исследова­нии под­линными доку­ментами той цивилизации, которую он описы­вает.

Язык – это путеводитель в «социальной действительности». Хотя язык обычно не считается предметом особого интереса для об­щество­ведения, он существенно влияет на наше представление о со­циальных процессах и про­блемах. Люди живут не только в матери­альном мире и не только в мире со­циальном, как это принято думать: в значитель­ной степени они все находятся во власти того конкретного языка, ко­торый стал средством выражения в данном обществе. Представ­ление о том, что человек ориентируется во внеш­нем мире, по суще­ству, без помощи языка и что язык является всего лишь слу­чайным средством решения специфических задач мышления и ком­муни­ка­ции, – это всего лишь иллюзия. В действительности же «реаль­ный мир» в значитель­ной мере неосознанно строится на основе язы­ковых привычек той или иной социальной группы. Два разных языка нико­гда не бывают столь схожими, чтобы их можно было считать средст­вом выражения одной и той же социальной действительности. Миры, в которых живут различ­ные обще­ства, – это разные миры, а во­все не один и тот же мир с раз­личными наве­шанными на него ярлы­ками.

Понимание, например, простого стихотворения предполагает не только понимание каждого из составляющих его слов в его обычном значении: не­обходимо понимание всего образа жизни данного общества, отражающегося в словах и раскрывающегося в оттенках их значения. Даже сравнительно про­стой акт восприятия в значительно большей степени, чем мы привыкли ду­мать, зависит от наличия определённых социальных шаблонов, называе­мых сло­вами. Так, например, если нарисовать несколько десятков линий произ­воль­ной формы, то одни из них будут восприниматься как «прямые» (straight), другие – как «кривые» (crooked), «изогнутые» (curved) или «ломан­ные» (zig­zag) потому только, что сам язык предполагает такое разбиение в силу нали­чия в нём этих слов. Мы видим, слышим и вообще воспринимаем окружаю­щий мир именно так, а не иначе, главным образом благодаря тому, что наш выбор при его интерпретации предопределяется языковыми привыч­ками на­шего общества.

Итак, для решения наиболее фундаментальных проблем человеческой культуры знание языковых механизмов и понимание процесса историче­ского развития языка, несомненно, становятся более важными, чем более изощрёнными становятся наши исследования в области социального поведе­ния человека. Именно поэтому мы можем считать язык символическим руко­водством к пониманию культуры. Но значение лингвистики для изучения культуры этим не исчерпывается. Многие объекты и явления культуры на­столько взаимосвязаны с их терминологией, что изучение распределения культурно значимых терминов часто позволяет увидеть историю открытий и идей в новом свете. Эти исследования, уже принесшие плоды в изучении ис­тории некоторых европейских и азиатских культур, должны принести пользу и в деле реконструкции культур примитивных.

Для социологии в узком смысле слова данные лингвистики имеют не меньшее значение, чем для теоретической антропологии. Социолога не могут не интересовать способы человеческого общения. Поэтому крайне важным для него является вопрос о том, как язык во взаимодействии с другими фак­торами облегчает или затрудняет процесс передачи мыслей и моделей пове­дения от человека к человеку. Далее, социолог не может оставить без внима­ния и вопрос о символической значимости, в социальном смысле, языковых расхождений, возникающих во всяком достаточно большом обществе. Пра­вильность речи, то есть то явление, которое может быть названо «социаль­ным стилем» речи, имеет к социологии значительно большее отношении, чем к эстетике или грамматике. Специфические особенности произношения, ха­рактерные обороты, нелитературные формы речи, разного рода профессио­нализмы – всё это символы разнообразных способов самоорганизации обще­ства, которые имеют решающее значение для понимания развития индивиду­альных и социальных свойств. Но учёный-социолог не в состоянии оце­нить важность этих явлений до тех пор, пока у него нет вполне ясного пред­ставле­ния о той языковой основе, с помощью которой только и можно оце­нить этот социальный символизм языкового характера.

Обнадеживающим представляется тот факт, что языковым данным всё большее внимание уделяется со стороны психологов. До сих пор ещё нет уверенности в том, что психология может внести что-либо новое в понима­ние речевого поведения человека по сравнению с тем, что лингвисту из­вестно на основании его собственных данных. Однако всё большее призна­ние получает справедливое представление о том, что психологические объ­яснения языковых фактов, сделанные лингвистами, должны быть перефор­мулированы в более общих терминах; в таком случае чисто языковые факты могут быть рассмотрены как специфические формы символического поведе­ния. Учёные-психологи, на мой взгляд, ограничивают себя слишком узкими рамками психофизических основ речи, не углубляясь в изучение её символи­ческой природы. Это, по-видимому, связано с тем, что фундаментальная зна­чимость символизма для человеческого поведения ещё не осознана ими в достаточной степени. Однако представляется вполне вероятным, что именно изучение символической природы языковых форм и процессов могло бы в наибольшей степени обогатить психологическую науку.

Любое действие может быть рассмотрено либо как чисто функцио­нальное в прямом смысле слова, либо как символическое, либо как совме­щающее в себе оба эти плана. Так, если я толкаю дверь, намереваясь войти в дом, смысл данного действия заключается непосредственно в том, чтобы обеспечить себе свободный вход. Но если же я «стучусь в дверь», то доста­точно лишь слегка поразмыслить, чтобы понять: стук сам по себе ещё не от­крывает передо мной дверей. Он служит всего-навсего знаком того, что кто-то должен прийти и открыть мне дверь. Стук в дверь – это замена самого по себе более примитивного акта открывания двери. Здесь мы имеем дело с ру­диментом того, что можно назвать языком. Громадное количество всяче­ских действий является в этом грубом смысле языковыми актами. Иначе го­воря, эти действия важны для нас не потому, что сами они непосредственно при­водят к какому-либо результату, а потому, что они служат опосредую­щими знаками для более важных действий. Примитивный знак имеет некото­рое объективное сходство с тем, что он замещает или на что указывает. Так, стук в дверь непосредственно соотносится с подразумеваемым намерением эту дверь открыть. Некоторые знаки становятся редуцированными формами тех функциональных действий, которые они обозначают. Например, показать че­ловеку кулак – это редуцированный и относительно безвредный способ обо­значить реальное избиение, и если такой жест начинает восприниматься в обществе как достаточно выразительный метод замещения угроз или брани, то его можно считать символом в прямом смысле слова.

Символы этого типа – первичны, поскольку сходство такого символа с тем, что он замещает, остаётся вполне очевидным. Однако со временем форма символа изменяется до такой степени, что всякая внешняя связь с за­мещаемым им понятием утрачивается. Так, нельзя усмотреть никакой внеш­ней связи между окрашенной в красно-бело-синий цвет материей и Соеди­нёнными Штатами Америки – сложным понятием, которое и само по себе не так легко определить. Поэтому можно считать, что флаг – это вторичный, или отсылочный (referential), символ. Как мне кажется, понять язык с точки зрения психологии – это значит рассмотреть его как чрезвычайно сложный набор таких вторичных, или отсылочных, символов, созданных общест­вом. Не исключено, что и примитивные выкрики, и другие типы символов, выра­ботанные людьми в процессе эволюции, первоначально соотносились с опре­делёнными эмоциями, отношениями и понятиями. Но связь эта между сло­вами и их комбинациями и тем, что они обозначают, сейчас уже непо­средст­венно не прослеживается.

Языкознание одновременно одна из самых сложных и одна из самых фундаментальных наук. Возможно, подлинно плодо­творное со­единение лин­гвистики и психологии всё ещё дело бу­дущего. Можно полагать, что лин­гвистике суждено сыграть очень важную роль в кон­фигурационной (configu­rative) психологии (Gestalt psychology), по­скольку представляется, что из всех форм культуры именно язык со­вершенствует свою структуру сравни­тельно независимо от прочих спо­собов структурирования куль­туры. Можно поэтому думать, что языко­знание станет чем-то вроде руководства к пониманию «психоло­гиче­ской географии» культуры в целом. В повседневной жизни из­на­чаль­ная символика поведения совершенно затемнена многофункцио­наль­ностью стереотипов, приводящих в недоумение своим разнооб­разием. Дело в том, что каждый отдельно взятый акт человеческого пове­дения является точ­кой соприкосновения такого множества раз­личных пове­денческих конфигу­раций, что большинству из нас очень трудно раз­граничить контекстные и внеконтекстные формы поведе­ния. Так что именно лингвистика имеет очень существен­ное значение для конфи­гурационных исследований, потому что языковое структу­рирование в весьма значительной степени явля­ется само­достаточным и почти не зависит от прочих тесно взаи­модействующих друг с дру­гом неязыко­вых структур.

Примечательно, что и философия в последнее время всё в боль­шей, нежели раньше, степени начинает заниматься пробле­мами языка. Давно прошло то время, когда философы простодушно могли переводить грамма­тические формы и про­цессы в метафизиче­ские сущности. Философу необхо­димо понимать язык хотя бы для того, чтобы обезопасить себя от своих соб­ственных языковых привы­чек, по­этому неудивительно, что, пы­таясь освобо­дить логику от грам­матиче­ских помех и понять сим­волическую природу зна­ния и значение сим­волики, философы вынуждены изучать основы самих языковых про­цессов. Лингвисты занимают престижную позицию, содействуя про­цессу проясне­ния скрытого ещё для нас смысла наших слов и язы­ко­вых проце­дур. Среди всех исследователей человеческого поведе­ния лин­гвист в силу специфики предмета своей науки должен быть наи­большим релятиви­стом в отношении своих ощущений и в наи­мень­шей степени находиться под влиянием форм своей собст­венной речи.

Несколько слов о связи лингвистики с естественными нау­ками. Языко­веды многим обязаны представителям естественных наук – осо­бенно физики и физиологии – в том, что касается их технического ос­нащения. Фонетика, необходимая предпосылка для точных методов исследования в лингвистике, немыслима без внедрения в акустику и физиологию органов речи. Лин­гвисты, ко­торые интересуются в пер­вую очередь фактическими подробно­стями реального речевого пове­дения отдельной личности, а не социализо­ванными языковыми струк­турами, должны постоянно обращаться к помощи естественных наук. Однако очень веро­ятно, что и накопленный в результате лин­гвистиче­ских ис­следова­ний опыт также может в значительной мере спо­собст­вовать по­становке ряда собственно акустических или физио­логических задач.

В общем и целом ясно, что интерес к языку в последнее время выходит за пределы собственно лингвистических про­блем. И это неизбежно, так как понимание языковых механизмов необходимо как для изучения истории, так и для исследования человеческого поведе­ния. Можно только надеяться в этой связи, что лингвисты острее осоз­нают значение их предмета для науки в целом и не останутся в сто­роне, огораживаясь традицией, кото­рая грозит превратиться в схо­ла­стику, если не вдохнуть в её жизнь занятия, выходящие за пределы изучения только формального устройства языка.

Каково же, наконец, место лингвистики в ряду других науч­ных дисци­плин? Является ли она, как и биология, естественной наукой или всё-таки гуманитарной? Мне представляется, что имеются два об­стоя­тельства, в силу которых существует явная тенденция рассматри­вать языковые данные в кон­тексте биоло­гии. Во-первых, это тот оче­видный факт, что реальная техника язы­кового поведения приспособ­лена к весьма специфическим физиологиче­ским особенностям чело­века. Во-вторых, регуляр­ность и стандартность язы­ковых процессов вызывают квазиро­мантическое ощущение контраста с абсо­лютно сво­бодным и необусловленным поведением человека, рассматривае­мым с точки зрения культуры. Однако регулярность звуковых изменений лишь на поверхностном уровне аналогична биологическому ав­тома­тизму. Как раз по­тому, что язык является столь же строго со­циализи­рованной ча­стью куль­туры, как и любая другая её часть, но при этом он обнару­живает в своих ос­новах и тенденциях та­кую регулярность, какую при­выкли наблюдать и опи­сывать лишь представители естест­венных наук, он имеет стратегиче­ское зна­чение для методологии об­щественных наук. За внешней беспо­рядоч­ностью социальных явле­ний скрывается регулярность их конфигураций и тенденций, которая столь же ре­альна, как и ре­гулярность физических про­цессов в мире меха­ники, хотя стро­гость её бесконечно менее очевидна и должна быть по­нята совсем по-другому. Язык – это в первую очередь про­дукт соци­аль­ного и культурного развития, и воспринимать его следует именно с этой точки зре­ния. Его регулярность и формальное разви­тие, безус­ловно, основы­ваются на биологических и психо­логических предпосыл­ках. Но эта регуляр­ность и не­осознанный характер основ­ных языковых форм не превращают лингвистику в простой придаток биологии или психологии. Языкознание лучше всех дру­гих социаль­ных наук демон­стрирует своими фактами и мето­дами, несо­мненно более легко уста­навливаемыми, чем факты и методы дру­гих дисцип­лин, имеющих дело с социологи­зированным поведе­нием, возмож­ность под­линно научного изу­чения общества, не подражая при этом мето­дам и не при­нимая на веру положений естественных наук. Осо­бенно важно под­черкнуть, что лингвисты, которых часто и справед­ливо об­виняют в неспо­собности выйти за пределы милых их сердцу моделей ос­нов­ного предмета их исследо­ваний, должны осознать, ка­кое значе­ние их наука может иметь для интерпре­тации человече­ского поведе­ния в целом. Хотят они того или нет, им придётся всё больше и больше заниматься теми пробле­мами антропологии, социоло­гии и физиологии, которые вторгаются в область язы­ка

Уорф Б. Наука и языкознание, 2003:

Каждый нормальный человек, вышедший из детского возраста, обла­дает спо­собностью говорить и говорит. Именно поэтому каждый, неза­висимо от об­разования, проносит через всю свою жизнь некото­рые хотя и наивные, но глубоко укоренившиеся взгляды на речь и на её связь с мышлением. По­скольку эти воз­зрения тесно связаны с рече­выми навыками, ставшими бес­соз­нательными и автоматическими, они довольно трудно поддаются измене­нию и отнюдь не являются чем-то сугубо индивидуальным или хаотичным – в их основе лежит опреде­лённая система. По­этому мы вправе назвать эти воззрения сис­темой естественной логики. Этот термин представляется мне более удач­ным, чем термин «здравый смысл», который часто используется с тем же значением.

Согласующийся с законами естественной логики факт, что все люди с детства свободно владеют речью, уже позволяет каж­дому счи­тать себя авто­ритетом во всех вопросах, связанных с процессом фор­мирования и передачи мыслей. Для этого, как ему представляется, достаточно обратиться к здра­вому смыслу и логике, которыми он, как и всякий другой человек, обладает. Естественная логика ут­верждает, что речь – это лишь внеш­ний процесс, свя­занный только с сообщением мыслей, но не с их формированием. Счита­ется, что речь, т. е. использование языка, лишь «выражает» то, что уже в ос­новных чертах сложилось без помощи языка. Формирование мысли – это якобы са­мостоя­тельный процесс, называемый мышлением или мыслью и ни­как не связанный с природой отдельных конкретных язы­ков. Грамма­тика языка – это лишь совокупность общепринятых тради­ционных правил, но ис­пользова­ние языка подчиняется якобы не столько им, сколько правильному, рацио­нальному, или логическому, мышлению.

Мысль, согласно этой системе взглядов, зависит не от грамма­тики, а от законов логики или мышления, будто бы одина­ковых для всех обитателей вселенной и отражающих рацио­нальное начало, ко­торое может быть обна­ружено всеми разум­ными людьми независимо друг от друга, безразлично, говорят ли они на китайском языке или на языке чоктав. У нас принято счи­тать, что математические формулы и постулаты формальной логики имеют дело как раз с подобными явле­ниями, т. е. со сферой и законами чистого мышления. Естественная логика ут­верждает, что различные языки – это в ос­новном параллель­ные способы выражения одного и того же понятийного со­держания и что поэтому они различаются лишь незначительными деталями, кото­рые только кажутся важными. По этой теории математика, символиче­ская логика, философия и т. п. – это не особые от­ветвления языка, но сис­темы, противостоящие языку и имеющие дело непосред­ственно с областью чистого мышления. Подобные взгляды нашли и отражение в старой остроте о немецком грамматисте, посвятившем всю свою жизнь изучению дательного падежа. С точки зрения естест­венной ло­гики и дательный падеж, и грамма­тика в целом – вещи не­значитель­ные. Иного мне­ния придерживались, по-видимому, древние арабы: расска­зы­вают, что два принца оспаривали друг у друга честь надеть туфли самому учёному из грамматистов королев­ства, а их отец, калиф, видел славу своего королевства в том, что вели­кие граммати­сты почи­тались здесь превыше королей.

Известное изречение, гласящее, что исключения подтвер­ждают пра­вила, содержит немалую долю истины, хотя с точки зрения фор­мальной ло­гики оно превратилось в нелепость, по­скольку «подтвер­ждать» больше не значило «подвергнуть про­верке». Поговорка приоб­рела глубокий психологи­ческий смысл с тех пор, как она утратила зна­чение в логике. Сейчас она оз­на­чает то, что, если у правила совер­шенно нет исключений, его не признают за правило и вообще его не осознают. Такие явления – часть нашего повсе­днев­ного опыта, кото­рый мы обычно не осоз­наём. Мы не можем выделить какое-либо яв­ле­ние или сформу­лировать для него правила до тех пор, пока не най­дём ему про­тивопоставления и не обогатим наш опыт настолько, что столк­нёмся наконец с нарушением данной регулярности. Так, мы вспоми­наем о воде лишь тогда, когда высыхает колодец, и осоз­наём, что дышим воздухом, только когда его нам начинает не хватать.

Или, например, предположим, что какой-нибудь народ в силу ка­кого-либо физиологического недостатка способен вос­принимать только синий цвет. В таком случае вряд ли его люди смогут сформу­ли­ровать мысль, что они видят только синий цвет. Термин синий бу­дет лишён для них всякого значения, в их языке мы не найдём назва­ний цветов, а их слова, обозначаю­щие от­тенки синего цвета, будут со­от­ветствовать нашим словам свет­лый, тёмный, белый, чёрный и т. д., но не нашему слову синий. Для того чтобы осознать, что они видят только синий цвет, они должны в какие-то отдель­ные моменты вос­при­нимать и дру­гие цвета. Закон тяготения не знает ис­ключений; нет нужды дока­зывать, что человек без специального образова­ния не имеет ни­какого понятия о законах тяготения и ему никогда бы не при­шла в голову мысль о возможности существования планеты, на ко­то­рой тела подчинялись бы за­конам, отличным от земных. Как си­ний цвет у нашего вы­мышленного на­рода, так и закон тяготения состав­ляют часть повседнев­ного опыта необразо­ванного чело­века, нечто не­отделимое от этого повсе­дневного опыта. Закон тя­готения нельзя было сформулировать до тех пор, пока па­даю­щие тела не были рас­смотрены с более широкой точки зрения – с учётом и других миров, в которых тела движутся по орбитам или иным обра­зом.

Подобным же образом, когда мы поворачиваем голову, окру­жающие нас предметы отражаются на сетчатке глаза так, как если бы эти предметы двигались вокруг нас. Это явление – часть нашего по­вседневного опыта, и мы не осознаём его. Мы не думаем, что комната вращается вокруг нас, но понимаем, что повернули голову в непод­вижной комнате. Если мы попыта­емся критически осмыслить то, что происходит при быстром движении го­ловы или глаз, то окажется, что самого движения мы не видим; мы видим лишь нечто расплывчатое между двумя яс­ными картинами. Обычно мы этого совершенно не за­мечаем и мир предстаёт перед нами без этих расплывчатых перехо­дов. Когда мы проходим мимо дерева или дома, их отражение на сет­чатке меняется так же, как если бы это дерево или дом пово­рачива­лись на оси; однако, передвигаясь при обычных скоро­стях, мы не ви­дим поворачи­вающихся домов или деревьев. Ино­гда неправильно по­добранные очки по­зволяют увидеть, когда мы оглядываемся вокруг, странные движения окру­жающих предме­тов, но обычно мы при пере­движении не замечаем их отно­си­тельно движения. Наша психиче­ская организация такова, что мы иг­нори­руем целый ряд явлений, которые хотя и всеобъем­лющи и широко рас­про­странены, но не имеют значения для нашей повседневной жизни и нужд.

Естественная логика допускает две ошибки. Во-первых, она не учиты­вает того, что факты языка составляют для говорящих на дан­ном языке часть их повседневного опыта и поэтому эти факты не под­вергаются критическому осмыслению и проверке. Таким образом, если кто-либо, следуя естественной логике, рассуждает о разуме, ло­гике и законах правильного мышления, он обычно склонен просто следовать за чисто грамматическими фактами, кото­рые в его собст­венном языке или семье языков составляют часть его повсе­дневного опыта, но от­нюдь не обяза­тельны для всех языков и ни в каком смысле не явля­ются общей основой мышления. Во-вторых, естест­вен­ная ло­гика сме­шивает взаимопонимание говорящих, достигаемое пу­тём использо­ва­ния языка, с осмысливанием того языкового про­цесса, при по­мощи ко­то­рого достигается взаимопонимание, т. е. с об­ластью, являющейся компетен­цией презренного и с точки зрения ес­тест­вен­ной логики аб­солютно беспо­лезного грамматиста. Двое гово­рящих, например, на английском языке бы­стро придут к до­говорённо­сти от­носительно предмета речи; они без труда со­гласятся друг с дру­гом в отношении того, к чему относятся их слова. Один из них (А) мо­жет дать указания, которые будут вы­полнены к полному его удов­ле­творе­нию другим го­ворящим (В). Именно потому, что А и В так хорошо понимают друг друга, они в соответствии с естественной логикой счи­тают, что им, ко­нечно, ясно, почему это происходит. Они полагают, например, что всё дело просто в том, чтобы выбрать слова для выра­жения мыслей. Если мы попросим А объяснить, как ему удалось так легко дого­вориться с В, он про­сто повторит более или менее про­странно то, что он и по­нятия не имеет о том процессе, который здесь происходит. Слож­ней­шая система языковых моделей и классифика­ций, которая должна быть общей для А и В, служит им для того, чтобы они вообще могли вступить в контакт.

Эти врождённые и приобретаемые со способностью гово­рить ос­новы и есть область грамматиста, или лингвиста, если дать этому учё­ному более со­временное название. Слово «лин­гвист» в разговор­ной и особенно в газетной речи означает нечто совершенно иное, а именно человека, который может быстро достигнуть взаимопонимания при общении с людьми, говоря­щими на различных языках. Такого че­ло­века, однако, правильнее было бы назвать по­лиглотом. Учёные-языко­веды уже давно осоз­нали, что способность бегло го­ворить на ка­ком-либо языке ещё совсем не означает лингвистического знания этого языка, т. е. понимания его основных особенностей (background phenom­ena), его системы и происходящих в ней регулярных процес­сов. Точно так же способность хорошо играть на бильярде не подра­зумевает и не требует зна­ния законов механики, действующих на бильярдном столе.

Сходным образом обстоит дело в любой другой отрасли науки. Всех подлинных учёных интересует прежде всего основа явлений, иг­рающая как таковая небольшую роль в нашей жизни. И тем не менее изучение основы позволяет обнаружить тесную связь между многими остающимися в тени об­ластями фактов, принимаемыми за нечто дан­ное, и такими занятиями, как транспортировка товаров, приготовле­ние пищи, уход за боль­ными, выращи­вание картофеля. Все эти виды дея­тельности могут с течением времени под­вергнуться весьма значи­тель­ным изме­нениям под влиянием сугубо научных теоретических изыска­ний, ни в коей мере не связанных с самими этими ба­нальными заня­тиями. Так и в лингвистике – изучаемая ею основа язы­ковых яв­лений, которые как бы находятся на заднем плане, имеет от­ноше­ние ко всем видам нашей деятельности, связанной с речью и дости­же­нием взаимо­понимания, – во всякого рода рассужде­ниях и аргумен­та­ции, в юрис­пруден­ции, дискуссиях, при заклю­чении мира, заключе­нии раз­личных дого­воров, в изъявлении об­щественного мнения, в оценке на­учных теорий, при изложении научных результатов. Везде, где в делах людей достигаются дого­ворённость или согласие, незави­симо от того, используются ли при этом ма­тематические или какие-либо другие спе­циальные условные знаки или нет, эта договорён­ность достигается при помощи языковых процессов или не дости­гается во­все.

Как мы видели, ясное понимание лингвистических процес­сов, по­сред­ством которых достигается та или иная договорён­ность, совсем не обяза­тельно для достижения этой договорён­ности, но, разумеется, от­нюдь ей не мешает. Чем сложнее и труднее дело, тем большую по­мощь может оказать такое зна­ние. В конце концов, можно достигнуть такого уровня – и я подоз­реваю, что современный мир почти достиг его, – когда понима­ние процессов речи является уже не только жела­тельным, но и необходимым. Здесь можно провести аналогию с море­плава­нием. Всякое плывущее по морю судно попа­дает в сферу дейст­вия протяжения планет. Однако даже мальчишка может провести своё судёнышко вокруг бухты, не зная ни географии, ни астроно­мии, ни ма­тематики или международной политики, в то же время для капи­тана океанского парохода знание всех этих предметов весьма сущест­венно.

Когда лингвисты смогли научно и критически исследовать боль­шое число языков, совершенно различных по своему строю, их опыт обогатился, основа для сравнения расширилась, они столкнулись с на­рушением тех за­кономерностей, которые до того считались уни­версальными, и познакоми­лись с совер­шенно новыми типами яв­лений. Было установлено, что основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть про­сто инструмент для воспро­изведения мыслей. Напро­тив, грамматика сама формирует мысль, яв­ляется про­граммой и руководством мыслительной дея­тельности ин­дивидуума, сред­ством анализа его впечатлений и их синтеза. Форми­рование мыс­лей – это не независимый процесс, строго рациональный в старом смысле этого слова, но часть грамматики того или иного языка и раз­личается у различных народов в одних случаях незначи­тельно, в дру­гих – весьма существенно, так же как грамматический строй соответ­ствующих языков. Мы расчленяем природу в направле­нии, подсказан­ном нашим род­ным языком. Мы выделяем в мире яв­лений те или иные категории и типы со­всем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстаёт перед нами как калейдоско­пический поток впечатлений, кото­рый должен быть организован на­шим сознанием, а это значит в основном – языко­вой системой, хра­ня­щейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, ор­ганизуем его в поня­тия и распределяем значения так, а не иначе в основ­ном потому, что мы – участники соглашения, предписывающего подобную сис­темати­зацию. Это соглашение имеет силу для оп­реде­лённого речевого кол­лектива и закреплено в системе мо­делей нашего языка. Это соглаше­ние, ра­зумеется, никак и ни­кем не сформулиро­вано и лишь подразу­мевается, и тем не менее мыучастники этого со­глашения; мы во­обще не смо­жем говорить, если только не подпи­шемся под системати­зацией и классификацией мате­риала, обуслов­ленной указанным со­глашением.

Это обстоятельство имеет исключительно важное значение для совре­менной науки, поскольку из него следует, что ни­кто не во­лен описывать природу абсолютно независимо, но все мы связаны с определёнными спосо­бами интерпретации даже тогда, когда считаем себя наиболее свободными. Человеком, более свободным в этом от­ношении, чем другие, оказался бы лингвист, знакомый со множеством самых разнообразных язы­ковых систем. Однако до сих таких лингвис­тов не было. Мы стал­киваемся, таким образом, с новым принципом от­носительно­сти, который гласит, что сходные физиче­ские явления по­зволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или по крайней мере при соотносительности языковых систем.

Этот поразительный вывод не так очевиден, если ограни­читься сравне­нием лишь наших современных европейских язы­ков да ещё, возможно, ла­тинского и греческого. Системы этих языков совпадают в своих существен­ных чертах, что на первый взгляд, казалось бы, сви­де­тельствует в пользу ес­тественной ло­гики. Но это совпадение суще­ст­вует только потому, что все ука­занные языки представляют собой ин­доевропейские диалекты, построен­ные в основном по одному и тому же плану и истори­чески развившиеся из того, что когда-то давно было одной рече­вой общностью; сходство упомяну­тых языков объяс­няется, кроме того, тем, что все они в течение долгого вре­мени участ­вовали в создании общей культуры, а также тем, что эта культура во мно­гом, и особенно в интеллектуальной области, развивалась под боль­шим влиянием латыни и греческого. Таким образом, данный слу­чай не про­тиворечит принципу лингвистической относитель­ности, сформу­лиро­ванному в конце предыдущего абзаца. Следствием этого является сходство в описа­нии мира у совре­менных учёных. Нужно, однако, под­черкнуть, что понятия «все со­временные учёные, говоря­щие на индо­европейских языках» и «все учёные» не совпадают. То, что совре­мен­ные китайские или турецкие учёные описывают мир подобно ев­ропейским учё­ным, означает только, что они пе­реняли це­ликом всю западную систему мышления, но совсем не то, что они вы­работали эту систему самостоятельно, с их собственных наблюда­тельных по­стов.

Расхождения в анализе природы становятся более очевид­ными при со­поставлении наших собственных языков с языками семитскими, китайским, тибетским или африканскими. И если мы привлечём языки коренного насе­ления Америки, где речевые коллективы в тече­ние многих тысячелетий раз­вивались незави­симо друг от друга и от Ста­рого Света, то тот факт, что языки расчленяют мир по-разному, стано­вится совершенно неопро­вержи­мым. Обнаруживается относи­тель­ность всех понятийных систем, в том числе и нашей, и их зависи­мость от языка. То, что американские индейцы, владею­щие только своими род­ными языками, никогда не выступали в качестве учё­ных или ис­следова­телей, не имеет от­ношения к делу. Игнорировать свиде­тель­ство своеобразия человеческого ра­зума, которое предоставляют их языки, – это всё равно, что ожидать от бота­ников исчерпываю­щего описания растительного мира, зная, что они изучили только расте­ния, употребляемые в пищу, и оранжерейные розы.

Рассмотрим несколько примеров. В английском языке мы рас­пре­де­ляем большинство слов по двум классам, обладаю­щим различ­ными грамма­тическими и логическими особенно­стями. Слова пер­вого класса мы называем существительными (ср., например, house «дом», man «человек»); слова вто­рого – глаголами (например: hit «уда­рить», run «бежать»). Многие слова од­ного класса могут выступать ещё и как слова другого класса (например: a hit «удар», a run «бег» или to man the boat «уком­плектовать лодку людьми, лич­ным соста­вом»). Однако в общем граница между этими двумя классами яв­ляется абсолют­ной. Наш язык даёт нам, таким образом, деление мира на два полюса. Но сама природа совсем так не делится. Если мы ска­жем, что strike «ударять», turn «поворачивать», run «бежать» и т. п. – глаголы по­тому, что они обозначают временные и кратковре­менные явления, то есть дейст­вия, то­гда почему же fist «припадок» – сущест­вительное? Ведь это тоже вре­менное явление! Почему lightning «мол­ния», spark «искра», wave «волна», eddy «вихрь», pulsation «пульса­ция», flame «пламя», storm «буря», phase «фаза», cycle «цикл», spasm «спазм», noise «шум», emotion «чувство» и т. п. – суще­ствительные? Всё это временные явления. Если man «че­ловек» и house «дом» – суще­стви­тельные потому, что они обозна­чают длительные и устой­чивые явле­ния, то есть предметы, тогда почему beer «держать», adhere «твёрдо дер­жаться, придержи­ваться», extend «простираться», project «выда­ваться, высту­пать», continue «продолжаться, длиться», persist «упор­ствовать, оста­ваться», grow «расти», dwell «пребывать, жить» и т. п. – глаголы? Если нам возразят, что possess «обладать», adhere «при­держи­ваться» – глаголы по­тому, что они обозначают скорее ус­тойчи­вые связи, чем устойчивые понятия, по­чему же тогда equilibrium «рав­новесие», pressure «давление», current «тече­ние, ток», peace «мир», group «группа», nation «нация», society «общество», tribe «племя», sister «сестра» или другие термины родства относятся к суще­стви­тель­ным? Мы обнаруживаем, что «событие» (event) оз­начает для нас «то, что наш язык классифицирует как глагол» или нечто подобное. Мы видим, что определить явление, вещь, пред­мет, отношение и т. п., исходя из при­роды, невозможно; их оп­ределение всегда подразу­ме­вает обращение к грам­матиче­ским категориям того или иного кон­кретного языка.

В языке хопи «молния», «волна», «пламя», «метеор», «клуб дыма», «пульсация» – глаголы, так как всё это события крат­кой длительности и именно поэтому не могут быть ничем иным, кроме как глаголами. «Облако» и «буря» обладают наименьшей продолжи­тель­ностью, возможной для суще­ствительных. Таким образом, как мы ус­тановили, в языке хопи существует класси­фикация явлений (или лин­гвистически изолируемых единиц), ис­ходя­щая из их длительно­сти, не­что совершенно чуждое нашему образу мысли. С другой сто­роны, в языке нутка (о-в Ванкувер) все слова показались бы нам глаго­лами, но в действительности там нет ни класса I, ни класса II; перед нами как бы монистический взгляд на природу, который порождает только один класс слов для всех видов явлений. О house «дом» можно сказать и «a house occurs» «дом имеет место», и «it houses» «домит» со­вер­шенно так же, как о flame «пламя» можно сказать и «a flame occurs» «пламя имеет место» и «it burns» «горит». Эти слова представляются нам по­хожими на глаголы по­тому, что у них есть флексии, передаю­щие раз­личные оттенки длительности и времени, так что суф­фиксы слова, обозначающего «дом», придают ему зна­чения «давно сущест­вующий дом», «временный дом», «будущий дом», «дом, который раньше был», «то, что начало быть домом» и т. п.

В языке хопи есть существительное, которое может отно­ситься к лю­бому летающему предмету или существу за исклю­чением птиц; класс птиц обозначается другим существительным. Можно сказать, что первое сущест­вительное обозначает класс Л – П «летающие ми­нус птицы»; действительно, хопи называют од­ним и тем же словом и насе­комые, и самолёт, и лётчика и не испытывают при этом никаких за­труднений. Разумеется, ситуа­ция помо­гает устранить возможное сме­шение различных пред­ставителей любого ши­рокого лингвистиче­ского класса, подоб­ного Л – П. Этот класс представляется нам уж слишком обшир­ным и разнородным, но таким же показался бы, на­пример, эскимосу наш класс «снег». Мы называем одним и тем же сло­вом па­дающий снег, снег на земле, снег, плотно слежавшийся, как лёд, та­лый снег, снег, несомый ветром, и т. п., независимо от ситуа­ции. Для эскимоса это всеобъемлющее слово было бы почти немыс­лимым; он заявил бы, что падающий снег, талый снег и т. п. различны и по вос­приятию, и по функ­ционированию (sensuously and operationally). Это различные вещи, и он назы­вает их различными сло­вами. Напротив, ацтеки идут ещё дальше нас: в их языке «холод», «лёд» и «снег» представлены одним и тем же словом с раз­личными окончаниями: «лёд» – это существитель­ное, «холод» – прилага­тель­ное, а для «снега» употребляется соче­тание «ледяная изморось».

Однако удивительнее всего то, что различные широкие обобще­ния за­падной культуры, как, например, время, скорость, материя, не являются су­ществительными для построения всеобъ­емлющей кар­тины Вселенной. Пси­хические переживания, кото­рые мы подводим под эти категории, конечно, никуда не исче­зают, но управлять космо­логией могут и иные категории, свя­зан­ные с переживаниями другого рода, и функционируют они, по-видимому, ничуть не хуже наших. Хопи, на­пример, можно на­звать языком, не имеющим времени. В нём разли­чают психоло­гическое время, которое очень напоми­нает бергсо­нов­скую «длительность», но это «время» совершенно отлично от ма­тема­тического времени t, используемого нашими физиками. Специ­фиче­скими особенностями понятия времени в языке хопи явля­ется то, что оно варьируется от человека к человеку, не допускает одновре­менно­сти, может иметь нулевое измерение, то есть ко­личественно не может превышать еди­ницу. Индеец хопи говорит не «я оставался пять дней», но «я уехал на пятый день».

Слово, относящееся к этому виду времени, подобно слову «день», не имеет множественного числа. Загадочные картинки на при­веденном рисунке помогут представить, как глагол в языке хопи обхо­дится без времён. И дей­ствительно, в одноглагольном предложении единственная польза от наших времён заключа­ется в различении пяти типичных ситуаций, изображённых на кар­тинках.

Рис. 1. Различие между языками, имеющими времена

(английский), и языками, не имеющими времён (хопи).

То, что в английском языке связано с различиями во времени,

в хопи связано с различиями в степени достоверности сообщаемого.

В не знающем времён языке хопи глагол не различает настоящее, прошедшее или будущее события, но всегда обязательно указывает, какую степень достоверности говорящий намеревается придать высказыванию: а) сообщение о событии (ситуация 1, 2 и 3 на рисунке), б) ожидание события (ситуация 4), в) обобщение событий или закон (ситуация 5). Ситуация 1, где говорящий и слушающий объединены единым полем наблюдения, подразделяется английским языком на два возможных случая – 1 а и 1 б, которые у нас называются соответственно настоящим и прошедшим. Это подразделение необязательно для языка, оговаривающего, что данное высказывание представляет собой констатацию события.

Грамматика языка хопи позволяет также легко различать посредством форм, называемых видами и наклонениями, мгновенные, длительные и повторяющиеся действия и указывать действительную последовательность сообщаемых событий. Таким образом, Вселенную можно описать, не прибегая к понятию измеряемого времени. А как же будет действовать физическая теория, построенная на этих осно­вах, без t (время) в своих уравнениях? Превосходно, как можно себе представить, хотя, несомненно, она потребует иного мировоззрения и, вероятно, иной математики. Разумеется, понятие V (скорость – velocity) также должно будет исчезнуть. В языке хопи нет слова, полностью эквивалентного нашему слову «скорость» или «быстрый». Обычно эти слова переводятся словом, имеющим значение «сильный» или «очень» и сопровождающим любой глагол движения. В этом ключ к пониманию сущности нашей новой физики. Нам, вероятно, понадобится ввести новый термин – I – интенсивность (intensity). Каждый предмет или явление будет содержать в себе I незави­симо от того, считаем ли мы, что этот предмет или явление движется, или про­сто длится, или существует. Может случиться, что I (интенсивность) электрического заряда окажется совпадающей с его напряжением или потенциалом. Мы должны бу­дем ввести в употребление особые «часы» для измерения некоторых интенсивностей или, точнее, некоторых относительных интенсивностей, поскольку абсолютная интенсивность чего-либо будет бессмысленной. Наш старый друг ускорение (accelera­tion) также будет присутствовать при этом, хотя, без сомнения, под новым именем. Возможно, мы назовём его V, имея в виду не скорость (velocity), а вариантность (variation). Вероятно, все процессы роста и накопления будут рассматриваться как V. У нас не будет понятия темпа (rate) во временном смысле, поскольку, подобно скорости (velocity), темп предполагает математическое и лингвистическое время. Мы, разумеется, знаем, что всякое измерение покоится на отношении, но измерение интен­сивностей путём сравнения с интенсивностью хода часов либо движения планеты мы не будем трактовать как отношение, точно так же как мы не трактуем расстояние на основе сравнения с ядром.

Учёному, представляющему иную культуру – культуру, оперирующую понятиями времени и скорости, пришлось бы тогда приложить немало усилий, чтобы объяснить нам эти понятия. Мы говорили бы об интенсивности химической реакции; он – о скорости её протекания или и её темпе. Первоначально мы бы просто думали, что его слова «скорость» и «темп» соответствуют «интенсивности» в нашем языке, а он, вероятно, сначала считал бы, что «интенсивность» – это просто слово, передающее то же, что слово «скорость» в его языке. Сперва мы бы соглашались, потом начались бы разногласия. И наконец обе стороны начали бы, по-видимому, осознавать, что всё дело в использовании различных систем мышления. Ему было бы очень трудно объяснить нам, что он разумеет под «скоростью» химической реакции. В нашем языке не оказалось бы подходящих слов. Он попытался бы объяснить «скорость», сопоставляя химическую реакцию со скачущей лошадью или указывая на различие между хорошей лошадью и ленивой. Мы пытались бы с улыбкой превосходства показать ему, что его аналогия также иллюстрирует не что иное, как различные интенсивности, и что, кроме этого обстоятельства, никакого другого сходства между лошадью и химической реакцией в пробирке нет. Мы не преминули бы отметить, что скачущая лошадь движется относительно земли, в то время как веще­ство в пробирке находится в состоянии покоя.

Важным вкладом в науку с лингвистической точки зрения было бы бо­лее широкое развитие чувства перспективы. У нас больше нет оснований считать несколько сравнительно недавно возникших диалектов индоевропейской семьи и выработанные на основе их моделей приёмы мышления вершиной развития человеческого разума. Точно так же не следует считать причиной широкого распространения этих диалектов в наше время их большую пригодность или нечто подобное, а не исторические явления, которые можно назвать счастливыми только с узкой точки зрения заинтересованных сторон. Нельзя считать, что всё это, включая собственные процессы мышления, исчерпывают всю полноту разума и познания, они (эти явления и процессы) представляют лишь одно созвездие в бесконечном пространстве галактики. Поразительное многообразие языковых систем, существую­щих на земном шаре, убеждает нас в невероятной древности человеческого духа; в том, что те немногие тысячелетия история, которые охватываются нашими письмен­ными памятниками, оставляют след не толще карандашного штриха на шкале, какой измеряется наш прошлый опыт на этой планете; в том, что события этих последних тысячелетий не имеют никакого значения в ходе эволюционного развития; в том, что че­ловечество не знает внезапных взлётов и не достигло в течение последних тысячелетий никакого внушительного прогресса в создании синтеза, но лишь забавлялось игрой с лингвистическими формулировками и мировоззрениями, унаследованными от бесконечного в своей длительности прошлого. Но ни это ощущение, ни сознание произвольной зависимости всех наших знаний от языковых средств, которые ещё сами в основном не познаны, но должны обескураживать учёных, не должны, напротив, воспитать ту скромность, которая неотделима от духа подлинной науки и, следовательно, положит конец той надменности ума, которая ме­шает подлинной научной любознательности и вдохновению [202-219].

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]