Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Мир гомеровского грека.rtf
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
784.17 Кб
Скачать

Становление чувственности

(ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ МИРА)

САПРО И КАТУЛЛ

(сердце и разум, глубина и поверхность,

душа и тело, любовь и сексуальность)

Хронологически

  1. Сердечное (бесчувственное и бессознательное) отношение

  2. Сексуальное (чувственное) отношение

  3. Любовь (мыслимое?) отношение

«Одна из особенностей сна состоит в том, что категории говорения переносятся в пространство зрения. Без этого опыта невозможны были бы такие сферы, как искусство и религия,

т.е. вершинные проявления сознания»

/Ю.М.Лотман «Культура и взрыв» М. 1992. С.60/

/Поэт, создавая словом образы также переводит речь (сердце) в зримое (разум), выносит сердечное на поверхность. А, запечатлевая образы в слове, погружает зримое в речь, делая разумное сердечным./

Разум – это проявление слабости.

Разумом можно и нужно переболеть.

«Сам по себе он (разум) сила консервативная, источник и творец авторитета и веры в авторитет. Разум ведет к окостенению жизни, к закреплению и умерщвлению ее в создаваемых им недвижных определениях, формах».

/Л.П.Карсавин «Культура ср.веков» Киев. 1995, с. 166/

Нет ничего, чтоб нас соединило

И ни одна не протянулась нить

Чтоб не смыкались Не было и Было

В безжизненно разумное Не быть

Проблема ВРЕМЕНИ

Говорящие об объективности существования времени аппелируют к ч/в формам длительности процессов и явлений. {Длительность же очевидна для ч/в.} Нет, не очевидна! Как не очевидно и само чувственное восприятие, вернее, его изначально определяющее аргументацию присутствие.

Если ч/в формируется, то это означает не что иное, как то, что формируются способности восприятия. Тогда и «длительность», как последовательность, есть не столько данность для… сколько способность к… - способность движения. Последовательность и длительность в характеристиках движения предполагают как «min» движущегося и характеризуют не само движение, а способности движущегося. Правда, уже элеаты (зенон) сводили вопрос о способности совершать движение к вопросу о существовании «самого движения». /Не здесь ли начало дурного вопрошания о времени и прочем?/

Наивно аппелировать к данности ч/в. Нужно разобраться в том как формируются способности ч/в, в том числе и способности восприятия одного после другого (что мы и именуем «последовательностью» и «длительностью») Если так ставить вопрос, то вся «очевидность» и «данность» времени исчезают и вновь остается тот же вопрос: А есть ли время? И Что есть время? По крайней мере из постановки вопроса о времени нельзя исключать самого постановщика вопроса. В этом вопросе есть не один компонент «Время», а два: «Понимание и Время». Во «времени» всегда есть рациональная составляющая, ее тоже нужно включать в анализ «Времени» как объекта (=данности).

Можно лишь очень условно говорить о времени до разума. О времени без возможности его понимания, строго говоря, ничего понимать и говорить нельзя. О нем можно молчать. О времени в разумном пространстве говорить можно, но в таком разговоре всегда должен присутствовать разум как составляющая (если не основание) времени. Меняется разумность – меняется время.

Анализировать «Время» как данность, значит анализировать «Время» вне времени. В таком анализе «Время» действительно есть данность, но в этом «Времени» нет временности, т.е. нет того, что и требует анализа. /В таком анализе сначала задается лишенная временности категория «Времени», затем она же и анализируется, правда, как другое, а именно, как то, что она схватывает. Но получается, что как раз временности то она и не схватывает./

Вопрос о схватывающей способности категории возможен при наличии оснований для схватывания (т.е. в Аристотелевско-научном пространстве это чувства). Но если эти основания сами превращаются в результат, то вопрос серьезно метаморфизируется…

Говоря о «времени» мы всегда говорим о многом и о разном. В речи может разворачиваться именно-логическое бытие «времени» /-поверхностный срез/. Оно всегда разумно и не затрагивает глубин нашего существа.

В речи может начинаться переживание и проживание пережитого. Тогда речь должна вызвать дух, состояние пережитое некогда. Интонационно это должна быть та речь, которая сопутствовала пережитому. Таким образом, существует «вечно-прошлое». Чтобы нести его в себе и себя в нем, необходимо нести в сердце его знаки, т.е. интонации /музыку, мелодию речи/. Проживание этого «вечно-прошлого» есть всегда «вечно-настоящее». «Именно-логическое» прошлое в настоящем всегда есть процесс понимания /тем самым такое прошлое как понимание всегда создается, когда начинается… т.е. оно всегда есть настоящее, в маске прошлого/.

С временными формами в языке возникают трудности и нелепости. Те формы, которые фиксируют прошлое в настоящее и не касаются лично пережитого говорящим (т.е. и потенциально не могут быть прожиты и восстановлены как прошлое) всегда оказываются в пространстве понимания (т.е. чистого настоящего), а заявляют о себе, как о прошлом.

/Нелепость/ нелепость этого чувствует в глубине каждый, для кого такое не случившееся с ним прошлое абсурдно как прошлое/

Если же учесть, что на поверхности /т.е. и в пространстве речи/ НЕТ настоящего «настоящего», а есть только мыслимое настоящего, то происходящее как это «мыслимое настоящее» прошлое, нелепо вдвойне, ибо оно не несет собой ни прошлое (которого с ним, - говорящим, - не произошло), ни настоящее (которое им, - говорящим, - не переживается как происходящее, а лишь мыслится, как таковое). Могут возразить, что речь говорящего ведь происходит как настоящее… Да, конечно, НО всего лишь как речь. /А когда начинается речь всё остальное умолкает. Жизненные процессы рефлексивностью речевых действий тормозятся и парализуются/ Поэтому настоящее речи исключает настоящее проживание всего, что в ней (кроме самого процесса речи) самим говорящим. Потому и мучился Августин, будучи не в состоянии, будучи говорящим, схватить какую бы то ни было жизненность настоящего. Во-первых, жизненность на поверхности (=в речи, в том числе) не схватывается, а, во-вторых, настоящее на поверхности всегда другое к самому себе.

В понимании есть (или может быть) лишь «прошлое как настоящее» (с учетом того, что настоящее здесь не схватывается).

Когда разум овладевает человеком, /человек выходит из себя/, «Афина» уходит /сердце перестает вещать и направлять/. Человек оказывается один, наедине со своим разумом. Он должен научиться подчиняться разуму и направлять СЕБЯ ВНЕ СЕБЯ. Начинает возникать МИР искусственных направлений и связей. Любовь, отмирая вместе с сердцем, становится искусством.

Это долгий и болезненный процесс, процесс становления Искусства Любви. Хорошо это или плохо? /Оценить это нельзя, ибо разум ставит себя и человека выше оценок/. Все мы рождаемся под покровительством «Афины». Затем «Афина уходит». А потому продвигаясь в пространство, где творится искусство любви, я хотел бы обернуться и двигаться там оборачиваясь назад, чтобы видеть как уходит Афина. А потому «Афина уходит…»

Итак

:

«АФИНА УХОДИТ…»

Сапфо** и Катулл*

(ок.600 г) (род.87 или 84 г. до н.э.)

Во времени их разделяли около 5 веков. Сапфо была наставницей девушек в школе муз на острове Лесбосе. Но учила она, похоже, не только девушек, учеником ее стал и Г.В. Катулл. Он не только переводил её стихи, но и учился у нее поэзии и искусству страсти.

Чему же могла научить Сапфо? Кто она? Чем жила? Какое место занимали в её жизни сердце и разум? Подругой сердца Сапфо была Афродита /Гимн Афродите/. Если Афина помогала Одиссею «идти», то Афродита была принуждаема Сапфо помогать ей в любви (любить). Уже здесь меняется отношение. Одиссей не смел звать Афину; всего раз посмел он высказать ей упрек в несоблюдении дарованного ему ей покровительства. Одиссей был покорен и претерпевал свой путь на помощь не рассчитывая. Афина была ему

*Сочинения Г.В.Катулла цитируются по изд.: Гай Валерий Катулл веронский. Книга стихотворений, М. 1986 г.

**Сапфо цитируется по изд.: Сапфо, лирика, Кемерово, 1981 г.

как Дар. /Может, потому и любила она Одиссея. Скорее она, чем он…/

Сапфо – другое /существо…/ «Пути» у нее нет, но есть иной Дар. Дар слова, обращенного к сердцу и способность отдавать это обращенное слово или дарить любовь. Но «…те, кому я Отдаю так много, всего мне больше Мук причиняют» Дар ее не бескорыстен, она ждёт и жаждет ответного дара, т.е. дар её сердца сопряжен с желанием. Мучит ее, горько-сладостный, необоримый Эрос. Словно ветер деревья сотрясает ей душу Эрос. «…сердце страсть крушит: Чары томят Киприды нежной.» Сердце у нее жадное, а потому сгорает оно /жжет его любовь/ в неистощимости желаний.

Все это так, но в констатации этого нет главного: ответа на вопроса ПОЧЕМУ? Почему она такая? Сама она это, вряд ли, знает. А остальные не привыкли знать того, чего им открыто не говорено. Что сделало её такой, что вырвало из круга современниц? Они все оказывались недостойными ее любви (безответными и даже как бы неблагодарными). Она дарит своим подругам и воспитанницам /Анактории, Аттиде, Аригноте/ сердце и любовь, а они разъезжаются, выходят замуж и забывают. А те, что остаются – обижаются на её желания (говорят, по преданию, она была чернява и некрасива), не хотят или не могут на них ответить. Лаской на ласку; хмурят брови, лишают её стихов, которые б могли расцвети на устах, копят обиду, «Горькой желчью про себя питают душный гнев». /Как в окружении копящих гнев Одиссеев оказывается ее жадное до желаний и любящее сердце/ А она: «Ярый ли гнев в груди закипает, - Ты удержи язык суесловный.»

Она сдерживается. В ней должна была бы копиться ответная злость, травящая сердце /У Одиссея мы это видели/ Но нет: «у меня ни злобы В мыслях нет… ни отравы в сердце»; «но своего гнева не помню я: Как у малых детей сердце мое…»

Сдерживаться то она сдерживается, но только к тем, кого одаривает любовью.

Но… изливает накопленное, в сердце в гимнах Афродите и Гере /Одиссей только один раз это сделал, а затем стал копить свой гнев для мести, по плану Афины/.

Она жалуется и простраивает в этих жалобах желаемый для нее исход: «Сжалься богиня! Не круши сердца тоской-кручиной! – молит она Афродиту; и та ей как бы обещает: «Неотлучен станет беглец недавний; Кто не принял дара, придет с дарами; Кто не любит ныне, полюбит вскоре –и беззаветно…»

Но сердце Сапфо уже знает, что этим напастям на сердце не будет конца, а значит и молитвам тайным не прекращаться. Рождается поэтесса, изливающая свое сердце в тайных молитвах, сжигаемая неуемными желаниями и понимающая. Если б не последнее, она бы просто осталась жрицей Любви Пифией и умерла от истощения. Нет, она сдерживается и изливаясь учится понимать свое сердце. Учится смотреть и видеть.

«Стань предо мною, мой друг,

яви мне прелесть Взоров твоих…»

Она приучает свое сердце жить очевидным, а ответный дар любви подменяет всеобщей правдой своих слов.:

«А по мне – на черной земле краше

Только любимый.

Очевидна тем, кто имеет очи,

Правда слов моих.»

Она учит безответно любящее сердце (и жаждущее) примерами из истории, сетует на Податливость женского ума и женской доли. И посредством этого податливого ума «делает далекое близким» (вспоминает подруг своих). «Легкий шаг, лица… сиянье» в воспоминаниях становятся ей милей всего остального. И она смиряется в этом знании того, что, не дано полноте желаний Сбыться на земле. Но слишком уже сильны желания, что могло снизойти на сердце забвение; Нет, она не хочет забвения. Хотя бы доля дружбы от былой Любви, чтоб можно было дать «утоленье сердцу». Хотя бы какой-то осколок сердечной любви в ответ. Но любимой она быть не может, а бессердечно-разумной не хочет. Колеблется на грани сердца и разума как пламя на ветру. (И в этом она сродни Одиссею)

«В сердце помысла два,

И две воли… Чего бежать?»

Если б можно ей было стать разумной, она бы впала в одну из крайностей – в смерть, например. Но смерть для неё ещё любящей и желающей, не может быть благом:

«Как часто в крайность мы вдаемся в ощущеньях!

Не любящий людей! Почто ты в огорченьях

Благополучием последний жизни час

Считаешь – как бы смерть злом не была для нас?»

Ее неутомимые и неутолимые желания закрывают для неё смерть. Вот если бы они утолялись, то, возможно, в однообразии своем утомляли бы, тогда жизнь стала бы досадной и тягостной, и тогда её по праву можно было бы пресечь смертью.

То, от чего она страдает (неутоленность желаний), то её и спасает от смерти. Она даже придумывает для себя спасительный образ: образ «Сладкого яблочка, что ярко алеет на ветке высокой Может показаться, что его забыли сорвать… Нет, не забыли сорвать, а достать его не сумели».

Это она – такое яблочко. Она выше возможностей своего мира. Люди не доросли, чтоб ответить на её любовь, на дар и зов её сердца. Жизнь оправдана. Любовь спасена, даже принесенная в жертву она имеет право любить, а мир – что же, он не дорос… чтобы сорвать это яблочко.

На этом можно бы было и остановиться, НО мы ничего не сказали о главном, о том как она любила.

Как мы помним, уделом женщин в эпоху Одиссея было принимать к сердцу речь. А делом мужчин – эту речь порождать и проникать в сердца, рождая там любовь.

Сапфо – не женщина.

«Между дев, что на свет

солнца глядя

вряд ли, я думаю,

Будет в мире когда

хоть бы одна

дева столь мудрая».

  • о ком это она….? – О себе.

Ум у нее пусть и женский, пусть и нестойкий, но он ею руководит, а не сердце. /Она не умеет принимать, поэтому и растут и множатся ее желания неутолимые/ Она не умеет слушать и принимать речь к сердцу, она сама любит говорить и любит, чтоб ее слушали. Более того, любит того, кто склонен безмолвно ее слушать. Но любит глазами: Богу равным кажется мне по счастью человек, который так близко-близко Пред тобой сидит, твой звучащий нежно слушает голос…

Стоит ей соединиться с кем-либо, так ей внимающим, взглядом и она любит: «на кого я взглядом Пристальным взгляну, тот и ранит сердце».

Специфику этой любви описывает Платон в Кратиле (Платон, соч. в 3-х тт. т.1, М. 1968 г., с.435.) и Федре (Платон, соч. в 3-х тт, т.2, М. 1970, с.172, 192) «… Любовь (eros), поскольку она словно вливается извне (а не внутренний поток для того, кто ею пылает) причем вливается через очи, в древности, верно, называлась «лиубовь» (esros)…» «… влечение, которое вопреки разуму возобладало над мнением… и которое свелось к наслаждению красотой, а кроме того, сильно окрепло под влиянием родственных ему влечений к телесной красоте и подчинило себе все поведение человека – это влечение получило прозвище от своего могущества, вот почему и зовется оно любовь. «Он (т.е. возлюбленный, изливающий поток влечения (раньше я этого не понимал, теперь через Сапфо понимаю)) любит… наподобие заразившегося от другого глазной болезнью, он не может найти ей причину, - он него утаилось, что во влюбленном словно в зеркале, он видит самого себя».

Система взаимоотражающихся зеркал – это любовь разумная, требующая еще и движения к сердцу. У Сапфо это движение есть (именно его, кстати, изучал и переводил Катулл). Так вот: Богом для нее становится тот, кто сидит рядом, близко-близко, смотрит в глаза и слушает её нежно звучащий голос и «прелестный ее смех». Кто принимает ее – тот для неё и бог (нет – она не женщина). И богу начинает открываться ее сердце (Сердце готовое излиться, а не принять. Вернее оно готово принять, но только ею же самой сделанного Бога. И она его, этого бога, творит, как своего возлюбленного (которого нет).). Оно, это сердце замирает, перестает как бы биться и она теряет дар речи /»уж я не в силах вымолвить слова»/.

И вот тут мужское и женское сердце какими бы они изначально ни были становятся просто сердцем любящим, т.е. лишающим человека чувств и разума. Любовь входит в сердце мужчин и женщин по разному, но войдя она, похоже, теряет половые отличия и разрывает связь человека с чувствующим и телесным. Поэтому любовь несексуальна, сексуальным является чувствующее (т.е. разумное, не любящее) тело, а любовь лишает человека и телесности и разумности (вместе со страхом смерти) и сексуальности.

«Но немеет тотчас язык, под кожей

Быстро легкий жар пробегает, смотрят,

Ничего не видя, глаза, в ушах же –

Звон непрерывный.

Потом жарким я обливаюсь, дрожью

Члены все охвачены, зеленее

Становлюсь травы, и вот-вот как будто

С жизнью прощусь я».

Разум оставляет её, в таком состоянии нет ни желаний, ни памяти, ни страха, ни гнева, ни понимания.

/»…своего гнева не помню я:

Как у малых детей сердце мое»/

Она любит, но в этом состоянии она бесплодна, безъязыка и бесчувственна. Это потом она будет пытаться выразить это, но когда она говорит о своей любви, она уже не любит. Сапфо, похоже, понимает это. А именно, что есть некий разлад во всем: /Это и два помысла, в разные стороны направляющие; и гордость дурочки своим колечком; и самоотдача лишь преумножающая муки; и желание, делающее близким лишь удаляющееся; это, наконец, и милая (=любимая), противней которой она не встречала./ Понимает она это в себе, понимает это она и в других. Например, в Алкее, который обращаясь к ней говорит о своем желании, которому препятствует стыд. Невинность помысла не заставит стыдится – отвечает ему она. А раз стыдишься, значит нет невинности в тебе и говорить с тобой не о чем. Она понимает, но не принимает эту двойственность, ибо знает, что любовь есть единство. И если нет единства в человеке, в речи и во всем остальном, значит нет и любви. У Алкея явный намек на любовь, но Сапфо то знает, что любовь не терпит намеков, ибо они скрывают то, что хотят открыть (или наоборот). А любовь в этом не нуждается. Такие намеки – лишь подступы (игра словами) к сердцу а любящее сердце не хочет играть. Оно хочет любить.

Уйди отсюда со своими постыдными намеками – ты не любишь – как бы говорить она Алкею. И она права. /Но несчастна/.

И в той степени в какой она права и любит она отдает сердцу преимущество перед разумом. Наслаждаясь красотой и радуя ею зрение (т.е. следуя разуму), она уверена, что красота зависима: «Кто ж хорош – сам собой и прекрасным покажется».

Кто сердцу мил, тот и прекрасен – это уже Сапфо. И в своей любви она безрассудна, настолько, что «и до неба дотронуться не кажется ей трудным».

Но любовь ее безответна, а потому она вынуждена прибегать к помощи разума. (Это делает ее поэтессой, ибо позволяет бессловесное озвучивать и сердечное понимать и объяснять). И это же разрывает единое состояние любви её на неудовлетворяющую ее множественность и противоречивость жизни. Делает ее разумной женщиной, говорящей о своей любви. В этом её разумном отношении она молит (мечтая) богинь о желаемом и вспоминает об утраченном. Она часто говорит о смерти, как бы её пытаясь преодолеть рассуждениями. Она сожалеет о преходящем, будь то тело дряхлеющее или невинность:

«Невинность моя, невинность моя,

Куда от меня уходишь?

Теперь никогда, теперь никогда

К тебе не вернусь обратно»

«Будет день – и к вам, молодые девы,

Старость подойдет нежеланной гостьей

С дрожью членов дряблых, поблеклой кожей,

Чревом отвислым, -

Страшный призрак! Эрос ею завидя

Прочь летит – туда где играет юность:

Он её ловец. Пой же, лира, негу

Персей цветущих!»

Разум нашептывает ей:

«Срок настанет: в земле

Будешь лежать, Ласковой памяти

Не оставя в сердцах.

Тщетно живешь!»

Она понимает, но понимание это есть снисхождение и к жизни и к смерти, ко всему оказавшемуся недоросшим до ее любви. А потому, даже умирая, просит дочь не плакать по ней, ибо в доме, полном Муз – не место скорби! А музой ее была даже не Афродита, Афродита лишь служила ей в служеньи её Музе. Музой же её была, видимо, лишь единожды проникшая ей в сердце любовь. Жизнь принесенная в жертву Любви в полном осознании этой жертвы.

// // //

пер. Сапфо сохранен в трактате «О возвышенном»

Сапфо. Пер. В.Иванова

«Мнится мне: как боги, блажен и волен,

Кто с тобой сидит, говорит с тобою,

Милой в очи смотрит и слышит близко

Лепет умильный

Нежных уст. Улыбчивых уст дыханье

Ловит он… А я чуть вдали завижу

Образ твой – я сердца не чую в персях,

Уст не раскрыть мне,

Бедный нем язык, а по жилам тонкий

Знойным холодком пробегает пламень;

Гул в ушах; темнеют, потухли очи,

Ноги не держат…

Вся дрожу, мертвею; увлажнен потом

Бледный лед чела; словно смерть подходит…

Шаг один – и я бездыханным телом

Сникну на землю…

/О возвышенном. М. 1994, с.23-24/

«…так поступает Сапфо. Изображая чувства любви, она заимствует их каждый раз как из обстоятельств, соответствующих данному положению, так и из самой действительности.

…с какой поразительной силой отбирает она во всем самое глубокое и великое, чтобы потом создать единый образ: … /идет стих/

с.24

…разве не поразительно умение поэтессы обращаться одновременно к душе, телу, ушам, языку, глазам, коже, ко всему, словно ставшему ей чужим или покинувшем ее затем объединяя противоположности, она то холодеет и сгорает, то теряет рассудок и вновь его обретает, то почти прощается с жизнью и впадает в неистовство. Делается это, чтобы раскрыть не одно какое-нибудь чувство, овладевшее ею, но всю совокупность чувств. А это как раз и происходит в жизни с влюбленными».

// // //

Сапфо. Пер. подстр. М.Л. Гаспарова

«Видится мне равен богам

Тот мужчина который напротив тебя

Сидит и изблизи сладкий слышит голос

И желанный смех, а от этого мое

Сердце в груди замирает:

Довольно мне быстрого на тебя взгляда, и уже

Говорить я не в силах.

Но ломается мой язык тонкий

Тотчас пробегает под кожей огонь,

Глаза ничего не видят, шумом

Оглушен слух,

Обливаюсь я потом, дрожь

Всю меня охватывает, зеленее травы

Становлюсь и чтоб умереть, немного

Кажется, мне осталось

Но все нужно вытерпеть…»

Любовь требует к алтарю человека всего, целиком /она его захватывает/. И не он ею правит, а она им. Поэтому любить отчасти – это значит освобождать себя от правления любви, а значит и не любить «отчасти». К тому же, как захваченному любовью /тому на кого излился поток влечения/ соизмерить и разделить. Это требует разумного отношения, а любовь торжествует вопреки разуму, побеждая и мнение /т.е. и собственное как самолюбие и чужое, как общественное мнение/. Любовь не допускает сомнений, не подпускает их, ибо они происходят с разумом и от разума.

Так любит Сапфо.

Как же любит Катулл?

Но прежде некоторые общие замечания и несколько слов о предмете его любви.

При всем моем уважении к М.Л.Гаспарову, при всей несомненности его профессионализма, я ему не верю. У него всё логично и объяснимо посредством внешних факторов, а для меня всякая логичность нежизненная (если жизнь специально не логизируется, то тогда логика внутренняя, а не внешняя), а внешнее объяснение никогда не касается жизненных сил поэзии.

Объяснить Катулла я могу не извне, а только из себя. Его поэзия должна ожить во мне и объяснить мной и через меня Катулла. Поэт требует со-проживания и только из этого со-проживания оживает сам и проясняет нам себя и нас самим себе. Без этого соучастия всякое объяснение есть не раскрытие, а сокрытие новым слоем (наслоение) существующего, его наращивание и преумножение. Такое объяснение без соучастия всегда чуждо объясняемому и это надо чувствовать.

«Интерсубъективный» анализ – это схватывание из себя, т.е. показ того, что само в себе; что есть уподобление и подобие другому ничего привходящего (его нужно отсекать, забывать). Там есть только совпадающее и его нужно найти в себе и вынести из себя. /Это и есть откровение./ Всякий другой анализ – есть показ того, что является, а не существует (там важны условия и обстоятельства). Явление – это существующее вне себя. Оно разрастается по мере движения до размеров движения анализа. Но чем больше его, тем оно дальше от того, что анализируется. Такой анализ есть объяснение или про-яснение, как напускание тумана. Объяснение всегда около…Оно не совпадает.

Из себя идущее есть схватывание и попадание в суть, открытие и откровение. Чужое нужно искать в себе и из себя. /Познай себя – это объясняющее движение. Стань собой – это обращение себя в другое из вечного в себе./

«КАТУЛЛ ИГРАЮЩИЙ»

АКТ I

Как любит Катулл?

Нет, он не поражен предметом своей любви, хотя и признает его красоту (2,5). Красота эта ему желанна, но не более. Он готов ей завладеть, ему хочется с ней поиграть (2,9), но она лишь тревожит его душу и не больше (2,10). Он готов как воробушек почирикать в самых интимных местах (2,2), чтобы развлечься. И Катулл создает образ этого, заменяющего его, воробушка. Но игры, не успев начаться, тут же кончаются и воробушек помирает (3,3). Катулл этим не очень огорчен. Он немножко иронизирует над покрасневшими и вспухшими от слез глазками подружки (3,18). «Бедный птенчик» и «Слепая судьба», унесшая его – это как-то плохо вяжется /бедное и маленькое не может быть возвышенным/.

{Если же воробушек – это сексуальный символ (3,6-10), то это ещё и привет ручкой от пошалившего возлюбленного.}

Во всяком случае, Катулл шутит и над собой и над своими отношениями. Они легки эти отношения, а он не очень огорчен…

Но… время… время любви уходит и быстрый корабль (4,1-2), превращается в никому не нужную старую посудину (4,25-27).

/«Время торопит Катулла, и Катулл хочет остановить или обогнать это уходящее «время любви»/

«Помни» - кричит он Лесбии /Появляется Лесбия, как образ любви вообще – это больше Сапфо, чем его подружки, но первой уже нет, а вторые рядом. Он готов любить их, но как другую. Примут ли они эту игнорирующую и возвышающую его и их любовь???/ Помни вопит он «Бесконечную ночь нам спать придется» (5,6) забудь про мнения отцов, т.е. про отечества, давай любить «друг друга» (5,1). Отдай все, что можешь теперь и сейчас. Все – восполним бесконечное отсутствие любовью в будущем, бесконечной любви в настоящем (5,7-13).

{Понятен ли будет такой безудержный любовник? Он то готов забыть все и забыться, но и от предмета его любви требуется та же жертва забвения. Готова ли женщина к этому???}

Искренен ли Катулл? Готов ли он наполнить безумством хотя бы свое тело с его желаниями? Похоже не очень. Ибо он опять шутит; шутит над Флавием, что «много себе позволил дури» (6,14), так что испортил всю мебель, да и сам «исхудал с перелюба» (6,13). Катулл шутит с Флавием и его любовью, а может и со своей и только со своей… Открой свои чувства и так все их уже видят и я воспою тебя с твоей любовью – издевается он /над ним – над собой?!/. Катулл привык насмехаться и шутить.

Шутя он продолжает развивать образ бесконечно наполняемой любви (7,1-12). Он гиперболизирует (шутя) свои желания, шутя продолжает именовать себя безумцем /Преувеличения коими он наделяет свои желания, должны быть свойственны только безумцу. Он входит в роль…/

«КАТУЛЛ ОТВЕРГНУТЫЙ»

АКТ II

Катулл начал игру в бесконечность любви. Но… любовь отказалась с ним играть. Может ли поэт, пусть и шутя, но призвавший свою душу к подвигу повернуть назад? Может ли великий замысел, к тому же, преодолевающий и саму смерть стать шуткой? Может ли актер, выйдя на сцену, уйти с неё? Да, может, но только добровольно. Актер, которого гонят со сцены, где он задумал сыграть жизнь; замысел, величия которого не поняли и не оценили… Может ли такой актер не исполнить свой замысел!? Для него нет обстоятельств – он вышел на смерть (против смерти). Какие тут могут быть обстоятельства и житейские препятствия!? Все это недоразумения. Но можно ли играть в вечную любовь с самим собой?!

Но, великого актера, как нищего никто не спросил, а просто выставил вон. Величие разума пнули под зад. Героя превратили в шута. И несостоявшийся, но еще не верящий в свою несостоятельность, герой сник и так же как легко и шутя возгонял свой разум, так же легко впал в провозглашенное, желаемое, хоть и шутя, но теперь уже мрачное безумие (8,1).

Любовь начала шутить над Катуллом. Кто шутит над любовью на поверхности, тот смотрит в зеркало. Кто шутит над любовью в зеркале, тот в зеркале видит лишь себя, над которым пошутили.

Шутка вернулась к шутнику и шутник обезумел от своих шуток, точь-в-точь как те безумные над которыми он шутил. Зеркало обернуло, и реальность стала отражаться в себе и исчезать. Катулл пытается остановить эту исчезающую реальность. Он пытается остановить игру. Но может ли актер стать человеком? Но Катулл пытается: не выдумывай, остановись, не считай погибшее живущим. Отказали – уйди. Не теряй разум! (8,1-2) (8,9). Вспомни о реалиях любви о том, как «хаживал на зов любви к милой» (8,4) еще недавно… Но память актера подсовывает ему вместе с реалиями быта и реалии вымысла: и милая уже вспоминается не просто как женщина дарящая наслаждение, но и как та, которую «крепче всех в мире» Катулл любил (8,5). /Любил ли?/ не гонись за беглянкой, забудь Катулл – кричит ему разум. Скажи ей: прощай и кончено! (8,12). Но уязвлен разум этот в своем несостоявшемся величии, а потому эта обида разума вопиет в его советах «А горько будет (тебе Лесбия) как не станут звать вовсе… (А будет ли кому позвать, коли Катулл уйдет? Если звать будет некому разум посчитает себя отмщенным и успокоится, и может даже вновь позовет… но не сразу, не сразу… так должно быть и разум серией вопросов задает желаемый результат: «Что ждет тебя в жизни? Кто подойдет? Кого пленишь красотой поздней? Кого любить ты будешь? Звать себя чьею? И целовать кого? (8,14-18). Кого кусать в губы? - Не хотела тысячи поцелуев от Катулла, не получишь их вовсе… Так должно быть если в мире разум хоть на что-то годится. Это разумно!..

Будь твердым, Катулл, решайся следовать разуму, не сходи с ума (8,19). Жребий брошен, Катулл сделал ставку на разум. Хотя на что еще мог сделать ставку «разумный и ученый Катулл»?!

{Не в это ли время поэт беседуя с «Дверью» как немой свидетельницей, открывающей все открытое и скрывающей все тайное, пытается уверить себя, что непорочности нет в мире. /ст.68/. Если хорошенько порасспросить и поразузнать, то «дверь» любого дома откроет такие пороки своих хозяев, (важнее, что и хозяйки), что глупо было бы любить вовсе. /хотя ст.68 более подходит несмотря на то, что его принято считать ранним к тому месту где он стоит в антологии./}

Сделавший ставку Катулл, стал торопливо искать подтверждения своей правоте. Вот, Вераний, старый, первый (и видимо уже до этого почти забытый) друг. Надо сходить к нему. К тому же он недавно вернулся домой (9,1-5). Пойду-ка я к тебе Вераний, мечтает Катулл, и как в старину буду заслушиваться тобой «обняв за шею, зацелую тебя в глаза и в губы» (9,8-9). Ну разве это не счастье? (9,5,10-12). Кто счастливее Катулла!? Вот другой дружок, Вар. К нему тоже можно зайти, поболтать о его потаскушке-подружке и обо всем прочем. И все бы хорошо, да эта Дура - подружка Вара, не успел Катулл прихвастнуть «что он других счастливей» (10,16) раз ему выпало, якобы, то, что другим не выпадает; Как она тут же «дай, мол, поносить твои носилки, Катулл. Пришлось оправдываться: ошибочка, мол, вышла, спутал малость, носилки не мои, а Цинны, да это и неважно (они как мои все равно). А всё же испортила всё, вот дура, «грубая и настырная», не дала «чуть-чуть забыться» Катуллу. А ему так хотелось казаться во всем счастливей других. Так хотелось.

Что получается: Катулл возвал к разуму, а разум создал желаемое и выдал его за действительное. А действительность с этим «действительным» что-то не совпадает. Смирился ли Катулл с гибелью того, что погибло, вернул ли его разум к действительности, или увел от нее и скрыл желаемой действительностью, действительность не желаемую. А раз она не желаемая - принял ли ее Катулл?!

Вот еще два дружка Фурий и Аврелий: они с Катуллом везде неразлучны, верные товарищи, на все готовы (11,1–14). Рад им Катулл?! Да нет, они ему нужны, не сами по себе, а лишь затем, что передать два слова (горьких обязательно) (полных горечи –так забыл ли Катулл?) теперь уже не подружке (как он величал ее ранее), а «любимой»: «сладко пусть живет посреди беспутных, Держит их в объятье по триста сразу, Никого не любит, и только чресла Всем надрывает, - Но моей любви уже пускай не ищет, ей самой убитой, - у кромки поля Гибнет так цветок, проходящим мимо Срезанный плугом!» (11,15-21).

Забыл ли Катулл? Примирился ли?

Нет, не забыл. Он еще надеется, что она станет искать его любви. Он еще надеется, что никто её не полюбит и она никого. ОН ещё надеется, что она гибнет и он её, возможно, спасет, но… не сразу… не сразу…

Разум обманул: он предрекал, что она будет брошена всеми, а она, похоже, прибавила поклонников. Но разум поправил ситуацию: поклонников то много – любви нет. А потому любовь Катулла – это то, что теперь ей ещё нужнее, а он то ей Любви и не даст. Пусть не надеется. Любовь Катулла – большая ценность (даже отвергнутая) чем сотни нелюбящих любовников – это следующая модель оправдания, построенная разумом. Сбудется ли?

«КАТУЛЛ ЛЮБЯЩИЙ»

АКТ III

Катулл полюбил и начал сравнивать с этой любовью все прошлые свои любови: вот подаренный ему на память друзьями платок (12,11-15) – это Любовь как обязанность (12,16) А вот Любовь от души – это любовь нищего, у кого, «кошель затянут паутиной» (13,8). Вот Любовь - как стремление осквернить и опорочить чистоту и невинность. Это любовь к мальчику (15.1-19). Вот Любовь супружеская. Он – глупый чурбан; она – избалованный козленок. Она гуляет «как хочет», он – «спит – не слышит, не видит, И не знает, кто сам он есть, и живет он, иль мертвый» (17,8-20) Нет среди этих любовей его любви. Это на время успокаивает Разум Катулла. Он отдается поэзии и, по-прежнему, шутит, только теперь зло и пошло, как будто хочет всех в грязи измазать. При этом снимая с себя всякую ответственность. Стихи развратны и грязны, но вам такие и нужны, иные вас не пронимают (16,1-14). Но поэт – благочестив и целомудрен, в отличие от вас. Он чист, а вы жаждете грязи. Вот вам грязь (17,25) 21;13) 22; 10-14) 23; 20-23) 33,1-8) и т.д. Но были среди этой грязи и пошлости, те немногие, кому Катулл поверял свои любовные тайны. Некий Альфен. И что же? Катулл доверился ему, а он «внушая Катуллу, чтоб душа его «Вся любви предалась /той любви, которую разум советовал забыть/, покинул Катулла. Кому верить? (30,5-8). Катуллу остается уповать на богов. /Случай крайний. Разум не помог, доверие обмануто. Самое время вспомнить о богах./

Катулл возвращается в родные пенаты «к своему Лару» (31,9). Он хочет быть хоть здесь счастлив (31,4), Хочет чтобы всё и все ликовали (от раба до Лидийских озерных волн) (31,12-13), чтоб все смеялось и хохотало. {Уже не над безумцем и несчастным Катуллом? Может он начал всё же сходить с ума – этот буйно помешанный «Гамлет»}

Катулла бросает в крайности: вот разврат с Ипсифиллой (32,1-10) – вот хороводы с чистыми девами и юношами и гимны в честь отеческих богов. И параллельно-язвительные ямбы на любимую (36,1-20). Последнее ее задело. Она предлагает мириться и ставит условие – сжечь «писанину дряннейшего поэта». Лучше бы она этого не делала. Катулл воспрял духом, разум его возликовал и вновь стал надменным и явил всё свое величие: «Вот надумала что остро и тонко Негодяйка моя богам в угоду!». «Любимая» тут же превратилась в «негодяйку». Катулл осмелел. Он уже не смиренно просит и жалуется, он обличает: он обличает свою «негодяйку» за то, что любят ее «наперебой всё» голытьба, срамцы, хлыщи с глухих улиц!.. богачи и знать (37,14-16); он ругает и поносит и любовников «негодяйки» один – волосат, другой – кельтибер и зубы мочой чистит /что в обычае у варваров/ (37,16-20). Он настолько осмелел и почувствовал силу, что готов «всем стам и всем двумстам сидящим в рот вмазать» (37,7).

Но стихов он не сжег, любимая-негодяйка не вернулась, а любви своей он дал пощечину в угоду разуму. Счастлив стал Катулл?? Согласно разуму должен быть удовлетворен и счастлив. Так нет же. Облив и любовь грязью /а она в зеркале/, Катулл сам обвалялся в грязи /а поэт должен быть чист и целомудрен/.

«Плохо стало Катуллу, Корнифиций,

Плохо, небом клянусь, и тяжко стало.

Что ни день, что ни час, все хуже, хуже» (38,1-3)

А смех, коего так жаждал Катулл перестал смешить: «Ты попусту смеяться перестань все же (Эгнатий). Нет в мире ничего глупей, чем смех глупый» (39, 15-16). И даже остроты Катулла не смешат и не колют; они какие-то замученные стали (он повторяет про мочу и зубы, но уже не смешно).

Катуллу опять становится близка связь любви и сумасшествия (41,1-8). Он пишет и посылает стихи своей «любимой-негодяйке», и требует, чтобы та их вернула. Она отказывает: - значит они ей нужны, значит любит. И «Любимая-негодяйка» превращается в «дурную шлюху» (42,3), в «галльского кобеля» и «дрянь вонючую» (42,9-12). Не действует! И Катулл от брани переходит к похвале «вонючка» становится «чистейшей и несравненной» Лесбией (43,7-8). Уколы и похвалы – все оборачивается (в зеркале ведь) к самому Катуллу (44,1-3). Он хочет забыть и начинает рисовать себе идиллию любви: вот Септимий – вот Акма; нежно обняв Акму Септимий говорит ей:

«Если я не люблю тебя безумно

И любить не готов за годом годы,

Как на свете никто любить не в силах…

…Акма к другу слегка склонив головку

И пурпуровым ртом касаясь сладко

Томных юноши глаз, от страсти пьяных,

«Жизнь моя! – говорит. – Септимий милый!

Пусть нам будет Амур один владыкой!

Ведь, сильней твоего, сильней и жарче

В каждой жилке моей пылает пламя!

…Оба любят они, любимы оба.

… Кто счастливей бывал, какой влюбленный? (45,1-26)

Катулл грезит: такой любви он жаждет. Вот и весна (46, 1-11) вот и дружки (47, 1-8). Вот зацелованный Ювенций (48, 1-6), вот возносимый Цицерон (49, 1-7). Вот изысканные стихотворные занятия с Лицинием (50, 1-21), «зажигающие остроумием и тонкой речью» (50,8), заставляющие забывать о еде (50,9) и о сне (50,10), доводящие тело до истомы (50,14-15). Вот и перечитывание Сапфо (51). Нахождение, наконец-то, созвучия своим чувствам и состоянию своей любви и тут же открещивание от нее как от бреда в угоду разуму, и в услужение ему же – объяснение причин этого бреда /праздность, сулящая гибель и многих сгубившая в прошлом/. Уходи, Катулл, отсюда - шепчет разум – здесь смерть.

И Катулл уходит. Он идет в курию – там стыдно – и там смерть. Но все же Катулл привык шутить: и он по привычке вышучивает Кальва и Отона (53…54…) Но везде он ищет свою любовь, ищет всем нутром, выжимая себя в поисках до мозга костей (55+58, 8-9) А находит не то, что ищет: «любовь да не ту: вот «презанятный случай с парочкой, вершащих интимный акт» (156…), вот «Хлыщ Мамурра и любострастник Цезарь!…спят в постельке одной!». (57;2,7) А вот и Лесбия: «Эта Лесбия, что была Катуллом Больше близких, сильней себя любима, Нынче по Тупикам и перекресткам Знаменитых лущит потомков Рема!» (58, 1-5). А вот некая Руфа своему сыну и мать и такое, что переводчики и переводить не решаются… (59…)

И как видим, Мир Катулла замкнулся, а сам он пошел по замкнутым кругам Ада. И чем дальше, тем безысходнее. Чем чище и сильнее любовь – тем гнуснее и смраднее всё вокруг. И Катулл не выдерживает и толи к разуму в себе, толи к миру обращаясь опять стонет; что ж душа-то твоя так черна, что ты в силах Без содрогания пренебречь воплем Отчаявшегося? Нет у тебя сердца!»(60,3-5). И это приговор и Разуму и Миру.

«КАТУЛЛ ОТЧАЯВШИЙСЯ»

ИЛИ «РАЗОЧАРОВАННЫЙ»

АКТ IV

Видимо, испытав глубину падения, обманутый разумом и пораженный в сердце, Катулл оставил свои попытки добиться любви и заставил свой уязвленный разум трудиться. Научившись чувствовать глубоко и понимать сердечно, Катулл отдался поэзии. И она стала ровной и долгой. Огонь в сердце разгорелся и Катулл стал поэтом любящим и пишущим. Ранее сердце его вспыхивало и ругалось, теперь оно стало мерно гореть и освещать. Личное прорывается у него все реже, да и то лишь через характеристики отношений мифических героев и героинь.

Можно было бы ожидать от Катулла, что его пробудившееся сердце, его углубленная чувственность выльются в недосягаемые шедевры лирики. НО… этого не происходит.

Может такова судьба: умирать, не успев родиться? Может в Катулле вопиял лишь уязвленный в своей гордыне разум? Что же стало с его любовью, что якобы, как казалось, заставляла его душу вопить и разрываться, прорываясь то стоном, то матом?

А была ли любовь???

Катулл, заносчивый и самолюбивый как мальчишка, стал «понимающим мужем». Что же он понял? Понял он, что любовь ничего дать не может, лишь боги правят любовью и по их желанию дает Любовь наслаждение (№ 61 тр37, ст.61-64). Понял он, что пламя любви горит глубоко в сердце юношей и девушек и горит оно тайно (61; 176-178). Открылось ему, что в этих таинствах любви люди и боги теряют «здравый разум» и подпадая во власть «темной страсти» готовы приносить свое тело в жертву. (63, 3-10).

Но такую любовь Катулл либо принять не может из-за её безумства, либо же из-за своей неспособности, подобно оскопленному Аттису, так любить (63, 91-92). /Либо же безумство любви лишает его способности быть разумно любящим – играющим; требует отказаться от разума – но может ли Катулл в разумных поисках любви стать неразумным; вернее, может ли разум отказаться от своей власти над Катуллом и добровольно самого себя уничтожить? Даже Сапфо, при всем её безумии, была мудра и разумна. И разум помог ей оправдать себя – не её, а себя…/

Возможно, Катулл понял, что любовь лишает человека его пола, и делает его бесполым любящим существом. Сексуальность /пол/ поверхностна, как и разум, а потому отказ от разума и отказ от сексуальности это одно требование. А потому, защищая свой пол, Катулл охраняет свой разум, вернее, разум сохраняя свою власть над Катуллом, велит ему быть сексуальным, что и не позволяет Катуллу любить, делает его неспособным к любви как к безумству. Вот здесь, на этой грани между разумом и безумством, между сексуальностью и любовью и разворачивается судьба Катулла. /Судьба, которая не дает начаться ни одному начинанию. Так любил ли Катулл??? Или разум ему все же этого не позволил, сделав Катулла несчастным разумным поэтом. Несчастным, потому что без сердца нет поэзии и любви. А сердечность требует неразумия. Будучи разумным. Катулл не только несчастен в любви. Но он еще и несчастный поэт. Он поэт лишь в те мгновения, когда лишается, будучи несчастным влюбленным, разума; когда же обретает разум, он многословен и скучен. Когда же его разумная любовь торжествует, он становится просто глуп и бездарен. Только будучи несчастен, Катулл мог быть поэтом и любить. Любой ответ на его любовные притязания убивает в нем и любовь и поэзию. Примирение с Лесбией /как торжество разума/ есть смерть и любви и поэзии и Катулла. Но пока этого примирения нет, а Катулл не только поумнел /понял, но не изменил разуму/, но и решает посмотреть на любовь как на дар Богов. Именно посмотреть, ибо большего разум ему не позволяет. Поэтому, Катулл, обращается к чужим сюжетам и чужим стихам. /в большей степени Каллимаха./

Правда, разум подбирает ему такие сюжеты, которые оправдывают разум и его роль в судьбе Катулла. Сюжеты эти сплошь с брошенными и оставленными героинями. Они и оттеняют судьбу Катулла и показывают исключительность этой судьбы. И тешат самолюбие и дают надежду на то, что общая участь не минует и Катулла /и он станет бросающим, а не брошенным. А надежда на последнее у Катулла, видимо, огромна. Неслучайно при малейшем движении к нему его возлюбленной, он тут же становится ее отвергающим/. Причем брошенные героини очень напоминают самого Катулла. /Видимо это для него и акт очищения – Катарсис – избавление от своих переживаний, посредством их вытеснения в других/. Вот Ариадна смотрит на уходящие корабли Тесея. «неукротимый пожар не в силах сдерживать в сердце» (64, 52-53). Видящая себя брошенной (65, 57), устремляясь «сердцем и всею душою и всею – безумная - мыслью» (64, 70) к Тесею. /Показательно что безумная она мыслит – таков Катулл, не расстающийся с разумом, а лишь играющий в безумство./

Как Катулл теперь понимает любовь! Вот Ариадна, не успев оторвать пламенный взор от гостя (64, 91…) уже чувствует: зной разливается жгучий по телу Вглубь до мозга костей проникает пылающий пламень. А сердце ее тут же поражает безумьем Эрот (бог). /По существу, это повторение того состояния, которое Катулл когда-то встречал уже у Сапфо (51), но тогда он иронизировал (ибо описывал чужое состояние), теперь же для него все естественно (да и как иначе, ведь теперь это и его состояние)/. Катулл уже понимает любовь из своего состояния и ему известно что блаженство боги всегда смешивают в любви с печалями. Он понимает что такое замирание сердца и бледность от «пылающей любви». Ему теперь это стало известно, как и то, как «долго она /Ариадна/ будучи оставленной, кипела душой исступленной И глубоко из груди исторгала звенящие клики» (64, 124-125).

Он уже понимает, что бросающие не имеют в душе милосердья, не знают жалости, не помнят обещаний (64, 137…) Нельзя им верить (64, 143). /и все же как это должно быть успокоительно разуму Катулла, что в роли отвергнутой здесь выступает женщина./

«Если, желаньем горя, к чему-либо алчно стремятся,

Клясться готовы они, обещать ничего им не страшно.

Но лишь насытилось в них вожделение жадного сердца,

Слов уж не помнят они, не боятся они вероломства». (64, 145-148)

Это не Ариадна тщетно жалуется и не находит ответа (64, 165-166), это и сам Катулл: «так и в последний мой час, надо мной издеваясь жестоко, Рок не пошлет никого мои скорбные выслушать пени» (64, 169-170).

А раз так, то он, как и Ариадна, надеется, что еще до смерти, будет отомщен, если есть справедливость небес.(64, 188-195). Он призывает кары богов (64, 195-201).

/Но кто призывает несчастья своей любви, тот привлекает их на себя: Зеркало отразит…/

Миф свидетельствует Калуллу, что мольбы Ариадны не проходят бесследно; Тесей наказан смертью отца, что не меньшее горе, чем он доставил Ариадне. Справедливость торжествует. /разум Катулла оправдан./ (64, 245…) И в назидание миру Парки открывают в песне «грядущие судьбы, В песне, которой во лжи обличить не сможет потомство» (64, 321-322). Что же в этой песне, которую поет Катуллу разум? В ней взаимная сердечная любовь, которой никто никогда ещё не видел (64, 328-336). Вот надежда и сладкий сон Катулла. «Пусть жена наконец отдастся горящему мужу!» (64, 374) – вот о чем, по-прежнему мечтает Катулл. Но Катулл не мечтающий мальчик, а разумный муж и он понимает, что так должно быть и, вероятно, будет, но пока «земля преступным набухла бесчестьем» (64, 397). «И справедливость людьми отвергнута ради корысти…» А потому боги отвернулись от людей и не являются им «в сиянии света дневного» (64, 405-408). А потому услышат ли боги Катулла? Может и нет, может и в последний час никто его не услышит.

/так Катулл, следуя разуму, теряет и богов и надежду. Разум не нуждается в богах, они его исключают, а потому и он исключает их из судьбы Катулла. А тем самым оставляет Катуллу только себя (т.е. разум) и свои оправдания, выдаваемые за откровения./

Справедливости нет, верить людям в их признаниях нельзя. Боги и вера – вот ценности сердца. Их то и помогает переоценить Катуллу разум /оставляя ему лишь себя/. А рядом смерть и воспоминания /что еще может дать разум бедному Катуллу?!/.

«Правда, что горе мое и тоска постоянна Ортал,

Мой отвлекают досуг от многомудрых сестер,

И что не может душа разрешиться благими плодами

Доброжелательных муз, бурей носима сама»(64, 1-4).

Катуллу кажется или он находит причину горя и тоски в смерти брата, но причина всегда подсовывается разумом, как основание для мыслей о смерти (т.е. о бессилии воли человека; с ним, бессильным, разуму совладать легче). Мысли о смерти есть лишь повод оттенить любовь Катулла (65, 10-12). И то, что объектом этой любви становится опять же брат Катулла означает лишь, то что здесь Катуллу любить никто не мешает. Он может здесь изливать свою любовь без помех.

Человек, полный любовью, впереди и позади которой только смерть – этот человек Катулл, любящий и разумный. Песнь о любви для него превращается в песнь о смерти (65,12).

Если Сапфо была тем яблочком, которое одиноко, но гордо и недоступно покоится на ветке, то Катулл – другое яблочко. Это яблочко, которое прижимали влюбленные руки и позабыли о нем. И оно позабытое выпало из складок одежды и катится вниз… И никто его не смеет подобрать (65, 20-24)

Что остается Катуллу – представления и воспоминания. В этих представлениях он пытается понять может ли в мире быть иначе, чем произошло с ним. А есть ли любовь вообще у женщин? – этот вопрос, видимо, мучит теперь уже любящего (ему так кажется) Катулла.

«Разве любовь не мила жене новобрачной? – спрашивает он (66,15). И отвечает: «Нет, я богами клянусь, стоны неискренни дев» (66,18). И тут же приводит подтверждающий пример (из Каллимаха). Здесь интересно, что Катулл обвиняет в отсутствии любви Беренику, чей муж уходит на бой, на том основании, что она, по его мнению, скорбит и плачет, «чувства утратив и ума едва не лишившись» не в силах перенесть разлуки с телом мужа. Вся скорбь ее, по мысли Катулла, касается лишь того, что «покинуло ложе» (66, 21).

«Иль с телом желанным

В долгой разлуке бывать любящим так тяжело? (66,32) –

задает риторический вопрос Катулл.

Для него ясно, что любовь это нечто другое, чем желания. Он даже противопоставляет одно другому. Для него ясно, что там, где есть желания, любви нет и быть не может.

Для него ясно уже, что любящий перестает быть рабом своих желаний и его любовь не относится уже к желаниям его тела /вот это да!!!/ Любовь для Катулла, похоже, стала синонимом действительно смерти. Тело не участвует в любви (оно умерло). Любовь начинается со смерти тела. Такая вот любовь есть ли у женщины? – вот о чем вопрос Катулла. Потому он и упрекает дев в неискренности, что все их клятвы и стоны, говорящие о любви, на самом деле свидетельствуют лишь о желаниях тела. А это не любовь. Вот, что понял Катулл /Причем задолго до рождения Христа, хотя и много позже Платона./

Любовь для Катулла – есть противоположность пороку. Вот почему любодейка жена, потерявшая достоинство, отныне ненавистна Катуллу (66, 84-87). Вот почему с особым пристрастием он начинает исследовать порочность женщин (67; 19-48). Стоит ему (или разуму) доказать порочность дев и это явится одновременно и доказательством неспособности их к любви. О порочности ему все откровенно рассказывает ее немая свидетельница – дверь. Уж она то хорошо все знает и видит. Женщина порочна – вот вывод Катулла. Объяснение того, что его не любят найдено. /Женщина и неспособна в силу своей порочности любить, т.е. забыть о своем теле и его желаниях./

Понимание этого незаметно меняет в воспоминаниях Катулла даже забавы его молодости. Теперь они уже не кажутся ему беззаботными и радостными. В его мрачных воспоминаниях они обретают совсем иную окраску. Ему действительно кажется, что даже в молодые годы (в юности) его забавы направлялись той богиней, которая «умеет беде сладости горькой придать» (68, 18) Даже сладости Афродиты, кажется теперь Катуллу, были горьки и в юности. Скорбь отняла у Катулла (68, 32) возможность «нежиться в сладостном сне» на «ложе Венеры» (68, 5-6). И он это понимает. Правда, упорно пытается свою скорбь связать со смертью брата.

Вспоминая юность и понимая порочность дев, Катулл видит себя сначала «бедой сокрушенным» и «распаленным» страстью (68, 52-53) затем предающимся взаимной любви (68, 68-73). Далее, видимо, подобно Лаодамии, он с «высоты кипения страсти любовной» (68, 107) пал в бездну и, видимо, там он и познал глубину любви, которая оказалась глубже даже пропасти падения (68, 117-118). И «научила /его/ иго носить, покорясь». И, видимо, здесь, познав, постигнув неизбежную порочность дев, Катулл, находя среди женщин единичные исключения, способные «побеждать неистовство страсти», готов примириться с порочностью своей возлюбленной. Он готов простить:

«Если же подруге моей одного не хватало Катулла, -

Скромной прощу госпоже ряд ее редких измен « (68, 135-136)

Он готов довольствоваться и малыми знаками отличия получаемыми им от своей госпожи (68, 147-148)

Такой видится теперь Катуллу его жизнь из глубины его любящего чувства (сердца?). Из этой глубины рождается и новая, прощающая любовь, любовь понимающая и прощающая порочность любимых, но не примиряющаяся с этой порочностью, ибо у любви нет ничего общего с пороком. Так для Катулла его любовь и его возлюбленная стали не одним, а многим. Возлюбленную свою он, понимающий Катулл, разумом прощает, а Любовь Катулла простить ее порочность и примириться с ней не сможет никогда. Любить и не любить Катулл теперь будет одновременно. Любить он будет разумом, а не любить своей любовью (т.е. глубиной своего чувства). Можно ли сказать, что Катулл сердечен в своей глубине. Похоже, нет. Он. По-прежнему не верит (70…). В Катулле начинают бороться разум (понимание) с порожденной им (разумом) чувственностью. Разум показывает ему его возлюбленную во всей ее порочности, но это не остужает, а лишь разжигает чувственность. Катулл понимает и видит все недостатки своей возлюбленной, которые делают ее для его разума, и «хуже» и «ниже», чем прежде Почему так? Возможно, потому что порочность делает возлюбленную чужой и недоступной (вернее, сейчас доступной другим), а такая она и есть предмет любви. Такой любви, которая противоположна желаниям . Телом своим она отдается другим, а Катуллу остается бестелесная в его воспоминаниях и представлениях. Последние формируют его чувственность. В этой чувственности возлюбленная бестелесна и любима. А потому чем менее она доступна в жизни, т.е. более бестелесна, тем и более любима. Потому и порочность возлюбленной лишь усиливает любовь к ней (любовь, лишающую уважения). Но это заставляет Катулла лишь сильнее ее любить. При одной оговорке: уважать он ее не может (72..) Понимание, что любимая порочна, лишает ее возможности для нее ее любить, а для Катулла – уважать ее. Но неспособную любить, ее в глубине своих чувств он то любит. И понимает, что она недостойна любви, а любит. И даже придает этому противоречивому своему состоянию черты всеобщности, заявляя, что так всегда бывает, что те кто ближе вам всего, те и будут «яростнее всех и жесточе» вас ненавидеть (73…) Так значит и Катуллу суждено ненавидеть того, кто всех ему ближе. Такова судьба всех! И не надейся потому

«Заслужить к себе расположения ни в ком,

И не от кого никогда не жди верности»… (73, 1-2)

Вот до чего довела ты, Лесбия, душу Катулла,

Как я себя погубил преданной службой своей!

Впредь не смогу я тебя уважать, будь ты безупречна,

И не могу разлюбить, что бы ни делала ты». (75)

{Разум не дает забыть ее былую порочность, а чувственность не сможет отказаться от своего, отныне, бестелесного, объекта. А потому что бы ни делало тело возлюбленной, Любовь Катулла не может разлюбить, ибо относится к бестелесному.}

Такую любовь Катулл называет «Неблагодарной» и это ее общее имя, не несущее уже в себе никаких упреков и надежд. «Любовь неблагодарная» - вот настоящее имя Любви для понимающего Катулла (76,6). К состоянию этой «Неблагодарной любви» и сводится последний период жизни Катулла. Катулл в этой «неблагодарной» своей любви уже не волен. /А волен ли он был вначале? Или им играл разум?/ Ему даже уже и не до любви. Он шутит над своей невозможностью разлюбить, обещая себе за свои страдания годы веселий, полных воспоминаний о своих добродетелях, если добрые дела сами по себе ценны для человека… (76, 1-5). Что ему остается, кроме самооценки добрых дел (а были ли они у него?). (Не лжет ли разум?) Что остается бессильному и обессилившему (в борьбе с разумом) Катуллу? Любовь для него стала его слабостью. Душа, что (как ему кажется) была доверчива (76, 9) теперь не находит исхода, не может окрепнуть и гонимая страдает (76, 10-12). Он еще пытается (понимая свое бессилие) заставить себя разорвать путы любви, пытается мобилизовать свою обессилившую душу и волю, взывает к богам (756, 13-18). Он уже не молит об ответной любви, он просто не в силах страдать. Он весь измучился от этой любви, которая как «злая чума», как «черная хворь» (76, 20, 25) «оцепененьем проникла ему глубоко в жилы» и гонит и гонит из его груди «лучшие радости» (76, 21-22). Он понимает, что любимая его никогда не полюбит, ибо невозможно и «немыслимо» стать ей скромной (76, 23-24). (а без этого , как он выяснил, любви не бывает). Любовь убивает Катулла и не дает ему жить. «Неблагодарная любовь» - ей и, вправду, нужно принести в жертву тело Катулла. Чтоб ей торжествовать, нужен телесно мертвый Катулл. Она требует разрыва с миром. Она чернит весь мир. И под ее действие попадают все, кто дорог Катуллу. Руф, кого он считал «бескорыстным и преданным другом» (77, 1) предал «ловко ко мне ты подполз и нутро мне пламенем выжег» (77, 3). (Руф это? Или Любовь?) Катулл еще пытается вырваться из умерщвляющих объятий любви. Он скабрезно подвергает Любовь осмеянию и бесчестью (78, 79, 80, 81) Пытается играть словами, чтоб, видимо, обмануть логикой неумолимый разум.

«Любовь неблагодарная»

задает разуму загадки (82). {Показательно, что в загадках о любви речь идет лишь о зримом, что выдает Катулла, как любящего разумом и от разума.} Пытается обмануть его и себя антинонимической (так любимой позднее христианами) логикой. (Если Лесбия меня и в присутствии мужа порочит, значит помнит, а раз раздражена, значит не бесчувственна. – 83) Бесчувственность любимой была бы для него страшнее. А отрицательная чувственность, отрицающая чувственность – эта то чувственность как раз сродни любви Катулла. Ведь «неблагодарная любовь» Катулла и эта отрицающая чувственность (ненависть) делают одно дело. Любовь отрицает Катулла также как и ненависть. Катулл и сам любит и отрицает. То, что Катулл постиг про любовь, стало самим Катуллом – зеркало отразило, понятое и объясненное про любовь приросло к Катуллу как его чувственность: «Ненависть – любовь. Как можно их чувствовать вместе? Как – не знаю, а сам крестную муку терплю. (85)

«Неблагодарная любовь» сродни ненависти к себе и превознесения возлюбленной, независимо от того, какова она. Вернее, вот только тут в ненависти к себе и возникает любовь как возвышение другого как спасение себя через возвышение и принятие другого. Обретение себя как другого. Преодоление себя через ненависть к себе, мирского в себе – через ненависть к миру и обновление преодоленного себя через возвышение чуждого, чужого и враждебного. Ненавистное и неприемлемое желание становится любимым, возвышающим и своим: «Лесбия – вот красота: она вся в целом прекрасна, Лесбия всю и у всех переняла красоту» (86, 5-6)

«Женщина так ни одна не может назваться любимой

Как ты любима была искренно, Лесбия мной

Верности столько досель ни в одном не бывало союзе,

Сколько в нашей любви было с моей стороны (87)

{Катулл мог бы дойти к этому, возвышающему через ненависть к себе, чувству любви, если бы не разум, заставляющий Катулла думать о себе и любить себя. Если бы не самолюбие разума… все могло быть по-другому… А так и здесь все кончилось не начавшись. Катулл не может (разум не дает) переступить черту, отделяющую его от любви с одной стороны и от разума с другой} Пустые страдания, пустые хлопоты по их преодолению, мимолетные забвения в поэзии, в самообманах разума, в попытках обмануть его, издевательства и ругань; стоны по поводу своих слабостей (=силы разума) от слабости издевательства под своей любовью (88-91)

Постижение любви, не становящееся жизнью и судьбой, а превращающееся в парадоксы и банальность (т.е. зеркально поверхностно множащийся парадокс). {Банальность это парадокс потерявший глубину и истрепавшийся на поверхности от бесконечного (потому как зеркало множит) потребления.} Неспособный обрести себя и полюбить себя вне себя Катулл вытаскивает на поверхности (=разуму) прозрения выстраданные и убивающие и превращает их в шутки и логические игрища:

«Лесбия дурно всегда, но твердит обо мне постоянно,

Нет, пропади я совсем, если не любит меня,

Признаки те же у нас: постоянно ее проклинаю,

Но пропади я совсем, если ее не люблю» (92)

Разумно оформляя свои страдания, Катулл, оттачивает слово, как синклит пифийских жрецов прозрения Пифии и становится прозревающим поэтом, питающим свой разум своими несчастьями. Напитавшийся разум на время успокаивается, самолюбие Катулла засыпает, и он веселится и непристойно шутит (93…100). Сжигающая страсть уходит в воспоминания (100, 7). Но в момент торжества разума слетает на Катулла его верная спутница СМЕРТЬ. (101) За смертью идет любовь со всеми ее призраками и страданиями и все начинается заново: (104)

И число этих кругов было бы бесконечно, если бы ни перемена любимой. Похоже, она решает уступить Катуллу. Катулл этого не ожидает. (107; 1-3) Неожиданное возвращение Лесбии это или переменчивость сдавшейся Клодии, или бред умирающего Катулла. (Последнее исключать не стоит). Кто-то сдался в этой бесконечной борьбе (Это или Клодия или Разум Катулла). Так или иначе, Катулл (если это Клодия, а не разум сдался) не верит своему счастью. Он привык не верить (Дело разума не верить). Катулл молит богов не обмануть его в очередной раз:

«Ты – безмятежную мне, моя жизнь, любовь предлагаешь –

Чтобы взаимной она и бесконечной была.

Боги, сделайте так, чтоб могла обещать она правду.

Чтоб говорила со мной искренно и от души.

Чтоб могли провести мы один навсегда неизменный

Через всю нашу жизнь дружбы святой договор» (109)

Что после этого: пустой, уже банальный без надрыва разговор о продажности и коварстве женщин, о развратности мужчин, о бесперспективности усилий и торжество разума, представляющего Катулла как существо способное без усилий защититься от всех и с легкостью всех поразить. (116) Торжествующее самолюбие.

И ЭТО КОНЕЦ…

Разум победил и утвердил Самолюбие. Поэт восторжествовал и стал бездарен, Катулл вступил в Мир Счастья и Умер.