Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Грачев Н.М. Хрестоматия ИППУ.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1.27 Mб
Скачать

§ IV. Науки третьего порядка, касающиеся средств,

при помощи которых правительства заботятся

о внешней безопасности государств и водворяют

у себя внутри порядок и мир

 

Для сохранения государства недостаточно, чтобы оно обладало элементами внутреннего процветания, силами, при помощи которых оно могло бы отражать нападения извне, законами, регулирующими отношения граждан между собою и с правительством; надо еще заключить между этим государством и другими народами договоры, необходимые для наибольшего развития его промышленности и для поддержания мира, обеспечить его независимость, оградить его достоинство, заставить исполнять законы, предупредить по мере возможности беспорядки и преступления и стремиться к всестороннему улучшению общественного состояния.

 

а. Перечисление и определения

 

1. Этнодицея. Отношения одного народа к другому сначала регулировались лишь обычаями, возникавшими как бы сами собою; но с успехами цивилизации появились формальные договоры, [c. 40]основанные на взаимных интересах заключивших их сторон. Из этих обычаев и договоров и верховного закона справедливого и несправедливого, который действует между народами так же, как между индивидами, слагается публичное право народов, образующее предмет науки третьего порядка, которую я называю Этнодицеей, от έθνος «народ» и δίχη «право».

2. Дипломатия. Но эти обычаи и договоры, подобно законам и, может быть, еще в большей степени, нуждаются в толковании; ибо они затрагивают интересы, которые возбуждают вообще более бурные страсти, приводят слишком часто к употреблению силы и навлекают на соперничающие народы все бедствия войны. Такое толкование предполагает знание всех обстоятельств, породивших обычаи и договоры, духа, царившего при их возникновении, интересов, которые они оберегают или ставят под угрозу, и т. д. Таков предмет науки, с давних пор получивший название Дипломатии.

3. Кибернетика. Отношения между народами, изучаемые в обеих предшествующих науках, объемлют лишь меньшую часть вещей, о которых должно заботиться хорошее правительство; поддержание публичного порядка, исполнение законов, справедливое разложение налогов, выбор людей, коих оно должно употреблять, и все, что может способствовать улучшению общественного состояния, требует его неусыпного внимания. Беспрестанно ему приходится выбирать среди различных мер ту, которая более всего пригодна к достижению цели; и лишь благодаря углубленному и сравнительному изучению различных элементов, доставляемых ему для этого выбора знанием всего того, что касается управляемого им народа, характера, нравов, воззрений, истории, религии, средств существования и процветания, организации и законов, может оно составить себе общие правила поведения, руководящие им в каждом отдельном случае. Следовательно, только перебрав все науки, занимающиеся этими разнообразными элементами, мы приходим к той, о которой здесь идет речь и которую я называю Кибернетикой, от слова χυβερνητιχή, обозначавшего сперва, в узком смысле, искусство управления кораблем, а затем постепенно получившего, у самих греков, гораздо более широкое значение искусства управления вообще.

4. Теория власти. Наконец, нам надлежит исследовать причины, которые привели к учреждению различных правительств, сохраняющие или колеблющие их, вызывающие или предупреждающие эти великие кризисы, именуемые революциями, дойти до происхождения власти и рассмотреть различные системы, касающиеся самого принципа, на котором она зиждется, как, например, системы божественного права, народного верховенства, силы вещей или силы необходимости, явного или молчаливого договора между народами и тем, кто призван ими управлять. Отсюда последняя наука третьего порядка, которая имеет целью разрешение этих великих вопросов и которую я обозначу именем Теория власти.

 

б. Классификация

 

Четыре науки, только что перечисленные и определенные, обнимают все истины, касающиеся средств, при помощи которых правительства сохраняют общества, обеспечивают им мир внутри и народную независимость вовне; их соединение образует науку первого порядка – ПОЛИТИКУ. Последняя делится на две науки второго порядка. Первой из них, состоящей из этнодицеи и дипломатии, я дал [c. 41] названиесннкейменики, произведенное от συγχέιμενα «договор, соглашение» по правилам, изъясненным мною на страницах xliv и xlv*; а второй, образованной соединением кибернетики и теории власти, – названиеполитики в собственном смысле, как показано в следующей таблице.

 

Науки 1-го порядка

 

Науки 2-го порядка

Науки 3-го порядка

ПОЛИТИКА

{

Синкейменика

{

Этнодицея

Дипломатия

Политика в собственном смысле

{

Кибернетика

Теория власти

 

Замечания**. В этнодицее легко видеть часть политики, непосредственно задаваемую простым чтением договоров и соглашений, т. е. автоптическую точку зрения на специальный предмет политики; в дипломатии – разыскание неизвестного: истинного смысла договоров и средств, наиболее пригодных для разрешения трудностей, которые могут возникнуть между народами. Это очевидные признаки криптористической точки зрения. Столь же легко обнаруживаются признаки тропономичеcкой точки зрения в кибернетике, которая представляет собою по отношению к управлению народами то же, что стратегия по отношению к командованию войсками. Наконец, в теории власти, занимающейся причинами и происхождением, налицо криптологическая точка зрения на специальный предмет политики***. [c. 42]

 

Примечания

 

* Имеется в виду передача χ через с и ει через iγ перед χ читается как ν. Я, однако, пишу «кибернетика» и «синкейменика». – Г.П.

** Набраны петитом и в оригинале. – Г.П.

*** Комментируя данный отрывок из произведения французского ученого, Г. Н. Поваров отмечал: «Итак, кибернетика рисуется Ампером как наука о текущем управлении государством, (народом), которая помогает правительству решать встающие перед ним конкретные задачи, с учетом разнообразных обстоятельств и в свете общей задачи принести стране мир и процветание. [...] Роль кибернетики в политике подобна роли стратегии в военном искусстве, но это стратегия мира. Задача сохранения мира подчеркивается Ампером весьма настойчиво, в чем нельзя не чувствовать отклика на недавно угасший пожар. Действительно, Ампер не одобрял беспрерывных наполеоновских войн, приведших Францию к катастрофе» (Поваров Г.Н. Указ. соч. С. 42–43).

 

Маркс К.

К критике политической экономии. Предисловие1

 

Источник: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. – Т. 13. – С. 5–9.

 

Я рассматриваю систему буржуазной экономики в следующем порядке: капитал, земельная собственность, наемный труд, государство, внешняя торговля, мировой рынок. Под первыми тремя рубриками я исследую экономические условия жизни трех больших классов, на которые распадается современное буржуазное общество; взаимная связь трех других рубрик очевидна. Первый отдел первой книги, трактующей о капитале, состоит из следующих глав: 1) товар, 2) деньги, или простое обращение, 3) капитал вообще. Первые две главы составляют содержание настоящего выпуска. Весь материал лежит предо мной в форме монографий, которые были написаны с большими перерывами в различные периоды не для печати, а для уяснения вопросов самому себе; последовательная обработка этих монографий по указанному плану будет зависеть от внешних обстоятельств.

Общее введение2, которое я было набросал, я опускаю, так как по более основательном размышлении решил, что всякое предвосхищение выводов, которые еще только должны быть доказаны, может помешать, а читатель, который вообще захочет следовать за мной, должен решиться восходить от частного к общему. Однако некоторые замечания о ходе моих собственных политико-экономических занятий представляются мне здесь уместными.

Моим специальным предметом была юриспруденция, которую, однако, я изучал лишь как подчиненную дисциплину наряду с философией и историей. В 1842–1843 гг. мне как редактору “Rheinische Zeitung”3пришлось впервые высказываться о так называемых материальных интересах, и это поставило меня в затруднительное положение. Обсуждение в рейнском ландтаге вопросов о краже леса и дроблении земельной собственности, официальная полемика, в которую г-н фон Шaпер, тогдашний обер-президент Рейнской провинции, вступил с “Rheinische Zeitung” относительно положения мозельских крестьян, наконец, дебаты о свободе торговли и покровительственных пошлинах дали первые толчки моим занятиям экономическими вопросами4. С другой стороны, в это время, когда благое желание “идти вперед” во много раз превышало знание предмета, в “Rheinische Zeitung” послышались отзвуки французского социализма и коммунизма со слабой философской окраской. Я высказался против этого дилетантства, но вместе с тем в полемике с аугсбургской “Allgemeine Zeitung”5 откровенно признался, что мои тогдашние знания не позволяли мне отважиться на какое-либо суждение о самом содержании французских направлений. Тем с большей охотой я воспользовался иллюзией руководителей “Rheinische Zeitung”, которые надеялись более умеренной позицией добиться отмены вынесенного ей смертного приговора, чтобы удалиться с общественной арены в учебную комнату.

Первая работа, которую я предпринял для разрешения обуревавших меня сомнений, был критический разбор гегелевской философии права; введение к этой работе появилось в 1844 г. в издававшемся в Париже “Deutsch-Franzősische Jahrbűcher”6. Мои исследования привели меня к тому результату, что правовые отношения, так же точно как и формы государства, не могут быть поняты ни из самих себя, ни из так называемого общего развития человеческого духа, что, наоборот, они коренятся в материальных жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру английских и французских писателей XVIII века, называет “гражданским обществом”, и что анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии. Начатое мною в Париже изучение этой последней я продолжал в Брюсселе, куда я переселился вследствие приказа г-на Гизо о моей высылке из Парижа. Общий результат, к которому я пришел и который послужил затем руководящей нитью в моих дальнейших исследованиях, может быть кратко сформулирован следующим образом. В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или – что является только юридическим выражением последних – с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При рассмотрении таких переворотов необходимо всегда отличать материальный, с естественно-научной точностью констатируемый переворот в экономических условиях производства от юридических, политических, религиозных, художественных или философских, короче – от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт и борются за его разрешение. Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что сам он о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе переворота по ее сознанию. Наоборот, это сознание надо объяснить из противоречий материальной жизни, из существующего конфликта между общественными производительными силами и производственными отношениями. Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора, и новые более высокие производственные отношения никогда не появляются раньше, чем созреют материальные условия их существования в недрах самого старого общества. Поэтому человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить, так как при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что сама задача возникает лишь тогда, когда материальные условия ее решения уже имеются налицо, или, по крайней мере, находятся в процессе становления. В общих чертах, азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации. Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства, антагонистической не в смысле индивидуального антагонизма, а в смысле антагонизма, вырастающего из общественных условий жизни индивидуумов; но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества.

Фридрих Энгельс, с которым я со времени появления его гениальных набросков к критике экономических категорий7 (в “Deutsch-Franzősische Jahrbűcher”) ďоддерживал постоянный письменный обмен мнениями, пришел другим путем к тому же результату, что и я (ср. его “Положение рабочего класса в Англии”8); и когда весной 1845 г. он также поселился в Брюсселе, мы решили сообща разработать наши взгляды в противоположность идеологическим взглядам немецкой философии, в сущности свести счеты с нашей прежней философской совестью. Это намерение было осуществлено в форме критики послегегелевской философии. Рукопись – в объеме двух толстых томов в восьмую долю листа9 – давно ужо прибыла на место издания в Вестфалию, когда нас известили, что изменившиеся обстоятельства делают ее напечатание невозможным. Мы тем охотнее предоставили рукопись грызущей критике мышей, что наша главная цель – уяснение дела самим себе – была достигнута. Из отдельных работ, в которых мы в то время с той или иной стороны изложили наши взгляды публике, я упомяну лишь написанный совместно Энгельсом и мной “Манифест Коммунистической партии” и опубликованную мной “Речь о свободе торговли”10. Решающие пункты наших воззрений были впервые научно изложены, хотя только в полемической форме, в моей работе “Нищета философии”11, выпущенной в 1847 г. и направленной против Прудона. Февральская революция и последовавшее в связи с ней насильственное удаление меня из Бельгии прервали печатание написанной на немецком языке работы о “Наемном труде”12, в которой я собрал лекции, читанные мною в Немецком рабочем обществе13 в Брюсселе.

Издание “Neue Rheinische Zeitung”14 в 1848 и 1849 гг. и последовавшие затем события прервали мои экономические занятия, которые я смог возобновить только в 1850 г. в Лондоне. Огромный материал по истории политической экономии, собранный в Британском музее, то обстоятельство, что Лондон представляет собой удобный наблюдательный пункт для изучения буржуазного общества, наконец, новая стадия развития, в которую последнее, казалось, вступило с открытием калифорнийского и австралийского золота, – все это побудило меня приняться за изучение предмета с начала и критически переработать новый материал. Эти занятия приводили, отчасти сами собой, к вопросам на первый взгляд совершенно не относящимся к предмету, но на которых я должен был останавливаться более или менее продолжительное время. Но особенно сокращалось имевшееся в моем распоряжении время вследствие настоятельной необходимости работать ради хлеба насущного. Мое теперь уже восьмилетнее сотрудничество в “New-York Daily Tribune”15, первой англо-американской газете (собственно газетные корреспонденции я пишу только в виде исключения), делало необходимым чрезвычайно частые перерывы в моих научных занятиях. Однако статьи о выдающихся экономических событиях в Англии и на континенте составляли настолько значительную часть моей работы для газеты, что я принужден был познакомиться с практическими деталями, лежащими за пределами собственно науки политической экономии.

Эти заметки о ходе моих занятий в области политической экономии должны лишь показать, что мои взгляды, как бы о них ни судили и как бы мало они ни согласовались с эгоистическими предрассудками господствующих классов, составляют результат добросовестных и долголетних исследований. А у входа в науку, как и у входа в ад, должно быть выставлено требование:

          “Qui si convien lasciare ogni sospetto;

          Ogni viltа convien che qui sia morta”*.

Карл Маркс

Лондон, январь 1859 г.

 

Примечания

 

1 Выдающееся произведение К. Маркса “К критике политической экономии”, знаменующее собой важный этап в создании марксистской политической экономии, было написано в августе 1858 – январе 1859 года. Написанию этой книги предшествовала пятнадцатилетняя разносторонняя научно-исследовательская работа, в ходе которой Маркс изучил огромную массу общественно-экономической литературы и разработал основы своего экономического учения.

В августе 1857 г. Маркс приступает к систематизации собранного им материала и написанию большого экономического произведения. Первый набросок плана этого произведения Маркс составил в августе– сентябре 1857 года. В течение последующих нескольких месяцев Маркс детализирует свой план и в апреле 1858 г. решает, что вся работа будет состоять из шести книг. Первую книгу намечено было посвятить исследованию капитала, причем автор имел в виду изложению проблем капитала предпослать несколько вводных глав; вторую книгу – земельной собственности, третью – исследованию наемного труда, четвертую – государства, пятую – международной торговли и шестую – мирового рынка. Предполагалось, что первая книга будет включать четыре отдела, причем в первый отдел, названный Марксом “Капитал вообще”, войдут три главы: 1) стоимость, 2) деньги и 3) капитал.

Работая над первой книгой, т. е. над книгой “О капитале”, Маркс в период с августа 1857 по июнь 1858 г. написал рукопись объемом около 50 печатных листов, изданную Институтом марксизма-ленинизма при ЦК КПСС в 1939–194l гг. на немецком языке под названием “Grundrisse der Kritik der politischen Oekonomie (Rohentwurf)” (“Основные черты критики политической экономии (Черновой набросок)”). В этой рукописи, содержащей общее введение, раздел о деньгах и значительно более обширный раздел о капитале, Маркс вчерне изложил первые результаты своих многолетних экономических исследований, в том числе основные положения своей теории прибавочной стоимости. Рукопись 1857–1858 гг. является, по существу, первоначальным незавершенным вариантом первой части задуманного в то время Марксом фундаментального экономического произведения.

В начале 1858 г. Маркс решает приступить к изданию своего труда по частям, отдельными выпусками. Заключив предварительный договор с берлинским издателем Ф. Дункером, он работает над первым выпуском. В течение августа 1858 – января 1859 г. он перерабатывает главу о деньгах, пишет главу о товаре, редактирует окончательный текст этой рукописи и, озаглавив ее “К критике политической экономии”, 26 января 1859 г. отправляет к издателю в Берлин. Вместо намечавшихся 5–6 печатных листов первый выпуск разрастается до 12 печатных листов и состоит уже не из трех глав, как намечалось планом, а из двух: “Товар” и “Деньги, или простое обращение”. В феврале 1859 г. Маркс отправляет в издательство и предисловие. В июне 1859 г. работа “К критике политической экономии” вышла в свет. Имеющиеся в работе “К критике политической экономии” подзаголовки “Книга первая. О капитале” и “Отдел первый. Капитал вообще” свидетельствуют о том, что она представляет собой начало первой книги из запланированных шести книг.

Вслед за первым выпуском Маркс собирался опубликовать второй выпуск, в котором должны были найти отражение проблемы капитала. Дальнейшие исследования, однако, побудили Маркса изменить первоначальный план своего большого труда. План из шести книг был заменен планом четырех томов “Капитала”. Поэтому вместо второго и следующих выпусков Маркс подготовил “Капитал”, в который включил в переработанном виде также и некоторые основные положения книги “К критике политической экономии”.

При жизни Маркса книга “К критике политической экономии” не переиздавалась, исключение составляет предисловие, которое в несколько сокращенном виде было опубликовано 4 июня 1859 г. также в лондонской немецкой газете “Das Volk” (“Народ”). Отрывок из второй главы книги, посвященный критике утопической теории Грея о рабочих деньгах, Энгельс включил в качестве дополнения в немецкие издания 1885 и 1892 гг. работы Маркса “Нищета философии”. Первое русское издание книги было выпущено в 1896 году в Москве. В основу настоящего издания книги “К критике политической экономии” положен текст его первого немецкого издания, подготовленного к печати автором. Однако при этом были учтены, во-первых, поправки и пометки Маркса в его личном экземпляре книги, а во-вторых, поправки и пометки, сделанные Марксом в экземпляре книги, подаренной им Вильгельму Вольфу 19 августа 1859 года. Некоторые из этих поправок и пометок автора были реализованы Энгельсом при подготовке к печати третьего тома “Капитала”. Цитируя отдельные места из работы “К критике политической экономии”, Энгельс привел их в исправленной, уточненной Марксом редакции. Фотокопии этих экземпляров книги с поправками и пометками Маркса находятся в Архиве Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.

_____________________

 

2 Имеется в виду неоконченное “Введение”, которое предназначалось Марксом для большого экономического произведения (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т. 12. С. 709–738).

_____________________

 

“Rheinische Zeitung fur Politik, Handel und Gewerbe” (“Рейнская газета по вопросам политики, торговли и промышленности”) – ежедневная газета, выходила в Кёльне с 1 января 1842 по 31 марта 1843 года. Газета была основана представителями рейнской буржуазии, оппозиционно настроенной по отношению к прусскому абсолютизму. К сотрудничеству в газете были привлечены и некоторые младогегельянцы. С апреля 1842 г. К. Маркс стал сотрудником “Rheinische Zeitung”, и с октября того же года – одним из ее редакторов. В “Rheinische Zeitung” был опубликован также ряд статей Ф. Энгельса. При редакторстве Маркса газета стала принимать все более определенный революционно-демократический характер. Правительство ввело для “Rheinische Zeitung” особенно строгую цензуру, а затем закрыло ее.

_____________________

 

4 Имеются в виду статьи К. Маркса: “Дебаты шестого рейнского ландтага (статья третья). Дебаты по поводу закона о краже леса” и “Оправдание мозельского корреспондента” (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.1. С. 119-160, 187–217).

_____________________

 

“Allgemeine Zeitung” (“Всеобщая газета”) – немецкая ежедневная реакционная газета, основана в 1798 году; с 1810 по 1882 г. выходила в Аугсбурге. В 1842 г. выступила с фальсификацией идей утопического коммунизма и социализма, которую Маркс разоблачил в своей статье “Коммунизм и аугсбургская “Allgemeine Zeitung”, напечатанной в “Rheinische Zeitung” в октябре 1842 г. (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.1. С.114–118).

_____________________

 

“Deutsch-Franzősische Jahrbűcher” (“Немецко-французский ежегодник”) издавался в Париже под редакцией К. Маркса и А. Руге на немецком языке. Вышел в свет только первый, двойной выпуск в феврале 1844 года. В нем были опубликованы произведения К. Маркса: “К еврейскому вопросу” и “К критике гегелевской философии права. Введение”, а также произведения Ф. Энгельса: “Наброски к критике политической экономии” и “Положение Англии. Томас Карлейль. “Прошлое и настоящее”” (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.1. С. 382–413, 414–429, 544–571, 572–597). Эти работы знаменуют окончательный переход Маркса и Энгельса от революционного демократизма к материализму и коммунизму. Главной причиной прекращения выхода журнала были принципиальные разногласия Маркса с буржуазным радикалом Руге.

_____________________

 

7 Имеется в виду первая экономическая работа Ф. Энгельса “Наброски к критике политической экономии” (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.1. С. 544–571).

_____________________

 

8 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.2. С.231–517.

_____________________

 

9 Имеется в виду работа К. Маркса и Ф. Энгельса “Немецкая идеология” (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.3. С. 7–544).

_____________________

 

10 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.1. С. 419–459, 404–418.

_____________________

 

11 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.4. С. 65–185.

_____________________

 

12 Имеется в виду работа К. Маркса “Наемный труд и капитал” (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. – 2-е изд. Т.6. С. 428–459).

_____________________

 

13 Немецкое рабочее общество в Брюсселе было основано Марксом и Энгельсом в конце августа 1847 г., с целью политического просвещения немецких рабочих, проживавших в Бельгии, и пропаганды среди них идеи научного коммунизма. Под руководством Маркса и Энгельса и их соратников общество сделалось легальным центром объединения немецких революционных пролетариев в Бельгии и поддерживало прямую связь с фламандскими и валлонскими рабочими клубами. Лучшие элементы общества входили в брюссельскую общину Союза коммунистов. Деятельность Немецкого рабочего общества в Брюсселе прекратилась вскоре после февральской буржуазной революции 1848 г. во Франции в связи с арестами и высылкой его членов бельгийской полицией.

_____________________

 

14 “Nеuе Rheinische Zeitung. Organ der Demokratie” (“Новая Рейнская газета. Орган демократии”) выходила ежедневно в Кельне под редакцией Маркса с 1 июня 1848 по 14 мая 1849 года. В состав редакции входил Энгельс, а также В. Вольф, Г. Веерт, Ф. Вольф, Э. Дронке, Ф. Фрейлиграт и Г. Бюpгepc.

Боевой орган пролетарского крыла демократии, “Nеuе Rheinische Zeitung” играла роль воспитателя народных масс, поднимала их на борьбу с контрреволюцией. Передовые статьи, определявшие позицию газеты но важнейшим вопросам германской и европейской революций, писались, как правило, Марксом и Энгельсом.

Решительная и непримиримая позиция газеты, ее боевой интернационализм, появление на ее страницах политических обличений, направленных против прусского правительства и против местных кельнских властей, – все это ужо с первых месяцев существования “Nеuе Rheinische Zeitung” повлекло за собой травлю газеты со стороны феодально-монархической и либерально-буржуазной печати, а также проследования со стороны правительства, особенно усилившиеся после контрреволюционного переворота в Пруссии в ноябре – декабре 1848 года.

Несмотря на все проследования и полицейские рогатки, “Nеuе Rheinische Zeitung” мужественно отстаивала интересы революционной демократии, интересы пролетариата. В мае 1849 г., в обстановке всеобщего наступления контрреволюции, прусское правительство, воспользовавшись тем, что Маркс не получил прусского подданства, отдало приказ о высылке его из пределов Пруссии. Высылка Маркса и репрессии против других редакторов “Nеuе Rheinische Zeitung” послужили причиной прекращения выхода газеты. Последний, 301-й, номер “Nеuе Rheinische Zeitung”, напечатанный красной краской, вышел 19 мая 1849 года. В прощальном обращении к рабочим редакторы газеты заявили, что “их последним словом всегда и всюду будет освобождение рабочего класса!”

_____________________

 

15 “New-York Daily Tribune” (“Нью-йоркская ежедневная трибуна”) – американская газета, выходившая с 1841 пo 1924 год. Основанная видным американским журналистом и политическим деятелем Хорасом Грили, газета до середины 50-х годов была органом левого крыла американских вигов, а затем органом республиканской партии. В 40-50-х годах газета стояла на прогрессивных позициях и выступала против рабовладения. В газете принимал участие ряд крупных американских писателей и журналистов, одним из ее редакторов с конца 40-х годов был Чарлз Дана, находившийся под влиянием идей утопического социализма. Сотрудничество Маркса в газете началось в августе 1851 г. и продолжалось свыше 10 лет, по март 1862 года; большое число статей для “New-York Daily Tribune” было по просьбе Маркса написано Энгельсом. Поскольку Энгельс писал свои статьи главным образом в Манчестере, поставленные на них в ряде случаев даты расходятся с подлинными датами их написания, так как Маркс обычно указывал на статьях дату отправки их в Нью-Йорк. Некоторые из статей, написанных в Лондоне, Маркс помечал Парижем, Веной или Берлином. Статьи Маркса и Энгельса в “New-York Daily Tribune” охватывали важнейшие вопросы международной и внутренней политики, рабочего движения, экономического развития европейских стран, колониальной экспансии, национально-освободительного движения в угнетенных и зависимых странах и др. В период наступившей в Европе реакции Маркс и Энгельс использовали широко распространенную американскую газету для обличения на конкретных материалах пороков капиталистического общества, свойственных ему непримиримых противоречий, а также для показа ограниченного характера буржуазной демократии.

Редакция “New-York Daily Tribune” в ряде случаев произвольно обращалась со статьями Маркса и Энгельса, печатая многие из них без подписи автора и виде редакционных передовых. С середины 1855 г. вообще все статьи Маркса и Энгельса печатались в газете без подписи. В некоторых случаях редакция допускала вторжение в текст статей и произвольно их датировала. Эти действия редакции вызывали неоднократные протесты Маркса. С осени 1857 г. в связи с экономическим кризисом в США, отразившимся также на финансовом положении газеты, редакция предложила Марксу сократить число его корреспонденций в “New-York Daily Tribune”. Окончательно прекратилось сотрудничество Маркса в газете в начале Гражданской воины в США; значительную роль в разрыве “New-York Daily Tribune” с Марксом сыграло усиление в редакции сторонников компромисса с рабовладельческими штатами и отход газеты от прогрессивных позиций.

 

 

Милль Дж. Ст.

О свободе

 

Источник: Милль Дж. О свободе / Пер. с англ. А. Фридмана //

Наука и жизнь. 1993. № 11. С. 10–15; № 12. С. 21–26.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

В последние годы мы часто слышим и читаем утверждения о том, что нам еще предстоит построить правовое государство, что нужно научиться политической культуре, что необходимо гарантировать свободу каждому гражданину страны. И если дело обстоит так, то вряд ли отыщется для всей этой жизненно необходимой работы лучший учебник, нежели статья основателя английского позитивизма философа и экономиста Джона Стюарта Милля (1806—1873) “О свободе”. Вот как определяет предмет своего труда сам автор, Дж. Милль:

 

Предмет этого эссе не так называемая свобода воли, столь неудачно противопоставляемая доктрине философской необходимости, а гражданская, или социальная свобода; сущность и пределы власти, которую общество вправе осуществлять над личностью. Вопрос редко ставился и вряд ли обсуждался, но в последнее время глубоко влияет на практические противоречия века и, видимо, вскоре его признают самым существенным для будущего. Он далеко не нов, в некотором смысле разделял человечество с давних времен, но по мере прогресса цивилизованных народов проявляется по-новому и требует различного и более основательного рассмотрения”.

 

Автор статьи глубок и честен в своих доводах, изложенных со старомодной неторопливостью и обстоятельностью. Написана она в 1859 году, когда у нас еще только шли дебаты об отмене крепостного права. Она позволит еще раз проверить, насколько продуманы и обоснованы ваши демократические убеждения, избавит от иллюзорной надежды на спасительное действие голых юридических схем, покажет тот рубеж, к которому предстоит вернуться, и вызовет грустную зависть, свидетельствующую, что не все еще нами потеряно и “за гранью страданий есть новые дни”. [11. С. 10]

 

* * *

 

1. Свобода и авторитет

 

Борьба свободы с Властью – наиболее заметная черта известной нам истории, особенно в Греции, Риме и Англии. В старое время это был спор подданных и правительства. Под свободой разумелась защита от тирании правителей. Правители (кроме некоторых демократий в Греции) были поставлены в неизбежно антагонистическую позицию по. отношению к народу. Власть считалась необходимым, но и весьма опасным оружием, которое можно обратить как против внешнего врага, так и против подданных. Следовательно, нужно ограничить власть правителя над обществом, и это ограничение и есть то, что мыслится под свободой. Ее можно достичь двумя путями. Во-первых, признанием некоторых прав. Во-вторых, установлением конституционных ограничений. Однако приходит время, когда подданные уже не думают, что независимая власть правителей, противоречащая интересам людей, – закон природы. Они предпочитают рассматривать правителей как уполномоченных, которых можно отозвать. Постепенно это новое требование выборной и ограниченной во времени власти становится целью народной партии. Нужно, чтобы правители были из народа, чтобы их интересы и воля совпадали с народными. Правителю, по-настоящему подотчетному, должным образом смещаемому, можно доверить власть. Это будет власть народа, лишь сконцентрированная в форме, удобной для исполнения. Таково мнение, а вернее, чувство, обычное для теперешних либералов в Англии и, видимо, доминирующее на континенте.

Демократические республики заняли большую часть планеты, и выборное и ответственное правительство оказалось предметом анализа и критики как реальный факт. Теперь видно, что слова “самоуправление”, “власть народа” не выражают подлинной свободы. Народ может захотеть подавить часть своих сограждан, и нужно защититься от этого, как от любого злоупотребления властью. Итак, ограничение власти правительства не теряет своего значения и тогда, когда носители власти подотчетны обществу (то есть сильнейшей его части).

Сперва тирании большинства опасались (и до сих пор опасаются) главным [11, с.10] образом, когда она проявляется в действиях властей. Но мыслящие люди поняли, что общество само по себе тирания, тирания коллектива над отдельными личностями, и возможность угнетать не ограничивается действиями чиновников. Общество вводит свои законы, и, .если они неверны или вообще касаются вещей, в которые обществу нечего вмешиваться, возникает тирания куда сильнее любых политических репрессий, и хоть дело не доходит до крайностей, но ускользнуть от наказаний труднее, они проникают в детали жизни гораздо глубже и порабощают саму душу. Законов против тирании чиновников недостаточно; нужна защита от тирании господствующих мнений и чувств, от стремления общества навязать свои идеи как правила поведения.

Хотя эту мысль вряд ли оспорят в общем, однако на практике еще не выяснено, как соотносятся индивидуальная независимость и общественный контроль. Значит, нужно установить правила поведения: сначала законы, затем – взгляды на то, что не попадает под их действие. Нет двух поколений, да и двух народов, где бы взгляды на эти правила совпадали, и решения одних поразительны для других. Однако любой народ, любая эпоха не подозревают, что их правила можно оспорить. Они кажутся очевидными и оправданными. Такова общая иллюзия – один из примеров магической силы привычки, которая не только “вторая натура” (по пословице), но и постоянно принимается за первую.

Эффект обычая не допускает сомнений в правилах поведения, потому что считается излишним объяснять обычай. Доказывать его необходимость не нужно ни другим, ни себе. Люди верят, что их чувства в данном случае сильнее логики, и доводы ни к чему. Руководит ими принцип, что “каждый должен поступать, как я и мои друзья, одобряющие мое поведение”. Для собственных [11, с.11] пристрастий рядового человека такая поддержка – довод не только достаточный, но и единственный, определяющий его взгляды. Суждения о том, что хорошо и что плохо, зависят от многих причин. Иногда это разум, иногда суеверие и предрассудки; часто социальные симпатии, нередко – антиобщественные чувства: зависть, ревность, спесь, презрение; но большей частью страх за себя и желание пробиться – эгоизм, законный или незаконный.

Мораль страны исходит из интересов класса, который в данное время на подъеме. Зато когда прежде господствовавший класс теряет свою власть, мораль общества часто преисполняется нетерпеливым отвращением к нему. Другой решающий принцип правил поведения, навязанный законом или общественным мнением, – рабское преклонение перед предполагаемым превосходством господ.

Единственный случай, когда идея была воспринята из принципа, из высших соображений, и, за редким исключением, поддерживалась всеми, это – религиозная вера; что являет самый поразительный пример ущербности человеческого разума, ибо в религиозной ненависти искреннего фанатика всего яснее обнажается слепое чувство.

Протестанты точно так же, как католическая церковь, иго которой они сбросили, не желали допустить разницу в верованиях. Но когда полной победы никто не одержал и каждой секте пришлось ограничиться сохранением уже занятых позиций, меньшинство повсюду должно было просить разрешения верить по-своему. Именно на этом поле битвы права меньшинства были принципиально утверждены и отвергнуты притязания общества управлять диссидентами. Великие писатели, которым мир обязан религиозной терпимостью, определяли свободу совести как неоспоримое право. Но на практике религиозная свобода вряд ли реализуется, кроме разве случаев, когда люди равнодушны к религии и не хотят смущать свой покой теологическими раздорами. Там, где чувства большинства искренни и сильны, оно продолжает требовать подчинения меньшинства.

Цель этого эссе – заявить принцип, который должен управлять всеми отношениями общества к личности – независимо от того, используются ли точно установленные законы или моральное принуждение общественного мнения. Принцип этот прост: единственное оправдание вмешательства в свободу действий любого человека – самозащита, предотвращение вреда, который может быть нанесен другим. Собственное благо человека, физическое или моральное, не может стать поводом для вмешательства, коллективного или индивидуального. Не следует заставлять его делать что-либо или терпеть что-то из-за того, что по мнению общества так будет умнее и справедливее. Можно увещевать, уговаривать, упрекать, но не принуждать и не угрожать. Чтобы оправдать вмешательство, нужно выяснить, причинит ли его поведение кому-нибудь вред. Человек ответственен только за ту часть своего поведения, которая касается других. В остальном – абсолютно независим. Над собой, своим телом и душой личность суверенна.

Вряд ли нужно говорить, что это относится лишь к взрослым. Тех, что все еще нуждаются в заботах других, следует защищать и от собственных действий. По этой же причине оставим в стороне отсталые народы, где сам период можно считать несовершеннолетием. Деспотизм – законный метод управлять варварами, если цель благая и действительно достигается. Свобода в принципе неприменима к обществу, предшествующему эпохе, где можно спокойно совершенствоваться путем свободных и равных дискуссий.

Я рассматриваю полезность как окончательный довод в вопросах этики, но полезность в широком смысле, основанную на постоянных интересах человека. Эти интересы должны подчинять индивидуальные порывы внешнему контролю, только если действия личности задевают посторонних. Причинившего вред другим следует наказать по закону или, если это неприложимо, наказать общим порицанием. Есть также множество действий, приносящих общую пользу, и к ним общество вправе принудить – к свидетельским показаниям, участию в обороне и другим делам. Есть и некоторые индивидуальные акты – спасение погибающих, защита беззащитных от насильника, совершать которые человек обязан, и за бездействие он ответственен (причинить зло другим можно и бездействием). Правда, последний случай требует принуждения более осторожного. Быть в ответе за содеянное зло – правило, отвечать за то, что не помешал злу, – исключение. Но есть область, в которой общество заинтересовано лишь косвенно, – та часть жизни, что касается лишь тебя самого, а если задевает прочих, то лишь с их добровольного и добытого [11, с.12]без обмана согласия. Во-первых, это внутреннее царство сознания, требующее свободы в самом понятном смысле; свобода мыслей и чувств; абсолютная свобода мнения по всем предметам. Свобода изъявления и опубликования мнений может показаться подпадающей под другой принцип, так как задевает прочих, но будучи почти столь же важной, как свобода мысли, по сути Неотъемлема от нее. Во-вторых, свобода вкусов и занятий, возможность строить жизнь в соответствии своему характеру; делать то, что нравится. В-третьих, из такой свободы каждого следует, в тех же пределах, свобода групп, свобода объединения для любых целей, лишь бы не вредили остальным (предполагается, что объединение добровольное и без обмана). Какова бы ни была форма правления, общество, где эти свободы не уважают, не является свободным. Каждый – страж своего здоровья – умственного и физического. Человечество больше выиграет, позволяя людям жить по-своему, чем принуждая жить “как надо” с точки зрения остальных.

Хотя эта мысль ничуть не нова и некоторым покажется трюизмом, она противоречит существующей практике. Общество изо всех сил старается заставить людей применяться к его взглядам. Прежние социумы считали себя вправе регулировать все детали частной жизни, утверждая, что в крошечной республике, которой постоянно угрожают вторжения и мятежи, даже в краткие промежутки отдыха нельзя позволить себе целительный эффект свободы. В современном мире огромных государств невозможно столь глубокое вмешательство закона в частную жизнь; но машина моральных репрессий казнит отклонения от господствующего мнения еще сильнее. Религия, самый мощный из элементов, формирующих мораль, почти всегда руководствовалась или амбицией иерархии, пытающейся контролировать все стороны поведения, или духом пуританства.

В мире вообще растет стремление увеличить власть над личностью, поскольку все перемены стремятся усилить общество и ослабить личность. Это – не случайное зло, которое само собой исчезает, – наоборот, оно будет расти. Желание и правителей, и граждан навязать свои взгляды и пристрастия так энергично поддерживается свойствами человеческой натуры (у одних лучшими, у других худшими), что его вряд ли сдерживает что-либо, кроме недостатка власти.

 

2. Свобода мысли и дискуссии

 

Прошло, надеюсь, время, когда нужно было защищать “свободу печати” от продажного или тиранического правительства. Теперь, вероятно, излишни доводы против того, чтобы судья или чиновник, чуждый интересам народа, предписывал свое мнение и решал, что можно дозволять к печати. Хотя английские законы о печати не свободней, чем при династии Тюдоров, сейчас не грозит запрет дискуссий, и в других конституционных странах правительство редко пытается контролировать выражение мыслей. Само принуждение здесь – незаконно. Лучшее правительство не более вправе на него, чем худшее. Даже если принуждение делается в согласии с общественным мнением, это так же вредно. Если бы все человечество минус единица было одного мнения и только один против, то подавлять мнение этого одного ничуть не справедливее, чем ему подавлять мнение человечества. Особое зло подавления мнений в том, что обездоливается все человечество, и те, кто против данной мысли, еще больше, чем ее сторонники. Если мысль верна, они лишены возможности заменить ложь истиной; если неверна, теряют (что не менее нужно) ясный облик и живое впечатление истины, оттененной ложью.

Необходимо рассмотреть отдельно эти две гипотезы. Никогда нельзя быть уверенным, что мнение, которое хочется подавить, ложно; но и будь это так, все равно, подавление вредно.

Отказываясь выслушать мнение из-за того, что считаешь его ложным, объявляешь свою уверенность абсолютной. Замалчивая дискуссию, претендуешь на непогрешимость. Каждый знает, что может ошибиться, но мало кто остерегается этого или допускает мысль, что истина, которой он придерживается, может оказаться ошибкой.

Общеизвестно, что другие эпохи, страны, секты, церкви, классы думали да и теперь думают иначе, чем мы, но это не колеблет нашей веры. Видно, векам свойственно ошибаться, как и личностям; у каждого века есть взгляды, которые потом сочтут и ложными, и нелепыми; и нет сомнения, что общепризнанные нынче истины будут отвергнуты в свою очередь.

Этот довод, вероятно, оспорят так: “Запрещая пропагандировать ложную идею, власть ведь не претендует на непогрешимость. Ей дано право судить, она его использует. При этом, [11, с.13] возможно, ошибается, но разве это значит, что не следует судить вообще? Если отказаться действовать из боязни ошибиться, долг останется невыполненным”.

Я отвечаю, что власть претендует на гораздо большее. Огромная разница утверждать правоту, позволяя оспаривать ее, – и претендовать на нее, не допуская дискуссий. Полная свобода выражений – необходимое условие, чтобы оправдать претензии на истину. Большинство мудрецов любой эпохи придерживалось взглядов, признанных потом ошибочными, и делало или одобряло вещи, которые нынче никто не оправдает. Почему же в итоге перевесили разумные взгляды и устоялось разумное поведение? Если это действительно так, – а иначе человечество было бы почти безнадежно, – то только благодаря свойству нашего разума исправлять ошибки. Он исправляет их посредством споров и опыта. Одного опыта недостаточно. Нужны споры, чтобы показать, как истолковывать опыт. Ложные идеи и практика постепенно уступают фактам и доводам, но эти факты и доводы нужно сперва представить.

Самая нетерпимая из церквей, Римско-католическая, даже при канонизации святого терпеливо выслушивает “адвоката дьявола”. Оказывается, святейшему из людей нельзя воздать посмертные почести, пока не услышано и не взвешено все, что может сказать о нем враг. Взгляды, в которых мы более всего хотим убедиться, следует не охранять, а позволять подвергать нападкам оппонентов.

В наш век, лишенный веры и запуганный скептицизмом, люди уверены не столько в истинности своих убеждений, сколько в невозможности обойтись без них. Они требуют защитить устоявшиеся взгляды от критики не ради их истинности, а ради их важности для общества. Они-де полезны, даже, может быть, необходимы для спокойствия души, и правительство должно охранять их как основу государства. В случае необходимости оно может и обязано действовать согласно своим убеждениям, опираясь на общественное мнение. Часто говорят, а еще чаще думают, что только плохие люди хотят подорвать эти благотворные взгляды, и нет дурного в том, чтобы их приструнить. Такой образ мыслей оправдывает подавление дискуссий с точки зрения не истины, а пользы. Верность идеи – это часть ее полезности. Если знаешь, что данная мысль желательна, разве можно не выяснять, верна ли она? Не плохие, а самые лучшие люди считают, что ложная идея не может быть полезной.

Чтобы лучше проиллюстрировать, как ошибочно запрещение высказывать осуждаемые идеи, перейду к фактам. История помнит, как рука закона выкорчевывала лучших людей и благороднейшие идеи и как некоторые доктрины выживали, чтобы (словно в насмешку) их использовали для таких же гонений на новых диссидентов.

Сократ родился в стране, изобиловавшей великими людьми, но современники считали его добродетельнее всех. Признанный учитель Платона и Аристотеля, чья слава растет уже более двух тысяч лет, Сократ был обвинен согражданами в нечестии и аморальности, судим и казнен. Обвинитель утверждал, что Сократ не верит в богов; а потому его учение и беседы “развращают молодежь”. Суд (есть все основания думать, что судьи были искренни) нашел Сократа виновным и осудил лучшего из людей.

Перейдем к другому примеру судебной несправедливости, к событиям на Голгофе. Человек, в последующие века почитающийся Богом, был предан позорной казни. За что? За кощунство! Люди не только не узнали своего благодетеля, они обращались с ним как с чудовищем безбожия, хотя за это их теперь самих следует считать такими. Они, видимо, были не хуже нас, даже напротив, обладали в чрезмерном объеме религиозными, моральными и патриотическими чувствами своей эпохи. Такие люди в любое время (в том числе и наше) могут прожить всю жизнь беспорочно и в почете. Верховный первосвященник разодрал свои одежды, услышав слова, по тогдашним понятиям, невероятно греховные; гнев и ужас его был, вероятно, столь же искренен, как у большинства уважаемых и набожных людей современности от его поведения. Но многие из них, живи они тогда и будь иудеями, вели бы себя так же. Ортодоксальный христианин, думающий, что те, кто побивал камнями мучеников, были хуже его, пусть помнит, что было время, когда одним из гонителей последователей Христа был будущий святой Павел.

Прибавим еще пример, самый поразительный. Если когда-либо кто-нибудь из правителей был вправе считать себя лучше и просвещеннее своих современников, то это император Марк Аврелий. Абсолютный владыка всего цивилизованного мира, он всю жизнь был не только безупречным судьей, но и – чего можно меньше всего ожидать [11, с.14] от стоика – сохранил нежнейшее сердце. Немногие недостатки, приписываемые ему, извинительны, а его сочинения – высочайший этический дар древности – мало чем отличаются от учения Христа. Если смотреть не догматически, то он, преследовавший христиан, был более христианином, чем почти все христианские короли. Император знал, что состояние общества плачевно. Он считал своим долгом не допустить его распада; и не видел, как объединить общество, если существующие связи исчезнут. Новая религия открыто угрожала им, значит, его долг – не принять эту религию, а уничтожить. Теология Христа к тому же не казалась ему верной и богоданной., Странная история распятого бога была неправдоподобной, а система, покоящаяся на столь невероятной основе, не могла для него быть тем обновлением, которым оказалась после всех невзгод. Кротчайший и симпатичнейший из философов и царей с торжественным чувством долга начал гонения. По-моему, это – один из трагичнейших фактов истории.

Теория, которая утверждает, что правда всегда победит, – одна из приятных выдумок. История полна примеров гибели истины от преследований. Если идею не окончательно подавляют, то отодвигают ее торжество на века. Реформация возникала раз двадцать до Лютера и была подавлена: Арнольд из Брешии, фра Дольчино, Савонарола, альбигойцы, вальденсы, лолларды, гуситы – все были подавлены. Даже после Лютера преследования реформаторов еще удавались. В Испании, Италии, Фландрии, Австрии протестантизм выкорчевали и, вероятно, то же было бы и в Англии, проживи дольше Мария, а не Елизавета.

Никто не сомневается, что римская империя могла бы уничтожить христианство, Оно распространилось и стало господствовать потому, что гонения были случайными и недолгими. Ленивая сентиментальность полагать, что истина сама по себе в силах одолеть темницы и плахи. Людей не более влечет правда, чем ложь. Реальное преимущество истины в том, что, если идея верна, ее могут уничтожить раз, два, многократно, но с течением времени она вновь будет возрождаться, пока в одном из своих появлений не попадет в благоприятную эпоху.

Современная общественная нетерпимость не казнит, не выкорчевывает идеи, но понуждает людей либо маскировать мысли, либо воздерживаться от их распространения. И такое положение кое-кого удовлетворяет. Ибо господствующее мнение защищено от внешних помех без неприятного процесса наказаний и арестов, без абсолютного запрета мыслить. Удобный вариант – обеспечить покой в интеллектуальной области, чтобы все шло, как заведено. Но ради этого покоя в жертву приносится отвага человеческого разума. Если большинству активнейших и любознательнейших умов советуют держать при себе свои принципы и убеждения, а обращаясь к публике, стараться, насколько возможно, приспособить их к тем взглядам, с .которыми они в душе не согласны – то открытые, бесстрашные натуры и интеллекты расцвести при этом не могут. Появятся соглашатели, приспособленцы, сами не верящие в то, что проповедуют.

Те, кого не страшит вынужденное молчание еретиков, должны понять, что в итоге справедливой и полной дискуссии об еретических идеях не будет, хотя сами эти идеи не исчезнут. Но от запрета на исследования, не умещающиеся в пределах ортодоксии, больше всего пострадают отнюдь не еретики, а те, чье умственное развитие сдавлено, а разум окован из страха перед ересью. Кто подсчитает, сколько потерял мир из-за того, что многие могучие интеллекты, соединенные, однако, с робким характером, не решились следовать отважным, независимым мыслям. Среди них можно найти совестливых, тонко чувствовавших, всю жизнь боровшихся с собственными мыслями, которых не заглушить, истощивших свою изобретательность в попытках примирить совесть и разум с ортодоксией и все же, вероятно, не преуспевших в этом. Нельзя быть великим мыслителем, не признавая, что твой первый долг – идти за своим интеллектом, куда бы он ни привел.

Но свобода мысли нужна не только великим. Средним людям она еще нужнее, чтобы они могли достичь того уровня, на который способны. В атмосфере умственного рабства было много и много еще будет великих философов-одиночек, но никогда не было и не будет в этой атмосфере интеллектуально активных людей. [11, с.15]

* * *

Отбросим теперь предположение, что господствующее мнение ложно, допустим, что оно верно. Разумно ли его охранять, не допуская свободной и открытой дискуссии? Хотя человек убежденный неохотно признает возможность ошибки, его должна тревожить мысль, что самая справедливая истина, если ее не оспаривать свободно и смело, неизбежно превращается в догму.

Есть люди, которые, получив свою веру от авторитетов, думают, что сомневаться вредно. Если у них достаточно влияния, они не позволяют рассмотреть истину беспристрастно и мудро. Но противники все равно ее отвергнут (но уже грубо, резко), ибо полностью предотвратить дискуссию трудно, а когда она начнется, слепая вера отступит даже перед слабейшими возражениями. Не так должны хранить истину разумные существа.

Во что бы мы ни верили, следует научиться защищать свою веру хоть от простых возражений. Даже в естествознании всегда возможно разное толкование фактов – геоцентрическая теория по этой причине существовала вместо гелиоцентрической, флогистон – вместо кислорода. А если обратиться к более сложным вещам – к морали, религии, политике, общественным отношениям и деловой жизни, – три четверти доводов каждого спорщика направлены на то, чтобы развеять видимые достоинства противного мнения. Второй по величине оратор древности писал, что изучал доводы противника тщательнее собственных. То, что было для Цицерона средством успеха, следует практиковать всем, ищущим истину. Знающий только свою точку зрения, знает очень мало. Его доводы могут быть вески и неоспоримы. Но если он не в силах опровергнуть доводы противника, даже не знает их, то нет оснований предпочесть то или иное мнение.

Кстати, недостаточно воспринять чужие взгляды и их истолкования собственными усилиями. Это путь, не дающий реального контакта с доводами противника. Их нужно слышать из уст того, кто верит в них, защищает всерьез и во всю силу. Нужно узнать их в наиболее яркой и убедительной форме, почувствовать все трудности, с которыми столкнешься, защищая свой взгляд. Тот, кто никогда не ставил себя на место думающего иначе, не предвидел его возражений, в сущности, не знает по-настоящему и своей доктрины. Ему неизвестны все компоненты истины, которые определяют решение разума, полностью информированного. Это понимание так существенно, что, если бы оппонентов важнейших истин не было, их следовало бы вообразить и снабдить сильнейшими доводами, какие мог бы придумать самый ловкий “адвокат дьявола”.

Чтобы ослабить силу этих соображений, враг свободных дискуссий может сказать, что толпе нет нужды понимать все “за” и “против”. Рядовому человеку ни к чему уменье показать ошибку оппонента. Достаточно, чтобы нашелся кто-то. один, способный ответить и отвести попытки сбить с толку необученных. Простые умы, которых посвятили в доступные их пониманию азы доктрины, могут довериться авторитетам, понимая, что у самих нет ни знаний, ни талантов, чтобы справиться с трудностями.

Но даже такой взгляд признает, что необходима уверенность в том, что есть удовлетворительные ответы на все вопросы; но как отвечать, если вопросов не слышно? Как почувствовать, что ответ удовлетворителен, если оппонент не может проявить своего недовольства?

Могут подумать, что отсутствие свободной дискуссии, если господствующее мнение верно, наносит лишь интеллектуальный вред (так как люди остаются невежественными), но не моральный, ибо ценность доктрины и ее влияние не снижаются. Однако при отсутствии спора забываются не только основы доктрины, но часто и само ее значение.

Это иллюстрируют почти все этические доктрины и религии. Для своих основателей и их учеников они были полны жизни и значения. Значение это не ослабевало и, может быть, даже усиливалось, пока шла борьба за утверждение доктрины. Наконец она побеждала, становилась преобладающей. Возражения ослабевали и постепенно гасли. Доктрина закреплялась, ее сторонники уже не принимали учение, а получали по наследству. Раньше верующие постоянно были начеку, готовясь защищаться или нападать, теперь, став тихими, стараются не замечать возражений и не ищут аргументов в свою защиту. Часто проповедники жалуются, [12, с.21] как трудно удержать в умах верующих живое впечатление истины, которую те признают лишь формально, она не проникает в их чувства, не управляет их поведением.

До какой степени доктрина, приспособленная всей своей сутью производить глубочайшее впечатление на умы, может превратиться в слепую веру, ничуть не реализованную в воображении, в чувствах и в мыслях, показывает то, как верит большинство христиан. Под христианством я разумею максимы и заповеди Евангелия. Они считаются священными и принимаются как законы всеми, исповедующими христианство. Но вряд ли преувеличу, сказав, что ни один из тысячи не поступает и не соотносит свои поступки с этими законами. Он ориентируется в своем поведении на обычай своего класса, страны или профессии. С одной стороны, у него набор этических максим, которые возвещены непогрешимой мудростью, а с другой – набор повседневных суждений и действий. А в целом возникает компромисс между верой Христа и интересами мирской жизни. Первый набор почитают, второму – служат по-настоящему.

Можно не сомневаться, что не так было у первых христиан. Иначе христианство никогда бы не выросло из безвестной секты презираемых евреев в мировую религию. Когда их враги говорили: “Смотри, как эти христиане любят друг друга” (сегодня такое вряд ли услышишь), они явно чувствовали смысл своей веры. Видимо, это объясняет, почему христианство теперь так мало распространяется и после XVIII века ограничивается в основном Европой и выходцами из Европы.

Это относится и ко всем традиционным учениям. Литература всех народов полна замечаний о том, что есть жизнь и как вести себя в ней; замечаний, которые все знают, повторяют или почтительно слушают, считают трюизмами, но по-настоящему понимают лишь в результате опыта, обычно болезненного. Как часто, испытав непредвиденное несчастье или разочарование, припоминаешь хорошо известную пословицу, которая, если бы ее прежде понял, спасла бы от беды. Конечно, причиной тому не только отсутствие дискуссий: на свете много истин, значение которых постигаешь лишь на собственном опыте. Но многое в них лучше бы понималось и глубже отпечатывалось в душе, если бы человек чаще слышал, как о них спорят люди понимающие. Фатальное наше стремление не думать о вещи, ставшей несомненной, – причина половины ошибок. Современный писатель хорошо сказал: “глубокий сон обнародованного мнения”.

Нынче модно опровергать противника, указывая слабости его теории и ошибки практики, но не обосновывая своих истин. Такой негативной критики недостаточно для конечного результата; критика – не слишком ценное средство достичь позитивного знания или убеждения, достойного этого имени. Пока люди снова не станут систематически упражняться в спорах, у нас будет несколько великих учений, но при среднем низком уровне интеллекта во всех областях знания, кроме математики и физики. И если хоть кто-нибудь оспаривает ходячее мнение, возблагодарим его за это, выслушаем и порадуемся, что он делает для нас то, что иначе пришлось бы с огромным трудом делать самим.

Остается сказать об одной из главных причин, почему разница мнений полезна. Мы рассмотрели два варианта: 1) господствующее мнение ложно, а другое – верно, 2) господствующее мнение верно, но конфликт с противоположным необходим, чтобы яснее понять и глубже ощутить истину. Обычно не бывает ни того, ни другого. Правда лежит посреди враждующих доктрин; и нонконформистское мнение дополняет ту часть, которая есть у господствующего. Еретические взгляды обычно и есть эти подавляемые и пренебрегаемые истины. Разорвав свои цепи, они либо ищут примирения с правдой общего мнения, либо выступают как враги, чтобы с такими же крайностями утвердиться в качестве полной истины. Так бывает чаще всего, человеческий разум, как правило, односторонен. Отсюда – при революции мнений одна часть истины утверждается, другая гаснет. Даже прогресс, которому следовало бы их соединять, заменяет одну неполную истину другой – улучшение состоит в том, что новый клочок правды нужнее и более соответствует эпохе, чем заменяемый.

Так, в XVIII веке почти у всех кружилась голова от восхищения так называемой цивилизацией и чудесами науки, литературы и философии. Каким целительным шоком оказался парадокс Руссо, взорвавшийся бомбой и разбивший плотную массу одностороннего мнения. Не то чтобы господствующее мнение было в целом дальше от истины, чем Руссо, наоборот, в нем было больше правды и гораздо меньше ошибок. Тем не менее в доктрине Руссо находилось много именно тех истин, которых не хватало господствующему мнению: мысли о высших ценностях простой жизни, о деморализирующем лицемерии цивилизованного общества.

В политике тоже стало почти тривиальностью, что для нормальной политической жизни нужны и партия реформ, и партия консерваторов (покуда одна из [12, с.22] них не поумнеет настолько, чтобы стать партией и порядка, и прогресса). Каждое из этих мировоззрений обязано своей полезностью недостаткам другого, но именно взаимная борьба держит каждое в разумных пределах. Если мнения, одобряющие демократию и аристократию, собственников и уравнителей, кооперацию и конкуренцию, роскошь и воздержание, коллективизм и индивидуализм, свободу и дисциплину, не выражены с одинаковой свободой, не обоснованы с одинаковым талантом и энергией, то нет шансов, что обоим будет отдано должное.

Истина в практической жизни – вопрос примирения и сочетания противоречий. Но очень мало людей, достаточно беспристрастных, чтобы добровольно приспособляться и корректировать свои взгляды; и истина постигается в результате грубой борьбы, под враждебными знаменами. В любом важном вопросе больше оснований не только быть терпимым, но и поощрять из двух мнений то, которое в данный момент в меньшинстве. Именно оно представляет сейчас интересы пренебрегаемые, ту сторону человеческого благосостояния, которая в большей опасности.

Могут возразить: “В некоторых принципах много правды! К примеру, христианская мораль справедлива, и тот, кто учит, не руководствуясь ею, ошибается полностью”. Поскольку этот случай самый важный в практике, то лучше всего подойдет для проверки генеральной максимы. Но прежде чем заявлять, что соответствует христианской морали, а что нет, хорошо бы выяснить, что понимают под этой моралью.

Если это мораль Нового Завета, то может ли почерпнувший свои знания из Евангелия полагать, что там содержится цельная доктрина? Евангелие везде ссылается на древнюю мораль, ограничивает свои предписания частными случаями, изъясняется в самых общих терминах, которые зачастую нельзя буквально истолковать, и обладает скорее выразительностью поэта, чем точностью законодателя. Извлечь из этого этическую доктрину невозможно, не прибегая к Ветхому Завету, то есть системе, конечно, разработанной, но во многом варварской и предназначенной для варваров. Святой Павел, явный враг толкования доктрины в иудейском духе, тоже обращается к древней морали, но греческой и римской, и его советы христианам в огромной степени приспособлены к этому миру, вплоть до явного разрешения рабства.

Та мораль, что называется христианской, создана не Христом и апостолами, а гораздо позже, католической церковью первых пяти веков. Ни в коем случае не отрицаю, что человечество очень обязано этой морали, но не постесняюсь сказать, что во многих важных пунктах она неполная и односторонняя, и, если бы в становлении нашей жизни не участвовали и другие идеи, дела наши были бы куда хуже. В так называемой христианской морали нет положительных утверждений, так как она в основном – протест против язычества. Ее идеалы скорее негативные, чем позитивные; скорее пассивные, чем активные: Безвредность, а не Доблесть; Удаление от Зла, а не Стремление к Добру; предписаний: “Ты не должен” – неоправданно больше, чем “Ты должен”. Ужасаясь чувственности, христианская мораль обожествляет аскетизм; считает надежду на рай и угрозу ада признанными и похвальными мотивами добродетельной жизни.

Если в современной морали есть хоть в какой-то степени чувство долга, то оно исходит от античности, не от христианства. В частной жизни великодушие, личное достоинство, широта ума, даже чувство чести вызваны гуманной, а не религиозной частью воспитания и никогда бы не возникли из этики, чья единственная признанная доблесть – смирение. Я далек от утверждения, что эти недостатки христианской этики – врожденные и неизбежные или что, если в моральной доктрине отсутствуют какие-то элементы, ее нельзя принять. Тем более не приписываю эти недостатки самому Христу.

Очень боюсь, что, отвергая стандарты мирские (не нашел для них названия получше), которые сосуществуют с христианской этикой и дополняют ее, мы создаем в результате характер низменный, рабский, подчиняющийся тому, что он считает Высшей Волей, неспособный даже мысленно подняться до концепции высшего добра. Думаю, что для морального возрождения человечества рядом с христианской этикой должна существовать другая, что христианская этика не исключение из правила, что при несовершенстве нашего разума интересы истины требуют разницы мнений.

Не утверждаю, что самая неограниченная свобода мнений положит конец бедам, причиняемым сектантством. Узко мыслящие люди наверняка утвердят и навяжут любую истину, которую принимают всерьез, и даже станут действовать согласно ей, словно нет других истин. Стремление всех доктрин стать сектантскими свободные дискуссии не излечивают, а часто усиливают; истину, которую следовало бы увидеть, сектанты не видят, а отвергают тем яростнее, чем тверже ее провозглашают оппоненты. Но, в отличие от страстного спорщика, на стороннего наблюдателя сопоставление мнений оказывает целительный[12, с.23] эффект. Не яростная схватка двух частей истины, а спокойное подавление одной из них есть главное зло.

Прежде чем расстаться с вопросом о свободе мнений, хорошо бы упомянуть тех, кто считает, что при свободе слова не следует переходить границы честного спора. Трудно установить эти границы; судя по опыту, если атакуют сильно и убедительно, всегда у оппонента возникает обида. И почти невозможно убедить спорщика, что он перешел границы корректности.

Непорядочнее всего – исказить противоположное мнение, сокрыть факты, прибегнуть к софизмам. Запрет “неумеренных выражений”, то есть оскорблений, сарказма, перехода на личность и тому подобного, вызывает больше симпатии, когда направлен против обеих сторон, но обычно он касается только диссидентов, а защитников господствующего мнения не только не осуждают, но и одобряют за проявление праведного гнева.

Вообще мнение непопулярное разрешается высказать только умеренным тоном, тщательно избегая ненужных оскорблений, от которых потом не открестишься, не теряя почвы, – а в то же время неистовые вопли защитников господствующей доктрины отпугивают людей от спора и не дают выслушать новые мысли. Значит, ради истины и справедливости, гораздо важнее унять ругань крикунов из партии большинства.

 

3. Индивидуальность как один из элементов благосостояния

 

Никто не требует, чтобы поступки были столь же свободны, как мысли. Наоборот, даже мысль теряет свою неприкосновенность, если при некоторых обстоятельствах может побудить к дурному поступку. Заявления, что из-за торговцев хлебом бедняки голодают или что собственность – это кража, могут быть напечатаны, но справедливо подлежат наказанию, если высказаны перед возбужденной толпой у дома торговца. Любой акт, причиняющий без должного основания вред другим, может, а иногда и должен сдерживаться словом и, если нужно, активным вмешательством. Нельзя вредить другим лицам – так ограничивается свобода личности. Но если, действуя согласно своим наклонностям и мнениям, человек не задевает прочих, ему следует позволить осуществлять свои мысли за свой собственный счет – по тем же причинам, которые требуют свободы мнений.

Покуда люди несовершенны, разница мнений полезна, и так же полезны разные способы жизни и свободная возможность развиваться любому характеру, кроме опасного для других; ценность любого образа жизни следует доказать на практике, позволяя каждому испробовать его.

Более всего мешают этому принципу не сомнения в средствах, которыми хочешь привести к признанной цели, а равнодушие людей к самой цели. Если б все ощущали, что свободное развитие личности – одно из ведущих условий благоденствия, что это не только связующий элемент цивилизации, культуры, обучения, воспитания, но и необходимая его часть и условие всех этих вещей – то недооценка свободы не грозила бы, и установить границы между нею и общественным контролем было бы не очень трудно. Беда в том, что ценность личной самостоятельности принимают неохотно, предпочитая не замечать ее. Большинство довольно своим образом жизни и не понимает, почему он не устраивает других людей. Более того, даже большинству реформаторов самостоятельность не кажется идеалом, скорее вызывает ревность, как причина тревог и, возможно, мятежной помехи их реформам. Мало кто понял значение доктрины Гумбольдта, столь известного ученого и политика: “Цель человека, предписанная вечными и неизменными велениями разума, а не внушенная смутными и преходящими страстями, – высшее и наиболее гармоничное развитие его сил до полного совершенства”.

Впрочем, как ни мало привыкли люди к таким мыслям, как ни странно для них значение, придаваемое индивидуальности, вопрос здесь только в степени. Никто не считает, что идеально вести себя значит в точности копировать других. С другой стороны, нелепо претендовать, чтобы люди жили так, словно до них мир ничего не знал, словно прежний опыт не доказывает, что один образ жизни предпочтительней другого. Все согласны, что юность следует учить и тренировать, чтобы она знала и использовала плоды человеческого опыта.

Но преимущество человека в том, что, достигнув зрелости, он использует и истолковывает этот опыт по-своему. Его дело – найти то, что в признанном опыте соответствует его характеру и обстоятельствам. Традиции и обычаи других людей показывают, чему их научил их опыт; это следует учесть. Но их опыт, во-первых, может быть слишком узок или неверно истолкован, во-вторых, истолкование, возможно, верно, но не всем подходит. Обычаи годятся для обычных характеров и обычных обстоятельств, а данные обстоятельства и характер могут быть необычны. Третье: хотя обычай и хорош, и подходит, но, подчиняясь ему [12, с.24] только потому, что это обычай, не разовьешь тех качеств, что специфичны для человека. Способность предвидеть, судить, различать, умственная активность и даже моральное предпочтение развиваются только, когда делаешь выбор. Тот, кто во всем следует обычаю, не выбирает. Он не определяет, что лучше, и не стремится к этому. А мораль и разум, подобно мускулам, укрепляются лишь в действии.

Тому, кто позволяет миру выбрать для него план жизни, не нужно никаких способностей, креме обезьяньего подражания. Тот, кто выбрал план сам, использует все свои способности: наблюдательность, чтобы видеть; размышление, чтобы предвидеть; активность, чтобы собирать материал для решения; умение различать, чтобы решиться; а когда решился-- твердость и самоконтроль, чтобы не изменить решению.

Конечно, и без всего этого можно выйти на верный путь. Но в чем тогда ваша ценность как человека ? В реальности важен не только поступок, но и как он совершается. Среди того, что создает человек, правильно использующий свою жизнь, совершенствуя и украшая мир, важнее всего, конечно, он сам. Если бы было возможно строить дома, выращивать хлеб, сражаться, вершить суд, даже возводить храмы и творить молитвы, поручив все это машинам, – то мы потеряли бы многое. Человеческая натура – не машина, построенная по модели, чтобы совершать в точности предписанную работу, а дерево, которое должно развиваться и расти всесторонне, соответственно стремлению внутренних сил, делающих его живым существом.

Страсти и импульсы такая же часть современного человека, как убеждения и ограничения; сильный порыв опасен, только если он неуравновешен. Дурно поступают не из-за сильных страстей, а из-за слабой совести. Сильные импульсы – всего лишь другое название энергии. Энергию можно направить и на дурное, но из энергичной натуры всегда извлечешь больше, чем из вялой. Естественные чувства всегда можно развить. Из обостренной чувствительности, делающей личные порывы живыми и мощными, вырастает и самая страстная любовь к добродетели. О человеке, у которого страсти и порывы выражают натуру, развитую и усовершенствованную культурой, говорят, что у него есть характер. У того, у кого нет своих страстей и порывов, характера не больше, чем у паровика. Человек, думающий, что развитие индивидуальности страстей и порывов не следует поощрять, вероятно, полагает, что обществу не нужны сильные натуры и высокий уровень энергии нежелателен.

На некоторых ранних стадиях общества людей с сильными характерами трудно было контролировать. Трудность была в том, чтобы заставить сильную личность подчиняться правилам, контролирующим порывы. Но теперь общество намного сильнее личности, и грозит ему не избыток, а нехватка личных порывов и пристрастий.

Желательно это подавленное состояние человеческой натуры или нет?

Желательно! – отвечают кальвинисты. “Самоволие – великое зло. Все благое, на что человек способен, достигается послушанием. Выбора нет: надо делать так, а не иначе. “Что не долг, то грех”. Человек по природе вконец испорчен, никто не спасется, пока не убита эта природа”. Для сторонника такой теории уничтожение любых человеческих способностей, возможностей и чувств – не зло; нужно только целиком положиться на волю Божию.

Сейчас существует сильная тенденция навязать эту узколобую теорию и ограниченный тип человека, которому она покровительствует. Но если верить в доброту Творца, то логично думать, что человеку даны способности, чтобы развивать их, а не выкорчевывать. “Языческое самоутверждение” – один из элементов человеческой ценности, не менее важный, чем “христианское самоотречение”.

Не сводя до единообразия все индивидуальные черты, а развивая их, не нарушая при этом права и интересы других людей, человек станет благородным и прекрасным, и, поскольку труд влияет на характер работника, жизнь человека будет богаче, разнообразнее и ярче, давая гораздо больше пищи высоким думам и возвышенным чувствам. Пропорционально развитию индивидуальности повышается сознание собственной ценности, а значит, человека могут больше ценить другие. Жизнь каждого становится полной, а там, где больше жизни в единицах, больше ее и в массе.

Необходимой долей принуждения нельзя пренебрегать, иначе сильные личности нарушат права прочих; но это принуждение компенсируется даже с точки зрения человеческого развития. Если личности запрещено удовлетворять свои наклонности за счет других, она получит в результате развития этих других те средства развития, которых лишилась. Да и сама из-за ограничения эгоизма лучше разовьет общественные стороны своей натуры. Придерживаясь строгих правил справедливости, развиваешь чувства и способности, полезные для собратьев. Но если запрещаются вещи безобидные только потому, что кому-то это не нравится, разовьется лишь упрямая [12, с.25] сила сопротивления, человек помрачнеет, и весь характер его испортится. Разные люди должны по-разному жить, тогда натура каждого свободно разовьется.

Сказав, что индивидуальность связана с развитием и что только воспитание индивидуальности создает хорошо развитый характер, я бы мог на том закончить, ибо нет большей похвалы любому условию человеческой деятельности, чем утверждение, что оно приближает нас к самому лучшему состоянию. Однако подобных соображений, боюсь, мало.

И я, во-первых, сказал бы, что в практических делах оригинальность – ценный элемент. Везде нужны не только люди, открывающие новые истины, но и те, кто способен начать новое на практике, дать пример более просвещенного поведения, более тонкого вкуса и чувства. Это по силам лишь тому, кто не верит, что мир достиг совершенства. Конечно, но каждый может оказать такое благодеяние; не много людей, чей опыт (если его примут) улучшит установленное поведение. Но эти немногие – соль земли, без них жизнь была бы стоячей лужей.

Подлинных гениев всегда очень мало; но чтобы они были, необходимо сохранять почку, на которой вырастают титаны. Гений свободно дышит лишь в атмосфере свободы, ему труднее приспособиться к стереотипам, устроенным обществом. Если гений из робости согласится быть втиснутым в стандартную форму и позволит той своей части, которая не вмещается, остаться неразвитой, общество мало приобретет. Если же сильный характер разобьет эту форму, показав, что общество не смогло его принизить до посредственности, к нему “приклеят” ярлык “дикарь”, “сумасброд”, уподобясь тем, кто сожалеет, что Ниагара не течет плавно меж берегов, как голландские каналы. Я энергично настаиваю на значении гениев, на необходимости позволить им свободно развиваться и в мыслях, и на деле.

Знаю, в теории никто не против, но знаю, что почти каждый абсолютно равнодушен к этому. Думают, что гениальность хороша, когда создает восхитительное стихотворение или картину. Но что касается оригинальности в подлинном смысле слова, оригинальности мыслей и дел, почти все считают, что без нее можно великолепно обойтись. Неоригинальные умы не видят в ней пользы. Не понимают, зачем она – да и как им понять? Если бы поняли, какой в ней прок, это уже была бы не оригинальность. Вспомнив, что любую вещь кто-то когда-то сделал первым и что все существующие блага – плоды оригинальности, будем достаточно скромны, чтобы верить – не все еще сделано, и оригинальность нужна тем больше, чем меньше сознаешь, что ее не хватает.

По правде, сколько ни проповедуют или даже ни оказывают уважения реальному или мнимому умственному превосходству, общая тенденция в мире – предоставить посредственности больше власти. В древности, в Средние Века, и в уменьшающейся степени во время долгого перехода от феодализма к современности индивидуальность была сама по себе силой. Теперь она затерялась в толпе. В политике уже тривиально утверждение, что миром правит общественное мнение. Единственная настоящая власть – это власть массы и правительств, ставших органами инстинктов и тенденций толпы.

За общественное мнение не везде принимают мнение одних и тех же слоев общества: в Америке это мнение всех белых, в Англии – среднего класса. Но всегда это масса, то есть коллективная посредственность. И – еще большая “новинка”: массы черпают свое мнение не из книг и не от церковных или государственных деятелей. Их взгляды создают люди, подобные им, обращающиеся к ним или говорящие от их имени. Я не сожалею об этом. Не считаю, что на теперешнем низком уровне разума возможно что-нибудь лучшее. Но тем не менее власть посредственности есть власть посредственности.

Начало всех благородных и мудрых вещей идет и должно идти от индивидуальностей. Честь и слава среднему человеку, если он способен следовать этой инициативе, способен внутренне отозваться на мудрое и благородное и идти за ним с открытыми глазами. Я не пропагандирую “обожествление героя”. Гений вправе претендовать только на свободу указывать путь. Заставлять других идти по нему не только несовместимо со свободой и развитием людей, но и вредно для самого гения, так как развращает его. Кажется, однако, что когда мнение массы стало или становится господствующим, противовесом и коррекцией этой тенденции стала бы все более превозносимая индивидуальность великих мыслителей. В этих обстоятельствах вместо того, чтобы подавлять индивидуальность, следует поощрять ее действия, отличные от действий массы. Главная опасность сегодня в том, что не многие решаются быть эксцентричными. 

 

 

Моска Г.

Правящий класс. Церкви, партии, секты

 

Источник:

Моска Г. Правящий класс. Церкви, партии, секты /

Пер. с англ. и примеч. Т.Н. Самсоновой //

Социологические исследования. – 1994. № 12. С. 97–117.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

1.

 

По свидетельству Бюффона1, если определенное число оленей-самцов закрыть в загоне, они обязательно разделятся на два стада и будут постоянно враждовать друг с другом. Такого же рода инстинкт есть, видимо, и у людей. Им присуща естественная склонность к борьбе, но проявляется она лишь время от времени, и тогда один человек воюет с другим. Однако и в этом случае человек остается прежде всего существом общественным. Поэтому происходит объединение людей в группы, в каждой из которых есть лидеры и рядовые члены. Составляющие группу индивиды испытывают взаимное чувство братства и общности и проявляют свои воинственные инстинкты по отношению к тем, кто входит в другие группы.

Этот инстинкт стадности и борьбы против других групп является первопричиной и естественным основанием внешних конфликтов между различными обществами; он же лежит в основе создания всех образований и подразделений – всех фракций, сект, партий, в определенном смысле и церквей, возникающих в данном обществе и вызывающих не только моральные конфликты. В небольших и примитивных обществах, где царит значительное моральное и интеллектуальное единство и у всех индивидов одни и те же привычки, верования, предрассудки, упомянутого выше инстинкта достаточно, чтобы сохранить чувство враждебности и воинственности. Арабы и кабилы в Берберии исповедуют одну религию. Они стоят примерно на одном уровне развития и нравственной культуры. И тем не менее до завоевания французами они, в то время, когда не воевали с неверными в Алжире и Тунисе, с турками в Триполи или с султаном в Марокко, сражались между собой. Каждый племенной союз соперничал или открыто находился в состоянии войны с соседним. Существовали разногласия внутри каждого союза, и часто вспыхивали войны между входившими в него племенами. Внутри одного племени враждовали различные группы, и они нередко распадались из-за борьбы между отдельными семьями**.

В других случаях, когда социальные условия весьма ограничены, внутренние конфликты возникают между малыми группами и у весьма цивилизованных народов. Для оправдания подобных конфликтов может не быть никаких моральных и интеллектуальных различий среди враждующих партий, но даже если такие различия и существуют, то они используются просто как предлог. Так, понятия “гвельфы” и “гибеллины”2служили лишь предлогом и поводом, а не причиной внутренней борьбы в средневековых итальянских коммунах; то же самое можно сказать о понятиях “либеральный”, “клерикальный” и “социалистический”, которые обсуждались фракциями, боровшимися за административные посты в маленьких городках на юге Италии. В периоды чрезмерной интеллектуальной апатии даже самые легковесные [12, c.97] претензии способны вызвать серьезные конфликты в очень развитых, цивилизованных обществах. В Византии в период правления Юстиниана и позднее городские улицы часто орошались кровью из-за борьбы двух партий: “зеленых” и “голубых” (“прасинов” и “венетов”)3. Такие “шайки”, возникавшие в цирке, наблюдали в качестве зрителей состязания возниц, ездивших под двумя этими цветами. В конечном итоге можно быть уверенным, та или иная фракция постаралась бы перетянуть при дворе на свою сторону одну или другую из “банд”. В результате то “зеленые”, то “голубые” пользовались императорской благосклонностью, и таким образом партии обретали определенный политический вес, не теряя свой статус, окружение, т.е. свою “банду”. Нечто похожее происходило в некоторых итальянских городах до 1848 г., когда молодежь могла создавать враждующие между собой группы и фракции, споря относительно достоинств какой-либо примадонны или балерины.

 

2.

 

В маленьких сообществах так же, как и в больших, если жажда конфликта находит выход в соперничестве и войнах с иностранцами, то происходит определенное умиротворение, и уменьшается опасность, что она выльется в гражданские войны и внутренние распри. При ближайшем рассмотрении природы политических партий, философских течений и религиозных сект, развивающихся во всех цивилизованных обществах, видно, что воинственный инстинкт стадности и борьбы, который является наиболее примитивным и, можно сказать, наиболее “животным” из инстинктов, соединяется с другими, интеллектуальными и психологическими факторами, носящими более сложный и социальный характер. В больших высокоразвитых обществах, объединенных не только морально и интеллектуально, но и благодаря сильной и сложной политической организации, проявляется большая, по сравнению с маленькими и слабо организованными обществами, свобода мысли и чувств. Поэтому у великого народа политические и религиозные конфликты чаще всего вызваны обилием различных идейных течений, верований и склонностей, утвердившихся путем образования различных, своего рода интеллектуальных и моральных горнил, в которых различным образом сплавляются убеждения и мнения.

Так, мы видим, как распространялись буддизм в брахманском обществе, пророчество и позднее различные школы саддукеев4, ессеев5 и зелотов6, будораживших жизнь в Израиле; стоицизм, манихейство7, христианство и культ Митры8, боровшиеся за преобладание в эллинистически-римском мире; маздакизм9 – вариант манихейства с явной тенденцией к проповеди общности имущества и жен, охватившего Персию в период правления Сассанидов10; мусульманство, берущее начало в Аравии и быстро распространившееся в Азии, Африке и Европе. Подобные им, хотя и более соответствующие рационалистической природе современной европейской цивилизации явления – это либерализм и радикализм XIX в. и в еще большей степени социал-демократия, которая возникла почти одновременно с либерализмом, но дольше него сохранила свою действенность, поскольку остается по-прежнему одним из наиболее важных исторических факторов в XX столетии, как это было и в XIX. Помимо только что упомянутых движений нетрудно проследить великое множество других, незначительных явлений в истории цивилизованных народов, более или менее признанных доктрин, получивших то или иное распространение, но, во всяком случае, удовлетворявших инстинкты разногласий, борьбы, самопожертвований и преследований. которые так глубоко коренятся в сердцах людей.

Все эти доктрины, идейные течения, мнения, убеждения возникают примерно таким же путем и, видимо, с самого своего зарождения обладают определенными устойчивыми чертами. Человек, существо весьма слабое, чтобы совладать с собственными страстями и со страстями других людей, зачастую более эгоистичен, чем нужно, нередко тщеславен, завистлив, мелочен, и вместе с тем он несет порой в себе два стремления, два чувства, которые облагораживают, возвышают и очищают его. Он стремится к истине, любит справедливость, иногда может ради этих двух идеалов пожертвовать долей собственных удовольствий и материальных интересов. Цивилизованный человек, существо гораздо более сложное и чувствительное, нежели [12, c.98] дикарь или варвар, может в некоторых случаях подняться до весьма утонченных представлений о названных выше идеалах.

В определенные моменты в истории государства появляется человек, убежденный в том, что знает новые пути поиска истины или же является носителем более совершенной концепции осуществления принципа справедливости. Такой индивид при условии, что он обладает талантом и ему сопутствуют определенные благоприятные условия, оказывается тем зерном, из которого может произрасти дерево, оплетающее своими ветвями большую часть земного шара.

 

3.

 

История не всегда хранит все подробности, которые нам хотелось бы знать о жизни этих основателей религиозных и социально-политических школ, также по существу являющихся религиями, хотя и лишенных выраженных теологических элементов. Некоторые биографии известны, однако, очень хорошо. Жизнь Мухаммеда, Лютера, Кальвина и особенно Руссо, оставившего свои мемуары, можно изучать с соответствующей достоверностью.

Все эти люди должны, по-видимому, обладать необходимым качеством – глубоко осознавать собственную значимость или, лучше сказать, искренне верить в действенность своих усилий. Если они верят в Бога, то всегда считают себя предназначенными самим Всевышним реформировать религию и спасти человечество. В таких людях, несомненно, не следует искать гармонии всех интеллектуальных и моральных качеств. Но в то же время их нельзя считать и сумасшедшими, ибо душевная болезнь – это заболевание, при котором в больном сохраняется определенная доля здравого смысла. Их скорее следует считать эксцентриками или фанатиками в том смысле, что они придают преувеличенное значение определенным сторонам жизни или человеческой деятельности и ставят собственную жизнь и все усилия, на которые только способны, на карту, стремясь добиться разработанного идеала, используя для этого непривычные пути, кажущиеся большинству людей совершенно неприемлемыми. Но очевидно, что уравновешенный человек, четко осознающий возможные результаты своих действий, соотносящий их с необходимыми усилиями и жертвами, точно и разумно оценивающий собственную значимость и реальные последствия своей деятельности, четко и хладнокровно взвешивающий все “за” и “против” продвижения вперед, никогда не пустится в какое-либо оригинальное и отважное предприятие и никогда не совершит великих дел. Стань все люди нормальными и уравновешенными, мировая история была бы совершенно иной, но, надо признаться, и довольно скучной.

Неотъемлемым качеством, присущим лидеру партии, основателю секты или религии, как, впрочем, и всякому “пастырю народов”, который стремится заявить о себе и направить развитие общества сообразно со своими взглядами, является способность внушать другим людям его собственные надежды и особенно вселять в них присущий ему энтузиазм, умение побуждать многих жить предписанной им определенной интеллектуальной и нравственной жизнью и приносить жертвы во имя целей, которые он замыслил.

Не все реформаторы обладают даром внушения собственных мнений и чувств другим людям. Те. кто лишен этого дара, могут обладать большой оригинальностью мышления и чувств, но в повседневной жизни их усилия тщетны, и нередко они кончают как пророки без верующих, новаторы без последователей, как непонятые и осмеянные гении. Те же, кто действительно обладают этим даром, не только заражают своих сторонников и массы энтузиазмом, доходящим порой до безумия, но и вызывают в конце концов по отношению к себе своего рода чувство благоговения, становятся объектами поклонения, так что самый незначительный их шаг обретает особую значимость, каждому их слову верят без размышления, каждому жесту слепо повинуются. Вокруг них создается атмосфера экзальтации. Это сильно действует на новообращенных и побуждает их к рискованным действиям и готовности принести жертвы, что не наблюдается у людей, находящихся в обычном состоянии разума.

Этим объясняется огромный успех определенных проповедников и наставников; [12, c.99] примером может служить необычная судьба таких разных людей как св. Франциск Ассизский и Абеляр, столь не похожих друг на друга и в равной степени привлекательных. Этим объясняется то благоговение, которое испытывали перед Мухаммедом новообращенные и ученики, сохраняя как священные реликвии его мотыгу и волоски из его бороды, и то, почему простого намека с его стороны было достаточно для того чтобы совершить убийство опасного противника. Имея в виду кого-либо, являющегося большим препятствием на пути осуществления его замыслов, Мухаммед мог сказать в присутствии какого-нибудь фанатично настроенного молодого человека: “Неужели никто не освободит меня никогда от этой собаки?” Его приверженец и последователь срывался с места и совершал убийство. Впоследствии Мухаммед, естественно, осудил бы это преступление, заявив, что он не отдавал такого приказа. Руководители сект и политических партий сознательно или бессознательно повторяют в этом отношении Мухаммеда. А сколько их поступает точно также и в наши дни! Множество людей всегда готовы были пуститься в самые рискованные предприятия по одному намеку со стороны Мадзини11. В ходе различных коммунистических экспериментов, осуществлявшихся в XIX в., от Оуэна до Фурье и Лаззаретти, не было недостатка в людях, готовых и даже страстно стремившихся пожертвовать своим состоянием. Если кто-либо из этих политических или религиозных “основателей” был борцом, наподобие Яна Жижки12, то ему удавалось вселить в своих последователей абсолютную веру в победу и, следовательно, убедить их в необходимости проявлять особую смелость.

Не следует ожидать особого проявления нравственности во всех действиях тех эксцентриков, которые создавали новые идейные течения. Такое ожидание совершенно напрасно. Поглощенные поисками своих идеалов, исключая все остальное, эти люди всегда готовы страдать сами и заставлять страдать других, до тех пор, пока не будут достигнуты их цели. Они даже испытывают глубокое презрение к повседневным нуждам и удовлетворению материальных потребностей или, по крайней мере, в значительной степени индифферентны к ним. Даже если они об этом не говорят, то в душе явно порицают тех людей, которые сеют, убирают урожай и запасаются продуктами. Очевидно, они уверены, что в один прекрасный день будет установлено Царство Божие, Царство Истины и Справедливости в их собственном понимании, и отныне людей можно будет без труда накормить как птичек божиих. Живя в более рационалистическое и якобы позитивное время, они не учитывают факт истощения социальных ресурсов и поэтому за попыткой осуществления их идеалов ничего нет.

Можно выделить три периода, через которые проходит жизнь всякого великого реформатора.

В первый период он постигает и разрабатывает свое учение, действуя вполне чистосердечно. Его можно назвать фанатиком, но никак не мошенником или шарлатаном. На втором этапе он приступает к проповеди, и тогда необходимость произвести впечатление с неизбежностью заставляет его сгущать краски, смещать некоторые акценты и становиться в позу. Третий этап наступает в том случае, если ему удается добиться практического осуществления своего учения. Как только достигнута эта стадия, он сталкивается со всеми слабостями и пороками человеческой природы и вынужден, желая достичь успеха, нравственно деградировать. В глубине души все реформаторы убеждены, что цель оправдывает средства и поэтому, руководя людьми, необходимо их в какой-то степени обманывать. Итак, от компромисса к компромиссу они доходят до такого состояния, когда даже самый проницательный психолог не сможет точно сказать, где же кончается их искренность и начинаются действие и софистика.

Отец Орвальдер был в течение нескольких лет узником махдистов и описал свои злоключения. С одной стороны, он описывает Мухаммеда Ахмеда, работорговца, основателя махдизма13, как человека глубого охваченного искренним религиозным рвением. В то же время он проявляет себя как лицемер и шарлатан. Отца Орвальдера резко критиковали за такую непоследовательность в оценке. Но мы, со [12, c.100] своей стороны, не находим ничего противоречивого в этих двух суждениях прежде всего потому, что они относятся к двум разным периодам жизни Махди.

Несомненно, самые несопоставимые моральные нормы могут проявляться одновременно в действиях одного и того же человека. Так было с Анфантеном, вторым по значимости столпом сен-симонизма, которому в последние дни существования этого движения один из его представителей писал: “Вас постоянно обвиняют в позерстве. Я соглашаюсь с Вашим утверждением, что позерство коренится в Вашей природе. Это Ваша миссия, Ваш дар”. Мухаммед, несомненно, обладал искренним и честным устремлением к религии менее грубой, менее материалистической по сравнению с теми, которые были до того времени распространены среди арабов. Тем не менее, суры Корана, сообщенные ему наедине архангелом Гавриилом, появились в наиболее подходящий момент, когда Мухаммеду нужно было освободиться от им же самим данных скучных обещаний и от строгого соблюдения моральных заповедей, изложенных в более ранних сурах и обязательных для исполнения другими людьми. В указанное время Мухаммеду требовалось увеличить число жен до семи, поскольку этим можно было укрепить определенные политические связи и удовлетворить свою прихоть. В Коране число жен жестко ограничено четырьмя, и это правило провозглашено для всех верующих. Но особняком стоял архангел Гавриил с весьма удобным изречением, который разрешал апостолу Бога игнорировать его собственное предписание.

Упрощая свою задачу, мы исходили из того, что основатель каждой новой религии или философской доктрины – отдельная личность. Но это не совсем так. Временами, когда реформа в историческом плане морально и интеллектуально созрела и имеются подходящие условия, может одновременно появиться несколько великих учителей. Так было с протестантизмом, когда Лютер, Цвингли и Кальвин начали проповедовать почти одновременно. Иногда успех одного вызывал соперничество и плагиат. Мосейлама, например, да и немало других, пытались копировать Мухаммеда, провозглашая себя, в свою очередь, пророками Аллаха. Еще чаще случалось так, что новатор не преуспевал не только в развитии своей доктрины, но и в еще меньшей степени добивался успеха в ее реализации на практике. Тогда могли появиться один или дюжина последователей, и Судьба-злодейка давала порой учению название по имени одного из них, а не в честь его основателя. Видимо, это и произошло с современным социализмом, создателем которого, как правило, считается Маркс. На самом деле его интеллектуальным и моральным отцом был Руссо. Выдающихся последователей, продолжающих дело основателя, нельзя путать просто со сторонниками, о которых речь пойдет далее.

 

4.

 

Вокруг индивида, первым формулирующего новое учение, всегда собирается более или менее многочисленная группа людей, которые ловят каждое слово учителя и глубоко вдохновляются его чувствами. У каждого мессии должны быть свои апостолы, поскольку во всякой духовной и материальной деятельности человек нуждается в обществе; при длительной изоляции всякий энтузиазм иссякнет, и вера поколеблется. Школа, церковь, вечеря любви, ложа, “регулярная встреча” – как бы ни называлось всякое собрание граждан, одинаково думающих и чувствующих, похожих друг на друга своим энтузиазмом, ненавистью, симпатиями, являющихся носителями одного образа жизни, – эти люди столь превозносят и развивают свои качества и так воздействуют на характер каждого члена группы, что все эти свойства становятся неотъемлемыми признаками данной ассоциации.

Внутри этой руководящей группы исходящее от учителя вдохновение, как правило, развивается, очищается, разрабатывается далее, чтобы стать истинной политической, религиозной или философской системой, свободной от многочисленных или слишком уж явных непоследовательностей или противоречий. В этой группе священный огонь пропаганды поддерживается даже после исчезновения основателя учения, и на данное ядро, которое пополняется автоматически в ходе отбора и сегрегации, возлагается будущее этого учения. Сколь исключительной ни были бы оригинальность мысли [12, c.101] учителя, сила его чувств, его способность к пропаганде – все эти качества ни к чему, если он не преуспеет еще до своей физической или духовной смерти создать школу; если же дыхание, которое оживляет школу, сильно и здорово, все несообразности и упущения, выявленные впоследствии в деятельности учителя, удастся преодолеть и постепенно исправить, а пропаганда по-прежнему будет действенной и эффективной.

Вне руководящего ядра формируется группа прозелитов. Пока она многочисленна и поддерживает секту или партию материально, но и в интеллектуальном и моральном отношении ее значение невелико. Некоторые современные социологи утверждают, что массы консервативны и ретроградны и настороженно относятся ко всему новому. Это означает, что они с трудом принимают, новую веру. Но, приняв, откажутся от нее с величайшим нежеланием, и если действительно начнут один за другим отходить от веры, то повинно в этом почти всегда руководящее ядро. Ибо оно всегда первым впадает в индифферентизм и скептицизм. Лучший способ заставить верить других – самому быть глубоко убежденным; искусство вызывать страсть обусловлено собственной способностью глубоко возбуждаться. Когда священник не тверд в своей вере, прихожане становятся равнодушными и готовы обратиться к какому-либо другому учению и найти более рьяного священника. Если офицер лишен воинственного духа и не готов пожертвовать собой ради величия своего флага, солдат не погибнет на своем посту. Если сектант не фанатик, он никогда не поднимет массы на восстание.

Что касается старых учений и верований, которые уже устоялись и обрели определенные традиции и четкие сферы проявления, то восприятие их индивидом обусловлено прежде всего его рождением и участием в созданных ими организациях. В Германии и Соединенных Штатах человек почти всегда является католиком или протестантом или же исповедует иудаизм – в зависимости от религиозной принадлежности его семьи. В Испании или Италии почти все верующие – католики. Однако если в стране идет процесс формирования новых доктрин, и они ведут активную пропаганду, вовсю соревнуясь за увеличение числа своих приверженцев, тогда личный выбор среднего человека зависит от множества обстоятельств, отчасти случайных, отчасти зависящих от эффективности проводимой пропаганды. Во Франции молодой человек становится консерватором или радикалом в зависимости от воззрений своего отца, школьного учителя или одноклассников, в том случае, если они оказывают большое влияние на него тогда, когда формируются его взгляды. В том возрасте, когда основные представления мальчика еще не сложились и он нуждается в эмоциональном развитии, испытывает потребность кого-либо или что-либо любить или ненавидеть, книга, попавшая ему в руки, газета, которую он ежедневно читает, могут определить весь ход его жизни. Для многих людей политические, религиозные или философские убеждения играют, в сущности, весьма второстепенную роль, особенно когда проходит первый порыв юности и наступает время практической деятельности или бизнеса. Поэтому отчасти из-за лени, отчасти из привычки, отчасти же из-за ложной гордости и стремления проявить так называемую последовательность характера человек часто кончает, если это не вступает в серьезный конфликт с его собственными интересами, тем, что всю свою жизнь придерживается той доктрины, которую усвоил в период юношеского увлечения, отдавая ей столь же мало энергии и сил, сколь практичный человек имеет обыкновение уделять так называемым “идеалам”.

Однако из того, что выбор индивидом веры или политической партии может в значительной степени быть случайным, вовсе не следует, что именно случай является главным фактором, определяющим успех данной школы или религии. Одни доктрины в большей, другие – в меньшей степени способствуют формированию прозелитов. Сможет ли политическое или религиозное учение добиться широкого признания – это почти исключительно зависит от трех факторов. Во-первых, оно должно адаптироваться к конкретной исторической ситуации. Во-вторых, удовлетворять возможно большее число человеческих чувств, страстей и склонностей, в том числе таких, которые наиболее широко распространены и глубже всего коренятся в сознании людей. В-третьих, иметь хорошо организованное руководящее ядро, или [12, c.102]“исполнительный комитет”, состоящий из людей, посвятивших свою жизнь защите и распространению духа, оживляющего веру.

 

5.

 

Чтобы доктрина адаптировалась к данным историческим условиям, она должна прежде всего соответствовать той степени зрелости, которой достиг к тому времени человеческий разум. Монотеистическая религия легко одержит победу, если умы достаточно развиты для того чтобы понять: все естественные явления можно свести к одной причине, и существует одна сила, управляющая вселенной. Рационализм может стать основой преуспевающих концепций, когда свободное исследование и результаты развития естественных и исторических наук подрывают веру в богооткровенные религии и концепция созданного по образу и подобию человека Бога, произвольно вмешивающегося в человеческие отношения, начинает казаться правящим классам абсурдной.

В течение столетий, когда христианство распространялось в Римской империи, почти все – и язычники, и христиане – верили в сверхъестественное и в чудеса, но представления о сверхъестественном у язычников стали слишком грубыми и бессвязными, в то время как представления христиан не только лучше отвечали потребностям человеческого духа, но и были более систематизированными, более развитыми и таким образом обречены на успех. Лукиан14 оставался абсолютным скептиком, насмехаясь над всеми – то над язычниками, то над христианами. Но он был исключением во II в. н.э. Лучшим примером образованных людей среднего уровня, живших в то время, может служить Цельс15, который был деистом и верил в сверхъестественное и в чудеса, однако высмеивал Старый и Новый Заветы. Но, встав на путь, устраивающий рационалистов и в действительности шестнадцать столетий спустя и при весьма отличных условиях столь приемлемый для Вольтера, Цельс увидел бы, что гораздо легче вызывать насмешки и отвращение к постыдной распущенности и детской возне богов Олимпа, чем по отношению к христианским историям. Сейчас стало очевидно, что классическое язычество не могло удовлетворить ни чувства, ни сознание людей того времени. По мнению Ренана, если бы греко-римский мир не стал христианским, он обратился бы к культу Митры, или к какой-либо другой азиатской религии, более мистической и связной по сравнению с классическим язычеством.

Также было и с Руссо. Он появился и преуспел в то время, когда сначала гуманизм и Реформация, а затем прогресс точных и естественных наук и, наконец, Вольтер и энциклопедисты дискредитировали весь христианский и средневековый мир, и таким образом, новое рациональное, не скажем обоснованное, объяснение политических институтов смогло получить признание. Если проанализировать жизнь Лютера и Мухаммеда, то легко заметить, что ко времени их появления Германия и Аравия были готовы к восприятию их доктрин.

Когда человеческое существо обладает определенной культурой и не испытывает всепоглощающего давления материальных потребностей, оно обычно поднимается над повседневными жизненными заботами и интересуется чем-то, стоящим выше его, касающимся интересов того общества, к которому принадлежит. Для новой доктрины гораздо легче получить признание там и тогда, где и когда эта идеалистическая тенденция не может в полной мере реализовываться в политической системе и где поэтому энтузиазм и амбиции человека, его страсть к борьбе, стремление к лидерству не находят явного выхода. Христианство, безусловно, не могло бы так быстро распространиться в Риме периода республики, когда государство будоражило своих граждан выборными кампаниями или когда оно вело жестокую борьбу с Карфагеном. Но империя принесла мир. Она усмирила конфликты между нациями и доверила все государственные функции оплачиваемым лицам. Это создало почву для длительного периода безопасности и политической передышки, что сослужило большую службу новой религии. В недалеком прошлом консолидация бюрократического государства, завершение религиозных войн, увеличение образованного состоятельного класса, не принимавшего участия в политической деятельности, создало основу сначала для [12, c.103]либерального, а затем для радикального социалистического движений. В жизни наций бывают иногда периоды, если можно так выразиться, психологического истощения, когда они, видимо, нуждаются в отдыхе. Это как раз то, что мы имеем в виду, говоря более или менее удачно, что народ одряхлел. Во всяком случае, если в обществе не было революций и в течение столетий не происходило серьезных политических изменений, и когда оно наконец выходит из оцепенения, гораздо легче убеждать в том, что триумф новой доктрины, установление новой формы правления знаменует собой начало новой эры, новый золотой век, и с его приходом все люди станут добрыми и счастливыми в новой стране Саthау16. Эти иллюзии весьма характерны для Франции 1789 г. В известной мере они же были распространены в Италии в 1848 г.

Вместе с тем, после серии волнений и перемен энтузиазма и вера, вызванные политическими новаторами и их политическими новшествами, явно ослабевают, и смутное чувство скептицизма и утомления овладевает массами. Однако способность верить и энтузиазм истощаются в меньшей степени, чем может показаться на первый взгляд. Разочарование в целом мало влияет на религиозные доктрины, основанные на вере в сверхъестественное, которые решают проблемы, связанные с первопричиной вселенной и переносят осуществление идеалов счастья и справедливости в другую жизнь.

Весьма странно, но даже более реалистические доктрины, которые могли бы принести плоды в этой жизни, явно преуспевают в преодолении опровержений, опираясь на опыт и факты повседневной жизни. В конце концов, иллюзии терпят, поскольку в них испытывают потребность практически все люди и испытывают ее не менее сильно по сравнению со своими материальными потребностями. Поэтому систему иллюзий нелегко дискредитировать до тех пор, пока она не будет вытеснена новой системой. Как мы часто видим, когда это невозможно, тогда даже страданий, страшных судов, вызванных еще более ужасающими явлениями, недостаточно, чтобы разочаровать людей; более того, к людям приходит, скорее, уныние, чем разочарование, и оно длится до тех пор, пока живо поколение, испытавшее страдания. Но в дальнейшем, если нет изменений в идеях и в воспитании чувств, данная социальная энергия частично возрождается, те же самые иллюзии опять вызывают новые конфликты и несчастья. Людям свойственно отдавать предпочтение воспоминаниям о тех днях, когда они страдали, и о тех, кто был причиной этих страданий. Особенно часто это происходит по прошествии определенного времени. Массы всегда приходят к поклонению и созданию поэтических легенд о лидерах, подобных Наполеону, принесших им непередаваемую боль и несчастье, и в то же время удовлетворяющих их потребность в благородных чувствах и фантастической жажде новшеств и великих свершений.

 

6.

 

Способность доктрины удовлетворять потребности человеческого духа зависит не только от требований места и времени, но и от обстоятельств, которые от них не зависят – от основополагающих психологических законов, которые нельзя недооценивать. На самом деле этот второй элемент является чрезвычайно важным для успеха амбициозных политических и религиозных доктрин.

Как правило, если система идей, верований, чувств рассчитана на массы, она должна взывать к самым высоким проявлениям человеческого духа, должна обещать, что справедливость и равенство будут царствовать или в этом, или в другом мире; либо она должна провозгласить, что добро будет вознаграждено, а зло наказано. В то же время неплохо, если она отдаст в какой-то степени должное зависти и злобе, которые обычно испытывают по отношению к сильным и удачливым, и намекнет, что настанет время в этой или иной жизни, когда последние станут первыми и наоборот. Неплохо, если на определенной ступени доктрина сможет предложить убежище для добрых, мягких сердец, погруженных в размышления и жаждущих утешения от конфликтов и житейских неурядиц. Для доктрины также полезно, даже можно сказать, необходимо обладать определенными средствами использовать чувства [12, c.104] отречения и жертвенности, преобладающие в некоторых индивидах, и направить их в нужное русло, хотя та же самая доктрина должна оставить немного места гордости и тщеславию.

Отсюда следует, что верующие всегда должны быть “народом”, “лучшими людьми” или “прогрессивными личностями”, выступающими как авангард подлинного прогресса. Так, христианин должен с удовлетворением думать о том, что все нехристиане будут прокляты. Брахману надо дать основание радоваться тому, что он один происходит от головы Брахмы и удостоен высокой чести читать священные книги. Буддиста надо научить высоко ценить привилегию, что вскоре он достигнет Нирваны. Мусульманин должен с удовлетворением помнить, что он один является истинно верующим и что все другие в этой жизни – неверные собаки, а в загробной жизни станут собаками, подвергающимися мучениям. Социалист-радикал должен быть убежден, что все, не разделяющие его взгляды, либо эгоистичные, испорченные деньгами буржуа либо невежественные холопы-простофили. Все это примеры аргументации, необходимой для самоуважения и высокой оценки своей религии и одновременно для осуждения и поддержания потребности презирать и ненавидеть другие религии.

От ненависти до конфликта всего один шаг. В действительности нет ни одной политической партии или религиозной секты, которая не допускала бы борьбы, кровавой или нет, как выйдет, с теми, кто не принимает их догмы. Если же она полностью отвергает конфликт и всегда проповедует сострадание и покорность, то это признак того, что она осознает свою слабость и считает слишком рискованным развязывать борьбу. Кроме того, в борьбе принимаются в расчет не слишком благородные, но тем не менее широко распространенные свойства человеческого сердца – любовь к роскоши, жажда крови и женщин, стремление к главенству и тиранству.

Трудно дать определенный рецепт поиска устойчивости политической партии или религиозной доктрины, которая имела бы определенные дозы, нужные для удовлетворения всякого человеческого чувства. Но одно можно сказать со всей определенностью: чтобы реализовать уже упомянутую цель, необходимо определенное соотношение, сплав высоких чувств и низких страстей, ценных и простых металлов, иначе сплав не выдержит. Доктрина, которая не учитывает различные противоречивые свойства человеческой природы, малопривлекательна и должна претерпеть в этом отношении определенные изменения, если рассчитывает иметь постоянных приверженцев. Соединение добра и зла столь характерно для природы человека, что определенное количество ценного металла должно быть даже в сплаве, присущем криминальным бандам, тайным обществам и шайкам убийц; и немного металла низкого качества должно входить в комплекс чувств, вдохновляющих героев, и аскетические коммуны с их фетишем самопожертвования. Поэтому столь большой дефицит как хороших, так и плохих элементов всегда дает одни и те же результаты: это препятствует любому широкому распространению доктрины или особой дисциплины, которой требует от своих членов данная секта.

Существовали и существуют организованные группы преступников, которые практикуют воровство, убийства и нарушение прав собственности. Однако в подобных случаях преступное действие почти всегда прикрывают какой-либо благовидной политической или религиозной доктриной, которая способствует привлечению в компанию введенного в заблуждение человека, не совсем ничтожного, сохранившего крупицу благопристойности, и это делает общую развращенность более терпимой для окружающих и привносит в группировку частицу нравственности для того чтобы злодейство процветало. Бисмарку приписывают утверждение, что нужно немного добродетели, чтобы стать законченным мошенником. Сицилийская мафия, среди прочих криминальных объединений, имеет свои нормы морали, а ее члены – определенное представление о чести. Мафиози порой держали слово, данное нечленам банды, и редко предавали друг друга. Прежде всего именно этим ограничениям [12, c.105] данные криминальные ассоциации обязаны своей удивительной живучестью. По наблюдениям Маколея17, замыслы убийства почти никогда не удавались в Англии просто потому, что в английских убийцах нет ни крупицы нравственного чувства, столь необходимого для взаимного доверия. Он может быть прав или ошибаться в фактах, но сделанный им вывод, безусловно, верен.

Примером общества упомянутого типа может служить организация ассасинов18, которые опустошали Сирию и Ирак в средние века. Ассасины представляли собой вырождающееся течение исмаилитов – относительно безобидной секты, довольно широко распространенной в исламском мире около 1100 г. Доктрина и дисциплина этой секты имела немало общего с современным франк-масонством, распространенным в латинских странах. Разбойники-душители были известны в Индии до середины прошлого века. Почти все писавшие о Китае путешественники сообщают о тайных обществах. Некоторые из них распространены по всей стране и имеют или претендуют на то, чтобы иметь четкие политические цели. К этому списку можно добавить “подпольные” политические движения, распространенные сейчас в Европе и Америке.

В то же время определенные ассоциации основаны на самоотречении людей от всякого мирского тщеславия и удовольствий, на абсолютной жертвенности их членов на благо ассоциации или всего человечества. Буддистские монастыри бонз и католические религиозные ордена на Западе могут служить хорошими примерами такого рода организации. Эти ассоциации пополняются в основном за счет индивидов, особенно подходящих для их призыва либо в силу особых обстоятельств их личной жизни, либо в силу их естественной склонности к самопожертвованию и покорности. Однако нельзя утверждать, что они полностью освобождены от земных страстей. Стремление вызвать восхищение благочестивых, желание многих индивидов добиться превосходства в ордене и еще большее желание – превзойти соперничающие ордена – все это сильные мотивы, обеспечивающие долгую и процветающую жизнь данных ассоциаций.

Однако во всех этих случаях, хотя, как видим, частица добра всегда смешана со злом, а частица зла лежит в основе добра, данные ассоциации невелики. Они никогда не охватывают всех членов огромного сообщества. Несмотря на все разработанные благовидные оправдания преступлений, шайки убийц и воров были ничем иным, как больными социальными наростами. На какое-то время они могли преуспеть в терроризировании и воздействии на широкие слои. Однако их принципы не завоевали большие массы людей. Монастырь также всегда был исключением, и как бы ни распространялся монастырский образ жизни, становясь привычным для части населения, быстро начинался отход от первоначальных принципов. Эбиониты19 в эпоху первоначального христианства требовали от всех верующих объединить средства их существования, они стремились распространить монастырские нравы на все христианское общество. Но секта влачила нищенское существование и вскоре исчезла, так как если и можно добиться некоторого самоотречения небольшой группы избранных, то это невозможно в отношении всех людей, у которых хорошее уживается с плохим, и с различными их нуждами и чувствами необходимо считаться. Поэтому если эксперимент по социальному обновлению призван что-то доказать, его следует распространять на всех людей, имея в виду, что кто-то даст втянуть себя в этот эксперимент, а кого-то надо будет заставить это сделать.

 

7.

 

В силу всех этих причин религия, проповедующая высокие моральные ценности, приводит к самым значительным, действительно заслуживающим внимания, результатам, связанным с попыткой человека достичь идеала, лежащего за доступными ему пределами. Но на практике такая религия, требующая тщательного изучения, должна угаснуть. Постоянный конфликт между религиозной верой и человеческой нуждой, между явлением, признанным святым и соотнесенным с божественным законом, между сотворенным и тем, что действительно должно быть сделано, вызывает вечное противоречие, порождает неизбежное лицемерие, и это находит отражение в жизни многих людей, причем не только христиан. Незадолго до того, как христианство, благодаря Константину, стало официальной религией Римской империи, [12, c.106] добродетельный Лактанций20 восклицал: “Если станет почитаться только истинный Бог (что произойдет лишь в том случае, если все люди обратятся к христианству), то не будет больше ни разногласий, ни войн. Все люди были бы связаны узами прочной любви, смотрели бы друг на друга как братья. Никто не стал бы больше придумывать западню, желая избавиться от своего соседа. Каждый будет довольствоваться малым, и исчезнут обман и воровство. Каким благословенным станет тогда человеческое бытие! Какой золотой век снизойдет на землю!”

Таким в действительности и должно быть мнение христианина, ибо, по его убеждению, каждому верующему следовало реализовать на практике заповеди и дух своей религии, в чем удостоверится все общество, подобно тому, как это могли наблюдать те избранные, кто перед лицом угрозы, исходившей от Диоклетиана21, ценой своей жизни не отказались от веры. Но проживи Лактанций еще лет пять, он увидел бы, что никакая религия сама по себе не может быстро поднять на должную высоту моральный уровень всего народа. А родись он еще раз в средние века, смог бы убедиться, что, адаптируясь вес больше и больше к изменяющимся историческим условиям и вечным потребностям человеческого духа, та же самая религия с одинаковым усердием поддерживала мученичество и миссионерство, оправдывала крестоносца и инквизитора.

Мусульмане в целом более тщательно соблюдают Коран, нежели христиане Евангелие, и это объясняется не только слепой верой (что, в свою очередь, обусловлено более низким уровнем образования), но и тем, что предписания Мухаммеда не столь высоконравственны и по-человечески более приемлемы, чем предписания Христа. Проповедующие ислам в основном строго воздерживаются от употребления вина и свинины, но индивид, никогда не пробовавший ни того, ни другого, не испытывает от лишения особого неудобства. Представляется, что, если мусульмане живут вместе с христианами в тех странах, где производится много вина, они не слишком строго следуют предписаниям пророка относительно алкогольных напитков. История сарацинов на Сицилии дает немало примеров пьянства среди мусульман. Ибн эль Тиман, эмир Катании, был в состоянии полного опьянения, когда приказал вскрыть вены своей жены – сестры эмира Палермо. Арабский поэт Ибн Хамдис воспевал прекрасное вино из Сиракуз, его янтарный вкус и мускусный аромат.

Измена также реже встречается среди мусульман, чем среди христиан, но развод получить гораздо легче у первых, а Мухаммед разрешает мужчине иметь несколько жен и не запрещает сношения с наложницами. Мусульманам настоятельно рекомендуется подавать милостыню единоверцам и оказывать им всяческую помощь, но в то же время внушается, что уничтожение врагов во время войны и взимание с них податей в мирное время – это достойные действия. Поэтому в основе своей Коран проповедует предписания, удовлетворяющие всем вкусам, и если человек будет верен его букве и духу, то может разными путями достичь рая. Между тем, немало исламских догм рискуют вступить в конфликт с более серьезными и глубоко укоренившимися в человеческой природе инстинктами. Они в меньшей степени влияют на поведение мусульман. Например, Мухаммед обещает рай всем павшим в священной войне. И если бы каждый верующий руководствовался этим утверждением Корана, то всякий раз, когда армии Мухаммеда противостояли неверные, нужно было бы или победить или всем погибнуть. Нельзя отрицать, что определенное число людей действительно живет в соответствии с духом слов пророка, однако, если надо выбирать между поражением и смертью, ведущей к вечному блаженству, большинство мусульман обычно выбирает поражение.

Буддисты в целом строги в соблюдении внешних предписаний своей религии, однако, следуя им на практике, как и христиане, они весьма искусны, стремясь избежать трудностей з своих, используя выражение Мольера, взаимоотношениях с раем. Предпоследним королем Бирмы был мудрый и осторожный Медем-Мен22. Он был не только хорошим правителем, но и проявлял большой интерес к религиозным и философским дискуссиям и регулярно собирал всех известных англичан и вообще [12, c.107] европейцев, проезжавших через Мандалай, столицу его владений. Беседуя с ними, он всегда доказывал преимущество буддийской этики перед моралью, проповедуемой другими религиями, и не уставал обращать внимание своих гостей на тот факт, что поведение христиан не всегда соответствует предписаниям христианского учения. Безусловно, ему не составило бы большого труда показать, что поведение англичан, охвативших часть бирманской территории у его предшественника, несовместимо с Евангелием. Он, со своей стороны, воспитывался в монастыре бонз. Сознательно соблюдал предписания Будды. При дворе его никогда не забивали животных, и останавливавшиеся там на какое-то время европейцы, устав от овощной диеты, вынуждены были тайно пополнять свой рацион за счет яиц лесных птиц. И не только это. Медем-Мен никогда, независимо от причины, не отдавал приказа о казни. В действительности, если чье-либо присутствие слишком сильно ему докучало, хитрый монарх просто спрашивал своего премьер-министра, в этом ли мире еще находится такой-то. И если после неоднократного повторения вопроса премьер-министр наконец отвечал отрицательно, Медем-Мен удовлетворенно улыбался. Он не нарушил заповедь своей религии, а сделал следующее: человеческая душа раньше, чем предполагалось, начала серию переселений, достигнув в конце концов, согласно буддийской религии, слияния с мировым духом.

Учение древних стоиков было особенно мужественным (исключая, возможно, “позерство” и тщеславие – столь распространенные среди них недостатки) и делало, если вообще делало, мало уступок человеческим страстям, слабостям и чувствам. Но именно по этой причине влияние стоицизма было распространено среди представителей образованного класса. Массы язычников не были затронуты его пропагандой. Стоическая школа могла в определенные периоды способствовать формированию характера части правящего класса Римской империи. Ей, несомненно, обязаны своей подготовкой некоторые достойные императоры. Но с того момента как представители стоицизма перестали толпиться вокруг трона, его влияние сошло на нет. Неспособный к переменам, поскольку его интеллектуальная и чисто философская стороны не затрагивали догматический и эмоциональный аспекты, он не мог состязаться с христианством в контроле над римским миром и не мог преуспеть, соревнуясь с иудаизмом, исламом или буддизмом.

Нельзя утверждать, что совершенно неважно, принимают ли люди ту или иную религию или политическое учение. Было бы трудно доказать, что практические цели христианства не отличаются от целей мусульманства или социализма. Постепенно вера действительно дает определенный поворот человеческим чувствам, и такие повороты могут иметь далеко идущие последствия. Но очевидно, что ни одна вера не может изменить человека полностью. Другими словами, никакая вера не может сделать людей исключительно хорошими или плохими, абсолютными альтруистами или эгоистами. Для всех религий необходима определенная адаптация к более низкому моральному и эмоциональному уровню с целью достижения некоего среднего уровня. Те, кто отказывается признать этот факт, облегчают, как нам кажется, задачу тем людям, которые используют относительную бесполезность религиозных чувств и политических доктрин как аргумент для доказательства их полной никчемности. В связи с этим на ум приходит часто высказываемое мнение. Преступники в южной Италии обычно расхаживают в истинно южноитальянском стиле, обремененные нарамниками и изображениями святых и мадонн. В то же время они часто повинны в убийствах и других преступлениях. Отсюда вывод, что религиозные верования не оказали на них реального воздействия. Но прежде чем будет сделан по справедливости такой вывод, надо сказать, что если бы преступники не носили нарамники и изображения мадонн, они совершили бы еще убийства или другие акты жестокости. Если изображения спасают хоть одну человеческую жизнь, избавляют от скорбной муки, от одной слезинки, то тогда есть определенное основание приписывать им соответствующее влияние.

 

8.

 

Как мы уже видели, третий фактор, играющий роль в распространении и выживании [12, c.108] любой религиозной и политической системы – это организация руководящего ядра и средств, используемых им для привлечения масс или поддержания их преданности данной вере или учению. Мы также уже видели, что ядро возникает на первой стадии в процессе стихийного отбора и размежевания. С этого момента его сплоченность базируется в основном на проявлении человеческого духа, которое мы называем “миметизмом”, “mimetismo”, т.е. способностью страстей, чувств и верований индивида развиваться в соответствии с явлениями, преобладающими в той среде, где он нравственно сформировался и получил образование. Вполне естественно, что в стране, достигшей некоторой ступени культуры, определенное число молодых людей может с воодушевлением разрабатывать идеи, которые представляются им истинными и высоконравственными, во всяком случае, плодотворными и важными для судьбы нации, а то и всего человечества.

Чувства и дух самоотречения и самопожертвования, вызванные этими идеями, могут остаться в зародыше и атрофироваться, а могут расцвести пышным цветом в зависимости от того, культивируются ли они; плоды, которые они приносят, заметно отличаются в зависимости от тех путей, которыми они взращиваются.

У сына лавочника, общающегося исключительно с покупателями и служащими своего отца, указанные чувства не проявятся слишком явно или не проявятся вовсе, если только юноша не относится к числу тех исключительных личностей, которые способны к успешному саморазвитию. Молодой человек, получивший религиозное образование в раннем возрасте и затем направляющийся в католическую семинарию, может стать миссионером и посвятить всю свою жизнь служению во славу веры. Другой, родившийся в семье, где есть военный, получает образование в военной академии и поступает на службу в чине лейтенанта в полк, где находит друзей и вышестоящих офицеров, разделяющих его убеждения; он будет считать своей первейшей и всепоглощающей обязанностью выполнять всю жизнь приказы своего начальника и, если потребуется, погибнуть за своего короля. Наконец, третий, родившийся в семье старых конспираторов и революционеров, с юных лет испытывающий трепет и содрогание от рассказов о политических преследованиях и сражениях на баррикадах, чей ум питается в основном трудами Руссо, Мадзини или Маркса, будет считать своим святым долгом сражаться без устали против гнета правительства и быть готовым к тюрьме или виселице во имя революции. Все это происходит в силу некогда сложившегося окружения индивида – католического, церковного, бюрократического, военного, революционного, и это придает чувствам и эмоциональным способностям индивида, особенно если он обычный молодой человек и не отличается ни особым умом, ни откровенной примитивностью, то направление, которое вызывает среда, развивая определенные чувства – непокорности и борьбы, а не пассивное повиновение и самопожертвование. Эта подготовка, эта dressage23, как говорят французы, успешнее проводится с молодыми людьми, чем со взрослыми, с людьми восторженными и охваченными чувствами, нежели с холодными, все обдумывающими и рассчитывающими, лучше с послушными, чем со строптивыми душами, если только доктрина, по самой своей сути или в силу особых исторических обстоятельств, не нуждается в поощрении и усилении мятежных инстинктов.

Одно условие особенно важно, если не сказать, необходимо для этого процесса подражания, процесса, в ходе которого индивид приспосабливается к условиям окружающей среды. Она может быть закрыта от каждого влияния извне, так что ни чувства, ни тем более идеи, на которых нет знака этой среды, в нее не проникнут. Книга, внесенная в Индекс запрещенных книг, никогда не попадет в семинарию. Философия должна начинаться и заканчиваться св. Фомой Аквинским. Каждый должен читать теологические книги и труды отцов церкви. Сказки, удовлетворяющие детское любопытство и жажду романтики, будут сказаниями о святых и героических исповедниках. В военной академии человек будет читать и говорить о подвигах великих полководцев, о славе собственной армии и династии. Образование и воспитание будут такими, как это строго необходимо для обучения воинской [12, c.109] профессии и умению высоко ценить честь быть офицером, верным защитником короля и страны. В революционный “час исследования” разговор будет полностью посвящен победам и славе невинных масс, подлинным деяниям тиранов и их наемников, алчности и низости буржуазии; и всякая книга, написанная не в соответствии с буквой и духом наставников, будет беспощадно запрещена. Любой проблеск душевного равновесия, любой луч света из других нравственных и интеллектуальных миров, которые проникают в эту закрытую среду, порождает сомнение, нерешительность и запустение. Подлинная история, ведущая честный и объективный поиск фактов, наука, которая учит нас познавать людей и ценить их независимо от их положения, религии или политической партии, наука, которая оценивает те слабости и добродетели, что они защищают, которая формирует и тренирует способности к наблюдению и чувство реальности, должна быть поставлена под полный запрет.

Сейчас все это, по сути, означает не больше и не меньше, как подлинную неуравновешенность духа, и каждое окружение навязывает ее всякому новичку, втянутому в его орбиту. В результате он получает неполное представление об истинной картине мира. которая тщательно выверяется, описывается и корректируется, и неофит должен принять эту картину как полную и подлинную. Одни чувства выпячиваются, другие преуменьшаются, и таким образом формируются представления о справедливости, чести, долге, которые если и не ошибочны в значительной степени, то во всяком случае весьма неполны. Это последовательное отождествление понятия справедливости с данной религиозной или политической доктриной, даже высокоморальной, ведет иногда неправедные, но жестокие души к крайнему фанатизму и политическим преступлениям и может даже привести к упадку всех благотворных чувств в людях благородных. Согласно истории из жизни Мухаммеда, возле Онейна произошла битва между последователями пророка и его оппонентами. В рядах последних был некий Дорейд-Бен Сана, рыцарь без страха и упрека своего времени и народа. Хотя ему было 90 лет, его принесли к месту битвы на соломенной подстилке. Молодому мусульманину по имени Ребиа-бен-Рафии удалось добраться до того места, где находился Дорейд и нанести ему умелый удар мечом, но оружие разлетелось на куски. “Какой плохой меч дал тебе твой отец, парень, – сказал старый герой. – У моего ятагана хорошая закалка. Возьми его, затем иди к своей матери и скажи ей, что ты сразил Дорейда тем самым оружием, которым он многократно защищал свободу, исконные права арабов и честь их женщин”. Ребиа взял ятаган, убил старого воина и в боевом пылу дошел до такой степени цинизма, что действительно послал весть своей матери. Не столь фанатичная в отношении к новой религии по сравнению со своим сыном, возможно, потому, что была представительницей старой школы, она, видимо, приняла его с тем презрением, которое он заслужил.

И в то же время, как мы уже видели, уравновешенные личности, четко осознающие и правильно оценивающие свои обязанности, вряд ли посвятят всю жизнь и энергию достижению лишь одной, определенной цели. Массовые преувеличения, или, если кому-то так больше нравится, массовые иллюзии – это явления, которые вызывают великие исторические перемены и движут миром. Если бы христианин допускал, что некрещеный может быть праведником, а неверующий может спасти свою душу, христианские миссионеры и святые утратили бы энтузиазм, и христианство не могло бы играть большой роли в истории человечества. Не будь поборники революции убеждены, что состояние общества изменится явно к лучшему на следующее же утро после их победы, если бы они допускали, что существует хоть малейшая опасность ухудшить положение дел, было бы нелегко двинуть их на баррикады. Нации, в которых силен дух скептицизма, которые в должной мере скептически относятся к тем практическим результатам, которые может принести новая доктрина, не становятся инициаторами значительных социальных движений и будут лишь следовать за теми нациями, которые воспламеняются с большей легкостью. То же самое можно сказать и об отдельных представителях нации. Более благоразумные часто увлекаются более импульсивными. Здравые люди не всегда главенствуют над [12, c.110] сумасшедшими. Нередко сумасшедшие заставляют здравомыслящих держаться их общества.

 

9.

 

Но когда пройден героический период в развитии движения и завершилась стадия первоначальной пропаганды, вновь вступают в свои права рефлексия и своекорыстие. Энтузиазма, духа жертвенности и одностороннего взгляда достаточно для создания религиозной и политической партии, но недостаточно для их распространения и обеспечения им постоянного существования. Тогда метод формирования руководящего ядра изменяется или, лучше сказать, сходит на нет. Членство в руководящем ядре можно завоевать на сугубо идеалистических основаниях, однако время, когда идеализм значил для большинства все, быстро проходит. Теперь нужно найти нечто для удовлетворения амбиций, тщеславия и жажды материальных удовольствий. Иными словами, наряду с центром идеи должен быть и центр интересов.

Здесь мы вновь обращаемся к теории сплава чистого металла с низкопробным, сформулированной выше. Руководящее ядро, которое действительно хорошо организовано, должно найти внутри себя место для всех характеров: для человека, который жаждет пожертвовать собой ради других, и для человека, желающего эксплуатировать соседа в собственных интересах; для человека, желающего выглядеть могущественным, и для человека, желающего быть могущественным независимо от того, каким он выглядит; для человека, который наслаждается страданиями и лишениями, и человека, желающего наслаждаться жизненными благами. Когда все эти элементы соединены и упорядочены в жесткую систему, каждый член которой знает, что если он будет лоялен по отношению к целям и политике организации, его склонности удовлетворятся, а если восстанет против нее, то может быть морально, а то и физически уничтожен, – тогда мы получаем один из тех социальных организмов, которые не подвержены никаким превратностям судьбы и существуют тысячелетиями.

Кто-то сразу подумал о католической церкви, которая и была, и остается наиболее ярким и типичным примером организмов такого рода. Мы можем лишь замирать от восхищения перед сложностью и практичностью ее организации. Семинарист, послушник, сестра милосердия, миссионер, проповедник, монах нищенствующего ордена, состоятельный аббат, приор-аристократ, сельский священник, богатый архиепископ, иногда и суверенный князь церкви, кардинал, имеющий преимущества перед премьер-министрами, Папа, который еще несколько столетий назад был одним из наиболее могущественных светских правителей, – все они занимают свои места, все обладают raison d’кtre24 в церкви. Маколей указывает на большое преимущество католицизма перед протестантизмом. Когда среди протестантской паствы возникает исполненный энтузиазма смятенный дух, это всегда заканчивается разработкой новой интерпретации Библии и созданием еще одной из многочисленных сект, порожденных Реформацией. Точно такой же индивид будет блестяще использован католицизмом, но, скорее, для его укрепления, чем для дисперсии. Он надел бы рясу монаха нищенствующего ордена, стал бы известным проповедником, а обладай он оригинальным характером, действительно добрым сердцем, при благоприятных исторических условиях он мог бы стать св. Франциском Ассизским или св. Игнатием Лойолой. Хотя этот пример и убедителен, но показывает всего лишь один из бесчисленных путей, с помощью которых католическая церковная иерархия стремится использовать все человеческие склонности.

Говорят, что требование обязательного целибата священников противоречит природе, и для некоторых невозможность иметь законную семью действительно является величайшим самопожертвованием. Однако необходимо помнить, что только такой ценой можно создать ополчение, свободное от всех личных привязанностей и стоящее в стороне от остального общества; между тем, для характеров, имеющих склонность к целибату, сам этот институт не мешает некоторому материальному удовлетворению. В то же время многие убеждены, что церковь переродилась, утратила силу и влияние, поскольку отошла от исходных принципов и перестала быть служанкой для бедных. Но это также поверхностное и потому ошибочное утверждение. [12, c.111]

Возможно, сейчас, когда каждый говорит о неимущих классах и интересуется или делает вид, что интересуется ими, может случиться так, что Первосвященник станет чаще вспоминать о том, что он – слуга слуг Господа. Но за исключением некоторых непродолжительных периодов в истории католическая церковь не была бы такой, не сохранила бы славу и процветание, если бы постоянно считала себя институтом, существующим исключительно во благо бедных, и была бы популярна только среди нищих. Вместо этого она проницательно нашла средства вызывать восхищение и бедных, и богатых. Беднякам она предлагает милостыню и утешение. Богачей она побеждает своим великолепием и предлагаемым ею удовлетворением их тщеславия и гордости. Сколь хороша избранная политика, видно в том, что если враги церкви и упрекают ее в роскоши и суетности, они всегда, будучи сами проницательны, стремились получить максимум возможного влияния и богатства. С недавних пор в ряде европейских стран другая организация отдает всю свою энергию борьбе с католической церковью. Но, со своей стороны, она преуспела в обеспечении своих приверженцев максимально возможными личными удовольствиями и материальными преимуществами.

 

10.

 

Коль скоро руководящее ядро сформировано, методы завоевания масс и сохранения их лояльности к доктрине могут быть весьма разнообразными. Если нет серьезных внешних препятствий, а также препятствий, обусловленных сущностью самой политической или религиозной системы, и методы пропаганды, основанные на постепенном убеждении и образовании масс, и методы, предполагающие использование насилия, дают хорошие результаты. Сила действительно является, возможно, самым эффективным средством убеждения, хотя, естественно, ее может использовать тот, кто сильнее.

В XIX в. была широко распространена вера в то, что насилие и гонения бессильны против доктрин, основанных на истине, поскольку таким доктринам принадлежит будущее. Их также считали бессильными против ошибочных убеждений, суть которых выявится на основе здравого смысла. Теперь, если быть вполне откровенным, трудно найти понятие, которое вызывало бы большую поверхностность наблюдения и большую неопытность в осмыслении исторического факта. Это явно будет одна из тех современных идей, которая вызовет самые чистосердечные усмешки на наш счет. То, что такая теория будет проповедоваться партиями и сектами, еще не обладающими властью, легко объяснить, так как к исповедованию этих взглядов их ведет инстинкт своекорыстия и самосохранения. Глупость начинается тогда, когда она воспринимается другими. “Quid est veritas”25 – спрашивал Пилат, и нам следует задаться вопросом, что представляет собой истинная доктрина, а что – ложная. Научно выражаясь, все религиозные доктрины ложны, независимо от числа верующих, которое они могли иметь или имели. Никто, очевидно, не станет утверждать, что ислам, который завоевал значительную часть мира, опирается на научную истину. Точнее будет сказать, что есть доктрины, удовлетворяющие широко распространенным и коренящимся глубоко в человеческом сердце чувствам и, соответственно, обладающие значительными средствами самовоспроизводства, и есть доктрины, в меньшей степени обладающие указанными качествами и потому не столь привлекательные, хотя они и могут быть более приемлемыми с интеллектуальной точки зрения. Если кто-то желает, то можно провести различие между доктринами, которые следовало бы использовать шире в интересах цивилизации и справедливости, ибо они ведут к большему миру, нравственности и благополучию людей, и доктринами, вызывающими противоположный эффект, причем последние, к сожалению, обладают порой не меньшей способностью самовоспроизводства. Мы полагаем, что социал-демократия угрожает будущему современной цивилизации, но, вместе с тем, вынуждены признать, что она основывается на чувстве справедливости, зависти и жажде наслаждений, а эти чувства столь широко распространены среди людей, особенно сейчас, что было бы серьезной ошибкой отрицать тот факт, что социалистические учения обладают большими способностями самовоспроизводства. [12, c.112]

В пример всегда приводят христианство, одержавшее победу несмотря на гонения, и современный либерализм, который победил тиранов, пытавшихся задушить его. Но эти случаи свидетельствуют лишь о том, что если преследование организовано плохо, оно не может ничего сделать, и возможны ситуации, когда применяется недостаточная сила против распространения идей. Исключение не может, однако, служить основанием для общего вывода. Если преследование плохо организовано, предпринято с опозданием, осуществлялось вяло и нерешительно, оно почти всегда способствует будущему триумфу доктрины; в то же время безжалостное и энергичное преследование, которое обрушивается на противостоящую доктрину сразу же, лишь только она себя проявит, – это лучшее средство одержать над ней победу.

Христианство не всегда энергично преследовалось в Римской империи. Были продолжительные периоды терпимости, и нередко гонения применялись только в отдельных провинциях. Но оно не одержало, однако, полной победы до тех пор, пока император, обладавший законной властью, не начал благоволить ему. Также и либеральная пропаганда была не только затруднена, но встречала содействие со стороны властей, начиная с середины XVIII в. вплоть до Французской революции. Позднее она шаг за шагом одерживала победу, но этого не было повсеместно в Европе. Пропаганда победила, когда к ней обратились сами правительства или же они были сброшены внутренней либо внешней силой.

Но с этими двумя сомнительными примерами можно сравнить множество других прямо противоположного свойства! Само раннее христианство вряд ли было распространено за пределами Римской империи. Оно не было принято в Персии не только потому, что встретило препятствие в лице национальной религии страны, но и потому, что подверглось серьезным гонениям. Карл Великий26насаждал христианство среди саксов огнем и мечом на протяжении жизни одного поколения. Обращение граждан Римской империи в христианскую веру длилось столетиями. Всего несколько лет понадобилось для распространения христианства во многих варварских странах, так как христианами стали король и его приближенные, и началось массовое крещение народа. Христианство довольно быстро распространилось во многих землях англосаксов, в Польше, России, в скандинавских странах и в Литве. В XVII в. христианская религия безжалостными и потому эффективными средствами была почти полностью уничтожена в Японии. С помощью гонений было покончено с буддизмом на его родине, в Индии, с маздакизмом в Персии периода Сассанидов, с бабизмом27 в современной Персии и с новой религией тайпинов28 в Китае. Из-за притеснений исчезли с юга Франции альбигойцы29, ислам и иудаизм в Испании и на Сицилии. Реформация в конце концов одержала победу только в тех странах, где получила поддержку правительств, а в отдельных случаях была поддержана победоносными революциями. Быстрое распространение самого христианства, приписываемое им чуду, не идет в сравнение с еще более быстрым распространением ислама. Христианство распространялось на территории Римской империи в течение трех столетий. Ислам в течение только 80 лет – от Самарканда до Пиринеев. Правда, христианство действовало лишь проповедью и убеждением. Другие проявляли явную склонность к ятагану.

Тот факт, что все политические партии и религиозные течения стремятся оказать влияние на властей предержащих и, где только можно, стараются монополизировать власть, служит лучшим доказательством того, что если они открыто и не сознаются, то убеждены в том, что лучший способ распространения и утверждения доктрины – контроль над всеми наиболее важными силами социального организма и особенно бюрократического государства.

 

11.

 

Что касается других средств, кроме физической силы, которые используются различными религиозными и политическими партиями для привлечения масс, доминирования над ними и использования их доверчивости, то можно говорить об обязанности создателей доктрин и самих доктрин исходить из весьма низкого уровня нравственности. Сторонники каждой политической или религиозной системы имеют обыкновение четко фиксировать проступки своих противников в отношении [12, c.113] нравственности и в то же время провозглашают себя свободными от всякого обвинения. Фактически все они, только в разной степени, вычищены той же самой щеткой. Это наше преимущество – быть высоконравственными до тех пор, пока мы не вступаем в контакт с другими людьми и особенно до той поры, пока не пытаемся руководить ими. Но как только мы начинаем руководить их поведением, то должны играть на всех доступных нам чувствительных струнах человеческой души. Надо суметь извлечь пользу из всех человеческих слабостей, и всякий, кто взывал бы только к благородным чувствам, был бы побежден менее щепетильным. Государства управляются не молитвенниками, говорил Козимо Медичи, правитель своей страны. И действительно, трудно вести массы в определенном направлении, если нет готовности, в случае необходимости, подстраиваться под чувства, удовлетворять прихоти и страсти и вызывать страх. Конечно, если человек, каким бы нечестивым он ни был, старается управлять государством с помощью богохульства, то есть опираясь исключительно на материальные интересы и низменные чувства, в таком случае он как раз был бы столь же неразумен, как и тот человек, который старался управлять лишь при помощи молитвенника. Если бы был жив старый Козимо, он бы не преминул назвать такого человека глупцом. С помощью умелой демонстрации энергии, самопожертвования, постоянной активности, терпения и, если нужно, превосходной техники человек, стоящий у кормила власти, может в меньшей степени использовать низменные чувства и больше опираться на благородные и возвышенные устремления его подданных. Но глава государства всего лишь человек и не всегда в нужной степени обладает упомянутыми выше качествами.

Некто утверждает, что при ближайшем рассмотрении средства, используемые для обольщения масс, более или менее одинаковы во все времена и повсеместно, поскольку проблема заключается в том, чтобы извлечь выгоду из одних и тех же человеческих слабостей. Все религии, даже те, что отрицают веру в сверхъестественное, обладают собственным напыщенным стилем, который характерен для их молитв, лекций или речей. Все они разработали собственные ритуалы и демонстрируют пышность, захватывающую воображение. Своего рода парад с зажженными свечами и церковным пением литаний. Другие маршируют с красными флагами под “Марсельезу” или “Интернационал”.

Религии и политические партии также используют тщеславных людей и создают для них ранги, должности и отличия. Точно также они используют простых, бесхитростных, всегда готовых к самопожертвованию и популярности людей с целью создания мученика. Как только он найден, они стремятся поддерживать его культ, поскольку это эффективно служит укреплению веры. Когда-то в монастырях существовала практика – выбрать из числа монахов самого глупого и представить его как святого, даже приписать ему чудеса с целью придать популярность братству, а значит, увеличить его богатство и влияние, что немедленно использовалось теми, кто направлял организацию такого фарса. В наши дни секты и политические партии весьма искусно создают супермена, легендарного героя, “человека бесспорной честности”, кто, в свою очередь, служит поддержанию блеска банды и приносит пронырам богатство и власть. Когда “мой дядя граф” напоминал провинциальному приору капуцинов о проделках отца Кристофера в юности, то приор тут же отвечал, что это служило во славу духовенства, и тот, кто вызвал скандал в миру, надев церковное одеяние, становился другим человеком. Без сомнения, типичный ответ для монаха! Но еще хуже монахов политические партии и секты, которые скрывали самые большие подлости своих приверженцев до тех пор, пока те были лояльны по отношению к ним. Для политических партий и сект всякий, кто рядится в их одежду, становится совершенно другим человеком.

Смесь притворства, изворотливости и уловок, которую связывают обычно с понятием “иезуитство”, характерна не только для последователей Лойолы. Иезуитам, возможно, принадлежит честь дать ей название, поскольку они систематизировали, усовершенствовали и превратили это в своего рода искусство; но в конце концов дух [12, c.114] иезуитства является как раз формой сектантского духа и служит его основному назначению. Все религии и все партии, которые стремятся с более или менее искренним энтузиазмом вести людей к определенным целям, в большей или меньшей степени используют методы, близкие к методам иезуитов, а порой и похуже. Принцип “цель оправдывает средства” был принят во имя торжества всех общих дел, самых разных социальных и политических систем. Все партии, все культы взяли за правило утверждать, что, сражаясь в рядах партии, человек велик, а все прочие – дураки или мошенники. Когда партии и культы не могут совершить ничего положительного, они упрямо замалчивают заслуги аутсайдеров. Все сектанты практикуют искусство следовать духу и букве сказанного ими, но по сути нарушают данное слово. Все они знают, как найти простые, робкие души, как добиться их лояльности, заручиться их поддержкой и заставить работать на благо “дела” и его апостолов. Поэтому, к великому сожалению, если бы даже иезуиты исчезли, иезуитство все равно осталось, и чтобы убедиться, достаточно просто оглянуться вокруг. Наиболее вопиющие, бесчестные средства чаще всего используются в ассоциациях, которые борются с существующей властью и носят в той или иной мере подпольный характер. Среди инструкций, рассылавшихся Бакуниным своим последователям, мы находим следующую: “Первое требование создания мрачного города Сверхразрушения – это серия убийств, серия смелых, даже безрассудных предприятий, которые нагонят ужас в сердца власть имущих и охватят население верой в триумф революции”. Выраженные в грубой форме, бакунинские максимы напоминают слова другого великого революционера – “быть сагитированным и агитировать”. В том же памфлете “Принципы революции” Бакунин продолжает: “Не признавая никакой другой деятельности кроме разрушения, мы утверждаем, что формы, в которых оно может проявляться, различны: яд, кинжал, кнут. Революция все разрешает без различия”. Другой русский, пришедший в отличие от Бакунина, к совершенно иным принципам, так описывает в романе методы, с помощью которых простодушные коварно вовлекаются в революционные общества. Свидетельствует Достоевский: “...Первое, что ужасно действует, – это мундир. Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи – очень нравится и отлично принялось. Затем следующая сила, разумеется, сентиментальность. Знаете, социализм у нас распространяется преимущественно из сентиментальности... Ну и, наконец, самая главная сила –цемент, все связующий, – это стыд собственного мнения”. “Все эти чиновничество и сентиментальность, – добавляет другой собеседник, – все это клейстер хороший, но есть одна штука еще получше: подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что он донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать”.

 

12.

 

Вряд ли наступит день, когда завершатся конфликты и противостояние различных религий и партий. Это было бы возможно, если бы весь цивилизованный мир принадлежал к одному социальному типу, т.е. одной религии, и если был бы положен конец разногласиям относительно путей достижения социального совершенства. Сейчас некоторые немецкие авторы полагают, что политические партии необходимы для выражения различных тенденций, проявляющихся в человеческом существе на разных этапах его существования. Не принимая эту теорию, мы можем легко заметить, что всякая новая религия, новая политическая догма, стремящиеся к определенному успеху, неизбежно распадаются на секты под давлением инстинкта разногласий и враждебности; эти секты борются друг с другом с теми же энергией и упорством, которые проявляла исходная религия в борьбе с соперничающими религиями и партиями. Многочисленные расколы и ереси, которые пустили глубокие корни в христианстве, исламе и многих других религиях, расколы, происходящие в наши дни в социал-демократии, которая все еще далека от триумфа, вряд ли достижимого, – все это доказывает, насколько тяжело добиться этого унифицированного и всеобщего морального и интеллектуального мира, привлекающего так много людей. [12, c.115]

Даже если такой мир и может быть создан, нельзя сказать, что он выглядит очень привлекательно. В прошлом свобода мыслить, наблюдать, судить людей и явления спокойно и беспристрастно была возможна (что понимают лишь немногие) только в тех обществах, где различные религиозные и политические течения борются за власть. Это же условие, как мы уже видели, в сущности необходимо для достижения того, что обычно называют “политической свободой”, другими словами, достижения максимально возможной, учитывая несовершенство человеческой природы, степени свободы в отношениях между управляющими и управляемыми. Фактически в обществах, где выбор из определенного числа религиозных и политических течений невозможен, так как одно из них преуспело в достижении исключительного контроля, отдельный самобытный мыслитель должен хранить молчание, а моральная и интеллектуальная монополия неизбежно связана с политической, и все на благо касты и немногочисленных социальных сил.

Современное масонское учение в Европе основано на вере в то, что человек стремится стать физически, интеллектуально и нравственно более здоровым и благородным, и лишь невежество и предрассудки, порождающие догматические религии, мешают ему следовать этим естественным для него путем и ведут к наказаниям, резне и братоубийству. Такой взгляд представляется нам нелогичным. Богооткровенные религии, которые многие называют в настоящее время предрассудками, не были внушены человеку сверхъестественным существом. Они явились порождением самих людей и всегда находили пищу и raison d’кtre в человеческой природе. Они лишь частично, порой в весьма малой степени несут ответственность за борьбу, резню и гонения. Причина чаще крылась в человеческих чувствах, а не в религиозных догмах. В действительности, согласно беспристрастной истории, объяснение временем, религиозным и политическим фанатизмом снимает только часть личной ответственности за творимый грубый произвол всякого рода. Всегда в каждой религии, в каждой доктрине любой из нас может найти и находит ту линию, которая более всего соответствует его характеру и темпераменту. Ислам не помешал Саладину проявить человеколюбие и великодушие даже по отношению к неверным, равно как и христианство не смягчило жестокость Ричарда Львиное Сердце. Этот король, считавшийся воплощением рыцарства, был ответствен за убийство трех тысяч пленников-мусульман, взятых после осады Акры, и только благодаря великодушию Саладина этот ужасный пример не был повторен в большем масштабе мусульманской армией. Одна и та же религия дала миру как Симона де Монфора и Торквемаду, так и св. Франциска Ассизского и св. Терезу. 1793 год видел жизнь и подвиги Марата, Робеспьера и Каррье (члена Конвента Каррье, приказавшего тысячами топить в Нанте детей вандейцев). Но в том же году Боншан – лидер роялистов Вандеи, находясь на смертном одре, защищал жизнь четырех тысяч заключенных-республиканцев, которых его солдаты хотели расстрелять, и добился их освобождения. Кстати, на протяжении прошлого века наиболее ожесточенные битвы, самые большие гонения и резня совершались во имя доктрин, в своей основе не имеющих ничего сверхъестественного и провозглашающих свободу, равенство и братство всех людей.

Беспристрастный приговор истории человечества вызывает естественное чувство сострадания противоречивым свойствам бедного человеческого рода, столь способного на самоотречение, порой готового на личное самопожертвование; однако каждая его более или менее удачная или совсем неудачная попытка достичь нравственного и материального совершенства связана с всплеском ненависти, злопамятства и низких страстей. Трагична судьба людей! Вечно готовые на поиски того, что они считают благом, люди всегда находят предлог убивать и преследовать друг друга. Некогда они убивали и преследовали из-за трактовки догмы или отрывка из Библии. Затем убивали и преследовали во имя Царства свободы, равенства и братства. Сейчас они убивают и преследуют, дружески мучают друг друга во славу других вероучений. Завтра, возможно, они станут убивать и мучить друг друга с целью уничтожить последние следы жестокости и несправедливости на земле! 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

Бюффон Жорж Луи Леклерк (1707–1788) – французский естествоиспытатель.

_____________________

** Упрочение господства французов в Алжире и Тунисе не только положило конец восстаниям против чужеземных поработителей, но и повлекло за собой прекращение междоусобных войн между различными племенами. То же самое, можно вполне предположить, произойдет в Триполи и Киренаике и, возможно, позднее в Марокко. – Примеч. Г. Моски.

_____________________

Гвельфы и гибеллины – политические направления в Италии XII–XV вв., возникшие вследствие борьбы за господство в стране между “Священной римской империей” и папством. Гвельфы поддерживали Папу римского, а гибеллины были сторонниками императора.

_____________________

Прасины и венеты – своего рода политические “партии” в византийских городах V–VII вв. Во главе обеих партий стояли представители купеческой и землевладельческой аристократии, рядовые члены были из городских низов. Появление этих группировок связано с правом горожан возгласами выражать в цирке свое отношение к правительственным постановлениям. Прасины и венеты боролись между собой, хотя иногда и объединялись в борьбе с правительством.

_____________________

Саддукеи – одна из политических и религиозных группировок в Иудее во II в. до н.э. – I в. до н.э. Она объединяла высшее жречество, землевладельческую и служилую знать.

_____________________

5 Ессеи – одно из общественно-религиозных течений в Иудее во второй половине II в. до н.э. – I в. до н.э. Общины ессеев, по мнению исследователей, были одними из предшественников христианства.

_____________________

Зелоты – социально-политическое и религиозно-эсхатологическое течение, возникшее в Иудее во второй половине I в. до н.э. и организационно оформленное в начале I в. н.э. Опираясь на социальные низы и частично средние слои общества, зелоты были решительными противниками римского владычества и власти местной земельной аристократии.

_____________________

7 Манихейство – религиозное учение, основанное в III в. Мани, который, по преданию, проповедовал в Персии, Средней Азии, Индии. В основе этого учения – идея борьбы добра и зла, света и тени как изначальных принципов бытия.

_____________________

Митра – в древневосточных религиях бог Солнца, договора, согласия и т.д.

_____________________

Маздакизм – религиозно-философское учение, распространившееся в Иране и соседних с ним странах в эпоху раннего средневековья. Возникло в начале III в. Свое название получило по имени Маздака – руководителя маздакитского движения (конец V – начало VI вв.) в государстве Сассанидов.

_____________________

10 Сассаниды – династия иранских шахов в 224–651 гг.

_____________________

11 Мадзини Джузеппе (1805–1872) –вождь революционно-демократического крыла Итальянского Риссорджименто, основатель “Молодой Италии”.

_____________________

12 Жижка Ян (ок. 1360–1424) – национальный герой чешского народа.

_____________________

13 Махди (араб. – ведомый истинным путем) – мусульманский мессия, спаситель. Махди Суданский Мухаммед Ахмед (ок. 1848–1885) – вождь освободительного движения в Судане, основатель суданского махдистского государства.

_____________________

14 Лукиан (ок. 120–ок. 190)–древнегреческий писатель-сатирик.

_____________________

15 Цельс Авл Корнелий (ок. 25 до н.э. – ок. 50 н.э.) – древнеримский ученый-энциклопедист.

_____________________

16 Очевидно, имеется в виду сказочная страна Кукана (итал.), Кокейн (англ). Кокань (франц.), в которой царит полное изобилие и людям нет необходимости трудиться.

_____________________

17 Маколей Томас Бибингтон (1800–1859) – английский историк, публицист и политический деятель.

_____________________

18 Ассасины – тайная сектантская организация неоисмаилитов-низаритов, образовавшаяся в Иране в конце XI в. в результате раскола в исмаилизме. Руководящая верхушка ассасинов практиковала убийство своих противников как средство политической борьбы.

_____________________

19 Эбиониты – иудео-христианское течение I–IV вв., распространенное в Палестине и Сирии.

_____________________

20 Лактанций Фирмиан (ок. 250 – ок. 330) – христианский ритор и апологет.

_____________________

21 Диоклетиан Кай Аврелий Валерий (243 – между 313 и 316) – римский император с 284 по 305 гг.

_____________________

22 Речь, очевидно, идет о Миндоне. бирманском короле с 1853 по 1878 гг., правителе-реформаторе, способствовавшем развитию наук и искусств. Им был основан г. Мандалай.

_____________________

23 Выучка (франц.).

_____________________

24 Разум существования (франц.).

_____________________

25 Что есть истина? (лат.).

_____________________

26 Карл Великий (742–814) – франкский король с 768 г.; с 800 г. император. Завоевывал саксов с 772 по 804 гг.

_____________________

27 Бабизм – религиозное течение секты бабидов, созданной в 40-е годы XIX в. в Иране Бабом (1819–1850). Он провозгласил идею необходимости замены законов, основанных на Коране, принципами равенства всех людей, защиты их прав.

_____________________

28 Тайпины – участники тайпинского восстания 1850–1864 гг. – крупнейшей крестьянской войны в Китае против династии Цин и манчжуро-китайских помещиков.

_____________________

29 Альбигойцы – участники еретического движения в Южной Франции XII–XIII вв., преимущественно ремесленники, отчасти крестьяне. Выступали против догматов католической церкви, церковного землевладения и десятины. Были осуждены Вселенским собором 1215 г. и разгромлены в ходе Альбигойских войн 1209–1229 гг.

 

 

Маккиндер Х. Дж.

Географическая ось истории

Источник: Полис. – 1995. – № 4. – С. 162–169.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста

на соответствующей странице печатного оригинала

 

От редакции

 

За последние три года “Полис” опубликовал ряд статей с использованием терминов из понятийного аппарата геополитики. Авторство многих из них – “хартленд” (Heartland), “осевой регион (Pivot Area), страны внешнего полумесяца” (Outer Crescent) или зоны “внутреннего океана” (Midland Ocean Area) – принадлежит одному из самых блестящих умов своего времени, британскому географу и историку, теоретику международных отношений Хэлфорду Джону Маккиндеру. Он родился 15 февраля 1861 г. в Гейнсборо в семье врача, образование получил в Оксфорде, там же в 1887–1905 гг. преподавал географию, с 1895 г. в течение 30 лет читал лекции в Лондонском университете, а в 1903–1908 гг. занимал престижный в научном мире пост директора Лондонской школы экономических наук. Своеобразной вехой в его биографии была работа в качестве британского верховного комиссара по Югу России в 1919–1920 гг. Маккиндер скончался 6 марта 1947 г., оставив разнообразное научное наследие.

 

В числе основополагающих для фундаментальной геополитики XX в. значится доклад Х. Дж. Маккиндера, прочитанный в Королевском географическом обществе 25 января 1904 г., в котором он впервые обнародовал идеи, вызвавшие сильный резонанс в национальном и мировом научном сообществе и немало, как считают исследователи, повлиявшие на оценки перспектив международных отношений того времени. Свои геополитические концепции он развивал в течение четырех последующих десятилетий, изложив их в известной книге “Демократические идеалы и реальность” (“Democratic Ideals and Reality”, 1919 г.) и в статье, название которой можно было бы перевести так: “[Географическая] завершенность земного шара и обретение мира” (“The Round World and the Winning of the Peace”, 1943 г.). Ученый сам корректировал – и довольно сильно – свою теорию сообразно не только движению собственной мысли, но и реалиям мировой политики первой половины XX в.

 

В этой рубрике “Антология политической мысли” “Полис” предлагает вниманию читателей текст вышеозначенного доклада. Насколько нам известно, это пока единственная за последние восемь десятилетий публикация Маккиндера на русском языке. Люди, знакомые с предметом запрещенной в нашей стране в советские времена фундаментальной геополитики, прекрасно понимают причины такого отношения к работам ученого – идеологи коммунистического режима считали, что концепции Маккиндера легли в основу агрессивных геополитических притязаний сначала гитлеровской Германии, а затем США и НАТО на территории, которые занимал СССР. Подтверждение или опровержение этого требует нелегких изысканий уже от современных исследователей. Вместе с тем, считать научные построения Маккиндера “ответственными” за вторую мировую и холодную войны примерно так же нелепо, как “обвинять” семью Кюри в атомном налете на Хиросиму. В любом случае наш читатель должен иметь возможность познакомиться с оригинальным источником – текстом доклада Х. Дж. Маккиндера (со всеми его еще значимыми либо уже устаревшими положениями) как неотъемлемой составляющей классической литературы по политическим наукам.

 

Перевод сделан по изданию: MacKinder, Halford J. The Scope and Methods of Geography and the Geographical Pivot of History. L., 1951, p.30–44.

 

Когда в отдаленном будущем какой-нибудь историк соберется исследовать времена, в которые мы сейчас живем, и захочет более кратко их обозначить, как это делаем мы сегодня в отношении династий Древнего Египта, то очень может быть, что последние четыреста лет он назовет “эпохой Колумба” и скажет, что завершилась она вскоре после 1900 года. Сегодня стало прямо-таки общий местом говорить о географических исследованиях как о чем-то практически завершенном. Считается также, что географию следует свести исключительно к тщательному обзору и философскому синтезу. За четыреста лет объекты на географической карте мира получили достаточно верные и точные очертания, и даже в районах обоих полюсов экспедиции Нансена и Скотта значительно уменьшили возможности для новых и невероятных открытий. При этом начало XX столетия квалифицируется как конец великой исторической эпохи, причем это касается не только ее достижений, как бы велики они ни были. [c. 162]

Миссионер, завоеватель, фермер, горнопромышленник и, наконец, инженер шли буквально по следам путешественников, вот почему можно с уверенностью сказать, что мир в своих самых отдаленных пределах был открыт уже до того, как мы стали говорить о его фактическом политическом освоении. В Европе, Северной и Южной Америке, Африке и Австралазии едва ли найдется место, где можно застолбить участок земли. Такое возможно разве что в ходе войны между цивилизованными и полуцивилизованными державами. Даже в Азии мы становимся, вероятно, зрителями последних актов пьесы, начатой всадниками Ермака, казахами, а также мореплавателями Васко да Гамы. Для сравнения мы можем сопоставить эпоху Колумба с предшествующими веками, приведя в качестве ее характерной черты экспансию Европы, не встречавшей практически никакого сопротивления, тогда как средневековое христианство было загнано в рамки небольшого региона, и ему постоянно угрожало нападение варваров извне. Отныне же, в послеколумбову эпоху, нам придется иметь дело с замкнутой политической системой, и вполне возможно, что это будет система глобального масштаба. Всякий взрыв общественных сил, вместо того чтобы рассеяться в окружающем неизведанном пространстве и хаосе варварства, отзовется громким эхом на противоположной стороне земного шара, так что в итоге разрушению подвергнутся любые слабые элементы в политическом и экономическом организме Земли. Существует большая разница между попаданием снаряда в яму и попаданием его в закрытое пространство между жесткими конструкциями крупного здания или же судна. Воз можно, хотя бы частичное понимание этого факта, отвлекая, наконец, внимание государственных деятелей во всех частях мира от территориальной экспансии, обратит их к борьбе за согласованную созидательную деятельность.

Вот почему мне кажется, что в настоящее десятилетие мы впервые находимся в ситуации, когда можно попытаться установить, с известной долей завершенности, связь между широкими географическими и историческими обобщениями. Впервые мы можем ощутить некоторые реальные пропорции в соотношении событий, происходящих на мировой арене, и выявить формулу, которая так или иначе выразит определенные аспекты географической преданности мировой истории. Если нам посчастливится, то эта формула обретет и практическую ценность – с ее помощью можно будет вычислить перспективу развития некоторых конкурирующих сил нынешней международной политической жизни. Известная фраза о том, что империя движется на запад, является всего лишь эмпирической и фрагментарной попыткой подобного рода. Так что сегодня я хотел бы описать те характерные физические черты мира, которые, по-моему, очень тесно связаны с человеческой деятельностью, и представить некоторые основные фазы истории, что были органически связаны с этими чертами, причем даже тогда, когда последние были еще неизвестны географии. Я вовсе не ставлю себе целью обсуждать влияние того или иного фактора или заниматься региональной географией, но скорее хочу показать историю человечества как часть жизни мирового организма. Я отдаю себе отчет в том, что могу здесь дознаться лишь до некоторого аспекта истины, и вовсе не склонен впадать в чрезмерный материализм. Инициативу проявляет человек, не природа, но именно природа в большей мере осуществляет регулирование. Мой интерес лежит скорее в области изучения всеобщего физического регулирования, нежели в сфере изучения причин всеобщей истории. Совершенно ясно, что здесь можно надеяться только на первое приближение к истине, а потому я со смирением восприму все замечания моих критиков.

Покойный профессор Фримен говорил, что единственная история, которую следует принимать в расчет, есть история средиземноморской и европейской рас. В каком-то отношении это, конечно же, верно, ибо именно среди этих рас зародились идеи, приведшие к тому, что потомки греков и римлян стали господствовать во всем мире. Однако в другом, и не менее важном отношении подобное ограничение значительно стесняет мысль. Идеи, формирующие нацию как противоположность простой толпе человеческих существ, обычно принимаются под давлением общего несчастья, либо же при общей необходимости сопротивляться внешней силе. Идея Англии была внедрена в государства Гептархии датскими и норманскими завоевателями, идея Франции была навязана гуннами, спорившими между собой франками, готами и римлянами в битве при Шалоне, а также внушалась позднее, во время Столетней войны с Англией; идея христианства родилась из гонений в Римской империи и была доведена до своего логического завершения в эпоху крестовых походов; идея Соединенных Штатов была воспринята – при участии местного патриотизма колонистов – только во время длительной войны за независимость; идея Германской империи была в Южной Германии воспринята, да и то неохотно, после ее борьбы против Франции в союзе с Северной Германией. Та концепция истории, которую я могу охарактеризовать как литературную, возможно, невольно упускает из вида изначальные движения, чье давление играло роль побуждающего импульса в атмосфере, в которой вынашивались великие идеи. Как вызывающая неприятие персона выполняет важную общественную функцию, объединяя своих врагов, точно так же благодаря давлению внешних варваров Европа сумела создать свою цивилизацию. Вот почему я прошу вас взглянуть на Европу и европейскую историю как на явления, зависимые по отношению к Азии и ее истории, ибо европейская цивилизация является в значительной степени результатом вековой борьбы против азиатских вторжений. [c. 163]

Наиболее важный контраст, заметный на политической карте современной Европы, – это контраст между огромными пространствами России, занимающей половину этого континента, с одной стороны, и группой более мелких территорий, занимаемых западноевропейскими странами – с другой. С физической точки зрения здесь, конечно, налицо еще подобный же контраст между нераспаханными равнинами востока и богатствами гор и долин, островов и полуостровов, составляющих в совокупности остальную часть этого района земного шара. При первом взгляде может показаться, что в этих знакомых фактах предстает столь очевидная связь между природной средой и политической организацией, что едва ли стоит об этом говорить, особенно если мы упомянем, что на Русской равнине холодной зиме противостоит жаркое лето, и условия человеческого существования привносят, таким образом, в жизнь людей дополни тельное единообразие. И тем не менее, несколько исторических карт, содержащихся, например, в Оксфордском атласе, покажут нам, что приблизительное совпадение европейской части России с Восточно-Европейской равниной не случайно и возникло не за последние сто лет, а имело место и в более ранние времена, когда здесь существовала совершенно иная тенденция в политическом объединении. Две группы государств обычно разделяли эту страну на северную и южную политические системы. Дело в том, что орографические карты не выражают того особого физического своеобразия, которое до самого последнего времени регулировало пере движение и расселение человека на территории России. Когда снежный покров постепенно отступает на север от этих обширных равнин, его сменяют дожди, на побережье Черного моря особенно сильные в мае и июне, однако в районе Балтики и Белого моря чаще льющие в июле и августе. На юге царит долгое засушливое лето. Следствием подобного климатического режима является то, что северные и северо-западные районы покрыты лесами, чьи чащи изредка перемежаются озерами и болотами, в то время как юг и юго-восток представляют из себя бескрайние травянистые степи, где деревья можно увидеть лишь по берегам рек. Линия, разделяющая эти два региона, идет по диагонали на северо-восток, начинаясь у северной оконечности Карпат и заканчиваясь скорее у южных склонов Урала, нежели в его северной части. Москва лежит севернее этой линии, находясь, иными словами, на лесистой стороне. За пределами России граница этих огромных лесов тянется на запад, проходя почти посередине европейского перешейка, ширина которого (т.е. расстояние между Балтийским и Черным морями) равняется 800 милям. За ним, на остальной европейской территории леса покрывают на севере долины Германии, в то время как на юге степи формируют великий Трансильванский бастион у Карпат и простираются до Дуная, там, где теперь колышутся румынские нивы, и вплоть до Железных ворот. Отдельный степной район, известный среди местных жителей под названием “пушта” и ныне активно обрабатываемый, занял Венгерскую равнину: его окаймляет цепь лесистых Карпатских и Альпийских гор. На Западе же России, за исключением крайнего Севера, расчистка леса, осушение болот и подъем неосвоенных земель сравнительно недавно определили характер ландшафта, в большей степени сглаживая то различие, которое раньше было так заметно.

Россия и Польша возникли на лесных прогалинах. Вместе с тем, сюда начиная с V по XVI столетие через степи из отдаленных и неведомых уголков Азии направлялась в створ, образуемый Уральскими горами и Каспийским морем, беспрерывная череда номадов-туранцев: гунны, авары, болгары, мадьяры, хазары, печенеги, куманы, монголы, калмыки. Во время правления Аттилы гунны утвердились в центре пушты, на самых отдаленных “придунайских” островках степи, и оттуда наносили удары на север, запад и юг по оседлому населению Европы. Большая часть современной истории может быть написана как комментарии к изменениям, прямо или косвенно представлявшим собой последствия тех набегов. Вполне возможно, что именно тогда англы и саксы были принуждены пересечь море и основать на Британских островах Англию. Впервые франки, готы и жители римских провинций оказались вынуждены встать плечом к плечу на поле битвы у Шалона, имея перед собой общую цель борьбы с азиатами; таким образом они непроизвольно составили современную Францию. В результате разрушения Аквилеи и Падуи была основана Венеция; и даже папство обязано своим огромным престижем успешному посредничеству папы Льва на встрече с Аттилой в Милане. Таков был результат, произведенный ордой безжалостных и ни над чем таким не задумывавшихся всадников, заполонивших неконтролируемые равнины, – это был удар, беспрепятственно нанесенный азиатским молотом по незанятому пространству. За гуннами последовали авары. Имен но в борьбе с ними была основана Австрия, а в результате походов Карла Великого была укреплена Вена. Затем пришли мадьяры и своими непрекращающимися набегами из степных лагерей, расположенных на территории Венгрии, еще больше увеличили значение австрийского аванпоста, перенося таким образом фокус происходящего с Германии на восток, к границе этого королевства. Болгары стали правящей кастой на землях к югу от Дуная, оставив свое имя на карте мира, хотя язык их растворился в языке их славянских подданных. Вероятно, самым долговременным и эффективным в русских степях было расселение хазар – современников великого движения сарацин: арабские географы знали Каспий, или Хазарское море. Но в конце концов из Монголии прибыли новые орды, и на протяжении двухсот лет русские земли, расположенные в лесах к северу от указанных территорий, платили дань монгольским ханам, или “Степи”, и, таким образом, развитие России было задержано и деформировано именно в то время, когда остальная Европа быстро шагала вперед. [c. 164]

Следует также заметить, что реки, выбегающие из этих лесов и текущие к Черному и Каспийским морям, пересекают весь степной путь кочевников и что время от времени вдоль течения этих рек происходили случайные встречные по отношению к перемещениям этих всадников движения. Так, миссионеры греческой церкви поднялись по Днепру до Киева, как незадолго до того спустились по той же самой реке на своем пути в Константинополь северяне-варяги. Еще раньше германское племя готов появилось на короткое время на берегах Днестра, пройдя через Европу от берегов Балтики в том же юго-восточном направлении. Но все это – проходные эпизоды, которые отнюдь не сводят на нет более широкие обобщения. На протяжении десяти веков несколько волн всадников-кочевников выходило из Азии через широкий проход между Уралом и Каспийским морем, пересекая открытые пространства юга России и, оседая в Венгрии, попадали в самое сердце Европы, внося таким образом в историю соседних народов момент непременного противостояния: так было в отношении русских, германцев, французов, итальянцев и византийских греков. То, что они стимулировали здоровую и мощную реакцию вместо разрушительного противодействия в условиях широко распространенного деспотизма, стало возможным благодаря тому, что мобильность их державы была обусловлена самой степью и неизбежно исчезала в окружении гор и лесов.

Подобная мобильность державы была свойственна и мореплавателям-викингам. Прибывая из Скандинавии и высаживаясь на южном и северном побережьях Европы, они просачивались вглубь ее территории, пользуясь для этого речными путями. Однако масштаб их действий был ограничен, поскольку, по справедливости говоря, их власть распространялась лишь на территории, непосредственно примыкавшие к воде. Таким образом, оседлое население Европы оказалось зажатым в тисках между азиатскими кочевниками с востока и наседавшими с трех сторон участниками набегов с моря. По природе своей ни одна из сторон не могла превозмочь другую, так что обе они оказывали взаимно стимулирующее воздействие. Следует заметить, что формирующее влияние скандинавов стояло на втором месте после аналогичного влияния кочевников, ибо именно благодаря им Англия и Франция начали долгий путь к собственному объединению, тогда как единая Италия пала под их ударами. Когда-то давно Рим мог мобилизовать свое население, используя для этого дороги, однако теперь римские дороги пришли в упадок и их не обновляли до восемнадцатого столетия.

Похоже, что даже нашествие гуннов было отнюдь не первым в этой “азиатской” серии. Скифы из рассказов Гомера и Геродота, питавшиеся молоком кобылиц, скорее всего, вели такой же образ жизни, относясь, вероятно, к той же самой расе, что и позднейшие обитатели степи. Кельтские элементы в названиях рек Дон, Донец, Днепр, Днестр и Дунай, возможно, и могли бы служить обозначением понятий у людей с похожими привычками, хотя и не одной и той же расы, однако не похоже, чтобы кельты пришли из северных лесов, подобно готам и варягам последующих времен. Тем не менее, огромный клин населения, который антропологи называют брахицефалами, оттесненный на запад из брахицефальной Азии через Центральную Европу вплоть до Франции, вероятно, внедрился между северной, западной и южной группами долихоцефального населения и, вполне возможно, происходит из Азии.

Между тем влияние Азии на Европу незаметно до того момента, когда мы начинаем говорить о монгольском вторжении XV в.; правда, прежде чем проанализировать факты, ко всему этому относящиеся, желательно сменить наш “европейский” угол зрения с тем, чтобы мы могли представить Старый Свет во всей его целостности. Поскольку количество осадков зависит от моря, середина величайших земных массивов в климатическом отношении достаточно суха. Вот почему не стоит удивляться, что две трети мирового населения сосредоточены в относительно небольших районах, расположенных по краям великих континентов – в Европе около Атлантического океана, у Индийского и Тихого океанов в Индии и Китае. Через всю Северную Африку вплоть до Аравии тянется широкая полоса почти незаселенных в силу практического отсутствия дождей земель. Центральная и Южная Африка большую часть своей истории были точно так же отделены от Европы и Азии, как и Америка с Австралией. В действительности южной границей Европы была и является скорее Сахара, нежели Средиземноморье, поскольку именно эта пустыня отделяет белых людей от черных. Огромные земли Евро-Азии, заключенные, таким образом, между океаном и пустыней, насчитывают 21 000 000 кв. миль, т.е. половину всех земель на земном шаре, если исключить из подсчета пустыни Сахары и Аравии. Существует много отдаленных пустынных районов, разбросанных по всей территории Азии, от Сирии и Персии на северо-восток по направлению к Маньчжурии, однако среди них нет таких пустынь, которые можно было бы сравнить с Сахарой. С другой стороны, Евро-Азия характеризуется весьма примечательным распределением рек. На большей части севера и центра эти реки были практически бесполезны для целей человеческого общения с внешним миром. Волга, Окс, Яксарт*текут в соленые озера; Обь, Енисей и Лена – в холодный Северный океан. [c. 165]

В мире существует шесть великих рек. В этих же районах есть много хотя и меньших, но также значительных рек, таких как Тарим и Хельмунд, которые опять-таки не впадают в Океан. Таким образом, центр Евро-Азии, испещренный пятнышками пустыни, является в целом степной местностью, представляющей хотя зачастую и скудные, но обширные пастбища, где не так уж мало питаемых речками оазисов. Вместе с тем необходимо еще раз подчеркнуть, что вся ее территория все-таки не пронизана водными путями, ведущими от океана. Другими словами, в этом большом ареале мы имеем все условия для поддержания редкого, но в совокупности весьма значительного населения – кочевников, передвигающихся на лошадях и верблюдах. На севере область их обитания ограничена широкой полосой субарктических лесов и болот, где климат, за исключением западной и восточной оконечностей, слишком суров для развития сельскохозяйственных поселений. На востоке леса простираются на юг до тихо океанского побережья вдоль Амура – к Маньчжурии. То же и на Западе: в доисторической Европе леса занимали основную территорию. Ограниченные таким образом на северо-востоке, севере и северо-западе степи тянутся, не прерываясь, на протяжении 4 000 миль от венгерской пушты до Малой Гоби и Маньчжурии, и, за исключением самой западной оконечности, их не пересекают реки, текущие в доступный им океан, так что мы можем не принимать во внимание недавние усилия по развитию торговли в устье Оби и Енисея. В Европе, Западной Сибири и Западном Туркестане степь лежит низко, местами даже ниже уровня моря. Далее на востоке, в Монголии, они тянутся в виде плато; но переход с одного уровня на другой, над голыми, ровными и низкими районами засушливых центральных земель не представляет значительных трудностей.

Орды, которые в конце концов обрушились на Европу в середине XIV в., собирали свои силы в 3 000 миль оттуда, в степях Верхней Монголии. Опустошения, совершившиеся в течение нескольких лет в Польше, Силезии, Моравии, Венгрии, Хорватии и Сербии, были, тем не менее, лишь самыми отдаленными и одновременно скоротечными результатами великого движения кочевников востока, связываемого с именем Чингис-хана. В то время как Золотая Орда заняла Кипчакскую степь от Аральского моря через проход между Уральским хребтом и Каспием до подножья Карпат, другая орда, спустившаяся на юго-запад между Каспийским морем и Гиндукушем в Персию, Месопотамию и даже Сирию, основала державу Ильхана. Позднее третья орда ударила на Северный Китай, овладев Китаем. Индия и Манги, или Южный Китай, были до поры прикрыты великолепным барьером Тибетских гор, с чьей эффективностью ничто в мире, пожалуй, сравниться не может, если, конечно, не считать Сахару и полярные льды. Но в более позднее время, в дни Марко Поло – если говорить о Манги, и в дни Тамерлана – если иметь в виду Индию, это препятствие было обойдено. Произошло так, что в этом последнем известном и хорошо описанном случае все населенные края Старого Света раньше или позже ощутили на себе экспансивную мощь мобильной державы, зародившейся на степных просторах. Россия, Персия, Индия и Китай либо платили дань, либо принимали монгольские династии. Даже зарождавшееся в Малой Азии государство турок терпело это иго на протяжении более полувека.

Подобно Европе, записи о более ранних вторжениях сохранились и на других пограничных землях Евро-Азии. Неоднократно подчинялись завоевателям с севера Китай, а завоевателям с северо-запада – Индия. По меньшей мере одно вторжение на территорию Персии сыграло особую роль в истории всей западной цивилизации. За триста или четыреста лет до прихода монголов, турки-сельджуки, появившиеся из района Малой Азии, растеклись здесь по огромным пространствам, которые условно можно назвать регионом, расположенным между пятью морями – Каспийским, Черным, Средиземным, Красным и Персидским заливом. Они утвердились в Кермане, Хамадане, Малой Азии, свергли господство сарацин в Багдаде и Дамаске. Явилась необходимость покарать их за их обращение с паломниками, шедшими в Иерусалим, – вот почему христианский мир и предпринял целую серию военных походов, известных под общим названием крестовых. И хотя европейцам не удалось достигнуть поставленных целей, эти события так взволновали и объединили Европу, что мы вполне можем считать их началом современной истории – это был пример продвижения Европы, стимулированного необходимостью ответной реакции на давление, оказываемое на нее из самого центра Азии.

Понятие Евро-Азии, которое мы, таким образом, получаем, подразумевает протяженные земли, окаймленные льдами на севере, пронизанные повсюду реками и насчитывающие по площади 21 000 000 кв. миль, т.е. более чем в два раза превосходящие Северную Америку, чьи центральные и северные районы насчитывают 9 000 000 кв. миль, и более чем в два раза территорию Европы. Однако у нее нет удовлетворительных водных путей, ведущих в океан, хотя с другой стороны, за исключением субарктических лесов, она в целом пригодна для передвижения всякого рода кочевников. На запад, юг и восток от этой зоны находятся пограничные регионы, образующие широкий полумесяц и доступные для мореплавания. В соответствии с физическим строением число этих районов равняется четырем, причем отнюдь не маловажно то, что в принципе они совпадают соответственно со сферами распространения четырех великих религий–буддизма, брахманизма, ислама и христианства. Первые две лежат в зоне муссонов, причем одна из них обращена к Тихому океану, другая к Индийскому. [c. 166]

Четвертая, Европа, орошается дождями, идущими с запада, с Атлантики. Эти три региона, насчитывающие в совокупности менее семи миллионов кв. миль, населяет более миллиарда человек, иначе говоря, две трети населения земного шара. Третья сфера, совпадающая с зоной пяти морей или, как ее чаше называют, район Ближнего Востока, в еще большей степени страдает от недостатка влаги из-за своей близости к Африке и, за исключением оазисов, заселена, соответственно, не плотно. В некоторой степени она совмещает черты как пограничной зоны, так и центрального района Евро-Азии. Эта зона лишена лесов, поверхность ее испещрена пустынями, так что она вполне подходит для жизнедеятельности кочевников. Черты пограничного района прослеживаются в ней постольку, поскольку морские заливы и впадающие в океан реки делают ее доступной для морских держав, позволяя, впрочем, и им самим осуществлять свое господство на море. Вот почему здесь периодически возникали империи, относившиеся к “пограничному” разряду, основу которых составляло сельскохозяйственное население великих оазисов Египта и Вавилона. Кроме того, они были связаны водными путями с цивилизованным миром Средиземноморья и Индии. Но, как и следовало бы ожидать, эти империи попадали в зону череды невиданных дотоле миграций, одни из которых осуществлялись скифами, турками и монголами, шедшими из Центральной Азии, другие же были результатом усилий народов Средиземноморья, желавших захватить сухопутья, ведшие от западного к восточному океану. Это место–самое слабое звено для этих ранних цивилизаций, поскольку Суэцкий перешеек, разделивший морские державы на западные и восточные, и засушливые пустыни Персии, простирающиеся из Центральной Азии вплоть до Персидского залива, предоставляли постоянную возможность объединениям кочевников добираться до берега океана, отделявшего, с одной стороны, Индию и Китай, а с другой – их самих от Средиземноморского мира. Всякий раз, когда оазисы Египта, Сирии и Вавилона приходили в упадок, жители степей получали возможность использовать плоские нагорья Ирана и Малой Азии в качестве форпостов, откуда они могли направлять свои удары через Пенджаб прямо на Индию, через Сирию на Египет, а через разгромленный мост Босфора и Дарданелл – на Венгрию. На магистральном пути во внутреннюю Европу стояла Вена, противостоявшая набегам кочевников, как тех, что приходили прямой дорогой из русских степей, так и проникавших извилисты ми путями, пролегавшими к югу от Черного и Каспийского морей.

Итак, мы проиллюстрировали очевидную разницу между сарацинским и турецким контролем на Ближнем Востоке. Сарацины были ветвью семитской расы, людьми, населявшими долины Нила и Евфрата и небольшие оазисы на юге Азии. Воспользовавшись двумя возможностями, предоставленными им этой землей, – лошадьми и верблюдами, с одной стороны, и кораблями – с другой – они создали великую империю. В различные исторические периоды их флот контролировал Средиземное море вплоть до Испании, а также Индийский океан до Малайских островов. С этой стратегически центральной позиции, находившейся между западным и восточным океанами, они пытались завоевать все пограничные земли Старого Света, повторяя в чем-то Александра Македонского и предвосхищая Наполеона. Они смогли даже угрожать степи. Но сарацинскую цивилизацию разрушили турки, полностью отделенные от Аравии, Европы, Индии и Китая, язычники-туранцы, обитавшие в самом сердце Азии.

Передвижение по глади океана явилось естественным конкурентом внутриконтинентального передвижения на верблюдах и лошадях. Именно на освоении океанических рек была основана потамическая (речная. –Ред.) стадия цивилизации: китайская на Янцзы, индийская на Ганге, вавилонская на Евфрате, египетская на Ниле. На освоении Средиземного моря основывалось то, что называют “морской” стадией цивилизации, – основывались цивилизации греков и римлян. Сарацины и викинги могли контролировать побережья океанов именно благодаря своей возможности плавать.

Важнейший результат обнаружения пути в Индию вокруг мыса Доброй Надежды состоял в том, что он должен был связать западное и восточное каботажные судоходства Евро-Азии, пусть даже таким окольным путем, и таким образом в некоторой степени нейтрализовать стратегическое преимущество центрального положения, занимаемого степняками, подвергнув их давлению с тыла. Революция, начатая великими мореплавателями поколения Колумба, наделила христианский мир необычайно широкой мобильностью, не достигшей, впрочем, заветного уровня. Единый и протяженный океан, окружающий разделенные и островные земли, является, безусловно, тем географическим условием, которое привело к высшей степени концентрации командования на море и во всей теории современной военно-морской стратегии и политики, о чем подробно писали капитан Мэхэн и м-р Спенсер Уилкинсон. Политический результат всего этого заключался в изменении отношений между Европой и Азией. Не надо забывать, что в средние века Европа была зажата между непроходимыми песками на юге, неизведанным океаном на западе, льдами или бескрайними лесами на севере и северо-востоке, а с востока и юго-востока ей угрожала необычайная подвижность кочевников. И вот теперь она поднялась над миром, дотянувшись до тридцати восьми морей либо других территорий и распространив свое влияние вокруг евроазиатских континентальных держав, до тех пор угрожавших самому ее существованию. На свободных землях, которые были открыты среди водных пространств, создавались новые Европы, и тем, чем были ранее для европейцев Британия и Скандинавия, теперь становятся Америка и Австралия и в некоторой степени даже транссахарская Африка, примыкавшая теперь к Евро-Азии. Британия, Канада, Соединенные Штаты, Южная Африка, Австралия и Япония являют собой своеобразное кольцо, состоящее из островных баз, предназначенных для торговли и морских сил, недосягаемых для сухопутных держав Евро-Азии. [c. 167]

Тем не менее, последние продолжают существовать, и известные события еще раз подчеркнули их значимость. Пока “морские” народы Западной Европы заполняли поверхность океана своими судами, направлявшимися в отдаленные земли, и тем или иным образом облагали данью жителей океанического побережья Азии, Россия организовала казаков и, выйдя из своих северных лесов, взяла под контроль степь, выставив собственных кочевников против кочевников-татар. Эпоха Тюдоров, увидевшая экспансию Западной Европы на морских просторах, лицезрела и то, как Русское государство продвигалось от Москвы в сторону Сибири. Бросок всадников через всю Азию на восток был событием, в той же самой мере чреватым политическими последствиями, как и преодоление мыса Доброй Надежды, хотя оба эти события долгое время не соотносили друг с другом.

Возможно, самое впечатляющее совпадение в истории заключалось в том, что как морская, так и сухопутная экспансия Европы явилась в известном смысле продолжением древнего противостояния греков и римлян. Несколько неудач в этой области имели куда более далеко идущие последствия, нежели неудачная попытка Рима латинизировать греков. Тевтонцы цивилизовались и приняли христианство от римлян, славяне же – от греков. Именно романно-тевтонцы впоследствии плыли по морям; и именно греко-славяне скакали по степям, покоряя туранские народы. Так что современная сухопутная держава отличается от морской уже в источнике своих идеалов, а не в материальных условиях и мобильности**.

Вслед за казаками на сцене появилась Россия, спокойно расставшаяся со своим одиночеством, в котором она пребывала в лесах Севера. Другим же изменением необычайного внутреннего значения, происшедшем в Европе в прошлом столетии, была миграция русских крестьян на юг, так что если раньше сельскохозяйственные поселения заканчивались на границе с лесами, то теперь центр населения всей Европейской России лежит к югу от этой границы, посреди пшеничных полей, сменивших расположенные там и западнее степи. Именно так возник необычайно важный город Одесса, развивавшийся с чисто американской скоростью.

Еще поколение назад казалось, что пар и Суэцкий канал увеличили мобильность морских держав в сравнении с сухопутными. Железные дороги играли, главным образом, роль придатка океанской торговли. Но теперь трансконтинентальные железные дороги изменяют положение сухопутных держав, и нигде они не работают с большей эффективностью, чем в закрытых центральных районах Евро-Азии, где на обширных просторах не встретишь ни одного подходящего бревна или камня для их постройки. Железные дороги совершают в степи невиданные чудеса, потому что они непосредственно заменили лошадь и верблюда, так что необходимая стадия развития – дорожная – здесь была пропущена.

Относительно торговли не следует забывать, что при океаническом ее способе, хотя и относительно дешевом, обычно товар прогоняется через четыре этапа: фабрика-изготовитель, порт погрузки, порт выгрузки и товарный склад в пункте продажи, в то время как континентальная железная дорога ведет прямо от фабрики-производителя на склад импортера. Таким образом, посредническая океанская торговля ведет, при прочих равных условиях, к формированию вокруг континентов зоны проникновения, чья внутренняя граница грубо обозначена линией, вдоль которой цена четырех операций, океанской перевозки и железнодорожной перевозки с соседнего побережья равна цене двух операций и перевозке по континентальной железной дороге.

Российские железные дороги протянулись на 6 000 миль от Вербаллена на западе до Владивостока на востоке. Русская армия в Маньчжурии являет собой замечательное свидетельство мобильной сухопутной мощи подобно тому, как Британия являет в Южной Африке пример морской державы. Конечно, Транссибирская магистраль по-прежнему остается единственной и далеко не безопасной линией связи, однако не закончится еще это столетие, как вся Азия покроется сетью железных дорог. Пространства на территории Российской империи и Монголии столь велики, а их потенциал в отношении населения, зерна, хлопка, топлива и металлов столь высок, что здесь несомненно разовьется свой, пусть несколько отдаленный, огромный экономический мир, недосягаемый для океанской торговли.

[c. 168]

Просматривая столь беглым взглядом основные тенденции истории, не видим ли мы воочию нечто постоянное в плане географическом? Разве не является осевым регионом в мировой политике этот обширный район Евро-Азии, недоступный судам, но доступный в древности кочевникам, который ныне должен быть покрыт сетью железных дорог? Здесь существовали и продолжают существовать условия, многообещающие и тем не менее ограниченные, для мобильности военных и промышленных держав. Россия заменяет Монгольскую империю. Ее давление на Финляндию, Скандинавию, Польшу, Турцию, Персию, Индию и Китай заменило собой исходившие из одного центра набеги степняков. В этом мире она занимает центральное стратегическое положение, которое в Европе принадлежит Германии. Она может по всем направлениям, за исключением севера, наносить, а одновременно и получать удары. Окончательное развитие ее мобильности, связанное с железными дорогами, является лишь вопросом времени. Да и никакая социальная революция не изменит ее отношения к великим географическим границам ее существования. Трезво понимая пределы своего могущества, правители России расстались с Аляской, ибо для русской политики является фактическим правилом не владеть никакими заморскими территориями, точно так же как для Британии – править на океанских просторах.

За пределами этого осевого района существует большой внутренний полумесяц, образуемый Германией, Австрией, Турцией, Индией и Китаем, и внешний – Британия, Южная Африка, Австралия, Соединенные Штаты, Канада и Япония. При нынешнем соотношении сил осевое государство – Россия – не равносильно периферийным государствам, и здесь в качестве противовеса может выступить Франция. Только что восточной державой стали Соединенные Штаты. На баланс сил в Европе они влияют не непосредственно, а через Россию, и нет никаких сомнений в том, что они построят Панамский канал для того, чтобы сделать ресурсы Миссисипи и Атлантики поддающимися перекачке в Тихий океан. С этой точки зрения линию реального разделения между востоком и западом следует искать именно в Атлантике. Нарушение баланса сил в пользу осевого государства, выражающееся в его экспансии на пограничные территории Евро-Азии, позволяет использовать необъятные континентальные ресурсы для постройки флота. Благодаря этому скоро перед нашим взором явится мировая империя. Это может случиться, если Германия захочет присоединиться к России в качестве союзника. Вот почему угроза подобного союза должна толкнуть Францию в объятия морских держав, и тогда Франция, Италия, Египет, Индия и Корея составят такое сильное объединение, в котором флот будет поддерживать армию, что в конечном итоге заставит союзников оси развертывать свои сухопутные силы, удерживая их от концентрации всей мощи на морях. Если привести более скромное сравнение, то это напоминает то, что совершал во время боевых действий Веллингтон с базы Торрес Ведрас. И не сможет ли Индия в конце концов сыграть такую же роль в системе Британской империи? И не эта ли идея лежит в основании концепции мистера Эмери, говорившего, что фронт боевых действий для Британии простирается от мыса Доброй Надежды через Индию вплоть до Японии?

На эту систему может оказать решающее влияние развитие огромных возможностей Южной Америки. С одной стороны, они смогут усилить позиции Соединенных Штатов, а с другой, если, конечно, Германия сможет бросить действенный вызов доктрине Монро, она в силах отъединить Берлин от того, что я охарактеризовал как политику оси. Местные комбинации держав, приведенных в равновесие, здесь значения не имеют. Я утверждаю, что с географической точки зрения они совершают нечто вроде круговращения вокруг осевого государства, которое всегда так или иначе является великим, но имеющим ограниченную мобильность по сравнению с окружающими пограничными и островными державами.

Я говорил обо всем этом как географ. Настоящий же баланс политического могущества в каждый конкретный момент является, безусловно, с одной стороны, результатом географических, а также экономических и стратегических условий, а с другой стороны – относительной численности, мужества, оснащенности и организации конкурирующих народов. Если точно подсчитать все это, то мы сможем выяснить разность, не прибегая к силе оружия. Географические показатели в подсчетах более употребительны и более постоянны, нежели человеческие. Вот почему мы надеемся найти формулу, приложимую в равной степени и к прошлой истории, и к сегодняшней политике. Социальные движения во все времена носили примерно одни и те же физические черты, ибо я сомневаюсь в том, что постепенно возрастающая сухость климата, если это еще будет доказано, меняла в историческое время окружающую среду в Азии и Африке. Движение империи на запад кажется мне кратковременным вращением пограничных держав вокруг юго-западного и западного углов осевого района. Проблемы, связанные с Ближним, Средним и Дальним Востоком, зависят от неустойчивого равновесия между внутренними и внешними державами в тех частях пограничного полумесяца, где местные государства почти не принимаются в расчет.

В заключение необходимо заметить, что смена внутреннего контроля России каким-то новым его видом не приведет к снижению значимости этой осевой позиции. Если бы, например, китайцы с помощью Японии разгромили Российскую империю и завоевали ее территорию, они бы создали желтую опасность для мировой свободы тем, что добавили к ресурсам великого континента океанические просторы, завоевав таким образом преимущество, до сих пор не полученное русским хозяином этого осевого региона.

Перевел с английского М. А. Тимофеев

 

 

Челлен Р.

О политической науке, ее соотношении с другими отраслями знания

и об изучении политического пространства

(Предисловие М. В. Ильина)

Источник: Полис. – 2005. – № 2. – С. 115–126.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста

на соответствующей странице печатного оригинала

 

Имя шведского политолога Рудольфа Челлена (1864–1922), стоявшего у истоков геополитики и введшего в оборот сам этот термин, безусловно, знакомо каждому, кто когда-либо обращался к этой области знания. Гораздо менее известны его идеи. В сочинениях по геополитике и учебниках по политологии взгляды Челлена, как правило, излагаются в крайне общей и схематичной форме. Бывает, что его даже цитируют из вторых рук, заимствуя эти цитаты у критиков германской геополитики. В результате создается карикатурный облик оголтелого идеолога пангерманизма, а отнюдь не серьезного ученого. Не сомневаюсь, что готовящийся сейчас к изданию перевод статьи Челлена “Политика и наука” и его книги “Государство как форма жизни”, фрагменты которых публикуются ниже, поможет преодолеть такое превратное представление об одном из отцов-основателей геополитики.

 

Сразу же хочу подчеркнуть, что творческое наследие Челлена не сводится к штудиям по геополитике. Более того, геополитические идеи были лишь побочным продуктом его широких научных изысканий, направленных на определение предметной области политической науки как таковой, а сам он относится к числу ярчайших представителей скандинавской политологической традиции – одного из ранних и мощных ответвлений мировой политологии.

 

В чем же актуальность идей Челлена для отечественных политологов? Прежде всего в том, что положение политической науки в современной России во многом аналогично существовавшему в Швеции сто лет назад. В начале XX в., когда эта скандинавская страна осуществляла переход от авторитарного к демократическому правлению, ее политическая наука, которая могла и должна была бы стать важным средством углубления и закрепления реформ, оказалась недостаточно сформированной и не получила должного признания со стороны властей, университетского руководства и общества в целом. Челлен с болью констатирует, что “в тот самый момент, когда целому народу посредством всеобщего избирательного права готовятся дать возможность нести ответственность за собственную судьбу”, изучение “политики вообще выброшено из нашего образования”. Нет сомнения, что такую же озабоченность сегодня испытывают многие наши коллеги.

 

Весьма актуальной для российской науки является и методологическая требовательность Челлена к себе и к своим ученым занятиям. Он выделяет политику в качестве одного из аналитических “ликов” наций-государств, а затем вычленяет еще более дробные аналитические “лики” внутри самой политики. В этом отношении его научный подход созвучен подходу М. Вебера. Они оба умели четко определять предмет своих исследований и, тем самым, успешно избегать “натуралистического просчета” – некритического приписывания всей действительности тех или иных свойств.

 

Наконец, Челлен интересен нам тем, что ставит во главу угла ключевой момент саморефлексии науки, “когда мысль стремится назад к выявлению собственной проблематики, своих задач и исходного пункта”. Мне хочется надеяться – и для этого есть основания, – что отечественной политологии уже по силам использовать саморефлексию, дабы стать более профессиональной и способствовать профессионализации всей политической сферы, всех политических профессий.

 

М. В. Ильин

[c. 115]

 

1. Политика как наукаi

 

Обращаясь к истории, мы неизменно видим, что государства, развиваясь в постоянных или меняющихся границах, вырастая или погибая, при любых обстоятельствах сохраняют определенные личностные черты. Это свойство огосударствленного общества (statssamfunden) становится особенно заметным в наши дни, когда мы своими глазами можем наблюдать, как “сидящие за столом переговоров державы” вступают в диалог или бьются на поле боя, демонстрируя при этом собственную волю, собственную расчетливость и собственный характер. Персонификация государства проявляется и в тех общих представлениях, которые заставляют нас не просто говорить об Англии, Североамериканских Соединенных Штатах и других государствах как о субъектах, наделенных действенной волей, но и давать им собственные имена, иногда не лишенные карикатурности, например – толстяк “Джон Буль”, тощая дылда “дядя Сэм” и т. д.

В силу данного обстоятельства всякая действительная наука о государстве (kunskap om stat)ii так или иначе должна его персонифицировать. В каждый момент своего существования государства представляют собой сообщества индивидов. На них направляет свой изучающий взгляд исследователь политики, подобно тому как психолог наблюдает человеческую особь, а зоолог – животных. <…> Человек должен рассматриваться с трех точек зрения: тела, или внешнего строения, души, или естественных черт характера, и духа, или разумной деятельности, т. е., если говорить более широко, своего самосознания. В чрезвычайно близкой аналогии к этому находится современное государство как триединство общества – его тела, т. е. внешне выраженной совокупности частных и непосредственных интересов и потребностей; нации – его души, характера народа; и специфически понятого народного духа, его разумной организации. <…> Соответственно, общая политическая наука распадается на этнографию, которая изучает нации, природно обусловленные особенности личности государств (staternas naturpersonligheter); социологию, в поле зрения которой находится общество, внешний конкретный образ государства; и, наконец, на государственное право, изучающее правовое устройство государств, их конституции и системы управления. Подобное деление выглядит вполне естественным, отвечающим собственной сущности государства. Вопрос состоит лишь в том, включает ли в себя государственное право как наука духовную, сознательную сторону государственной жизни. <…>

Ученый, исследующий государственную жизнь, уже не может удовлетвориться простым изучением конституций. <…> Изучая исключительно конституцию, нельзя продвинуться далеко, этого столь же недостаточно для получения достоверного знания о реальном государстве, как изучения человеческих принципов (mānniskas principer) – для познания самого человека.

<…> Одно из величайших открытий наших дней заключается в том, что для постижения любого объекта необходимо изучить окружающую его среду. Известно, насколько плодотворным оказалось данное открытие в области истории искусств. <…> Чтобы понять художника, нужно посмотреть на его родственников, учителей, друзей и – в любом случае – на условия его жизни. <…> В последние годы этот подход проник также в политическую науку, причем решающую роль здесь сыграл Фридрих Ратцель. Тот факт, что он называл свои штудии “антропогеографией” и “политической географией”, сути дела [c. 116] не меняет – это все та же наука о государстве, углубленная посредством изучения отношений между государством и его “маркой” – землей (landet).

В своей земле, в очертаниях своей территории обретает государство собственную индивидуальность во всех ее проявлениях. В определенной мере в них заключены все возможные силы развития. <…> Территория может расширяться посредством “экспансии”, сжиматься из-за внешнего давления и т. п., но в каждый отдельный момент она определяет собой закон жизненной необходимости, ограничивающий свободную волю государства в истории.

Отныне знание о государствах должно <…> быть расширено до знания соответствующих отношений, устанавливающих границы этих государств, до знания их общих морфологических предпосылок, местоположения, формы и образа: одним словом, окружающей их среды. Довольно долго эти характеристики интересовали только статистиков, выступая в качестве своеобразного довеска к конституционному строю государства. Теперь же пришло время обратить внимание на ту глубокую органическую связь, которая превращает эту естественную сторону государства в одну из центральных глав будущей политической науки.

<…> Итак, подытожим результаты высказанных выше соображений (antydningar) относительно политики как науки.

Политика стремится к получению систематического знания о реально существующих государствах или обретших организационную форму народах (organiserade folk). С этой целью она тщательно исследует народную индивидуальность, исходя из тех же посылок, на которых строится изучение отдельных индивидов: ее интересуют не только принципы разума (отчетливее всего запечатленные в правовой организации, являющейся предметом специальной дисциплины – государственного права), но и действующие поверх них общественные отношения и потребности (политическая статистика, илисоциополитика), природные характеристики и духовные сущности (этническая психология, или этнология), прошлое развитие (отчасти принадлежащее истории) и наличная географическая среда (геополитика). Словом, политическая наука – ближайший сосед таких наук, как юриспруденция, изучающая сущность права и его формы; гсоциология, в центре внимания которой находятся различные стадии общественной жизни вне рамок правовой организации; этнография, нацеленная на естественную классификацию человеческих родов, опять же вне связи с государственной организацией; история, пытающаяся познать законы развития жизни; и география, которая исследует земную поверхность как таковую, вне зависимости от того, затронута ли та культурным воздействием человека или нет.

Как можно заметить, у политики много соседей, и соседей важных, причем некоторые из них имеют славные традиции. Вместе с тем ей нетрудно найти то место, где она могла бы оставаться сама собой, даже вторгаясь в чужую область исследований. Правда, нельзя исключить, что из чисто поверхностных соображений политику сочтут приживалкой, существующей исключительно за счет крох с богатого стола других наук. Но все подобного рода подозрения и недопонимания тотчас рассеются, если мы всерьез задумаемся о предмете политики. Коль скоро государство – самостоятельный феномен в человеческой истории, то и наука о нем должна быть самостоятельной дисциплиной. И хотя политическая наука еще не стала таковой, ей неизбежно предстоит это сделать. Нужно лишь укрепить взгляд на государство как на эмпирический факт, и политика обретет в сообществе наук такое же естественное место, как, например, зоология.

<…> Государство как эмпирический факт нельзя сводить лишь к правовому устройству, собранию законов и системе управления или даже к организации, выводимой из конкретного общественного основания, господствующей национальности и собственной территории. По своей сути оно одновременно есть [c. 117] нечто незаконченное, неспособное пребывать в состоянии покоя. Оно не принадлежит к неорганической природе. Оно есть жизнь, движущаяся, действующая, развивающаяся вовнутрь и вовне. Оно постоянно совершенствует свою организацию. Оно предполагает ежедневную деятельность в имеющихся организационных рамках. Оно неослабно стремится к реализации тех возможностей, которые предоставляют ему склонности народа и географическая среда. <…>

Таким образом, размышляя о сущности государства, мы открываем одну за другой огромные области самостоятельной политической науки, которой больше не нужно держаться за юбку истории, юриспруденции или какой-либо иной дисциплины.

 

2. О саморефлексии политикиiii

 

[Политической науке], вне всякого сомнения, присущ момент саморефлексии (sjālfbesinningens stund), когда мысль стремится назад к выявлению собственной проблематики, своих задач и исходного пункта. Предчувствие подсказывает нам, что этот миг уже настал, поскольку великий общественный кризис, затронувший весь мир, проявился в усилении внимания к государствоведческой проблематике. <…>

Если политическая наука пока не превратилась в полноправную дисциплину в общей системе народного просвещения и не стала звеном в системе аттестационных экзаменов высшей школы, то <…> причину тому я вижу в официальном воззрении на ее предмет. <…>

Согласно данному воззрению государство в принципе и в первую очередь является субъектом права. Понятие государства создает именно конституция и ничто иное. Следовательно, наука о нем есть не более чем наука о конституции. Но эта дисциплина уже изучается в высшей школе на юридических факультетах в рамках курса государственного права. Относящаяся к гуманитарной области знания политическая наука пытается отделить себя от права и хоть как-то обозначить собственное своеобразие, совместив перспективу своего развития с историей или выразив ее в метафизическом понятии. Но тем самым она вторгается в законные области двух других наук – истории и (практической) философии. В качестве гибрида этих трех <…> без сердцевины и четко очерченного предметного поля наука политики влачит жалкое существование в сообществе других наук. Но стоит ли тогда удивляться тому, что ей не удалось добиться от общественного мнения того внимания, которое уделяется самостоятельным наукам с собственными предметом и методами исследования? <…>

Итак, следует констатировать, что традиционный для нашей страны взгляд на предназначение политической науки не дает ей обрести то, что по праву ей принадлежит. Но прежде чем возлагать вину за подобное состояние дел на отечественных администраторов этой науки, необходимо вспомнить, что в данном случае они лишь выражают общее мнение, распространенное даже в так называемых больших культурных странах. Если государство – это юридический факт, то, соответственно, наука о государстве – это правовая наука. Подобное представление характерно для нашей эпохи, оно даже не оспаривается ввиду его самоочевидности. Перед нами всеобщий, а не исключительно национальный предрассудок. <…>

Как бы нам ни хотелось представить науку чем-то величественно бесстрастным (oberőrd majestet), отстраненным от любых веяний эпохи, вряд ли от нас может ускользнуть ее фактическая зависимость от них. Силы, выраженные в этих веяниях, неизбежно распространяясь вглубь и вширь, самым [c. 118]решительным образом влияют на науку, способствуя манипулированию ею. Из положения руководителя политическая наука охотно переходит на роль обычного клерка. Каково современное государство, таково и государствоведение, которому трудно избежать искушения быть скорее апологией случайно реализованных форм, нежели чистым отражением самой идеи государстваiv. Но тем более необходимо, чтобы оно по крайней мере не останавливалось в развитии согласно собственному предназначению.

Довольно впечатляющее зрелище – наблюдать, как идея государственной власти движется во времени, то поглощая собой сферу интересов индивида, то отступая перед нею. Мощный волновой ритм этого движения в целом совпадает с циклами всеобщей истории. Так, мы видим эту идею вполне сформированной в период взлета государственности в античном мире, а затем истонченной в деятельности средневековых корпораций, снова достигшей кульминации при абсолютизме и опять угнетенной в эпоху индивидуалистического либерализма, под знаком которого прошло все XIX столетие. Разгадка нынешнего официального взгляда на политическую науку состоит в том, что мы все еще держимся за теоретическое оправдание последнего исторического проявления идеи государства.

Действительно, знаменитая “манчестерская школа” минимизаторов (“the minimisers”), восходящая к учению Локка и Канта, хотела бы видеть в государстве лишь “полицейского” гаранта правопорядка. Но с утверждением формального права данная цель себя уже исчерпала, особенно после того как индивид превратился в фактор позитивного государственного развития. Ведь на практике подобное государство – не более чем юридически-административный факт, “насупленный и неучтивый господин, сидящий за служебным окошком”, как выразился однажды Анатоль Франсv.

Можно ли отрицать, что это определение в известной степени применимо и к шведскому государству XIX в.? Прямое и роковое свидетельство тому <…> мы находим в давно утвердившейся фактической монополии юридических факультетов на подготовку кадров для нашего чиновного корпуса. <…> Если деятельность государства в значительной мере ограничивается надзором за соответствием реальности изданным нормативным предписаниям, то образование заключается в изучении этих нормативных предписаний, не более того. Служить государству – значит служить праву, и точка!

<…> Подобно кольцу, которое стало слишком узким для пальца, наша традиционная наука о государстве должна быть расширена. Это необходимо самой науке, дабы теория не оказалась столь же серой, как тень от живого зеленого дерева, под сенью которого эта наука находится. Это необходимо и народу, который сегодня, как никогда прежде, нуждается в данном элементе системы просвещения. Получив всеобщее избирательное право, шведский народ уже не может уклоняться от современного политического образования.

 

3. Сущность государстваvi

 

Саморефлексия подвела нас к пониманию потребности в расширении сферы политической науки. Возникает вопрос: в каком направлении? <…> Самый короткий путь к решению этой проблемы – обратиться к собственному [c. 119] жизненному опыту и тем представлениям, которые существуют в окружающем нас обществе.

Какой же опыт извлекает гражданин из общения с государством? На первый взгляд, никакого: у человека, как правило, вообще нет опыта общения с государством. В своей повседневной жизни он не сталкивается с ним. Он его не видит. И все же государство всепроникающе, как воздух, гражданин вдыхает его, он пронизан правовым порядком, который ограничивает свободу его действий. Если же ему захочется воочию увидеть государство, то для этого есть простой способ: совершить правонарушение. Тогда словно из тени, где оно обычно скрывается, выступает государство со всеми своими органами и институтами, предназначенными для наказания гражданина: полицией, судами и тюрьмами. Сопротивляться ему бессмысленно, это только ухудшит положение. Государство обладает властью и средствами принуждения, против которых действия гражданина – щекотка былинкой.

Вот – первый образ, в котором государство является индивиду: в виде принуждения, ограничивающего его свободу. Вместе с тем оно олицетворяет собой и защиту от насилия со стороны других индивидов. Очевидно, что и в том, и в другом случае государство обеспечивает определенный правовой порядок реализации непосредственных потребностей индивидов. Подобное вмешательство в сферу свободы, будь то путем принуждения или защиты, осуществляется не прямо ради индивида и даже не только ради правопорядка вообще. Объективно говоря, государство, безусловно, выступает здесь как воля и сила –воля, которая знает, чего она хочет, и сила, способная добиться желаемого; воля к сохранению правопорядка, сила поддерживать этот правопорядок с помощью надлежащих органов. В качестве такой огромной, мощной и тайной воли государство стоит за спиной живущих повседневной жизнью индивидов, огораживая их крепкой стеной из правовых норм, изданных во имя общественного порядка и свободы.

Итак, первое свойство государства, познанное нами эмпирически, подкрепляет взгляд на государство как на субъект права. Вне сомнения, государство существует в виде правового состояния и действует в правовых формах посредством правовых инструментов. <…>

[Но] государство не всегда ведет себя пассивно по отношению к индивиду. По собственному умыслу, без всякого приглашения с его стороны оно с большей или меньшей периодичностью наведывается к нему со своими требованиями и претензиями. Каждый год оно приходит ко всем проживающим на его территории и забирает у них часть честно заработанного на свои нужды – так называемый государственный налог. В какой-то момент – обычно единожды, хотя случаются и рецидивы, – является оно ко всем здоровым людям и прерывает их частную деятельность, призывая на воинскую службу. В экстраординарных ситуациях оно, как настоящий бог войны, требует от своих солдат жертв, вплоть до их жизни. Мы снова сталкиваемся здесь с целеустремленной волей и силой, уже возвысившимися до полного господства над собственностью, рабочим временем и жизнью граждан. <…> Впрочем, и в этом случае их правовой характер еще не утрачен, поскольку притязания государства могут прямо выводиться из необходимости защиты правопорядка от внутренних и внешних посягательств, к тому же очевидно, что для содержания аппарата полиции и армии нужны денежные средства. Но если мы вглядимся еще внимательнее, то обнаружим область, где индивид может искать и получать вспомоществование от своего государства вне правовой сферы.

В самом деле, мы знаем множество случаев, когда государство помогает индивиду и советом, и делом. Оно предоставляет субсидии на возведение жилья, занимается осушением болот, прокладыванием дорог, организацией [c. 120] профессионального обучения – вот несколько взятых наугад примеров деятельности современного государства. <…> Полностью или частично возложив на себя заботу о народном образовании на всех его этапах, государство вторгается в огромную сферу духовных и культурных интересов <…> весьма далекую от правовых рамок.

Таким образом, мы достигли в своем анализе того уровня, когда можем диагностировать наличие у государства интереса к благосостоянию граждан и национальной жизни во всем ее объеме. Разумеется, этот интерес иногда обременителен для индивида. Государство, например, может перекрыть ему дорогу, так что он будет не в состоянии осуществить свои планы, не заручившись государственным согласием в форме так называемой концессии. Мы снова получаем здесь подтверждение тому, что требования и пожелания частного лица – не главное для государства. Оно решает задачи, стоящие над индивидом, и поддерживает частных лиц только в той мере, в какой их деятельность способствует реализации этих задач.

<…> Государство демонстрирует решительный интерес к любого рода развитию. Чем ближе к нашим дням, тем отчетливее проступает эта его черта. Все заметнее инициативы государства в сфере торговли и других отраслях хозяйства и – еще в большей степени – в области культуры. Все нагляднее его присутствие и в той широкой сфере, которую немцы называют “Soziale Fűrsorge” (социальное обеспечение – нем.). <…>

В подобном своем обличье государство <…> резко отличается от того старого либерального идеала, согласно которому оно должно заниматься только обеспечением правопорядка, оставив заботу о прогрессе частным лицам. Наше современное государство само стало проводником прогресса, неизмеримо превосходящим по мощи все остальные. Вывод из нашего исследования является прямым и неоспоримым: политическая наука должна получить столь же широкую возможность изучать особенности социальной и экономической силы государства, как и свойства его правовой силы (rāttskraft). Нас уже не может удовлетворять противопоставление “Staat” (государства – нем.) и “Gesellschaft” (общества – нем.), поскольку время и сама жизнь сделали его устаревшим. <…>

<…> Ориентация науки о государстве на социальные вопросы означает начало ее эмансипации от чистой юриспруденции. <…> Кроме того, приближение нашей науки к действительности представляет собою шаг к укреплению ее самостоятельности. Однако при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что несомненная выгода здесь сопряжена с новыми рисками. Перспектива включения в предмет государствоведения социальных проблем спасает дисциплину от поглощения юриспруденцией, но при этом возникает вопрос: какое положение она займет по отношению к социологии? <…> Со смелостью, присущей молодости, социология уже предъявляет права на понятие государства как на честно завоеванный трофей. <…> Существует опасность, что, освободившись от односторонности юридической науки, наука о государстве вследствие столь характерной для новых учений претензии на исключительность ударится в другую крайность, связанную с преувеличением значимости обществоведческих проблем.

<…> До сих пор в своем исследовании мы ограничивались рассмотрением внутренних проблем государства, политической жизни изнутри. Теперь нам предстоит извне взглянуть на политическую игру между странами. <…> Мы наблюдаем некоторое количество образов, больших фактических реальностей, совпадающих с человеческими чувствами и в любом случае связанных с ними. Что же они представляют собой по существу? Обычно мы называем их державами (makter), чаще всего – в словосочетании“иностранные державы”. [c. 121] <…> Мы именуем их также землями (lānder), царствами (rike)viiнациями(nationer), народами (folk), но во всех языках для обозначения их в качестве синонима употребляется слово“государство” (stat). <…>

<…> С самого начала использования этого слова в нашем языке ему присуще двойное значение. <…> В наших представлениях оно походит на двуликого Януса, одно лицо которого обращено вовнутрь, а другое – вовне.

Теперь зададимся вопросом: в какой науке понятие государства приобрело вторичный смысл? Для ответа на этот вопрос потребуется новый анализ, и при его проведении, безусловно, должна быть принята во внимание географическая составляющая проблемы. Ведь мы используем слова “земля” (land) и “царство”(rike) как своего рода синонимы. На это указывают сами названия стран: Германия (Tyskland – земля немцев), Франция (Frankrike – царство франков) и т. п. <…> Первое, что приходит на ум при упоминании иностранной державы, – это, вне всякого сомнения, ее карта.

Поэтому не следует удивляться тому, что современная география предъявляет претензии на данную область исследования как на собственное наследие и достояние. Ведущим представителем этого движения на рубеже последних двух столетийviii стал Фридрих Ратцель, создатель “антропогеографии” и реформатор политической географии. Исследуя отношения между государством и его почвой (mark)ix, он пришел к выводу, что их связь носит более интимный характер, чем полагали прежде. <…> “Государство является своего рода очеловеченной и организованной землей”; – таков окончательный вердикт Ратцеля. <…>

Однако при дальнейшем анализе обнаруживается неспособность географии и этнографии объять всю эту сферу. Не требуется особенно долгого наблюдения, чтобы заметить, что сущность власти никоим образом не сводится к земле (land) и народу. Эти понятия близки к понятию власти, но никак не исчерпывают ее содержания. Названия Германия, Франция и т. п. подразумевают нечто более широкое, более глубокое. При их упоминании в сознании неизбежно возникают определенные социальные и правовые характеристики, ведь разве можно отделить, например, от образа Германии так называемый милитаризм или от образа Франции – республиканскую конституцию? Разве можно представить себе Англию вне так называемого парламентаризма? Указанные черты, как и все прочие, непостоянны, но в каждый данный момент они неразрывно связаны с конкретной (vederbőrande) сущностью власти. <…> Загадка государства скрывается в такой духовной глубине, куда не проникает географическая пространственная перспектива. <…> Таким образом, мы сталкиваемся здесь с безусловным пробелом в организации нашей науки. <…> Если процесс просвещения заключается прежде всего в познании окружающих нас мировых связей, то, думается, есть потребность и в просвещении более высокого порядка, предполагающем познание фактов в их однородной сущности. Но, похоже, для такого знания пока нет места в общем здании науки, ибо география не может, а наука о государстве не желает предоставить ему кров.

<…> Почему же государствоведение решительно ничего не предпринимает для преодоления такой ситуации? Почему оно не заявляет во всеуслышание о [c. 122] своем преимущественном и первородном праве? Разумеется, оно не может игнорировать тот очевидный факт, что ни одно из проявлений государства нельзя отделить от земли и народа. Наиболее проницательные наблюдатели уже давно обратили внимание на связь между этими составляющими государства и его конституционной практикой (főrfattningslifvet). Но в целом такая взаимосвязь до сих пор оценивалась лишь как чисто внешнее явление. Во всяком случае территория, несмотря на частые к ней обращения, воспринималась как некое подобие рамы для общей картины государства, или пьедестала для его статуи, или же особого подноса, на котором подается наука о государстве, разлитая в бокалы юриспруденции. <…> На таком противопоставлении: или [внутреннее]… или [внешнее], сегодня и остановились. <…> Но если исходя из только что приобретенного опыта мы сравним между собой эти две трактовки, то тотчас заметим, что в обоих случаях перед нами все то же государство, только рассмотренное с разных позиций. Германия, Франция и другие державы, разве изнутри они не кажутся такими же, как Швеция в нашем первом анализе? И разве наша собственная страна не видится извне “иностранной державой”, столь же неуверенной в себе и допускающей ошибки, как и другие… <…>

Как будто пелена спала с наших глаз. <…> Нам больше не надо создавать две разные науки о государстве, первая из которых занималась бы исключительно государством как абсолютным вместилищем права и разумной сущностью, а вторая – совокупностью государств как сферой разрозненных интересов! <…>

Исторически данные реальности, которые мы именуем государствами, выглядят совершенно по-разному в зависимости от того, смотрим ли мы на них извне или изнутри. В одном случае центр перспективы находится исключительно среди граждан государства, индивид отстраняется от взаимосвязи с целым и только после этого получает возможность обозрения. Тогда он в первую очередь замечает правовой феномен, затем социальный и экономический и лишь потом, в самом конце, – этнический и географический. <…> В другом случае мы наблюдаем то же противопоставление себе подобным, <…> как один член семьи противопоставляется остальным ее членам. Но при этом мы получаем обратную картину, ибо [при такой перспективе] в глаза бросаются прежде всего географические и этнические особенности государства, весьма далекие от экономических и социальных, хотя в основе общего представления о нем по-прежнему лежит правопорядок. Так возникает международно-правовое понятие государства. <…> Индивид в этой ситуации уже не сторонний наблюдатель, он еще теснее связан с государством; и в результате мы видим, как государственный корабль со своими пассажирами-гражданами на борту правит путь через океан истории.

<…> Понятия [“государство” и “власть”] не равноценны по объему. Внутреннее заключено во внешнем. Конституция – это только одна из многих сторон государства. Государство как власть является более широким понятием, вбирающим в себя юридическое понятие государства, а не наоборот.

Господство языка над мыслью, поддерживавшееся практической иллюзией до тех пор, пока мы устанавливали границы науки о языке, выражалось в доминировании узкого юридического понятия государства, хотя статистика и география простирали свои усилия дальше, к фактическому понятию. Время, похоже, дает серьезное подтверждение преимущественному праву на последнее науки о государстве. Наша наука должна синтетически встать над старым тезисом государствоведения и антитезисом географии.При изучении богатой фактической сущности государства мы не можем более довольствоваться противопоставлением “или… или”, нам необходимо также сопоставление “как… так и”. <…> [Нас должна интересовать] не только правовая сторона государства, пусть даже в высшей степени обогащенная за счет его экономических и общественных составляющих, но и государство в целом, как оно проявляется в реальной жизни. <…> [c. 123]

<…> Только в качестве политической науки в содержательном смысле слова, т. е. науки скорее о “государственном корабле”, нежели о государственном строе, о государствах, а не просто государственных органах <…> государствоведение найдет свое особое место среди современных исследовательских дисциплин. <…>

<…> Имеющее подобную направленность исследование по своей природе является преимущественно дескриптивным. Его общим основанием выступает эмпирическое наблюдение фактически существующих государств. Оно последовательно рассматривает государство как территориальную форму власти (rike), как экономику, как народ, как общество и как систему господства (herradőme), или источник права, не останавливаясь специально ни на одной из этих характеристик. Иначе говоря, оно видит в них лишь особые проявления одного и того же феномена. <…>

Обладая таким ключом, легко различить естественные границы нашей науки по отношению к предмету других наук. Ее левое крыло – не география, но геополитика; ее цель – не территория (land), но всегда и исключительно пронизывающая последнюю политическая организация, т. е. территориальная форма власти (rike). Ее правое крыло – не государственное право и, тем более, не конституционная история, но конституционная и административная политика, или, если использовать единый термин, <…> политика управления (regements politik). <…>

 

4. Государство как территориальная форма власти (rike)x

 

Геополитика есть учение о государстве как о географическом организме или явлении в пространстве: как о земле, территории, области или, что более содержательно, – о территориальной форме власти, царстве (rike). Подобно политической науке, геополитика держит в поле своего зрения единство государства, способствуя тем самым пониманию его сущности, в то время как политическая география изучает земную поверхность в качестве места обитания человечества в его отношении к прочим свойствам земли.

Уже было замечено, что территориальная организация власти (rike) – это та сторона государства, которая первая попадает в поле зрения при наблюдении его извне. Подтверждением тому служит номенклатура географических элементов ряда государства. Когда мы под Англией подразумеваем могущественного исторического героя, закрасившего большую часть карты мира своим традиционным красным цветом, то в основе наших представлений, вне всякого сомнения, лежит образ, навеянный этой географической картой. <…> И если термин “земля” (land) может использоваться для обозначения провинций – Вестеталанд, Фрисланд, Ютландия и др., то слово “царство” (rike) употребляется в нашем языке лишь применительно к государству. Более того, это слово часто включается в сами названия государств: например, Франция (Frankrike), Австрия (Ősterrike), Германская империя (Tyska riket) и даже Швеция (Sverige), хотя четкость [упомянутого компонента] названия нашей страны оказалась несколько затуманена в ходе развития языка и произношения. К географической номенклатуре относятся и названия таких государств, как Данияxi <…> и Норвегияxii. <…> Мы не можем думать о государстве отдельно от земли (территории), не колебля при этом понятие государства вообще. [c. 124]

Таким образом, для существования государства явно недостаточно целеустремленной воли и даже организованной власти. <…> Ганза когда-то обладала огромным могуществом, <…> но так и не стала настоящим государством. Деятельность северогерманского Ллойда охватывает все моря мира, однако из его бесчисленных кораблей и контор, безусловно, государства не возникает. Современные профсоюзы и синдикаты смогли приобрести огромную клиентуру и распространились (как Всемирный почтовый союз) практически по всему земному шару, но, поскольку сами по себе они не владеют никакой территорией, им никогда не обрести свойств или статуса государства. В столь же малой степени могут быть причислены к государствам, несмотря на богатейшие фонды, и полутайные союзы, например, Иезуитский орден, хотя Тевтонский орден, в свое время захвативший реальные земли и организовавший управление ими, был государством. Крупнейшее из известных организованных сообществ, за исключением государства, – народная Церковь, а самая большая из всех церквей – всемирная католическая Церковь. Она, без сомнения, и сейчас может претендовать на роль великой державы; она все еще держит в своей “мертвой руке” неисчислимые богатства, обладает необычайно сильной организацией монархического типа, и ее монарх – ровня прочим суверенам. Но все это вместе взятое не превращает Церковь в государство. <…> Необходимый для идентификации в качестве государства территориальный признак имеется лишь у коммуны как органа местного самоуправления, но она лишена права на полное самоопределение (sjālfbestāmningsrātt).

<…> Каждый, кто обращался к эпохе античности, не мог не заметить, что в те времена государства обычно носили имена своих столиц. Знакомясь с античной историей, мы следим за судьбой Афин, Спарты, Фив, наблюдаем борьбу Рима с Карфагеном, видим, как Рим разрастается до размеров огромного культурного сообщества, оставаясь по-прежнему Римом. Когда же вместо этих названий мы сегодня употребляем слова “Греция” и “Италия”, то тем самым искажаем действительность. Античные государства являлись городами-государствами, и подобно тому, как это бывает, скажем, у деревни, их территория по сути уводилась к городской округе. Только в пределах городской черты кипела государственная жизнь, а потому территориальный аспект лишь косвенно учитывался при определении самого государства. То есть, данный территориальный тип государства представлял собой город с округом. <…>

Западноевропейское средневековье принесло с собой новый [территориальный] тип [государства], прямо противоположный античному. Понятие государства полностью растворилось в понятии территории, terra.При этом господство натурального хозяйства и плохое состояние дорог вызвали к жизни феномен кочующего двора с королем, живущим за счет своих владений и не имеющим опоры даже в столице. <…> Но в эпоху абсолютизма XVI–XVII вв. вследствие развития экономики снова появляются государства позднеримского, преимущественно византийского, типа. В результате опять возникают сильно развитые столичные центры. <…> Это ведет к окончательному распределению и выравниванию между столицей и остальной территорией, столь характерному для современных европейских странxiii.

На гребне этого общего развития столицы получают новое дыхание (reinkarnation). Это происходит в конце эпохи средневековья в связи с расцветом капиталистического способа хозяйствования в трех основных регионах: в Северной Италии (Венеция, Генуя, Флоренция), частично во Фландрии (Гент, Брюгге, Антверпен) и частично в Германии с ее “имперскими [c. 125] городами”, которые после Вестфальского мира получили в рамках империи ту же самостоятельность, что и другие немецкие земли. <…> Вплоть до окончания Французской революции ярчайшим примером города-государства, построенного по образцу римского полиса (Roms cert), оставалась Венеция. В настоящее время сохранилось лишь несколько суверенных городов, включенных в современную структуру территории; к ним относятся так называемые “свободные имперские города” – Гамбург, Любек, Бремен, а также такой полукантон, как Базель. Однако на самом деле все они являются не более чем провинциальными центрами, пользующимися широким самоуправлением благодаря покровительству высших властей страны.

На сегодняшний день подобный тип государства тоже принято считать исчерпавшим себя. <…>

<…> Мы констатируем, что современное государство охватывает собой территорию как городов, так и всей страны (land). Все государства – землевладельцы. Следующее наблюдение касается различия между государством и частным землевладельцем. Крестьянин может продать свой хутор (gerd) и купить новый. <…> Совсем по-другому обстоит дело с государством. Государство не может никуда переехать. В противоположность бродячим ордам номадов у него постоянные место жительства и прописка (hemortsrātt). Это установлено раз и навсегда для всех краев (mark). Государство прикреплено к своей земле, оно погибнет, если нарушит эту связь. Оно подчинено “особенностям жизни” на этой земле. Представьте себе, что все население Швеции утратило связь с монархом, государственным флагом, всей своей подвижной культурой и присоединилось к кому-то другому, вошло в другое окружение. Швецию мы не смогли бы унести с собой, позади нас лежало бы мертвое шведское государство.

Мы зафиксировали здесь то свойство, которое сближает государство с феноменами растительного мира, например – с лесом. Государство, <…> подобно лесу, связано с определенной почвой, из которой получает питание и в которую, как дерево, вплетено своими корнями. Есть у него и сходство с миром животных, ибо принадлежащие к государству индивиды могут свободно передвигаться, а значит – и служить его интересам, находясь за пределами государственной территории. <…> В растительной и животной среде можно найти аналогии и процессу колонизации, когда новое государство вырастает как молодой побег на старом дереве. Вместе с тем все антропоморфные аналогии исчерпываются способностью государства устанавливать духовные связи. <…>

Вот в целом те соображения, которые появляются при первоначальной рекогносцировке просторов геополитики (geopolitikens vida). <…> Я склонен трактовать отношение между государством и его территориальной организацией (rike) не столько как внешнюю связь между собственником и собственностью, сколько как внутреннюю связь между личностью и ее физическим телом. И я полностью убежден, что данная трактовка, вместе с проанализированным здесь материалом, поможет нам изучать те многочисленные нити, которые связывают свободную волю государства с территориальной формой его власти (rike).

 

 

Вебер М.

Политика как призвание и профессия

Источник: Вебер М. Избранные произведения. – М., 1990. С. 644–706.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала

 

В соответствии с вашим пожеланием я должен сделать доклад, который, однако, непременно разочарует вас в нескольких отношениях. От разговора о политике как призвании и профессии вы непроизвольно будете ожидать высказываний и оценок по злободневным вопросам. Но об этом мы скажем лишь под конец, чисто формально, в связи с определенными вопросами, относящимися к значению политической деятельности во всем ведении жизни (Lebensfuhrung). Из сегодняшнего доклада как раз должны быть исключены все вопросы, относящиеся к тому, какую политику следует проводить, какое, таким образом,содержание следует придавать своей политической деятельности. Ибо они не имеют никакого отношения к общему вопросу: что есть и что может означать политика как призвание и профессия. Итак, к делу!

Что мы понимаем под политикой? Это понятие имеет чрезвычайно широкий смысл и охватывает все виды деятельности по самостоятельному руководству. Говорят о валютной политике банков, о дисконтной политике Имперского банка, о политике профсоюза во время забастовки; можно говорить о школьной политике городской или сельской общины, о политике правления, руководящего корпорацией, наконец, даже о политике умной жены, которая стремится управлять своим мужем. [c.644] Конечно, сейчас мы не берем столь широкое понятие за основу наших рассуждений. Мы намереваемся в данном случае говорить только о руководстве или оказании влияния на руководство политическим союзом, то есть в наши дни–государством.

Но что есть “политический” союз с точки зрения социологического рассуждения? Что есть “государство”? Ведь государство нельзя социологически определить, исходя из содержания его деятельности. Почти нет таких задач, выполнение которых политический союз не брал бы в свои руки то здесь, то там; с другой стороны, нет такой задачи, о которой можно было бы сказать, что она во всякое время полностью, то есть исключительно, присуща тем союзам, которые называют “политическими”, то есть в наши дни – государствам, или союзам, которые исторически предшествовали современному государству. Напротив, дать социологическое определение современного государства можно, в конечном счете, только исходя из специфически применяемого им, как и всяким политическим союзом, средства –физического насилия. “Всякое государство основано на насилии”, – говорил в своё время Троцкий в Брест-Литовске. И это действительно так. Только если бы существовали социальные образования, которым было бы неизвестно насилие как средство, тогда отпало бы понятие “государства”, тогда наступило бы то, что в особом смысле слова можно было бы назвать “анархией”. Конечно, насилие отнюдь не является нормальным или единственным средством государства – об этом нет и речи, – но оно, пожалуй, специфическое для него средство. Именно в наше время отношение государства к насилию особенно интимно (innerlich). В прошлом различным союзам–начиная с рода – физическое насилие было известно как совершенно нормальное средство. В противоположность этому сегодня мы должны будем сказать: государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области – “область” включается в признак! – претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия. Ибо для нашей эпохи характерно, что право на физическое насилие приписывается всем другим союзам или отдельным лицам лишь настолько, насколько государство со своей стороны допускает это насилие: единственным источником “права” на насилие считается государство. [c.645]

Итак, “политика”, судя по всему, означает стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает.

В сущности, такое понимание соответствует и словоупотреблению. Если о каком-то вопросе говорят: это “политический” вопрос, о министре или чиновнике: это “политический” чиновник, о некотором решении: оно “политически” обусловлено, – то тем самым всегда подразумевается, что интересы распределения, сохранения, смещения власти являются определяющими для ответа на указанный вопрос, или обусловливают это решение, или определяют сферу деятельности соответствующего чиновника. Кто занимается политикой, тот стремится к власти: либо к власти как средству, подчиненному другим целям (идеальным или эгоистическим), либо к власти “ради нее самой”, чтобы наслаждаться чувством престижа, которое она дает.

Государство, равно как и политические союзы, исторически ему предшествующие, есть отношениегосподства людей над людьми, опирающееся на легитимное (то есть считающееся легитимным) насилие как средство, Таким образом, чтобы оно существовало, люди, находящиеся под господством, должныподчиняться авторитету, на который претендуют те, кто теперь господствует. Когда и почему они так поступают? Какие внутренние основания для оправдания господства и какие внешние средства служат ему опорой?

В принципе имеется три вида внутренних оправданий, то есть оснований легитимности (начнем с них). Во-первых, это авторитет “вечно вчерашнего”: авторитет нравов, освященных исконной значимостью и привычной ориентацией на их соблюдение, – “традиционное” господство, как его осуществляли патриарх и патримониальный князь старого типа. Далее, авторитет внеобыденного личного дара (Gnadengabe) (харизма), полная личная преданность и личное доверие, вызываемое наличием качеств вождя у какого-то человека: откровений, героизма и других, – харизматическое господство, как его осуществляют пророк, или – в области политического – избранный князь-военачальник, или плебисцитарный властитель, выдающийся демагог и политический партийный вождь. Наконец, господство в силу [c.646] “легальности”, в силу веры в обязательность легального установления (Satzung) и деловой “компетентности”, обоснованной рационально созданными правилами, то есть ориентации на подчинение при выполнении установленных правил – господство в том виде, в каком его осуществляют современный “государственный служащий” и все те носители власти, которые похожи на него в этом отношении. Понятно, что в действительности подчинение обусловливают чрезвычайно грубые мотивы страха и надежды–страха перед местью магических сил или властителя, надежды на потустороннее или посюстороннее вознаграждение – и вместе с тем самые разнообразные интересы. К этому мы сейчас вернемся. Но если пытаться выяснить, на чем основана “легитимность” такой покорности, тогда, конечно, столкнешься с указанными тремя ее “чистыми” типами. А эти представления о легитимности и их внутреннее обоснование имеют большое значение для структуры господства. Правда, чистые типы редко встречаются в действительности. Но сегодня мы не можем позволить себе детальный анализ крайне запутанных изменений, переходов и комбинаций этих чистых типов: это относится к проблемам “общего учения о государстве”.

В данном случае нас интересует прежде всего второй из них: господство, основанное на преданности тех, кто подчиняется чисто личной “харизме” “вождя”. Ибо здесь коренится мысль о призвании (Beruf1) в его высшем выражении. Преданность харизме пророка или вождя на войне, или выдающегося демагога в народном собрании (Ekklesia) или в парламенте как раз и означает, что человек подобного типа считается внутренне “призванным” руководителем людей, что последние подчиняются ему не в силу обычая или установления, но потому, что верят в него. Правда, сам “вождь” живет своим делом, “жаждет свершить свой труд”2, если только он не ограниченный и тщеславный выскочка. Именно к личности вождя и ее качествам относится преданность его сторонников: апостолов, последователей, только ему преданных партийных приверженцев. В двух важнейших в прошлом фигурах: с одной стороны, мага и пророка, с другой – избранного князя-военачальника, главаря банды, кондотьера – вождизм как явление встречается[c.647] во все исторические эпохи и во всех регионах. Но особенностью Запада, что для нас более важно, является политический вождизм в образе сначала свободного “демагога”, существовавшего на почве города-государства, характерного только для Запада, и прежде всего для средиземноморской культуры, а затем – в образе парламентского “партийного вождя”, выросшего на почве конституционного государства, укорененного тоже лишь на Западе.

Конечно, главными фигурами в механизме политической борьбы не были одни только политики в силу их “призвания” в собственном смысле этого слова. Но в высшей степени решающую роль здесь играет тот род вспомогательных средств, которые находятся в их распоряжении. Как политически господствующие силы начинают утверждаться в своем государстве? Данный вопрос относится ко всякого рода господству, то есть и к политическому господству во всех его формах: к традиционному, равно как и к легальному, и к харизматическому.

Любое господство как предприятие (Herrschaftsbetrieb), требующее постоянного управления, нуждается, с одной стороны, в установке человеческого поведения на подчинение господам, притязающим быть носителями легитимного насилия, а с другой стороны,– посредством этого подчинения – в распоряжении теми вещами, которые в случае необходимости привлекаются для применения физического насилия: личный штаб управления и вещественные (sachlichen) средства управления.

Штаб управления, представляющий во внешнем проявлении предприятие политического господства, как и всякое другое предприятие, прикован к властелину, конечно, не одним лишь представлением о легитимности, о котором только что шла речь. Его подчинение вызвано двумя средствами, апеллирующими к личному интересу: материальным вознаграждением и социальным почетом (Ehre). Лены вассалов, доходные должности наследственных чиновников, жалованье современных государственных служащих, рыцарская честь (Ritterehre), сословные привилегии, престиж чиновников (Beamtenehre) образуют вознаграждение, а страх потерять их – последнюю решающую основу солидарности штаба управления с властелином. Это относится и к господству [c.648] харизматического вождя: военные почести (Kriegsehre) и добыча военной дружины, “spoils”3; эксплуатация тех, кто находится под господством, благодаря монополии на должности, политически обусловленная прибыль и удовлетворенное тщеславие для свиты демагога. Совершенно так же, как и на хозяйственном предприятии, для сохранения любого насильственного господства требуются определенные внешние материальные средства. Теперь все государственные устройства можно разделить в соответствии с тем принципом, который лежит в их основе: либо этот штаб – чиновников или кого бы то ни было, на чье послушание должен иметь возможность рассчитывать обладатель власти, – является самостоятельным собственником средств управления, будь то деньги, строения, военная техника, автопарки, лошади или что бы там ни было; либо штаб управления “отделен” от средств управления в таком же смысле, в каком служащие и пролетариат внутри современного капиталистического предприятия “отделены” от вещественных средств производства. То есть либо обладатель власти управляет самостоятельно и за свой счет организуя управление через личных слуг, или штатных чиновников, или любимцев и доверенных, которые не суть собственники (полномочные владетели) вещественных средств предприятия, но направляются сюда господином, либо же имеет место прямо противоположное. Это различие проходит через все управленческие организации прошлого.

Политический союз, в котором материальные средства управления полностью или частично подчинены произволу зависимого штаба управления, мы будем называть “сословно” (“stаndisch”) расчлененным союзом. Например, вассал в вассальном союзе покрывал расходы на управление и правосудие в округе, пожалованном ему в лен, из собственного кармана, сам экипировался и обеспечивал себя провиантом в случае войны; его вассалы делали то же самое. Это, естественно, имело последствия для могущества сеньора (Неrr), которое покоилось лишь на союзе личной верности и на том, что обладание леном и социальная честь (Ehre) вассала вели свою “легитимность” от сеньора. [c.649]

Но всюду, вплоть до самых ранних политических образований, мы находим и собственное правление господина (Негг): через лично зависящих от него рабов, домашних служащих, слуг, любимцев и обладателей доходных мест, вознаграждаемых натурой и деньгами из его кладовых, он пытается взять управление в свои руки, оплатить средства из своего кармана, из доходов со своего родового имущества, создать войско, зависимое только от него лично, ибо оно экипировано и снабжено провиантом из его кладовых, магазинов, оружейных. В то время как в “сословном” союзе сеньор осуществляет свое господство с помощью самостоятельной “аристократии”, то есть разделяет с нею господство, здесь он господствует, опираясь либо на челядь, либо на плебеев–неимущие, лишенные собственного социального престижа слои, которые полностью от него зависят и отнюдь не опираются на собственную конкурирующую власть. Все формы патриархального и патримониального господства, султанской деспотии и бюрократического государственного строя относятся к данному типу. В особенности бюрократический государственный строй, то есть тот, который в своей самой рациональной форме характерен и для современного государства и именно для него.

Повсюду развитие современного государства начинается благодаря тому, что князь осуществляет экспроприацию других самостоятельных “частных” носителей управленческой власти, то есть тех, кто самостоятельно владеет средствами предприятия управления и военного предприятия, средствами финансового предприятия и имуществом любого рода, могущем найти политическое применение. Весь этот процесс протекает совершенно параллельно развитию капиталистического предприятия через постепенную экспроприацию самостоятельного производителя. В результате мы видим, что в современном государстве все средства политического предприятия фактически сосредоточиваются в распоряжении единственной высшей инстанции (Spitze). Ни один чиновник не является больше собственником денег, которые он тратит, или зданий, запасов, инструментов, военной техники, которыми он распоряжается. Таким образом, в современном “государстве” полностью реализовано (и это существенно для его понятия) “отделение” штаба управления – управляющих чиновников и работников [c.650] управления – от вещественных средств предприятия. Но здесь начинает действовать наисовременнейшая для нашего времени тенденция с попыткой открытой экспроприации подобного экспроприатора политических средств, а тем самым политической власти. Революции это удалось по меньшей мере в том отношении, что на место поставленного (gesatzten) начальства пришли вожди, которые благодаря противозаконным действиям или выборам захватили власть и получили возможность распоряжаться политическим штабом (людьми) и аппаратом вещественных средств и выводят свою легитимность – все равно, с каким правом, – из воли тех, кто находится под господством. Другое дело, насколько тут оправданна надежда осуществить на основе этого успеха – по меньшей мере кажущегося – также и экспроприацию внутри капиталистических хозяйственных предприятий, руководство которыми, в сущности, несмотря на далеко идущие аналогии, следует совершенно иным законам, чем политическое управление. Но от оценок этого вопроса мы сегодня воздержимся. Для нашего рассмотрения я фиксирую момент чисто понятийный: современное государство есть организованный по типу учреждения союз господства, который внутри определенной сферы добился успеха в монополизации легитимного физического насилия как средства господства и с этой целью объединил вещественные средства предприятия в руках своих руководителей, а всех сословных функционеров с их полномочиями, которые раньше распоряжались этим по собственному произволу, экспроприировал и сам занял вместо них самые высшие позиции.

В ходе политического процесса экспроприации, который с переменным успехом разыгрывался в разных странах мира, выступили, правда, сначала на службе у князя, первые категории “профессиональных политиков” во втором смысле, то есть людей, которые не хотели сами быть господами, как харизматические вожди, но поступили на службу политическим господам. В этой борьбе они предоставили себя в распоряжение князьям и сделали из проведения их политики, с одной стороны, доходный промысел, с другой стороны, обеспечили себе идеальное содержание своей жизни. Подчеркнем, что лишь на Западе мы находим этот род профессиональных политиков на службе не только князей, но и других сил. В прошлом они были их важнейшим инструментом для [c.651] исполнения власти и осуществления политической экспроприации.

Прежде чем заняться рассмотрением таких “профессиональных политиков” более подробно, надо всесторонне и однозначно выяснить, что представляет собой их существование.

Можно заниматься “политикой” – то есть стремиться влиять на распределение власти между политическими образованиями и внутри них – как в качестве политика “по случаю”, так и в качестве политика, для которого это побочная или основная профессия, точно так же, как и при экономическом ремесле. Политиками “по случаю” являемся все мы, когда опускаем свой избирательный бюллетень или совершаем сходное волеизъявление, например рукоплещем или протестуем на “политическом” собрании, произносим “политическую” речь и т. д.; у многих людей подобными действиями и ограничивается их отношение к политике. Политиками “по совместительству” являются в наши дни, например, все те доверенные лица и правления партийно-политических союзов, которые – по общему правилу – занимаются этой деятельностью лишь в случае необходимости, и она не становится для них первоочередным “делом жизни” ни в материальном, ни в идеальном отношении. Точно так же занимаются политикой члены государственных советов и подобных совещательных органов, начинающих функционировать лишь по требованию. Но равным же образом ею занимаются и довольно широкие слои наших парламентариев, которые “работают” на нее лишь во время сессий. В прошлом мы находим такие слои именно в сословиях. “Сословиями” мы будем называть полномочных владельцев военных средств, а также владельцев важных для управления вещественных средств предприятия или личных господских сил. Значительная их часть была весьма далека от того, чтобы полностью, или преимущественно, или даже больше чем только по случаю посвятить свою жизнь политике. Напротив, свою господскую власть они использовали в интересах получения ренты или прибыли и проявляли политическую активность на службе политического союза, только если этого специально требовали их господин или другие члены сословия. Аналогичным образом вела себя и часть вспомогательных сил, привлекаемых князем в борьбе за создание собственного политического предприятия, которое [c.652] должно было находиться в его распоряжении. Это было характерно для “домашних советников” и, еще раньше, для значительной части советников, собирающихся в “курии” и других совещательных органах князя. Но, конечно, князь не обходился этими вспомогательными силами, действовавшими лишь по случаю и по совместительству. Он должен был попытаться создать себе штаб вспомогательных сил, полностью и исключительно избравших как основнуюпрофессию службу у князя. От того, откуда он брал их, существенным образом зависела структура возникающего династического политического образования, и не только она, но и все своеобразие соответствующей культуры. Перед той же необходимостью оказались тем более политические союзы, которые при полном устранении или значительном ограничении власти князей политически конституировались в качестве (так называемых) “свободных” сообществ (Gemeinwesen) – “свободных” не в смысле свободы от насильственного господства, но в смысле отсутствия насилия, легитимного в силу традиции (по большей части религиозно освященной), со стороны князя как исключительного источника всякого авторитета. Исторической родиной таких союзов является только Запад, а зачатком их был город как политический союз, как таковой появившийся первоначально в культурном ареале Средиземноморья. Как выглядели во всех этих случаях “преимущественно-профессиональные” (“hauptberuflichen”) политики?

Есть два способа сделать из политики свою профессию: либо жить “для” политики, либо жить “за счет” политики и “политикой” (“von” der Politik). Данная противоположность отнюдь не исключительная. Напротив, обычно, по меньшей мере идеально, но чаще всего и материально, делают то и другое: тот, кто живет “для” политики, в каком-то внутреннем смысле творит “свою жизнь из этого” – либо он открыто наслаждается обладанием властью, которую осуществляет, либо черпает свое внутреннее равновесие и чувство собственного достоинства из сознания того, что служит “делу” (“Sache”), и тем самым придаетсмысл своей жизни. Пожалуй, именно в таком глубоком внутреннем смысле всякий серьезный человек, живущий для какого-то дела, живет также и этим делом. Таким образом, различие касается гораздо более глубокой стороны – экономической. [c.653] “За счет” политики как профессии живет тот, кто стремится сделать из нее постоянный источник дохода; “для” политики – тот, у кого иная цель. Чтобы некто в экономическом смысле мог бы жить “для” политики, при господстве частнособственнического порядка должны наличествовать некоторые, если угодно, весьма тривиальные предпосылки: в нормальных условиях он должен быть независимым от доходов, которые может принести ему политика. Следовательно, он просто должен быть состоятельным человеком или же как частное лицо занимать такое положение в жизни, которое приносит ему достаточный постоянный доход. Так по меньшей мере обстоит дело в нормальных условиях. Правда, дружина князя-военачальника столь же мало озабочена условиями нормального хозяйствования, как и свита революционного героя улицы. Оба живут добычей, грабежом, конфискациями, контрибуциями, навязыванием ничего не стоящих принудительных средств платежа – что, в сущности, одно и то же. Но это необходимо внеобыденные явления: при обычном хозяйстве доходы приносит только собственное состояние. Однако одного этого недостаточно: тот, кто живет “для” политики, должен быть к тому же хозяйственно “обходим”, то есть его доходы не должны зависеть от того, что свою рабочую силу и мышление он лично полностью или самым широким образом постоянно использует для получения своих доходов. Безусловно “обходим” в этом смысле рантье, то есть тот, кто получает совершенно незаработанный доход, будь то земельная рента у помещика в прошлом, крупных землевладельцев и владетельных князей настоящего времени – а в античности и в средние века и рента, взимаемая с рабов и крепостных, – будь то доход от ценных бумаг или из других современных источников ренты. Ни рабочий,ни – на что следует обратить особое внимание – предприниматель, в том числе и именно современный крупный предприниматель, не являются в этом смысле “обходимыми”. Ибо и предприниматель, и именнопредприниматель, – промышленный в значительно большей мере, чем сельскохозяйственный, из-за сезонного характера сельского хозяйства – привязан к своему предприятию и необходим. В большинстве случаев он с трудом может хотя бы на время позволить заместить себя. Столь же трудно можно заместить, например, врача, и чем более талантливым и занятым он является, тем [c.654] реже возможна замена. Легче уже заместить адвоката, чисто по производственно-техническим причинам, и поэтому в качестве профессионального политика он играл несравненно более значительную, иногда прямо-таки господствующую роль. Мы не собираемся дальше прослеживать подобную казуистику, но проясним для себя некоторые следствия.

Если государством или партией руководят люди, которые (в экономическом смысле слова) живут исключительно для политики, а не за счет политики, то это необходимо означает “плутократическое” рекрутирование политических руководящих слоев. Но последнее, конечно, еще не означает обратного: что наличие такого плутократического руководства предполагало бы отсутствие у политически господствующего слоя стремления также жить и “за счет” политики, то есть использовать свое политическое господство и в частных экономических интересах. Об этом, конечно, нет и речи. Не было такого слоя, который не делал бы нечто подобное каким-то образом. Мы сказали только одно: профессиональные политики непосредственно не вынуждены искать вознаграждение за свою политическую деятельность, на что просто должен претендовать всякий неимущий политик. А с другой стороны, это не означает, что, допустим, не имеющие состояния политики исключительно или даже только преимущественно предполагают частнохозяйственным образом обеспечить себя посредством политики и не думают или же не думают преимущественно “о деле”. Ничто бы не могло быть более неправильным. Для состоятельного человека забота об экономической “безопасности” своего существования эмпирически является – осознанно или неосознанно – кардинальным пунктом всей его жизненной ориентации. Совершенно безоглядный и необоснованный политический идеализм обнаруживается если и не исключительно, то по меньшей мере именно у тех слоев, которые находятся совершенно вне круга, заинтересованного в сохранении экономического порядка определенного общества; это в особенности относится к внеобыденным, то есть революционным, эпохам. Но сказанное означает только, что не плутократическое рекрутирование политических соискателей (Interessenten), вождей (Fuhrerschaft) и свиты (Qefolgschaft) связано с само собой разумеющейся предпосылкой, что они получают регулярные и надежные доходы от предприятия политики. [c.655] Руководить политикой можно либо в порядке “почетной деятельности”, и тогда ею занимаются, как обычно говорят, “независимые”, то есть состоятельные, прежде всего имеющие ренту люди. Или же к политическому руководству допускаются неимущие, и тогда они должны получать вознаграждение. Профессиональный политик, живущий за счет политики, может быть чистым “пребендарием” (“Pfrunder”) или чиновником на жалованье. Тогда он либо извлекает доходы из пошлин и сборов за определенные обязательные действия (Leistungen) – чаевые и взятки представляют собой лишь одну, нерегулярную и формально нелегальную разновидность этой категории доходов, – или получает твердое натуральное вознаграждение, или денежное содержание, или то и другое вместе. Руководитель политикой может приобрести характер “предпринимателя”, как кондотьер, или арендатор, или покупатель должности в прошлом, или как американский босс, расценивающий свои издержки как капиталовложение, из которого он, используя свое влияние, сумеет извлечь доход. Либо же такой политик может получать твердое жалованье как редактор, или партийный секретарь, или современный министр, или политический чиновник. В прошлом лены, дарения земли, пребенды всякого рода, а с развитием денежного хозяйства в особенности места, связанные со взиманием сборов (Sportelpfrunden), были типичным вознаграждением для свиты со стороны князей, одержавших победы завоевателей или удачливых глав партий; ныне партийными вождями за верную службу раздаются всякого рода должности в партиях, газетах, товариществах, больничных кассах, общинах и государствах. Все партийные битвы суть не только битвы ради предметных целей, но прежде всего также и за патронаж над должностями. В Германии все противоборство партикуляристских и централистских устремлений закручено прежде всего и вокруг вопроса, какая из сил – берлинцы ли или же мюнхенцы, карлсруэсцы, дрезденцы – будет иметь патронаж над должностями. Ущемления в распределении должностей воспринимаются партиями более болезненно, чем противодействие их предметным целям. Во Франции смена префекта, имеющая партийно-политический характер, всегда считалась большим переворотом и возбуждала больше шума, чем какая-нибудь модификация правительственной программы, имевшая почти исключительно [c.656] фразеологическое значение. Со времени исчезновения старых противоположностей в истолковании конституции многие партии (именно так обстоит дело в Америке) превратились в настоящие партии охотников за местами, меняющие свою содержательную программу в зависимости от возможностей улова голосов. В Испании вплоть до последних лет две крупные партии сменяли друг друга в конвенционально закрепленной очередности в форме сфабрикованных свыше “выборов”, чтобы обеспечить должностями своих сторонников. В регионах испанских колониальных владений как при так называемых “выборах”, так и при так называемых “революциях” речь всегда идет о государственной кормушке, которой намерены воспользоваться победители. В Швейцарии партии мирно распределяют между собой должности путем пропорциональных выборов, и многие из наших “революционных” проектов конституции, например первый проект, предложенный для Бадена, имели целью распространить ту же систему и на министерские посты, то есть рассматривали государство и должности в нем именно как учреждение по обеспечению доходными местами. Этим прежде всего вдохновлялась партия центра и даже провозгласила пунктом своей программы в Бадене пропорциональное распределение должностей сообразно конфессиям, то есть невзирая на успех. Вследствие общей бюрократизации с ростом числа должностей и спроса на такие должности как формы специфически гарантированного обеспечения данная тенденция усиливается для всех партий, и они во все большей мере становятся таким средством обеспечения для своих сторонников.

Однако ныне указанной тенденции противостоит развитие и превращение современного чиновничества в совокупность трудящихся (Arbeiterschaft), высококвалифицированных специалистов духовного труда, профессионально вышколенных многолетней подготовкой, с высокоразвитой сословной честью, гарантирующей безупречность, без чего возникла бы роковая опасность чудовищной коррупции и низкого мещанства, а это бы ставило под угрозу чисто техническую эффективность государственного аппарата, значение которого для хозяйства, особенно с возрастанием социализации, постоянно усиливалось и будет усиливаться впредь. Дилетантское управление делящих добычу политиков, которое в Соединенных Штатах заставляло сменять сотни тысяч [c.657] чиновников – вплоть до почтальонов – в зависимости от исхода президентских выборов и не знало пожизненных профессиональных чиновников, давно нарушено Civil Service Reform4. Эту тенденцию обусловливают чисто технические, неизбежные потребности управления. В Европе профессиональное чиновничество, организованное на началах разделения труда, постепенно возникло в ходе полутысячелетнего развития. Начало его формированию положили итальянские города и сеньории, а среди монархий – государства норманнских завоевателей. Решающий шаг был сделан в управлении княжескими финансами. По управленческим реформам императора Макса5 можно видеть, с каким трудом даже под давлением крайней нужды и турецкого господства чиновникам удавалось экспроприировать [власть] князя в той сфере, которая меньше всего способна была терпеть произвол господина, все еще остававшегося прежде всего рыцарем. Развитие военной техники обусловило появление профессионального офицера, совершенствование судопроизводства – вышколенного юриста. В этих трех областях профессиональное чиновничество одержало окончательную победу в развитых государствах в XVI в. Тем самым одновременно с возвышением княжеского абсолютизма над сословиями происходила постепенная передача княжеского самовластия (Selbstherrschaft) профессиональному чиновничеству, благодаря которому только и стала для князя возможной победа над сословиями.

Одновременно с подъемом вышколенного чиновничества возникали также – хотя это совершалось путем куда более незаметных переходов – “руководящие политики”. Конечно, такие фактически главенствующие советники князей существовали с давних пор во всем мире. На Востоке потребность по возможности освободить султана от бремени личной ответственности за успех правления создала типичную фигуру “великого визиря”. На Западе, прежде всего под влиянием донесений венецианских послов, жадно читаемых в дипломатических профессиональных кругах, дипломатия в эпоху Карла V – эпоху Макиавелли – впервые становилась сознательно практикуемым искусством, адепты которого, по большей части гуманистически образованные, рассматривали себя как вышколенный слой посвященных, подобно гуманистически образованным государственным деятелям в [c.658] Китае в последнюю эпоху существования там отдельных государств. Необходимость формально единого ведения всей политики, включая внутреннюю, одним руководящим государственным деятелем окончательно сформировалась и стала неизбежной лишь благодаря конституционному развитию. Само собой разумеется, что и до этого, правда, постоянно появлялись такие отдельные личности, как советники или более того, по существу, руководители князей. Но организация учреждений пошла сначала, даже в наиболее развитых в этом отношении государствах, иными путями. Возникли коллегиальные высшие управленческие учреждения. Теоретически и в постепенно убывающей степени фактически они заседали под личным председательством князя, выдававшего решение. Через посредство этой коллегиальной системы, которая вела к консультативным заключениям, контрзаключениям и мотивированным решениям большинства или меньшинства; далее, благодаря тому, что он окружал себя, помимо официальных высших учреждений, сугубо личными доверенными – “кабинетом” – и через их посредство выдавал свои решения на заключения государственного совета – или как бы там еще ни называлось высшее государственное учреждение, – благодаря всему этому князь, все больше попадавший в положение дилетанта, пытался избежать неуклонно растущего влияния высокопрофессиональных чиновников и сохранить в своих руках высшее руководство; эта скрытая борьба между чиновничеством и самовластием шла, конечно, повсюду. Перемены тут происходили только вопреки парламентам и притязаниям на власть их партийных вождей. Но весьма различные условия приводили к внешне одинаковым результатам. Там, где династии удерживали в своих руках реальную власть – как это в особенности имело место в Германии, – интересы князей оказывались солидарными с интересами чиновничества в противоположность парламенту и его притязаниям на власть. Чиновники были заинтересованы, чтобы из их же рядов, то есть через чиновничье продвижение по службе, замещались и руководящие, то есть министерские, посты. Со своей стороны, монарх был заинтересован в том, чтобы иметь возможность назначать министров по своему усмотрению тоже из рядов чиновников. А обе вместе стороны были заинтересованы в том, чтобы политическое руководство противостояло парламенту в едином и замкнутом [c.659] виде, то есть чтобы коллегиальная система была заменена единым главой кабинета. Кроме того, монарх, уже для того, чтобы чисто формально оставаться вне партийной борьбы и партийных нападок, нуждался в особой личности, прикрывающей его, то есть держащей ответ перед парламентом и противостоящей ему, ведущей переговоры с партиями. Все эти интересы вели здесь к одному и тому же: появлялся единый ведущий министр чиновников. Развитие власти парламента еще сильнее вело к единству там, где она – как в Англии – пересиливала монарха. Здесь получил развитие “кабинет” во главе с единым парламентским вождем, “лидером”, как постоянная комиссия игнорируемой официальными законами, фактически же единственной решающей политической силы – партии, находящейся в данный момент в большинстве. Официальные коллегиальные корпорации именно как таковые не являлись органами действительно господствующей силы – партии – и, таким образом, не могли быть представителями подлинного правительства. Напротив, господствующая партия, дабы утверждать свою власть внутри [государства] и иметь возможность проводить большую внешнюю политику, нуждалась в боеспособном, конфиденциально совещающемся органе, составленном только из действительно ведущих в ней деятелей, то есть именно в кабинете, а по отношению к общественности, прежде всего парламентской общественности, – в ответственном за все решения вожде – главе кабинета. Эта английская система в виде парламентских министерств была затем перенята на континенте, и только в Америке и испытавших ее влияние демократиях ей была противопоставлена совершенно гетерогенная система, которая посредством прямых выборов ставила избранного вождя побеждающей партии во главу назначенного им аппарата чиновников и связывала его согласием парламента только в вопросах бюджета и законодательства.

Превращение политики в “предприятие”, которому требуются навыки в борьбе за власть и знание ее методов, созданных современной партийной системой, обусловило разделение общественных функционеров на две категории, разделенные отнюдь не жестко, но достаточно четко: с одной стороны, чиновники-специалисты (Fachbeamte), с другой – “политические” чиновники. “Политические” чиновники в собственном смысле слова, как [c.660] правило, внешне характеризуются тем, что в любой момент могут быть произвольно перемещены и уволены или же “направлены в распоряжение”, как французские префекты или подобные им чиновники в других странах, что составляет самую резкую противоположность “независимости” чиновников с функциями судей. В Англии к категории “политических” чиновников относятся те чиновники, которые по укоренившейся традиции покидают свои посты при смене парламентского большинства и, следовательно, кабинета. Обычно с этим должны считаться те чиновники, в компетенцию которых входит общее “внутреннее управление”, а составной частью “политической” деятельности здесь в первую очередь является задача сохранения “порядка” в стране, то есть существующих отношений господства. В Пруссии эти чиновники, согласно указу Путкамера6, должны были под угрозой строгого взыскания “представлять политику правительства” и, равно как и префекты во Франции, использовались в качестве официального аппарата для влияния на исход выборов. Правда, большинство “политических” чиновников, согласно немецкой системе, – в противоположность другим странам – равны по качеству всем остальным, так как получение этих постов тоже связано с университетским обучением, специальными экзаменами и определенной подготовительной службой. Этот специфический признак современного чиновника-специалиста отсутствует у нас только у глав политического аппарата – министров. Уже при старом режиме можно было стать министром культуры Пруссии, ни разу даже не посетив никакого высшего учебного заведения, в то время как в принципе стать советником-докладчиком можно было лишь по результатам предписанных экзаменов. Само собой разумеется, профессионально обученный ответственный референт и советник-докладчик был, например в министерстве образования Пруссии при Альтхоффе7, гораздо более информирован, чем его шеф, относительно подлинных технических проблем дела, которым он занимался. Аналогично обстояли дела в Англии. Таким образом, чиновник-специалист и в отношении всех обыденных потребностей оказывался самым могущественным. И это тоже само по себе не выглядело нелепым. Министр же был именно репрезентантом политической констелляции власти, должен был выступать представителем ее политических масштабов и применять эти [c.661] масштабы для оценки предложении подчиненных ему чиновников-специалистов или же выдавать им соответствующие директивы политического рода.

То же самое происходит и на частном хозяйственном предприятии: подлинный “суверен”, собрание акционеров, настолько же лишен влияния в руководстве предприятием, как и управляемый чиновниками-специалистами “народ”, а лица, определяющие политику предприятия, подчиненный банкам “наблюдательный совет” дают только хозяйственные директивы и отбирают лиц для управления, будучи неспособными, однако, самостоятельно осуществлять техническое руководство предприятием. В этом отношении и нынешняя структура революционного государства, дающего абсолютным дилетантам в силу наличия у них пулеметов власть в руки и намеревающегося использовать профессионально вышколенных чиновников лишь в качестве исполнителей, – такое государство вовсе не представляет собой принципиального новшества. Трудности нынешней системы состоят совсем не в этом, но они не должны нас сейчас занимать.

Мы скорее зададим вопрос о типическом своеобразии профессионального политика, как “вождя”, так и его свиты. Оно неоднократно менялось и также весьма различно и сегодня.

Как мы видели, в прошлом “профессиональные политики” появились в ходе борьбы князей с сословиями на службе у первых. Рассмотрим вкратце их основные типы.

В борьбе против сословий князь опирался на политически пригодные слои несословного характера. К ним прежде всего относились в Передней Индии и Индокитае, в буддистском Китае и Японии и ламаистской Монголии – точно так же, как и в христианских регионах средневековья,– клирики. Данное обстоятельство имело технические основания, ибо клирики были сведущи в письме. Повсюду происходит импорт брахманов, буддистских проповедников, лам и использование епископов и священников в качестве политических советников с тем, чтобы получить сведущие в письме управленческие силы, которые могут пригодиться в борьбе императора, или князя, или хана против аристократии. Клирик, в особенности клирик, соблюдающий целибат, находился вне суеты нормальных политических и экономических интересов и не испытывал искушения домогаться для своих потомков собственной политической власти в [c.662]противовес своему господину, как это было свойственно вассалу. Он был “отделен” от средств предприятия государева управления своими сословными качествами.

Второй слой такого же рода представляли получившие гуманистическое образование грамматики (Literaten). Было время, когда, чтобы стать политическим советником, и прежде всего составителем политических меморандумов князя, приходилось учиться сочинять латинские речи и греческие стихи. Таково время первого расцвета школ гуманистов, когда князья учреждали кафедры “поэтики”: у нас эта эпоха миновала быстро и, продолжая все-таки оказывать неослабевающее влияние на систему нашего школьного обучения, не имела никаких более глубоких политических последствий. Иначе обстояло дело в Восточной Азии. Китайский мандарин является или, скорее, изначально являлся примерно тем, кем был гуманист у нас в эпоху Возрождения: грамматиком, получившим гуманитарное образование и успешно выдержавшим экзамены по литературным памятникам далекого прошлого. Если вы прочтете дневники Ли Хун-Чжана8, то обнаружите, что даже он более всего гордится тем, что сочинял стихи и был хорошим каллиграфом. Этот слой вместе с его традициями, развившимися в связи с китайской античностью, определил всю судьбу Китая, и, быть может, подобной была бы и наша судьба, имей гуманисты в свое время хотя бы малейший шанс добиться такого же признания.

Третьим слоем была придворная знать. После того как князьям удалось лишить дворянство его сословной политической силы, они привлекли его ко двору и использовали на политической и дипломатической службе. Переворот в нашей системе воспитания в XVII в. был связан также и с тем, что вместо гуманистов-грамматиков на службу князьям поступили профессиональные политики из числа придворной знати.

Что касается четвертой категории, то это было сугубо английское образование; патрициат, включающий в себя мелкое дворянство и городских рантье, обозначаемый техническим термином “джентри” (“gentry”),–слой, который князь первоначально вовлек в борьбу против баронов и ввел во владение должностями “selfgovernment'a”9, а в результате сам затем оказывался во все [c.663] большей зависимости от него. Этот слой удерживал за собой владение всеми должностями местного управления, поскольку вступил в него безвозмездно в интересах своего собственного социального могущества. Он сохранил Англию от бюрократизации, ставшей судьбой всех континентальных государств.

Пятый слой – это юристы, получившие университетское образование, – был характерен для Запада, прежде всего для Европейского континента, и имел решающее значение для всей его политической структуры. Ни в чем так ярко не проявилось впоследствии влияние римского права, преобразовавшего бюрократическое позднее римское государство, как именно в том, что революционизация политического предприятия как тенденция к рациональному государству повсюду имела носителем квалифицированного юриста, даже в Англии, хотя там крупные национальные корпорации юристов препятствовали рецепции римского права. Ни в одном другом регионе мира не найти аналогов подобному процессу. Все зачатки рационального” юридического мышления в индийской школе мимансы, а также постоянная забота о сохранении античного юридического мышления в исламе не смогли воспрепятствовать тому, что теологические формы мышления заглушили рациональное правовое мышление. Прежде всего не был полностью рационализован процессуальный подход. Это стало возможным лишь благодаря заимствованию итальянскими юристами античной римской юриспруденции, абсолютно уникального продукта, созданного политическим образованием, совершающим восхождение от города-государства к мировому господству; результатом были usus modernus10 сочинениях знатоков пандектного и канонического права в конце средних веков, а также теории естественного права, порожденные юридическим и христианским мышлением и впоследствии секуляризованные. Крупнейшими представителями этого юридического рационализма выступили: итальянские подеста11, французские королевские юристы, создавшие формальные средства для подрыва королевской властью господства сеньоров, теоретики концилиаризма12 (специалисты по каноническому праву и теологи, рассуждающие при помощи категорий естественного права), придворные юристы и ученые [c.664] судьи континентальных князей, нидерландские теоретики естественного права и монархомахи, английские королевские и парламентские юристы. Noblesse de Robe13французских парламентов и, наконец, адвокаты эпохи революции. Без этого рационализма столь же мало мыслимо возникновение абсолютистского государства, как и революция. Если вы просмотрите возражения французских парламентов или наказы французских Генеральных штатов, начиная с XVI в. вплоть до 1789 г., вы всюду обнаружите присущий юристам дух. А если вы изучите членов французского Конвента с точки зрения их профессионального представительства, то вы обнаружите в нем – несмотря на равное избирательное право – одного-единственного пролетария, очень мало буржуазных предпринимателей, но зато множество всякого рода юристов, без которых был бы совершенно немыслим специфический дух, живший в этих радикальных интеллектуалах и их проектах. С тех пор современный адвокат и современная демократия составляют одно целое, а адвокаты в нашем смысле, то есть в качестве самостоятельного сословия, утвердились опять-таки лишь на Западе, начиная со средних веков, постепенно сформировавшись из “ходатая” в формалистичном германском процессе, под влиянием рационализации этого процесса.

Отнюдь не случайно, что адвокат становится столь значимой фигурой в западной политике со времени появления партий. Политическое предприятие делается партиями, то есть представляет собой именно предприятие заинтересованных сторон14 – мы скоро увидим, что это должно означать. А эффективное ведение какого-либо дела для заинтересованных в нем сторон и есть ремесло квалифицированного адвоката. Здесь он – поучительным может быть превосходство враждебной пропаганды – превосходит любого “чиновника”. Конечно, он может успешно, то есть технически “хорошо”, провести подкрепленное логически слабыми аргуентами, то есть в этом смысле “плохое”, дело. Но также только он успешно ведет дело, которое можно подкрепить логически “сильными” аргументами, то есть дело в этом смысле “хорошее”. Чиновник в качестве политика, напротив, слишком часто своим технически “скверным” руководством делает “хорошее” в этом смысле дело “дурным”: [c.665] нечто подобное нам пришлось пережить. Ибо проводником нынешней политики среди масс общественности все чаще становится умело сказанное или написанное слово. Взвесить его влияние – это-то и составляет круг задач адвоката, а вовсе не чиновника-специалиста, который не является и не должен стремиться быть демагогом, а если все-таки ставит перед собой такую цель, то обычно становится весьма скверным демагогом.

Подлинной профессией настоящего чиновника – это имеет решающее значение для оценки нашего прежнего режима – не должна быть политика. Он должен “управлять” прежде всего беспристрастно –данное требование применимо даже к так называемым “политическим” управленческим чиновникам, – по меньшей мере официально, коль скоро под вопрос не поставлены “государственные интересы”, то есть жизненные интересы господствующего порядка. Sine ira et studio – без гнева и пристрастия должен он вершить дела. Итак, политический чиновник не должен делать именно того, что всегда и необходимым образом должен делать политик – как вождь, так и его свита, –бороться. Ибо принятие какой-либо стороны, борьба, страсть – ira et studium – суть стихия политика, и прежде всего политического вождя. Деятельность вождя всегда подчиняется совершенно иному принципу ответственности, прямо противоположной ответственности чиновника. В случае если (несмотря на его представления) вышестоящее учреждение настаивает на кажущемся ему ошибочным приказе, дело чести чиновника – выполнить приказ под ответственность приказывающего, выполнить добросовестно и точно, так, будто этот приказ отвечает его собственным убеждениям: без такой в высшем смысле нравственной дисциплины и самоотверженности развалился бы весь аппарат. Напротив, честь политического вождя, то есть руководящего государственного деятеля, есть прямо-таки исключительная личная ответственность за то, что он делает, ответственность, отклонить которую или сбросить ее с себя он не может и не имеет права. Как раз те натуры, которые в качестве чиновников высоко стоят в нравственном отношении, суть скверные, безответственные прежде всего в политическом смысле слова, и постольку в нравственном отношении низко стоящие политики – такие, каких мы, к сожалению, все время имели на руководящих постах. Именно такую систему мы [c.666]называем “господством чиновников”; и, конечно, достоинства нашего чиновничества отнюдь не умаляет то, что мы, оценивая их с политической точки зрения, с позиций успеха, обнажаем ложность данной системы. Но давайте еще раз вернемся к типам политических фигур.

На Западе со времени возникновения конституционного государства, а в полной мере – со времени развития демократии типом политика-вождя является “демагог”. У этого слова неприятный оттенок, что не должно заставить нас забыть: первым имя “демагога” носил не Клеон, но Перикл. Не занимая должностей или же будучи в должности верховного стратега, единственной выборной должности (в противоположность должностям, занимаемым в античной демократии по жребию), он руководил суверенным народным собранием афинского демоса. Правда, слово устное использует и современная демагогия, и даже, если учесть предвыборные речи современных кандидатов, – в чудовищном объеме. Но с еще более устойчивым эффектом она использует слово написанное. Главнейшим представителем данного жанра является ныне политический публицист и прежде всего – журналист. В рамках нашего доклада невозможно дать даже наброски социологии современной политической журналистики. В любом аспекте данная проблема должна составить самостоятельную главу. Лишь немногое из нее, безусловно, относится и к нашей теме. У журналиста та же судьба, что и у всех демагогов, а впрочем – по меньшей мере на континенте в противоположность ситуации в Англии, да, в общем, и в Пруссии в более ранний период,–та же судьба у адвоката (и художника): он не поддается устойчивой социальной классификации. Он принадлежит к некоего рода касте париев, социально оцениваемым в “обществе” по тем ее представителям, которые в этическом отношении стоят ниже всего. Отсюда – распространенность самых диковинных представлений о журналистах и их работе. И отнюдь не каждый отдает себе отчет в том, что по-настоящемухороший результат журналистской работы требует по меньшей мере столько же “духа”, что и какой-нибудь результат деятельности ученого, прежде всего вследствие необходимости выдать его сразу, по команде и сразу же оказать эффект, при том, конечно, что условия творчества в данном случае совершенно другие. Почти никогда не отмечается, что ответственность здесь куда большая и [c.667] что у каждого честного журналиста чувство ответственности, как показала война, в среднем ничуть не ниже, чем у ученого, но выше. А не отмечают данный факт потому, что в памяти естественным образом задерживаются именно результаты безответственной деятельности журналистов в силу их часто ужасающего эффекта. Никто не верит, что в целом сдержанность дельных в каком-то смысле журналистов выше в среднем, чем у других людей. И тем не менее это так. Несравненно более серьезные искушения, которые влечет за собой профессия журналиста, а также другие условия журналистской деятельности привели в настоящее время к таким последствиям, которые приучили публику относиться к прессе со смешанным чувством презрения и жалкого малодушия. О том, что тут следует делать, мы сегодня поговорить не сможем. Нас интересует судьба политического профессионального призвания журналистов, их шансы достичь ведущих политических постов. Дo сих пор они имелись лишь в социал-демократической партии. Но должности редакторов в ней, как правило, в ней имели характер чиновничьих мест, не представляя основы для позициивождя.

В буржуазных партиях в сравнении с предшествующим поколением шансы восхождения таким образом к политической власти в целом скорее ухудшились. Конечно, всякий значительный политик нуждается в прессе как эффективном инструменте воздействия и, следовательно, в связях с прессой. Но появление партийного вождя из рядов прессы было именно исключением (тем, чего не следовало ожидать). Причина тут состоит в сильно возросшей “необходимости” журналиста, прежде всего журналиста, не имеющего состояния и потому привязанного к профессии, что обусловлено значительным увеличением интенсивности и актуальности журналистского предприятия. Необходимость зарабатывать ежедневными или еженедельными статьями гирей повисает на политике, и я знаю примеры того, как люди, по натуре созданные быть вождями, оказались поэтому надолго скованными в своем продвижении к власти как внешне, так и прежде всего внутренне. Связи прессы с силами, господствующими в государстве и в партиях, оказали самое неблагоприятное действие на уровень журналистики при старом режиме, но это особая глава. Во вражеских странах подобные отношения складывались иначе. Однако и там, да, видимо, и для всех современных [c.668] государств, имеет силу положение, что политическое влияние работника-журналиста все уменьшается, а политическое влияние владеющего прессой магната-капиталиста (такого, например, как “лорд” Нортклиф) – все возрастает.

Во всяком случае, у нас в Германии крупные капиталистические газетные концерны, прибравшие к рукам газетенки с “мелкими объявлениями”, “генерал-анцайгеры”, обычно были типичными воспитателями политического индифферентизма. Ибо на самостоятельной политике нельзя было ничего заработать, прежде всего нужной для гешефта благосклонности политически господствующих сил. Гешефт на объявлениях – один из способов, каким во время войны попытались с большим размахом оказать политическое воздействие на прессу и, видимо, собираются воздействовать и впредь. Хотя следует ожидать, что большая пресса сумеет уклониться от такого воздействия, однако положение мелких газетенок гораздо труднее. Во всяком случае, в настоящее время у нас карьера журналиста, сколь бы притягательна она ни была и какое бы влияние, прежде всего политическую ответственность, ни сулила, не является – следует, пожалуй, еще подождать, чтобы сказать: “больше не” или “ещё не”, – нормальным путем восхождения политических вождей. Трудно сказать, изменит ли тут что-нибудь отказ от принципа анонимности, что считают правильным многие – но не все – журналисты. К сожалeнию, во время войны, когда к “руководству” газетами были специально привлечены литературно одаренные личности, к тому же категорически выступавшие только под своим именем, в некоторых наиболее известных случаях пришлось убедиться, что таким путем повышенное чувство ответственности воспитывается не так уж обязательно, как можно было бы думать. Ведь – невзирая на партийную принадлежность – частично как раз заведомо худшие бульварные газетенки стремились тем самым увеличить спрос и достигали этого. Такого рода господа, издатели, paвно как и журналисты, специализирующиеся на сенсациях, нажили себе состояние – но, конечно, не добыли чести. Приведенный факт – отнюдь не возражение против самого принципа; вопрос весьма запутан, и данное явление также не носит всеобщего характера. Однако до сих пор такой путь не был путем к подлинному вождизму или ответственному предприятию политики. Остается выжидать, как дальше сложится ситуация. [c.669] Но при всех обстоятельствах журналистская карьера остается одним из важнейших путей профессиональной политической деятельности. Такой путь не каждому подходит, и менее всего – слабым характерам, в особенности тем людям, которые способны обрести внутреннее равновесие лишь в каком-нибудь устойчивом сословном состоянии. Если даже жизнь молодого ученого и носит азартный характер, то все-таки прочные сословные традиции его окружения предохраняют его от неверных шагов. Но жизнь журналиста в любом отношении – это чистейший азарт, и к тому же в условиях, испытывающих его внутреннюю прочность так, как, пожалуй, ни одна другая ситуация. Часто горький опыт в профессиональной жизни – это, пожалуй, не самое худшее. Как раз особенно тяжелые внутренние требования предъявляются к преуспевающему журналисту. Это отнюдь не мелочь: входить в салон власть имущих как бы на равной ноге и нередко в окружении всеобщей лести, вызванной боязнью, общаться, зная при этом, что стоит тебе только выйти за дверь, как хозяин дома, быть может, должен будет специально оправдываться перед гостями за общение с “мальчишками-газетчиками”; и уж совсем не мелочь: быть обязаным быстро и притом убедительно высказываться обо всех и обо всем, что только потребует “рынок”, обо всех мыслимых жизненных проблемах, не только не впадая в их абсолютное опошление, но и не оказываясь прежде всего обреченным на бесчестие самообнажение и его неумолимых последствий. не то удивительно, что многие журналисты “девальвировались” как люди, сошли с колеи, но то, что тем не менее именно данный слой заключает в себе столько драгоценных, действительно настоящих людей, что в это трудно поверить постороннему.

Но если журналист как тип профессионального политика существует уже довольно-таки давно, то фигурапартийного чиновника связана с тенденцией последних десятилетий и частично последних лет. Мы должны теперь обратиться к рассмотрению партийной системы (Parteiwesens) и партийной организации, чтобы понять эту фигуру сообразно ее месту в историческом развитии.

Во всех сколько-нибудь обширных, то есть выходящих за пределы и круг задач мелкого деревенского кантона, политических союзах с периодическими выборами власть имущих политическое предприятие необходимо является предприятием претендентов (Interessentenbetrieb). [c.670] Это значит, что относительно небольшое количество людей, заинтересованных в первую очередь в политической жизни, то есть в участии в политической власти, создают себе посредством свободной вербовки свиту, выставляют себя или тех, кого они опекают, в качестве кандидатов на выборах, собирают денежные средства и приступают к ловле голосов. Невозможно себе представить, как бы в крупных союзах вообще происходили выборы без такого предприятия. Практически оно означает разделение граждан с избирательным правом на политически активные и политически пассивные элементы, а так как это различие базируется на добровольности самих избирателей, то оно не может быть устранено никакими принудительными мерами, например обязательностью участия в выборах, или “цеховым” (berufsstandische) представительством, или другими предложениями такого рода, демонстративно или фактически направленными против этого факта, а тем самым против господства профессиональных политиков. Вожди и их свита как активные элементы свободной вербовки и свиты, и, через ее посредство, пассивной массы избирателей для избрания вождя – суть необходимые жизненные элементы любой партии, Однако структура их различна. Например, “партии” средневековых городов, такие, как гвельфы и гибеллины, представляли собой сугубо личную свиту. Если взглянуть на Statute della parte Guelfa15, конфискацию имущества нобилей – как изначально назывались все те семьи, которые вели рыцарский образ жизни, то есть имели право вступать в ленные отношения, – лишение их права занимать должности и права голоса, интерлокальные партийные комитеты и строго военные организации и их вознаграждения доносчикам, то это живо напомнит большевизм с его Советами, его военными и (прежде всего в России) шпионскими организациями, прошедшими суровый отбор, разоружением и лишением политических прав “буржуазии”, то есть предпринимателей, торговцев, рантье, духовенства, отпрысков династии и полицейских агентов, а также с его конфискациями. И эта аналогия подействует еще более ошеломляюще, если мы посмотрим, что, с одной стороны, военная организация указанной партии была сугубо рыцарским войском, формируемым по матрикулам, и почти все руководящие места в [c.671] ней занимали дворяне; Советы же со своей стороны сохраняют или, скорее, снова вводят высокое вознаграждение предпринимателям, аккордную зарплату, систему Тейлора, военную и трудовую дисциплину и ведут поиски иностранного капитала–одним словом, снова просто должны принять все то, с чем боролись как с классовыми буржуазными учреждениями, чтобы вообще сохранить в действии государство и хозяйство; и помимо того, главным инструментом своей государственной власти они сделали агентов старой охранки. Но такими организациями, носящими насильственный характер, нам не придется заниматься, мы имеем дело с профессиональными политиками, которые стремятся к власти через мирную партийную агитацию на рынке голосов избирателей.

Эти партии в нашем обычном смысле первоначально тоже были, например в Англии, только свитой аристократии. Каждый переход в другую партию, совершаемый по какой-либо причине пэром, влек за собой немедленный переход в нее всего, что от него зависело. Крупные дворянские семьи, и не в последнюю очередь, король вплоть до Билля о реформе осуществляли патронаж над множеством округов. К этим дворянским партиям близко примыкают партии уважаемых людей, получившие повсеместное распространение вместе с распространением власти бюргерства. “Образованные и состоятельные” круги, духовно руководимые типичными представителями интеллектуальных слоев Запада, разделились, частично по классовым интересам, частично по семейной традиции, частично по чисто идеологическим соображениям, на партии, которыми они руководили. Духовенство, учителя, профессора, адвокаты, врачи, аптекари, состоятельные сельские хозяева, фабриканты – весь тот слой, который в Англии причисляет себя к gentlemen, – образовали сначала нерегулярные политические союзы, самое большее–лекальные политические клубы; в смутные времена беспокойство доставляла мелкая буржуазия, а иногда и пролетариат, если у него появлялись вожди, которые, как правило, не были выходцами из его среды. На этой стадии по всей стране еще вообще не существует интерлокально организованных партий как постоянных союзов. Сплоченность обеспечивают только парламентарии; решающую роль при выдвижении кандидатов в вожди играют люди, уважаемые на местах. Программы [c.672] возникают частично из агитационных призывов кандидатов, частично в связи со съездами уважаемых граждан или решениями парламентских партий. В мирное время руководство клубами или, там, где их не было, совершенно бесформенным политическим предприятием осуществляется со стороны небольшого числа постоянно заинтересованных в этом лиц, для которых подобное руководство – побочная или почетная должность; только журналист является оплачиваемым профессиональным политиком, и только газетное предприятие – постоянным политическим предприятием вообще. Наряду с этим существуют только парламентские сессии. Правда, парламентарии и парламентские вожди партий знают, к каким уважаемым гражданам следует обращаться на местах для осуществления желаемой политической акции. И лишь в больших городах постоянно имеются партийные союзы (Vereihe) с умеренными членскими взносами, периодическими встречами и публичными собраниями для отчета депутатов. Оживление в их деятельности наступает лишь во время выборов.

Заинтересованность парламентариев в возможности интерлокальных предвыборных компромиссов и в действенности единых, признанных широкими кругами всей страны программ и единой агитации вообще по стране становится движущей силой все большего сплочения партий. Но если теперь сеть местных партийных союзов существует также и в городах средней величины и даже если она растянута “доверенными лицами” по всей стране, а с ними постоянную переписку ведет член парламентской партии как руководитель центрального бюро партии, то это не меняет принципиального характера партийного аппарата как объединения уважаемых граждан, Вне центрального бюро пока еще нет оплачиваемых чиновников; именно “видные люди” ради уважения, которым они обычно пользуются, повсюду руководят местными союзами: это внепарламентские уважаемые граждане, которые оказывают свое влияние наряду с политическим слоем уважаемых граждан – заседающих в данный момент в парламенте депутатов. Конечно, поставщиком духовной пищи для прессы и местных собраний во все большей мере является издаваемая партией партийная корреспонденция. Регулярные членские взносы становятся необходимыми; часть их должна пойти на покрытие издержек штаб-квартиры партии. На этой стадии [c.673] находилось еще не так давно большинство немецких партийных организаций. Во Франции же отчасти еще господствовала первая стадия: крайне слабое сплочение парламентариев, а в масштабах всей страны – малое число уважаемых людей на местах; программы, выдвигаемые кандидатом или его патроном только раз, при выставлении кандидатуры, хотя и с большей или меньшей местной привязкой к решениям и программам парламентариев. Данная система была нарушена лишь частично. При этом число политиков по основной профессии оказалось ничтожным; ими были главным образом избранные депутаты, немногие служащие центрального бюро, журналисты и – во Франции – в остальном те карьеристы, которые находились на “политической” службе или в тот момент стремились к таковой. Формально политика для них оставалась в основном побочной профессией. Да и число “министрабельных” депутатов было сильно ограничено. То же самое следует сказать и о кандидатах на выборах, которые непременно должны относиться к категории уважаемых граждан. Но число лиц, заинтересованных в политическом предприятии косвенно, прежде всего материально, было весьма велико. Ибо все предписания министерства и прежде всего всякое улаживание вопросов о должностях обязательно должны были решаться с учетом того, как такое решение скажется на выборах, и любого рода пожеланиям пытались дать ход через посредство местного депутата, которого министр, если депутат входил в его парламентское большинство (к чему, конечно, стремился каждый), должен был выслушать благосклонно или враждебно. Каждый депутат патронировал должности и вообще все вопросы в своем избирательном округе, а чтобы снова быть избранным, поддерживал связь с местными уважаемыми людьми.

Такому идиллическому состоянию господства кругов уважаемых людей, и прежде всего парламентариев, противостоят ныне сильно от него отличающиеся самые современные формы партийной организации. Это детища демократии, избирательного права для масс, необходимости массовой вербовки сторонников и массовой организации, развития полнейшего единства руководства и строжайшей дисциплины. Господству уважаемых людей и управлению через посредство парламентариев приходит конец. Предприятие берут в свои руки политики [c.674] “по основной профессии”, находящиеся вне парламентов. Либо это “предприниматели” – например, американский босс и английский “election agent”16 были, по существу, предпринимателями, – либо чиновник с постоянным окладом. Формально имеет место широкая демократизация. Уже не парламентская фракция создает основные программы и не уважаемые граждане занимаются выдвижением кандидатов на местах. Кандидатов предлагают собрания организованных членов партии, избирающие делегатов на собрания более высокого уровня, причем таких уровней, завершающихся общим “партийным съездом”, может быть много. Но фактически власть находится в руках тех, ктонепрерывно ведет работу внутри [партийного] предприятия, или же тех, от кого его функционирование находится в финансовой или личной зависимости, например меценатов или руководителей могущественных клубов политических претендентов (“Таммани-холл”17). Главное здесь то, что весь этот человеческий аппарат – “машина” (как его примечательным образом называют в англосаксонских странах) – или, скорее, те, кто им руководит, в состоянии взять за горло парламентариев и в значительной мере навязать им свою волю. Данное обстоятельство имеет особое значение для отбора вождей партии. Вождем становится лишь тот, в том числе и через голову парламента, кому подчиняется машина. Иными словами, создание таких машин означает наступление плебисцитарной демократии.

Партийная свита, прежде всего партийный чиновник и предприниматель, конечно, ждут от победы своего вождя личного вознаграждения – постов или других преимуществ. От него – не от отдельных парламентариев или же не только от них; это главное. Прежде всего они рассчитывают, что демагогический эффект личности вождя обеспечит партии голоса и мандаты в предвыборной борьбе, а тем самым власть и благодаря ей в наибольшей степени расширит возможности получения ожидаемого вознаграждения для приверженцев партии. А труд с верой и личной самоотдачей человеку, не какой-то абстрактной программе какой-то партии, состоящей из посредственностей, является тут идеальным моментом – это “харизматический” элемент всякого вождизма, одна из его движущих сил. [c.675]

Данная форма получила признание не сразу, а в постоянной подспудной борьбе с уважаемыми людьми и парламентариями, отстаивающими свое влияние. Сначала это произошло в буржуазных партиях Соединенных Штатов, а затем – прежде всего в социал-демократической партии Германии. Коль скоро в какой-то момент партия оказывается без общепризнанного вождя, поражения следуют одно за другим, но даже если он есть, нужны всякого рода уступки тщеславию и небескорыстию уважаемых людей партии. Но прежде всего и машина может оказаться во власти партийного чиновника, прибравшего к рукам текущую работу. В некоторых социал-демократических кругах считают, что их партия оказалась в плену этой “бюрократизации”. Между тем “чиновники” относительно легко приспосабливаются к личности вождя, оказываются под сильным воздействием его демагогических качеств: материальные и идеальные интересы чиновников находятся в тесной связи с ожидаемым получением при его посредстве партийной власти, а труд ради вождя сам по себе приносит огромное внутреннее удовлетворение. Восхождение вождей представляет гораздо большие трудности там, где наряду с чиновниками влияние на партию оказывают уважаемые люди – как это по большей части и бывает в буржуазных партиях. Ибо идеально они “творят свою жизнь” из крошечных постов в правлениях или комитетах, которые они занимают. Завистливое чувство (Ressentiment) по отношению к демагогу как homo novus18, убеждение в превосходстве партийно-политического “опыта” – который действительно имеет большое значение, – а также идеологическая обеспокоенность разрушением старых партийных традиций определяют их поведение. А в партии на их стороне все традиционалистские элементы. Как сельский прежде всего, так и мелкобуржуазный избиратель приглядываются к известным им с давних пор уважаемым именам и не доверяют незнакомому человеку, правда, для того только, чтобы тем крепче примкнуть к нему в случае его успеха. Рассмотрим на нескольких основных примерах это противоборство двух структурных форм и в особенности обрисованноеОстрогорским восхождение плебисцитарной формы.

Сначала обратимся к примеру Англии: там до 1868 г. основу партийной организации почти исключительно[c.676] составляли уважаемые люди. Опорой тори в сельской местности был, например, англиканский священник, а помимо него – в большинстве случаев – школьный учитель и прежде всего крупный землевладелец данного графства; опорой вигам служили, как правило, такие люди, как нонконформистский проповедник (там, где такие были), почтмейстер, кузнец, портной, канатчик, то есть ремесленники, способные стать источником политического влияния, ведь с ними больше всего болтают обо всем. В городе партии разделились в соответствии с партийными воззрениями – частично экономического характера, частично религиозного, частично просто по семейной традиции. Но политическое предприятие всегда базировалось на уважаемых людях. Над ним “парили” парламент и партии совместно с кабинетом и лидером, который был председателем совета министров или главой оппозиции. У этого лидера всегда рядом находился самый важный профессиональный политик партийной организации, “загоняла” (whip19), в чьих руках и был патронаж над должностями. Таким образом, в погоне за ними следовало обращаться именно к нему, об этом он договаривался с депутатами от отдельных избирательных округов. Постепенно в избирательных округах начал формироваться слой профессиональных политиков, ибо тут осуществлялся набор местных агентов, первоначально неоплачиваемых и занимавших примерно то же положение, что и наши “доверенные лица”. Но избирательным округам понадобилась также фигура капиталистического предпринимателя – election agent, – совершенно неизбежного в современном английском законодательстве, гарантирующем чистоту выборов. Это законодательство попыталось проконтролировать расходы по выборам и противодействовать власти денег, обязывая кандидатов сообщать, сколько стоили им выборы, ибо кандидат (в куда большей мере, чем это прежде случалось у нас), помимо перенапряжения голоса, имел еще удовольствие раскошелиться. Election agent позволял выплатить всю сумму ему, на чем он, как правило, прилично выгадывал. В расстановке сил между лидером и уважаемыми людьми партии в парламенте и по стране первый с давних пор занимал в Англии весьма солидное положение, на что имелась [c.677] важная причина: его способность проводить большую политику, и к тому же политику постоянную. Однако и влияние парламентариев и уважаемых людей партии еще сохранялось.

Так примерно выглядела старая партийная организация – наполовину хозяйство уважаемых людей, наполовину уже предприятие служащих и предпринимателя. Но с 1868 г. сначала для местных выборов в Бирмингеме, а затем и по всей стране сформировалась система Caucus20. Создали ее один нонконформистский священник и Джозеф Чемберлен21. Поводом для этого явилась демократизация избирательного права. Чтобы привлечь на свою сторону наибольшее число избирателей, завоевать массы, необходимо было создать чудовищный аппарат союзов, имевших демократический облик, образовать избирательный союз в каждом городском квартале, держать это предприятие в непрестанном движении, все жестко бюрократизировать: больше становится наемных оплачиваемых чиновников, главных посредников между партийным союзом и массами с правом кооптации как формальных проводников партийной политики, избираемых местными избирательными комитетами, которые в скором времени объединили в целом около 10% избирателей. Движущей силой оставались местные представители, заинтересованные прежде всего в коммунальной политике, всюду позволяющей отхватить для себя самый жирный кусок. Они же в первую очередь пополняли финансы. Эта заново формирующаяся машина, независимая уже от парламентского руководства, в самом скором времени должна была повести борьбу с прежними носителями власти, прежде всего с whip'ом, и, опираясь на заинтересованных лиц на местах, одержала в этой борьбе такого рода победу, что whip вынужден был приспособиться и объединиться с ней. В результате вся власть сконцентрировалась в руках немногих, в конечном счете – одного лица, стоявшего во главе партии. Ибо в либеральной партии указанная система возникла в связи с приходом Гладстона22 к власти. Именно ослепительный блеск Гладстоновой “большой” демагогии, непоколебимая вера масс в этическое содержание его политики и прежде всего в этический характер личности Гладстона привели эту машину к столь стремительной [c.678] победе над уважаемыми людьми. В действие вступил цезаристски-плебисцитарный элемент политики: диктатор на поле избирательной битвы. Данное явление обнаружило себя очень скоро. В 1877 г. Caucus впервые действовал на государственных выборах. Результат был блестящий: крушение Дизраэли23 в самую пору его больших успехов. В 1886 г. машина была уже настолько харизматически ориентирована на личность, что, когда встал вопрос о Гомруле24, весь аппарат, сверху донизу, не спрашивал: стоим ли мы объективно на платформе Гладстона? Аппарат просто совершал повороты по слову Гладстона, заявив: “Что бы он ни делал, мы ему подчинимся”, – и изменил своему создателю, Чемберлену.

Этому механизму потребовался значительный аппарат сотрудников. Как-никак в Англии около 2000 человек живут непосредственно за счет политики партий. Правда, гораздо более многочисленны те, кто участвует в политике лишь в погоне за должностями или в качестве претендента [на выборах], особенно в рамках общинной политики. Наряду с экономическими возможностями у умелого политика, связанного с Caucus, имеются возможности удовлетворить свое тщеславие. Стать “J. Р.”25 или даже “М.Р.”26 – естественное стремление высшего (нормального) честолюбия, и таким людям, которые продемонстрировали хорошее воспитание, были “gentlemen”, это выпадает на долю. Высшая награда, манящая в особенности крупных меценатов, – бюджет партии, пожалуй, на 50% состоял из взносов неизвестных дарителей, – достоинство пэра.

Каков же был эффект новой системы? Тот, что ныне английские парламентарии, за исключением нескольких членов кабинета (да каких-нибудь чудаков), суть не что иное, как отлично дисциплинированное голосующее стадо. У нас в Рейхстаге политики обычно, хотя бы разбираясь с частной корреспонденцией, лежащей у них на письменном столе, притворялись, что радеют о благе страны. Такого рода жесты в Англии не требуются; член парламента должен лишь голосовать и не совершать предательства партии; он должен появиться по требованию “зазывалы” и делать то, что ему прикажет в данный момент кабинет или лидер оппозиции. [c.679] Caucus-машина, охватывающая всю страну, в особенности если в наличии есть сильный вождь, почти беспринципна и полностью в его руках. Итак, тем самым над парламентом возвышается фактически плебисцитарный диктатор, который посредством “машины” увлекает за собой массы и для которого парламентарии суть всего лишь политические пребендарии, составляющие его свиту.

Как же происходит отбор этих вождей? Прежде всего: в соответствии с какой способностью? Конечно, определяющей здесь (наряду с волей, имеющей решающее значение во всем мире) является власть демагогической речи. Ее характер изменился с тех времен, когда она, как, например, у Кобдена27,обращалась к рассудку. Гладстон искусно придавал речи внешне прозаический вид: “Пускай говорят факты”. В настоящее же время, чтобы привести массы в движение, работа куда в большей мере ведется чисто эмоционально, при помощи средств, применяемых и Армией спасения. Данное положение можно, пожалуй, назвать “диктатурой, покоящейся на использовании эмоциональности масс”. Но весьма развитая система комитетской работы в английском парламенте открывает возможность и даже принуждает каждого политика, рассчитывающего на участие в руководстве, тоже работать в комитетах. У всех видных министров последних десятилетий за плечами реальная и действенная выучка такой работы, а практика отчетности таких совещаний и их общественной критики приводит к тому, что эта школа означает подлинный отбор [политиков] и исключает просто демагогов.

Так обстоит дело в Англии. Но английская Caucus-система представляла собой лишь ослабленную форму партийной организации, в сравнении с американской, особенно рано и особенно чисто выразившей плебисцитарный принцип. Америка Вашингтона должна была по идее представлять собой сообщество, управляемое “gentle-men'ами”. А gentlemen'ом и там в то время являлся землевладелец или человек, получивший образование в колледже. Так все и шло на первых порах. Когда образовались партии, члены палаты представителей сначала претендовали быть руководителями, как и в Англии в эпоху господства уважаемых людей. Организация партий была совершенно рыхлой. Это продолжалось до 1824 г. Уже к началу двадцатых годов произошло становление партийной машины во многих [c.680] американских общинах (которые и здесь оказались местом возникновения современной тенденции). Но только избрание президентом Эндрю Джэксона, кандидата крестьян Запада, подорвало старые традиции. Формальный предел руководству партиями со стороны ведущих парламентариев был положен уходом, вскоре после 1840 г., из политической жизни крупных парламентариев – Колхауна, Уэбстера28, – ибо по всей стране парламент в сравнении с партийной машиной утерял почти всякую власть. Столь раннее развитие в Америке плебисцитарной “машины” объяснялось тем, что там, и только там, главой исполнительной власти и – в том-то и дело – шефом патронажа над должностями оказался плебисцитарно избранный президент и что вследствие “разделения властей” он при исполнении должности был почти независим от парламента. Итак, именно при президентских выборах победа обещала в качестве награды подлинную добычу – доходные должности. Так Эндрю Джэксон29 возвел в систематически повсюду применяемый принцип “spoils system”.

Что же означает ныне эта spoils system – наделение всеми федеральными должностями свиты победившего кандидата – для формирования партии? То, что противостоят друг другу совершенно беспринципные партии, сугубо карьеристские организации, которые для каждой предвыборной борьбы составляют свои меняющиеся программы всякий раз в зависимости от шансов заполучить голоса – программы столь изменчивые, что такого положения, несмотря на все аналогии, больше нигде нет. Партии полностью и исключительно сориентированы на важнейшую для патронажа над должностями предвыборную борьбу: борьбу за пост федерального президента и за посты губернаторов отдельных штатов. Программы и кандидаты определяются на “national conventions”30 партий без вмешательства парламентариев – то есть партийными съездами, состав которых формально весьма демократично избран собраниями делегатов, обязанных, в свою очередь мандатом “primaries”, первичным собраниям избирателей партии. Уже в ходе primaries выбираются делегаты для голосования за определенного кандидата в главы государства; внутриотдельных партий идет ожесточеннейшая борьба по [c.681] вопросу о “nomination”31. Как-никак, в руках президента сосредоточено назначение от 300.000 до 400.000 чиновников, которое он осуществляет только с привлечением сенаторов от отдельных штатов. Таким образом, сенаторы – могущественные в Америке политики. Напротив, палата представителей политически относительно безвластна, ибо она лишена патронажа над должностями, а министры – только помощники президента, легитимированного народом помимо всех (в том числе и парламента),– могут выполнять свои обязанности независимо от доверия или недоверия [палаты представителей] (следствие “разделения властей”).

Основанная на этом spoils system стала технически возможна в Америке, ибо при молодости американской культуры можно было вынести сугубо дилетантское хозяйство. Ведь от 300000 до 400000 таких сторонников партии, которые не имели нужды ничем иным подтверждать свою квалификацию, кроме как тем, что они хорошо послужили партии,– эта ситуация не могла существовать без чудовищных непорядков: не имеющих себе равных коррупции и расточительства, которые вынесла только страна с еще неограниченными экономическими возможностями.

Итак, фигурой, всплывающей на поверхность вместе с этой системой плебисцитарной партийной машины, является “босс”. Что такое босс? Политический капиталистический предприниматель, который на свой страх и риск обеспечивает голоса кандидату в президенты. Свои первые связи он может установить или в качестве адвоката, или как трактирщик или владелец подобных предприятий, или, например, как кредитор. Отсюда он продолжает плести свои нити, пока не окажется в состоянии “контролировать” определенное количество голосов. Добившись этого, он вступает в контакт с соседними боссами, привлекая своим усердием и ловкостью, но прежде всего – скромностью – внимание тех, кто уже добился большего в карьере, и совершает восхождение. Босс необходим для организации партии. Он прибирает ее к своим рукам. Весьма существенным образом босс обеспечивает ее средствами. Как он на них выходит? Частично через членские взносы, но прежде всего через обложение налогом окладов тех чиновников, которые [c.682]получили должность благодаря ему и его партии. Далее: через взятки и чаевые. Если кто-то захочет безнаказанно нарушить один из многочисленных законов, ему понадобится снисходительность босса, а за нее надо платить. Иначе у него неизбежно возникнут неприятности. Однако одно это еще не обеспечивает требуемого для предприятия капитала. Босс необходим как непосредственный получатель денег от крупных финансовых магнатов. Они бы вообще не доверили деньги для избирательных целей какому-нибудь оплачиваемому партийному чиновнику или общественно-подотчетному человеку. Босс с его разумной скромностью в денежных делах является, конечно, человеком тех капиталистических кругов, которые финансируют выборы. Типичный босс – абсолютно прозаический человек. Он не стремится к социальному престижу; “профессионал” презираем в “приличном обществе”. Он ищет только власти, власти как источника денег, но также и ради нее самой. Он трудится в тени – в противоположность английскому лидеру. Его публичную речь не услышишь; ораторам босс внушает, что они целесообразным способом должны высказать, но сам молчит. Как правило, он не занимает постов, за исключением поста сенатора в федеральном сенате. Ибо поскольку сенаторы, согласно конституции, участвуют в патронаже над должностями, руководящие боссы часто лично заседают в этом органе. Раздача должностей происходит в первую очередь в соответствии с заслугами перед партией. Однако за деньги часто можно было получить больше, и для каждой должности существовала определенная такса: это система продажи должностей, известная, конечно, многим монархиям XVII и XVIII вв., включая Папскую область.

Босс не имеет твердых политических “принципов”, он совершенно беспринципен и интересуется лишь одним: что обеспечит ему голоса? Нередко это весьма дурно воспитанный человек. Но в своей частной жизни он обычно безупречен и корректен. Лишь в том, что касается политической этики, он естественным образом приспосабливается к среднему уровню наличествующей этики политического действования, поступая так, как и многим из нас не возбранялось бы повести себя в сфере этики экономической в эпоху спекулянтов и мешочников. Босса отнюдь не тревожит, что в качестве “профессионала”, профессионального политика, его презирают в [c.683] обществе. То обстоятельство, что сам он не получает и не намеревается заполучить крупные федеральные посты, имеет к тому же следующее преимущество: нередко, если боссам кажется, что от этого притягательность партии во время выборов повысится, в кандидаты попадают чуждые партии умы, то есть выдающиеся личности, а не только все тот же нобилитет партийных старейшин, как у нас. Именно структура таких беспринципных партий с их презираемыми в обществе власть имущими дала возможность стать президентами дельным людям, которые бы у нас никогда не сделали подобной карьеры. Конечно, боссы противятся “аутсайдеру”, который мог бы представлять опасность для источников их денег и власти. Однако в конкурентной борьбе за доверие избирателей им нередко приходилось соглашаться с выдвижением таких кандидатов, которые считались борцами с коррупцией.

Итак, речь идет о могущественном капиталистическом, насквозь заорганизованном сверху донизу партийном предприятии, опирающемся также на чрезвычайно крепкие, организованные подобно ордену клубы типа “Таммани-холл”, целью которых является исключительно достижение прибыли через политическое господство прежде всего над коммунальным управлением, представляющим и здесь важнейший объект эксплуатации. Такая структура партийной жизни была возможна вследствие высокого уровня демократии в Соединенных Штатах, как своего рода “целине”. Теперь эта взаимосвязь ведет к тому, что данная система находится в состоянии постепенного отмирания. Америкой больше не могут управлять только дилетанты. Еще 15 лет назад (в 1904 г.) на вопрос: почему американские рабочие позволяют так управлять собою политикам, о презрении к которым они сами же и заявляют, – следовал ответ: “Пусть лучше чиновниками будут люди, на которых мы плюем, чем как у вас, каста чиновников, которая плюет на нас”. Это старая позиция американской “демократии”: социалисты уже тогда думали совершенно иначе. Но такое состояние стало невыносимым. Дилетантское управление оказалось недостаточным, и Civil Service Reform32 все больше увеличивала количество пожизненных мест, дающих право на получение пенсии, приводя таким образом к тому, что посты начали занимать [c.684] университетски образованные чиновники, столь же неподкупные и знающие свое дело, как и наши. Около 100000 постов теперь уже не являются “трофеями” избирательного цикла, но дают право на пенсии и требуют свидетельства о квалификации. Это обстоятельство постепенно вытеснит spoils system, а тогда, пожалуй, преобразуется и способ руководства партиями; мы только еще не знаем – как.

В Германии до сих пор решающими условиями политического предприятия являлись, в основном, следующие. Во-первых: бессилие парламентов, в результате чего никто из обладавших качествами вождя в течение длительного времени не мог сюда попасть. Допустим, он захотел бы стать членом парламента – что бы он стал там делать? Когда освобождалось место в канцелярии, соответствующему начальнику управления можно было сказать: в моем избирательном округе есть весьма толковый человек, он бы подошел, возьмите-ка его. И его охотно брали на освободившееся место. Вот, в общем– то, все, чего мог достигнуть немецкий парламентарий для удовлетворения своих инстинктов власти – если у него таковые имелись. Следует также учесть – и этот второй момент обусловливал первый – огромное значение в Германии вышколенного профессионального чиновничества. Здесь мы были первыми в мире. Поэтому профессиональное чиновничество претендовало не только на места чиновников-специалистов, но и на министерские посты. Соответствующая формула была найдена в прошлом году в баварском ландтаге, когда предметом дискуссии стала парламентаризация: одаренные люди больше не согласятся быть чиновниками, если парламентариев станут выдвигать на министерские посты. Кроме того, чиновничье управление в Германии систематически уклонялось от такого рода контроля, каким являются в Англии разъяснения комитета, и таким образом лишало парламенты способности (за немногими исключениями) растить в своей среде действительно толковых начальников управлений.

Третьим отличительным моментом было то, что, в противоположность Америке, мы в Германии имели принципиальные партии, которые по меньшей мере с субъективной bona fides33 утверждали, что их члены[c.685] являются носителями “мировоззрения”. Однако из этих партий две важнейшие: с одной стороны, партия центра, с другой стороны, социал-демократия – были прирожденными партиями меньшинства, и именно умышленно. Руководящие круги партии центра в Рейхе никогда не скрывали, что они против парламентаризма из-за боязни оказаться в меньшинстве, так как тогда им было трудно по-прежнему, через давление на правительство, устраивать карьеристов. Социал-демократия оставалась принципиальной партией меньшинства и помехой парламентаризации, ибо не хотела мараться о существующий буржуазный политико-гражданский порядок. То обстоятельство, что обе эти партии исключили себя из парламентарной системы, сделало последнюю невозможной.

Чем же в таком случае стали заниматься немецкие профессиональные политики? У них не было ни власти, ни ответственности, они могли играть лишь весьма подчиненную роль уважаемых людей и в результате снова оказались во власти самых типичных цеховых инстинктов. В кругу этих уважаемых людей, вся жизнь которых заключалась в их крошечных постах, невозможно было выдвинуться чужеродному человеку. Я мог бы в любой партии, не исключая, конечно, и социал-демократию, назвать множество имен, каждое из которых символизирует трагедию политической карьеры человека, имевшего качества вождя и вследствие этого непереносимого уважаемыми людьми. Все наши партии прошли путь превращения в корпорацию уважаемых людей. Например, Бебель, как бы ни был скуден его интеллект, являлся еще вождем по своему темпераменту и искренности. Вследствие того что Бебель был мучеником, что никогда (по мнению масс) не обманывал их доверия, он всецело полагался на них, и не было в партии силы, способной всерьез выступить против него. С его смертью ситуация в партии изменилась: началось господство чиновников, и все чаще давали о себе знать чиновничьи инстинкты. К власти пришли профсоюзные чиновники, партийные секретари, журналисты, чиновничество в высшей степени порядочное (можно сказать, на редкость порядочное, имея в виду положение в других странах, особенно продажных, как правило, чиновников в Америке), – однако и рассмотренные выше последствия господства чиновников все чаще имели место в партии. [c.686]

Начиная с восьмидесятых годов, буржуазные партии полностью превратились в корпорации уважаемых людей. Правда, время от времени они должны были в рекламных целях привлекать умы, стоящие вне партий, чтобы потом иметь возможность сказать: “В наших рядах есть такие-то и такие-то имена”. Но именно их-то они и старались по возможности не допустить к участию в выборах, и не получалось это лишь там, где указанные лица действовали жестко.

Тот же дух господствовал и в парламенте. Наши парламентские партии были и остаются корпорациями. Каждая речь, произносимая на заседании Рейхстага, предварительно целиком подвергалась партийному рецензированию. Это можно заметить по ее неслыханной скуке. Получить слово мог лишь тот, кто был заявлен в качестве оратора. Вряд ли можно придумать более глубокую противоположность английским, а также (по совершенно противоположным причинам) французским парламентским традициям.

Вследствие катастрофы, которую обыкновенно именуют революцией, сейчас, может быть, совершается некое преобразование. Но “может быть” не значит “определенно”. Прежде всего, появились ростки новых типов партийного аппарата. Во-первых, аппарат любителей-дилетантов. Особенно часто он представлен студентами различных высших школ, которые говорят какому-нибудь человеку, вменяя ему качества вождя: мы хотим выполнять нужную для вас работу, изложите, что мы должны делать. Во-вторых, аппарат деловых людей. Случалось так, что люди приходили к какому-нибудь человеку, в котором они усматривали качества вождя, и предлагали ему взять на себя вербовку избирателей в обмен на твердую сумму за каждый голос. Если бы вы попросили меня честно ответить, какой из этих двух аппаратов я бы посчитал более надежным с сугубо технически-политической точки зрения, то я, видимо, предпочел бы второй его вариант. Однако и тот, и другой были всего лишь быстро всплывающими пузырями, которые тут же снова исчезали. Существующий аппарат произвел перегруппировку, продолжая работать. Все эти явления были всего лишь симптомами того, что новые виды партийного аппарата, быть может, и возникли, если бы только в наличии имелись вожди. Однако их выдвижение исключалось уже техническим своеобразием [c.687] системы пропорционального избирательного права. Появлялся – и тут же снова исчезал – только один-другой уличный диктатор. И только свита уличной диктатуры организована прочной дисциплиной – отсюда и власть этих исчезающих меньшинств.

Предположим, дело приняло бы иной оборот. Тогда, в соответствии со сказанным выше, следует подчеркнуть: руководство партиями со стороны плебисцитарных вождей обусловливает “обездушивание” свиты, ее, можно было бы сказать, духовную пролетаризацию. Чтобы подойти вождю в качестве аппарата, свита должна слепо повиноваться, быть машиной по-американски, без помех, вызываемых тщеславием уважаемых людей, или претензий, как следствий собственных взглядов. Избрание Линкольна стало возможным лишь благодаря такой специфике партийной организации, а в случае с Гладстоном, как уже говорилось, то же самое произошло в Caucus'e. Вот та цена, которую приходится платить за руководство вождя. Но выбирать можно только между вождистской демократией с “машиной” и демократией, лишенной вождей, то есть господством “профессиональных политиков” без призвания, без внутренних, харизматических качеств, которые и делают человека вождем. Последнее же предвещает то, что нынешняя партийная фронда обычно называет господством “клики”. Пока что мы в Германии только это последнее и имеем. А благоприятной предпосылкой продолжения того же и в будущем, по меньшей мере в Рейхе, является, во-первых, то, что Бундесрат, видимо, возродится и с необходимостью начнет ограничивать власть Рейхстага, а тем самым и его значение как места отбора вождей. Далее: пропорциональное избирательное право в его нынешней форме – типичное явление для демократии, лишенной вождей, не только потому что оно способствует закулисным местническим сделкам уважаемых людей, но и потому, что впоследствии дает союзам претендентов возможность настоять на занесении своих чиновников в списки и таким образом создать неполитический парламент, в котором нет места подлинным вождям. Единственной отдушиной для потребности в вожде мог бы стать рейхс-президент, если избирать его будет не парламент, а плебисцит. Проверка на деле могла бы стать основой для возникновения и отбора вождей, прежде всего если бы в крупных общинах, как, например, в Соединенных [c.688] Штатах, везде, где хотели серьезно взяться за коррупцию, на поверхность всплывал плебисцитарный городской диктатор с правом самостоятельно подбирать себе бюро. Это обусловило бы приспособление партийной организации к такого рода выборам. Но из-за сугубо мелкобуржуазной враждебности к вождям со стороны всех партий, включая прежде всего социал-демократию, будущие способы формирования партий, а тем самым и все эти возможности еще покрыты мраком неизвестности.

И потому сегодня совершенно неясно, какую внешнюю форму примет предприятие политики как “профессии”, а потому – еще менее известно, где открываются шансы для политически одаренных людей заняться решением удовлетворительной для них политической задачи. У того, кого имущественное положение вынуждает жить “за счет” политики, всегда, пожалуй, будет такая альтернатива: журналистика или пост партийного чиновника как типичные прямые пути; или же альтернатива, связанная с представительством интересов: в профсоюзе, торговой палате, сельскохозяйственной палате, ремесленной палате, палате по вопросам труда, союзах работодателей и т. д., или же подходящие посты в коммунальном управлении. Ничего больше о внешней стороне данного предмета сказать нельзя, кроме того лишь, что партийный чиновник, как и журналист, имеет скверную репутацию “деклассированного”. Увы, если прямо этого им и не скажут, все равно у них будет гудеть в ушах: “продажный писатель”, “наемный оратор”; тот, кто внутренне безоружен против такого к себе отношения и неспособен самому себе дать правильный ответ, тот пусть лучше подальше держится от подобной карьеры, ибо, во всяком случае, этот путь, наряду с тяжкими искушениями, может принести постоянные разочарования.

Так какие же внутренние радости может предложить карьера “политика” и какие личные предпосылки для этого она предполагает в том, кто ступает на данный путь?

Прежде всего, она дает чувство власти. Даже на формально скромных должностях сознание влияния на людей, участия во власти над ними, но в первую очередь– чувство того, что и ты держишь в руках нерв исторически важного процесса, – способно поднять профессионального политика выше уровня повседневности. Однако здесь перед ним встает вопрос: какие его качества дают [c.689] ему надежду справиться с властью (как бы узко она ни была очерчена в каждом отдельном случае) и, следовательно, с той ответственностью, которую она на него возлагает? Тем самым мы вступаем в сферу этических вопросов; ибо именно к ним относится вопрос, каким надо быть человеку, дабы ему позволительно было возложить руку на спицы колеса истории.

Можно сказать, что в основном три качества являются для политика решающими: страсть, чувство ответственности, глазомер. Страсть – в смысле ориентации на существо дела (Sachlichkeit): страстной самоотдачи “делу”, тому богу или демону, который этим делом повелевает. Не в смысле того внутреннего образа действий, который мой покойный друг Георг Зиммель обычно называл “стерильной возбужденностью”, свойственной определенному типу прежде всего русских интеллектуалов (но отнюдь не всем из них!), и который ныне играет столь заметную роль и у наших интеллектуалов в этом карнавале, украшенном гордым именем “революции”: утекающая в пустоту “романтика интеллектуально занимательного” без всякого делового чувства ответственности. Ибо одной только страсти, сколь бы подлинной она ни казалась, еще, конечно, недостаточно. Она не сделает вас политиком, если, являясь служением “делу”, не сделает ответственность именно перед этим делом главной путеводной звездой вашей деятельности. А для этого – в том-то и состоит решающее психологическое качество политика – требуется глазомер, способность с внутренней собранностью и спокойствием поддаться воздействию реальностей, иными словами, требуется дистанция по отношению к вещам и людям. “Отсутствие дистанции”, только как таковое, – один из смертных грехов всякого политика, – и есть одно из тех качеств, которые воспитывают у нынешней интеллектуальной молодежи, обрекая ее тем самым на неспособность к политике. Ибо проблема в том и состоит: как можно втиснуть в одну и ту же душу и жаркую страсть, и холодный глазомер? Политика “делается” головой, а не какими-нибудь другими частями тела или души. И все же самоотдача политике, если это не фривольная интеллектуальная игра, но подлинное человеческое деяние, должна быть рождена и вскормлена только страстью. Но полное обуздание души, отличающее страстного политика и разводящее его со “стерильно возбужденным” [c.690] политическим дилетантом, возможно лишь благодаря привычке к дистанции – в любом смысле слова. “Сила” политической “личности” в первую очередь означает наличие у нее этих качеств.

И потому политик ежедневно и ежечасно должен одолевать в себе совершенно тривиального, слишком “человеческого” врага: обыкновеннейшее тщеславие, смертного врага всякой самоотдачи делу и всякой дистанции, что в данном случае значит: дистанции по отношению к самому себе.

Тщеславие есть свойство весьма распространенное, от которого не свободен, пожалуй, никто. А в академических и ученых кругах –это род профессионального заболевания. Но как раз что касается ученого, то данное свойство, как бы антипатично оно ни проявлялось, относительно безобидно в том смысле, что, как правило, оно не является помехой научному предприятию. Совершенно иначе обстоит дело с политиком. Он трудится со стремлением к власти как необходимому средству. Поэтому “инстинкт власти”, как это обычно называют, действительно относится к нормальным качествам политика. Грех против святого духа его призвания начинается там, где стремление к власти становится неделовым (unsachlich), предметом сугубо личного самоопьянения, вместо того чтобы служить исключительно “делу”. Ибо в конечном счете в. сфере политики есть лишь два рода смертных грехов: уход от существа дела (Unsachlichkeit) и – что часто, но не всегда то же самое – безответственность. Тщеславие, то есть потребность по возможности часто самому появляться на переднем плане, сильнее всего вводит политика в искушение совершить один из этих грехов или оба сразу. Чем больше вынужден демагог считаться с “эффектом”, тем больше для него именно поэтому опасность стать фигляром или не принимать всерьез ответственности за последствия своих действий и интересоваться лишь произведенным “впечатлением”. Его неделовитость навязывает ему стремление к блестящей видимости власти, а не к действительной власти, а его безответственность ведет к наслаждению властью как таковой, вне содержательной цели. Ибо хотя или, точнее, именно потому, что власть есть необходимое средство, а стремление к власти есть поэтому одна из движущих сил всякой политики, нет более пагубного искажения политической силы, [c.691] чем бахвальство выскочки властью и тщеславное самолюбование чувством власти, вообще всякое поклонение власти только как таковой. “Политик одной только власти”, культ которого ревностно стремятся создать и у нас, способен на мощное воздействие, но фактически его действие уходит в пустоту и бессмысленность. И здесь критики “политики власти” совершенно правы. Внезапные внутренние катастрофы типичных носителей подобного убеждения показали нам, какая внутренняя слабость и бессилие скрываются за столь хвастливым, но совершенно пустым жестом. Это – продукт в высшей степени жалкого и поверхностного чванства в отношении смысла человеческой деятельности, каковое полностью чужеродно знанию о трагизме, с которым в действительности сплетены все деяния, и в особенности – деяния политические.

Исключительно верно именно то, и это основной факт всей истории (более подробное обоснование здесь невозможно), что конечный результат политической деятельности часто, нет – пожалуй, даже регулярно оказывался в совершенно неадекватном, часто прямо-таки парадоксальном отношении к ее изначальному смыслу. Но если деятельность должна иметь внутреннюю опору, нельзя, чтобы этот смысл – служение делу– отсутствовал. Как должно выглядеть то дело, служа которому, политик стремится к власти и употребляет власть, – это вопрос веры. Он может служить целям национальным или общечеловеческим, социальным и этическим или культурным, внутримирским или религиозным, он может опираться на глубокую веру в “прогресс”–все равно в каком смысле – или же холодно отвергать этот сорт веры, он может притязать на служение “идее” или же намереваться служить внешним целям повседневной жизни, принципиально отклоняя вышеуказанное притязание, – но какая-либо вера должна быть в наличии всегда. Иначе – и это совершенно правильно – проклятие ничтожества твари тяготеет и над самыми, по видимости мощными, политическими успехами.

Сказанное означает, что мы уже перешли к обсуждению последней из занимающих нас сегодня проблем: проблемы этоса политики как “дела”. Какому профессиональному призванию может удовлетворить она сама, совершенно независимо от ее целей, в рамках совокупной нравственной экономики ведения жизни? Каково, [c.692] так сказать, то этические место, откуда она родом? Здесь, конечно, сталкиваются друг с другом последние мировоззрения, между которыми следует в конечном счете совершить выбор. Итак, давайте энергично возьмемся за проблему, поднятую недавно опять, по моему мнению, совершенно превратным образом.

Однако избавимся прежде от одной совершенно тривиальной фальсификации. А именно, этика может сначала выступать в роли в высшей степени фатальной для нравственности. Приведем примеры. Редко можно обнаружить, чтобы мужчина, отвращая свою любовь от одной женщины и обращая ее на другую, не чувствовал бы потребности оправдаться перед самим собой, говоря: “она была недостойна моей любви”, или: “она меня разочаровала”, либо же приводя какие бы то ни было другие “основания”. Неблагородство присочиняет себе “законное оправдание” (“Legitimitat”) для простой ситуации: он больше не любит ее, и женщина должна это вынести; это “законное оправдание”, в силу которого мужчина притязает на некое право и, помимо несчастья, жаждет свалить на женщину еще и неправоту, с глубоким неблагородством присочиняется. Точно так же действует и удачливый эротический конкурент: противник должен быть никчемнейшим, иначе бы он не был побежден. Но очевидно, что и после любой победоносной для кого-то войны дело обстоит таким же образом, когда победитель с недостойным упрямством высказывает претензию: я победил, ибо я был прав. Или если кого-то среди ужасов войны постигает душевный крах, и он, вместо того чтобы просто сказать, что всего этого было уж слишком много, чувствует ныне потребность оправдать перед самим собой свою усталость от войны и совершает подмену: я потому не мог этого вынести, что вынужден был сражаться за безнравственное дело. И так же обстоит дело с побежденными в войне. Вместо того чтобы – там, где сама структура общества породила войну, – как старые бабы, искать после войны “виновного”34, следовало бы по-мужски сурово сказать врагу: “Мы проиграли войну – вы ее выиграли. С этим теперь все решено: давайте же поговорим о том, какие из этого нужно сделать выводы в соответствии с теми деловыми интересами, которые были задействованы, и – самое главное – ввиду той ответственности перед будущим, которая тяготеет прежде всего над победителем”. Все [c.693] остальное недостойно, и за это придется поплатиться. Нация простит ущемление ее интересов, но не оскорбление ее чести, в особенности если оскорбляют ее прямо– таки поповским упрямством. Каждый новый документ, появляющийся на свет спустя десятилетия, приводит к тому, что с новой силой раздаются недостойные вопли, разгораются ненависть и гнев. И это вместо того, чтобы окончание войны похоронило ее по меньшей мере в нравственном смысле. Такое возможно лишь благодаря ориентации на дело и благородству, но прежде всего лишь благодаря достоинству. Но никогда это не будет возможно благодаря “этике”, которая в действительности означает унизительное состояние обеих сторон. Вместо того чтобы заботиться о том, что касается политика: о будущем и ответственности перед ним, этика занимается политически стерильными – в силу своей неразрешимости – вопросами вины в прошлом. Если и есть какая-либо политическая вина, то она именно в этом-то и состоит. Кроме того, в данном случае упускается из виду неизбежная фальсификация всей проблемы весьма материальными интересами: заинтересованностью победителя в наибольшем выигрыше – моральном и материальном – и надеждами побежденного выторговать себе преимущества признаниями вины: если и есть здесь нечто “подлое”, то именно это, а это – следствие данного способа использования “этики” как средства упрямо утверждать свою правоту.

Но каково же тогда действительное отношение между этикой и политикой? Неужели между ними, как порой говорилось, нет ничего общего? Или же, напротив, следует считать правильным, что “одна и та же” этика имеет силу и для политического действования, как и для любого другого? Иногда предполагалось, что это два совершенно альтернативных утверждения: правильно либо одно, либо другое. Но разве есть правда в том, что хоть какой-нибудь этикой в мире могли быть выдвинуты содержательно тождественныезаповеди применительно к эротическим и деловым, семейным и служебным отношениям, отношениям к жене, зеленщице, сыну, конкурентам, другу, подсудимым? Разве для этических требований, предъявляемых к политике, должно быть действительно так безразлично, что она оперирует при помощи весьма специфического средства – власти, за которой стоит насилие? Разве мы не видим, что идеологи [c.694]большевизма и “Спартака”, именно потому что они применяют это средство, добиваются в точности тех же самых результатов, что и какой-нибудь милитаристский диктатор? Чем, кроме личности деспотов и их дилетантизма, отличается господство рабочих и солдатских Советов от господства любого властелина старого режима?35 Чем отличается полемика большинства представителей самой якобы новой этики против критикуемых ими противников от полемики каких-нибудь других демагогов? Благородными намерениями! – следует ответ. Хорошо. Но ведь речь здесь идет именно о средстве, а на благородство конечных намерений совершенно так же притязают с полной субъективной честностью и уязвляемые враждой противники. “Кто взялся за меч, от меча и погибнет”, а борьба есть везде борьба. Итак: этика Нагорной проповеди? Что касается Нагорной проповеди–имеется в виду абсолютная этика Евангелия,–то цитирует данные заповеди. С этим не шутят. К абсолютной этике относится все то же, что было сказано о каузальности в науке: это не фиакр, который можно остановить в любой момент, чтобы входить и выходить по своему усмотрению. Но все или ничего: именно таков ее смысл, если считать, что нечто другое окажется тривиальностью. И вот, например, богатый юноша: “Он же отошел с печалью, потому что у него было большое имение”. Евангельская заповедь безусловна и однозначна: отдай то, что ты имеешь, – все,совершенно все. Политик скажет: это социально бессмысленное требование, пока оно не осуществляется для всех. Итак: налогообложение, разорение налогами (Wegsteuerung), конфискация–одним словом: насилие и порядок против всех. Но этическая заповедь об этом вообще не спрашивает, такова ее сущность. Или: “Подставь другую щеку!” – безусловная заповедь не задается вопросом, каким же это образом другому приличествует бить. Этика отсутствия достоинства – разве только для святого. Так и есть: следует быть святым во всем, хотя бы по намерениям, следует жить, как Иисус, апостолы, святой Франциск и ему подобные, тогда данная этика имеет смысл, тогда она является выражением некоего достоинства. В противном случае – нет. Ибо если вывод акосмической этики любви гласит: “Не противостоять злу насилием”,– то для политика имеет силу [c.695] прямо противоположное: ты должен насильственно противостоять злу, иначе за то, что зло возьмет верх, ответствен ты. Пусть тот, кто хочет действовать в соответствии с этикой Евангелия, воздержится от забастовок – ибо это насилие – и вступает в желтые профсоюзы. И пусть он, прежде всего, не говорит о “революции”. Ибо данная этика отнюдь не намерена учить тому, что именно гражданская война есть единственно законная (legitime) война. Пацифист, действующий в соответствии с Евангелием, отвергнет или отринет оружие (как это рекомендовалось в Германии) по велению этического долга: чтобы положить конец данной войне и тем самым всякой войне. Политик же скажет: единственно надежным средством дискредитировать войну на весь обозримый период был бы мир на основании статус-кво. Тогда бы народы спросили себя: для чего велась эта война? Она была бы доведена ad absurdum – что ныне невозможно. Ибо для победителей – по меньшей мере части их – она будет политически выгодна. И за это несет ответственность то поведение, которое сделало для нас невозможным любое сопротивление. Теперь же, когда пройдет эпоха истощения, дискредитированным окажется мир, а не война–вот следствие абсолютной этики.

Наконец, долг правдивости. Для абсолютной этики он безусловен. Итак, отсюда следует вывод о необходимости публиковать все документы, прежде всего изобличающие собственную страну, а на основе этой односторонней публикации признавать вину в одностороннем порядке, безусловно, без оглядки на последствия. Политик же обнаружит в данном случае, что в результате истина не раскрывается, но надежно затемняется злоупотреблением и разжиганием страстей; что плоды могло бы принести только всестороннее планомерное исследование проблемы незаинтересованными сторонами; любой другой подход мог бы иметь для нации, которая его использует, последствия, непоправимые в течение десятилетий. Но абсолютная этика именно о “последствиях– то” и не спрашивает.

В этом все и дело. Мы должны уяснить себе, что всякое этически ориентированное действование может подчиняться двум фундаментально различным, непримиримо противоположным максимам: оно может быть ориентировано либо на “этику убеждения”, либо на “этику ответственности”. Не в том смысле, что этика[c.696] убеждения оказалась бы тождественной безответственности, а этика ответственности – тождественной беспринципности. Об этом, конечно, нет и речи. Но глубиннейшая противоположность существует между тем, действуют ли по максиме этики убеждения – на языке религии: “Христианин поступает как должно, а в отношении результата уповает на Бога”, или же действуют по максиме этики ответственности: надо расплачиваться за (предвидимые) последствия своих действий. Как бы убедительно ни доказывали вы действующему по этике убеждения синдикалисту, что вследствие его поступков возрастут шансы на успех реакции, усилится угнетение его класса, замедлится дальнейшее восхождение этого класса, на него это не произведет никакого впечатления. Если последствия действия, вытекающего из чистого убеждения, окажутся скверными, то действующий считает ответственным за них не себя, а мир, глупость других людей или волю Бога, который создал их такими. Напротив, тот, кто исповедует этику ответственности, считается именно с этими заурядными человеческими недостатками, – он, как верно подметил Фихте, не имеет никакого права предполагать в них доброту и совершенство, он не в состоянии сваливать на других последствия своих поступков, коль скоро мог их предвидеть. Такой человек скажет: эти следствия вменяются моей деятельности. Исповедующий этику убеждения чувствует себя “ответственным” лишь за то, чтобы не гасло пламя чистого убеждения, например, пламя протеста против несправедливости социального порядка. Разжигать его снова и снова – вот цель его совершенно иррациональных с точки зрения возможного успеха поступков, которые могут и должны иметь ценность только как пример.

Но и на этом еще не покончено с проблемой. Ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение “хороших” целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать: когда и в каком объеме этически положительная цель “освящает” этически опасные средства и побочные следствия.

Главное средство политики – насилие, а сколь важно [c.697] напряжение между средством и целью с этической точки зрения – об этом вы можете судить по тому, что, как каждый знает, революционные социалисты (циммервальдской ориентации) уже во время войны исповедовали принцип, который можно свести к следующей точной формулировке: “Если мы окажемся перед выбором: либо еще несколько лет войны, а затем революция, либо мир теперь, но никакой революции, то мы выберем еще несколько лет войны!” Если бы еще был задан вопрос: “Что может дать эта революция?”, то всякий поднаторевший в науке социалист ответил бы, что о переходе к хозяйству, которое в его смысле можно назвать социалистическим, не идет и речи, но что должно опять-таки возникнуть буржуазное хозяйство, которое бы могло только исключить феодальные элементы и остатки династического правления. Значит, ради этого скромного результата: “Еще несколько лет войны”! Пожалуй, позволительно будет сказать, что здесь даже при весьма прочных социалистических убеждениях можно отказаться от цели, которая требует такого рода средств. Но в случае с большевизмом и спартакизмом, вообще революционным социализмом любого рода дела обстоят именно так, и, конечно, в высшей степени забавным кажется, что эта сторона нравственноотвергает “деспотических политиков” старого режима из-за использования ими тех же самых средств, как бы ни был оправдан отказ от их целей.

Что касается освящения средств целью, то здесь этика убеждения вообще, кажется, терпит крушение. Конечно, логически у нее есть лишь возможность отвергать всякое поведение, использующее нравственно опасные средства. Правда, в реальном мире мы снова и снова сталкиваемся с примерами, когда исповедующий этику убеждения внезапно превращается в хилиастического пророка, как, например, те, кто, проповедуя в настоящий момент “любовь против насилия”, в следующее мгновение призывают к насилию – к последнему насилию, которое привело бы к уничтожению всякого насилия, точно так же, как наши военные при каждом наступлении говорили солдатам: это наступление – последнее, оно приведет к победе, и, следовательно, к миру. Исповедующий этику убеждения не выносит этической иррациональности мира. Он является космически-этическим “рационалистом”. Конечно, каждый из [c.698] вас, кто знает Достоевского,помнит сцену с Великим инквизитором, где эта проблема изложена верно. Невозможно напялить один колпак на этику убеждения и этику ответственности или этически декретировать, какая цель должна освящать какое средство, если этому принципу вообще делаются какие-то уступки.

Коллега ФВ. Фёрстер36, которого лично я высоко ценю за несомненную чистоту его убеждений, но как политика, конечно, безусловно отвергаю, думает, что в своей книге он обошел эту трудность благодаря простому тезису: из добра может следовать только добро, из зла – лишь зло. В таком случае вся эта проблематика просто не существовала бы. Но все-таки удивительно, что через 2500 лет после “Упанишад” такой тезис все еще смог появиться на свет. Не только весь ход мировой истории, но и любое откровенное исследование обыденного опыта говорит о прямо противоположном. Древней проблемой теодицеи как раз и является вопрос: почему же это сила, изображаемая одновременно как всемогущая и благая, смогла создать такой иррациональный мир незаслуженного страдания, безнаказанной несправедливости и неисправимой глупости? Либо она не есть одно, либо же она не есть другое; или жизнью правят совершенно иные принципы возмещения и воздаяния, такие, которые можем толковать метафизически, или же такие, которые навсегда будут недоступны нашему толкованию. Проблема опыта иррациональности мира и была движущей силой всякого религиозного развития. Индийское учение о карме и персидский дуализм, первородный грех, предопределение и Deus absconditus37 – все они выросли из этого опыта. И первые христиане весьма точно знали, что миром управляют демоны и что тот, кто связывается с политикой, то есть с властью и насилием как средствами, заключает пакт с дьявольскими силами, и что по отношению к его действованию не то истинно, что из доброго может следовать только доброе, а из злого лишь злое, но зачастую наоборот. Кто не видит этого, тот в политическом отношении действительно ребенок.

Религиозная этика по-разному примирялась с тем фактом, что мы вписаны в различные, подлежащие различным между собой законам жизненные структуры (Lebensordnungen). Эллинский политеизм приносил[c.699] жертвы Афродите и Гере, Дионису и Аполлону, но знал при этом, что нередко боги были в споре между собою. Индуистская жизненная структура каждую из профессий делала предметом особого этического закона, дхармы, и навсегда разделяла их друг от друга по кастам, устанавливая их жесткую иерархию, вырваться из которой человек не мог с момента своего рождения, разве что возрождаясь в следующей жизни, а тем самым устанавливала для них разную дистанцию по отношению к высшим благам религиозного спасения. Таким образом ей удалось выстроить дхарму каждой касты, от аскетов и брахманов до мошенников и девок в соответствии с имманентными закономерностями профессии. Сюда подпадают также война и политика. В “Бхагаватгите”, в беседе Кришны и Арджуны38, вы обнаружите включение войны в совокупность жизненных структур. “Делай необходимое” – вот, согласно дхарме касты воинов и ее правилам, должный, существенно необходимый в соответствии с целью войны “труд”: согласно этой вере, он не наносит ущерба религиозному спасению, но служит ему. Индийскому воину, погибающему героической смертью, небеса Индры представлялись с давних пор столь же гарантированными, как и Валгалла германцу. Но нирвану он презирал бы так же, как презирал бы германец христианский рай с его ангельскими хорами. Такая специализация этики сделала возможным для индийской этики ничем не нарушаемое, следующее лишь собственным законам политики и даже усиливающее их обращение с этим царским искусством. Действительно радикальный “макиавеллизм” в популярном смысле этого слова классически представлен в индийской литературе “Артхашастрой” Каутильи (задолго до Рождества Христова, будто бы из эпохи Чандрагупты)39; по сравнению с ней “Principe” Макиавелли бесхитростен. В католической этике, которой обыкновенно следует профессор Фёрстер, “consilia evangelica”40, как известно, являются особой этикой для тех, кто наделен харизмой святой жизни. В ней рядоположены монах, не имеющий дозволения проливать кровь и искать выгоды, и благочестивый рыцарь и бюргер, которым дозволено – одному то, другому это. Градация католической этики и ее включение в структуру учения о спасении менее [c.700] последовательны, чем в Индии, хотя и тут они должны были и имели право соответствовать христианским предпосылкам веры. Первородная испорченность мира грехом позволяла относительно легко включить в этику насилие как средство дисциплинирования против греха и угрожающих душам еретиков. Но ориентированные только на этику убеждения, акосмические требования Нагорной проповеди и покоящееся на этом религиозное естественное право как абсолютное требование сохраняли свою революционизирующую силу и почти во все эпохи социальных потрясений выходили со своей стихийной яростью на передний план. В частности, они вели к созданию радикально-пацифистских сект, одна из которых проделала в Пенсильвании эксперимент по образованию ненасильственного во внешних отношениях государственного устройства – эксперимент трагический, поскольку квакеры, когда разразилась война за независимость, не смогли выступить с оружием в руках за свои идеалы. Напротив, нормальный протестантизм абсолютно легитимировал государство, то есть средство насилия, как божественное учреждение, а в особенности – легитимное авторитарно-монархическое государство (Obrigkeitsstaat). Лютер освободил отдельного человека от этической ответственности за воину и переложил ее на авторитеты (Obrigkeit), повиновение которым, кроме как в делах веры, никогда не могло считаться грехом. Опять-таки кальвинизму в принципе было известно насилие как средство защиты веры, то есть война за веру, которая в исламе с самого начала являлась элементом жизни. Таким образом, проблему политической этики ставит отнюдь не современное, рожденное ренессансным культом героев неверие. Все религии бились над этой проблемой с самым различным успехом, и по тому, что было сказано, иначе и быть не могло. Именно специфическое средство легитимного насилия исключительно как таковое в руках человеческих союзов и обусловливает особенность всех этических проблем политики.

Кто бы, ради каких бы целей ни блокировался с указанным средством – а делает это каждый политик, – тот подвержен и его специфическим следствиям. В особенно сильной мере подвержен им борец за веру, как религиозный, так и революционный. Давайте непредвзято обратимся к примеру современности. Тот, кто хочет [c.701] силой установить на земле абсолютную справедливость, тому для этого нужна свита: человеческий “аппарат”. Ему он должен обещать необходимое (внутреннее и внешнее) вознаграждение – мзду небесную или земную – иначе “аппарат” не работает. Итак, в условиях современной классовой борьбы внутренним вознаграждением является утоление ненависти и жажды мести, прежде всего: Ressentiment'a и потребности в псевдоэтическом чувстве безусловной правоты, поношении и хуле противников. Внешнее вознаграждение – это авантюра, победа, добыча, власть и доходные места. Успех вождя полностью зависит от функционирования подвластного ему человеческого аппарата. Поэтому зависит он и от его – а не своих собственных – мотивов, то есть от того, чтобы свите: красной гвардии, провокаторам и шпионам, агитаторам, в которых он нуждается, эти вознаграждения доставлялись постоянно. То, чего он фактически достигает в таких условиях, находится поэтому вовсе не в его руках, но предначертано ему теми преимущественно низкими мотивами действия его свиты, которые можно удерживать в узде лишь до тех пор, пока честная вера в его личность и его дело воодушевляет по меньшей мере часть товарищества (так, чтобы воодушевлялось хотя бы большинство, не бывает, видимо, никогда). Но не только эта вера, даже там, где она субъективно честна, в весьма значительной части случаев является по существу этической “легитимацией” жажды мести, власти, добычи и выгодных мест – пусть нам тут ничего не наговаривают, ибо ведь и материалистическое истолкование истории – не фиакр, в который можно садиться по своему произволу, и перед носителями революции оно не останавливается!–но прежде всего: традиционалистскаяповседневность наступает после эмоциональной революции, герой веры и прежде всего сама вера исчезают или становятся – что еще эффективнее – составной частью конвенциональной фразы политических обывателей и технических исполнителей. Именно в ситуации борьбы за веру это развитие происходит особенно быстро, ибо им, как правило, руководят или вдохновляют его подлинные вожди – пророки революции. Потому что и здесь, как и во всяком аппарате вождя, одним из условий успеха является опустошение и опредмечивание, духовная пролетаризация в интересах “дисциплины”. Поэтому достигшая господства свита борца за веру особенно легко вырождается [c.702] обычно в совершенно заурядный слой обладателей теплых мест.

Кто хочет заниматься политикой вообще и сделать ее своей единственной профессией, должен осознавать данные этические парадоксы и свою ответственность за то, что под их влиянием получится из него самого.Он, я повторяю, спутывается с дьявольскими силами, которые подкарауливают его при каждом действии насилия. Великие виртуозы акосмической любви к человеку и доброты, происходят ли они из Назарета, из Ассизи или из индийских королевских замков, не “работали” с политическим средством – насилием; их царство было “не от мира сего”, и все-таки они действовали и действовали в этом мире, и фигуры Платона Каратаева и святых Достоевского все еще являются самыми адекватными конструкциями по их образу и подобию. Кто ищет спасения своей души и других душ, тот ищет его не на пути политики, которая имеет совершенно иные задачи – такие, которые можно разрешить только при помощи насилия. Гений или демон политики живет во внутреннем напряжении с богом любви, в том числе и христианским Богом в его церковном проявлении,– напряжении, которое в любой момент может разразиться непримиримым конфликтом. Люди знали это уже во времена господства церкви. Вновь и вновь налагался на Флоренцию интердикт – а тогда для людей и спасения их душ это было властью куда более грубой, чем (говоря словамиФихте) “холодное одобрение” кантианского этического суждения, – но граждане сражались против государства церкви? И в связи с такими ситуациями Макиавелли в одном замечательном месте, если не ошибаюсь, “Истории Флоренции”, заставляет одного из своих героев воздать хвалу тем гражданам, для которых величие отчего города важнее, чем спасение души.

Если вы вместо отчего города или “отчего края” (Vaterland), что как раз сейчас не для каждого может быть однозначной ценностью, станете говорить о “будущем социализма” или даже “международном умиротворении”, то вы подошли к проблеме в ее нынешнем состоянии. Ибо все это, достигнутоеполитическим действованием, которое использует насильственные средства и работает в русле этики ответственности, угрожает “спасению души”. Но если в борьбе за веру к политическому действованию будут стремиться при [c.703] помощи чистой этики убеждения, тогда ему может быть нанесен ущерб и оно окажется дискредитированным на много поколений вперед, так как здесь нет ответственности запоследствия. Ибо тогда действующий не осознает тех дьявольских сил, которые вступили в игру. Они неумолимы и создают для его действования, а также для его собственной внутренней жизни такие следствия, перед которыми он оказывается совершенно беспомощным, если он их не видит. “Ведь черт-то стар”. И не годы, не возраст имеются тут в виду: “так станьте стары, чтоб его понять”. Никогда и я не смирялся с тем, чтобы в дискуссии меня побеждали датой в свидетельстве о рождении; но тот простой факт, что кому-то 20 лет, а мне за 50, в конечном счете не может побудить меня и это считать достижением, перед которым я в почтении онемею. Дело не в возрасте, но, конечно, в вышколенной решительности взгляда на реальности жизни и в способности вынести их и внутренне оставаться на должной высоте41.

В самом деле: политика делается, правда, головой, но, само собой разумеется, не только головой. Тут совершенно правы исповедующие этику убеждения. Но должно ли действовать как исповедующий этику убеждения или как исповедующий этику ответственности, и когда так, а когда по-другому, – этого никому нельзя предписать. Можно сказать лишь одно: если ныне, в эпоху некоей, как вы думаете, не “стерильной” возбужденности – но возбужденность-то все-таки чувство вообще не всегда подлинное, – внезапнонаблюдается массовый рост политиков убеждения с лозунгом: “Мир глуп и подл, но не я; ответственность за последствия касается не меня, но других, которым я служу и чью глупость или подлость я выкорчую”, то скажу открыто, что я сначала спрошу о мере внутренней полновесности, стоящей заданной этикой убеждения; у меня создалось впечатление, что в девяти случаях из десяти я имею дело с вертопрахами, которые не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощущениями. В человеческом смысле меня это не очень интересует и не вызывает никакого потрясения. В то время как безмерным потрясением является, когда зрелый человек – все равно, стар он или юн годами, – который реально и всей душой ощущает свою ответственность за последствия и действует сообразно этике ответственности, [c.704] в какой-то момент говорит: “Я не могу иначе, на том стою”. Это нечто человечески подлинное и трогательное. Ибо такое именно состояние, для каждого из нас, кто, конечно, внутренне не умер, должно когда-то иметь возможность наступить. И постольку этика убеждения и этика ответственности не суть абсолютные противоположности, но взаимодополнения, которые лишь совместно составляют подлинного человека, того, кто может иметь “призвание к политике”.

А теперь, уважаемые слушатели, давайте поговорим об этом моменте еще раз через десять лет. Если тогда, как мне по целому ряду причин приходится опасаться, уже немало лет будет господствовать эпоха наступившей реакции, и из того, чего желают и на что надеются, конечно, многие из вас и, должен откровенно признаться, я тоже, сбудется немногое (может быть, и не совсем уж ничто не сбудется, но как минимум, по видимости, немногое – что весьма вероятно; меня это не сломит, но, конечно, знать об этом–душевное бремя),–вот тогда я бы посмотрел, что в глубинном смысле слова “стало” из тех вас, кто чувствует себя теперь подлинным “политиком убеждения” и охвачен тем угаром, который символизирует эта революция. Было бы прекрасно, если бы дела обстояли так, чтобы к ним подходили слова 102-го сонета Шекспира:

                         Тебя встречал я песней, как приветом,                        Когда любовь нова была для нас.                        Так соловей гремит в полночный час                         Весной, но флейту забывает летом.

(Перевод С.Я. Маршака)

 

Но дело обстоит не так. Не цветение лета предстоит нам, но сначала полярная ночь ледяной мглы и суровости, какая бы по внешней видимости группа ни победила. Ибо там, где ничего нет, там право свое утерял не только кайзер, но и пролетарий. Когда понемногу начнет отступать эта ночь, кто еще будет жив тогда из тех, чья весна, по видимости, расцвела сейчас так пышно? И что тогда внутренне “станет” изо всех вас? Озлобление или обывательщина, просто тупое смирение с миром и профессией, или - третий, и не самый редкий вариант: мистическое бегство от мира у тех, кто имеет для этого дар, или – часто и скверно – вымучивает из [c.705] себя мистицизм как моду? В любом из этих случаев я сделаю вывод: они неподнялись до уровня своих собственных поступков, не поднялись и до уровня мира, каким он в действительности есть, и его повседневности; призвания к профессии “политика”, которое, как они думали, они в себе имеют, объективно и фактически в глубиннейшем смысле у них не было. Лучше бы они просто практиковали братство в межчеловеческом общении, а в остальном сугубо по-деловому обратились бы к своему повседневному труду.

Политика есть мощное медленное бурение твердых пластов, проводимое одновременно со страстью и холодным глазомером. Мысль, в общем-то, правильная, и весь исторический опыт подтверждает, что возможного нельзя было бы достичь, если бы в мире снова и снова не тянулись к невозможному. Но тот, кто на это способен, должен быть вождем, мало того, он еще должен быть – в самом простом смысле слова – героем. И даже те, кто не суть ни то, ни другое, должны вооружиться той твердостью духа, которую не сломит и крушение всех надежд; уже теперь они должны вооружиться ею, ибо иначе они не сумеют осуществить даже то, что возможно ныне. Лишь тот, кто уверен, что он не дрогнет, если, с его точки зрения, мир окажется слишком глуп или слишком подл для того, что он хочет ему предложить; лишь тот, кто вопреки всему способен сказать “и все-таки!”,– лишь тот имеет “профессиональное призвание” к политике. 

Дьюи Дж.

Либерализм и социальные действия

 

Источник: Дьюи Дж. Либерализм и социальные действия / Пер. В. Нагдасевой //

Демократия и ХХ век: Хрестоматия по курсу гражданского образования для педагогических

университетов. – Нижний Новгород, 1997. С. 55–70.

 

 

Американский философ, психолог, педагог, главный представитель философии прагматизма Дж. Дьюи (John Dewey) на протяжении всей своей теоретической деятельности выступал с позиций защиты «американского образа жизни» и американской демократии. В работе «Либерализм и социальные действия» (Liberalism and Social Action, 1935) он противопоставляет классическое понимание либерализма Дж. Локком, Дж. С. Миллем современному. Если ранний либерализм основывался на постулате невмешательства государства в экономическую и социальную жизнь (государство — «ночной сторож»), то либерализм современный должен отражать новые реалии, связанные с социальным законодательством, расширением функций правительства в области предоставления социальных услуг. Осмысливая опыт нового курса правительства Ф. Рузвельта, Дьюи подчеркивает, что правительственный контроль не только не препятствует сохранению и расширению индивидуальных свобод, но может и должен быть их гарантом.

 

Либерализация способностей, их свободное выражение являются, по Дьюи, ядром либерализма. В этой связи контроль за материальными и механизированными силами современной экономики, «организованные социальные усилия» являются единственным способом, который может освободить людей от контроля и подавления их культурных возможностей. С его точки зрения, совершенно недопустимо сводить проблемы будущего к борьбе между машинизированными политическими режимами — фашизмом и коммунизмом; только демократический либерализм, культивирующий «метод интеллекта и экспериментальной проверки», должен стать практикой в общественных отношениях и определять дальнейшее социальное развитие.

 

 

…Термины «либеральный» и «либерализм» в значении специфической социальной философии вошли в употребление не ранее первого десятилетия XIX века. Однако понятия, которые описывают данные термины, появились значительно раньше. Их можно отнести к философской мысли древней Греции; некоторые идеи либерализма, в особенности в части свободной игры ума, можно найти в речи на похоронах, приписываемой Периклу. Однако вернемся к идеям Джона Локка, философа «славной революции» 1688 года.

Выдающиеся тезисы теории либерализма, в понимании Локка, включают идею о том, что правительства создаются для защиты прав, принадлежащих индивидуумам еще до политической организации общественных отношений. Сами эти права были указаны веком позже в американской Декларации независимости: право на жизнь, свободу и поиск счастья. К «естественным» правам, которым Локк придавал особое значение, относится и право на собственность, возникающее, по мнению Локка, из того факта, что посредством своего труда индивид «сливается» с природным и до этого времени свободным объектом. Данное убеждение возникло в противовес введенному правителями без разрешения народных представителей налогу на собственность. Апофеозом теории стало оправдание права на совершение революции. Поскольку правительства создаются для защиты естественных прав личности, они не имеют права требовать повиновения, если сами, вместо защиты, нарушают или уничтожают эти права: такая доктрина прекрасно соответствовала целям наших предков в их борьбе против власти Британии и получила свое дальнейшее развитие во Французской революции 1789 года.

Ранний либерализм оказал серьезное влияние на политику. Однако одной из наиболее важных целей Локка было утверждение принципа терпимости в то время, когда нетерпимость [c.55] была обычным явлением, преследование вероотступников – общим правилом и когда войны, как гражданские, так и между различными странами, носили религиозную окраску. Обслуживая непосредственные нужды Англии – а затем стран, пытавшихся заменить представительное правительство деспотией, – данная теория внесла в развитие общественной мысли жесткую доктрину естественных прав, присущих индивидууму вне зависимости от общественной организации. В дальнейшем ее переняли на практике сторонники полутеологических и полуметафизических концепций естественного права как первичного по отношению к праву позитивному. Кроме того, она породила новую версию старой идеи о том, что естественное право является неотъемлемой частью разума и обнаруживается естественным светом, которым наделен человек.

Сам характер данной философии является индивидуалистическим в том смысле, который присутствует в противопоставлении индивидуализма организованным социальным действиям. Она придерживается идеи первичности индивидуума по отношению к государству не столько с точки зрения времени, сколько моральной власти. Данная философия определяет индивидуума с позиции свободы мысли и действий, которыми он якобы уже обладает на основе некой загадочной готовой модели, защита которой и является главной целью государства. Разум также считается внутренним свойством индивидуума и выражается в моральных взаимоотношениях между людьми, но данные взаимоотношения мешают ему существовать и развиваться. В результате основным врагом личной свободы считается правительство, поскольку ему свойственно посягать на присущие человеку с рождения свободы. Позднее либерализм унаследовал концепцию антагонизма между правителями и народом, понимаемого как естественное противостояние индивида и организованного общества. Многие до сих пор придерживаются идеи, что существуют две различные «сферы» действий и справедливых требований: сфера политического общества и сфера индивидуума, – и что в интересах последнего как можно больше ограничить полномочия первого. И только в конце XIX века возникла идея, [c.56] что правительство может и должно быть инструментом сохранения и расширения индивидуальных свобод. Возможно, данный аспект либерализма подчеркивается положением нашей Конституции о том, что Конгрессу предоставлены полномочия обеспечивать как «общественное благосостояние», так и общественную безопасность1.

Все вышесказанное говорит о том, что включение Локком экономического фактора и собственности в естественные права происходило не без политического умысла. Однако временами Локк заходит слишком далеко и причисляет к собственности все, что входит в понятия «жизни, свобод и имущества»; собственность индивидуума включает в себя его самого, его жизнь и деятельность; в более широком смысле собственность – это то, что должно охраняться политическим обществом. Акцентирование значения права на собственность в политической сфере, несомненно, оказало огромное влияние на дальнейшее сугубо экономическое определение либерализма. Однако Локка интересовала собственность, которой уже обладал индивидуум. Веком позже развитие промышленности и коммерции в Великобритании достигло такого уровня, что стали особо выделять производство благ, а не обладание ими. Концепция труда как источника права на собственность использовалась уже не для защиты собственности от ее конфискации правителем (в Англии это право было достаточно гарантировано), а для подтверждения и оправдания свободы использования и размещения капитала и права рабочих на поиск новой работы, что было запрещено общим правом, оставшимся в наследие от полуфеодальных условий. Данную раннюю экономическую концепцию можно с полным правом назвать статичной; ее интересы [c.57] ограничивались вопросами собственности и имущества. Более поздняя экономическая концепция отличалась большим динамизмом. Она сосредоточилась на росте производительности и замене громоздкого комплекса ограничений, имевших силу закона. Деспотические действия правителей больше не воспринимались как враждебные. Врагом стала вся система общего права и юридической практики в ее смещении акцентов на свободу труда, капиталовложений и обмена.

Изменения, происшедшие в раннем либерализме в результате возникновения новых интересов, настолько огромны, что следует рассказать об этом более подробно. Сохранилась идея свободы личности, лежавшая в основе либерализма Локка; иначе новую теорию вряд ли можно было бы назвать либерализмом. Однако понятие свободы получило иное, более практическое толкование. В конечном счете, целью стало подчинить политическую деятельность экономической, связать естественные права с правами на производство и обмен и вложить новое содержание в более раннее понимание разума. Начало данных изменений неразрывно связано с именем Адама Смита. Несмотря на то что он далеко не был безоговорочным сторонником идеиlaissez faire2, он считал, что деятельность индивидуумов, в наибольшей степени свободных от политических ограничений, является основным источником общественного благосостояния и общественного прогресса. Адам Смит был убежден, что каждому индивидууму присуще «естественное», или природное, желание улучшать свое благосостояние за счет приложения усилий (труда) для удовлетворения своих естественных потребностей. Социальное благосостояние увеличивается, поскольку совокупная, но при этом спонтанная и незапланированная конвергенция множества индивидуальных усилий увеличивает количество товаров и услуг, находящихся в распоряжении всех людей в целом, т.е. всего общества. Данное увеличение товаров и услуг создает новые потребности и приводит к появлению новых видов продуктивной энергии. Существуют не [c.58] только природные стремления к обмену, «товарообмену», но в процессе обмена люди освобождаются от необходимости трудиться для удовлетворения всех своих личных потребностей; за счет разделения труда производительность резко возрастает. Таким образом, свободные экономические процессы порождают бесконечную спираль увеличивающихся изменений, и, направляемые «невидимой рукой» (эквивалент доктрине заранее установленной гармонии, столь распространенной в XVIII веке), усилия индивидуумов по увеличению личного благосостояния слагаются и идут на пользу обществу, создавая все более тесную взаимозависимость интересов.

Идеи и идеалы новой политической экономии совпали с ростом промышленности, характерным для Англии еще до изобретения паровой машины, и распространились довольно быстро. Их влияние еще более усилилось после великой промышленной и коммерческой экспансии Англии, сопровождавшейся заменой ручного труда механическим сначала в текстильной промышленности, а затем и в других областях. Под влиянием промышленной революции старые идеи, направленные против политических действий как социального фактора, приобрели новое толкование. Подобные действия воспринимались уже не как посягательство на индивидуальную свободу, но как заговор против социального прогресса. Идея Локка о естественных правах приобрела более конкретное и более практическое значение. Естественные права по-прежнему воспринимались как более фундаментальные, чем права искусственные, изобретенные человеком. Однако такие естественные права утратили свойственное им ранее моральное осмысление и идентифицировались с правами на свободное промышленное производство и свободный торговый обмен. Эти более поздние идеи не принадлежат Адаму Смиту. Он позаимствовал их у французских физиократов, которые, судя по названию, верили в то, что общественными отношениями руководит естественное право, и которые идентифицировали естественное право с экономическим.

Франция была аграрной страной, и экономическая теория [c.59] физиократов была сформулирована здесь в интересах сельского хозяйства и горной промышленности. Согласно взглядам физиократов, земля является источником всех благ, все продуктивные силы идут именно от нее. Промышленность, в отличие от сельского хозяйства, только придает новую форму тому, что дает земля. По своей сути данное движение было протестом против действий правительства, способствовавших обнищанию земледельцев и росту благосостояния праздных паразитов. Однако в основе данного движения была идея, что экономические законы являются истинными естественными законами, в то время как все остальные являются искусственными и, следовательно, должны быть как можно больше ограничены. <…>

Локк учил, что труд, а не земля, является источником богатства. Англия находилась в переходном от аграрной страны к промышленной периоде. Французская доктрина в чистом виде не вписывалась в реальность Англии. Однако не было никаких препятствий к тому, чтобы переделать идею идентичности естественных и экономических законов и придать ей форму, подходящую для промышленного общества. Перенос акцента с земли на труд (расход энергии, необходимой для получения желаемого удовлетворения) требовал от философии экономики всего лишь перенесения внимания на человеческую, а не на физическую природу. Психологические законы, вытекающие из человеческой природы, являются столь же естественными, как и любые законы физической природы. Земля становится плодоносной только под воздействием труда человека.

Адам Смит не особенно интересовался разработкой законов с точки зрения человеческой природы. Однако он недвусмысленно уступил естественному человеческому желанию найти основу для морали и использовал другие естественные импульсы, такие как инстинкт к улучшению условий жизни и обмену, для обоснования экономической теории.

Законы действия данных естественных тенденций, освобожденные от искусственных ограничений, представляют собой естественные законы, обусловливающие взаимоотношения между людьми. У индивидуумов выражение симпатии в соответствии с [c.60] разумом (такова, в понимании Смита, точка зрения беспристрастного наблюдателя) является нормой добродетельного поведения. Но правительство не может взывать к симпатии. Средства, к которым оно может прибегать, воздействуют на мотивации и личные интересы. Воззвания правительства наиболее эффективны в тех случаях, когда правительство действует в защиту права индивидуумов на осуществление своих естественных личных интересов. Данные идеи, которые у Смита были выражены подспудно, проявились со всей очевидностью у его последователей – частично у представителей классической школы экономики, частично у Бентама и отца и сына Миллей. Названные школы действовали параллельно в течение долгого времени.

Экономисты выработали принцип свободной экономической деятельности индивидуумов; и, поскольку свобода отождествлялась с отсутствием действий правительства, которые рассматривались как вмешательство в естественную свободу, в результате сформировался laissez faire либерализма. Бентам привнес те же идеи, только в другой интерпретации, в мощное движение за реформирование общего права и юридических процедур посредством законодательных действий. Отец и сын Милли разработали психологические и логические обоснования, которые в теориях экономистов и Бентама были выражены нечетко.

Начнем с Бентама. Существующая правовая система была тесно связана с политической системой, которая опиралась на доминирование крупных землевладельцев, осуществляемое с помощью прогнившей системы перехода наследства к младшему сыну. Действие новых индустриальных сил как в производстве, так и в обмене контролировалось и практически на каждом шагу ограничивалось массой обычаев, составляющих основу общего права, Бентам подошел к существующей ситуации не с точки зрения индивидуальных свобод, а с точки зрения воздействия ограничений на личное счастье индивидуума. Любое ограничение свободы является ipso facto3 источником боли и ограничения удовольствий для личности… [c.61]

…Выступая против нескоординированной деятельности индивидов, Кольридж подчеркивал важность стабильности различных институтов. По его мнению, данные институты являются средством объединения разума и целей людей, единственной реальной социальной связью. Они служат силой, не позволяющей человеческим отношениям распасться на разрозненные и конфликтующие атомы. Деятельность Кольриджа и его последователей представляет разительный контраст антиисторизму школы Бентама. В XIX веке история – включая рассмотрение эволюции с исторической точки зрения – вызывала наибольший научный интерес. Кольридж не был историком, его не интересовали исторические факты. Однако он обладал глубоким пониманием миссии основных исторических институтов.

Вордсворт проповедовал возврат к природе, олицетворением которой были реки, долины, горы и душа простого народа. В скрытой, а иногда и явной форме он критиковал индустриализацию как основного внутреннего и внешнего врага природы. Карлейл вел беспрестанную борьбу с утилитаризмом и существующим социально-экономическим порядком, сущность которого он суммировал одной фразой: «анархия плюс констебль» Он призывал к режиму социальной власти, способствующему укреплению общественных связей. Раскин проповедовал социальную значимость искусства и говорил о том, что нужно покончить со всей господствующей системой экономики как в теории, так и на практике. Эстетические социалисты школы Вильяма Морриса способствовали популяризации данных идей.

Романтизм оказал серьезное влияние на тех, кто вырос в узком кругу laissez faire либерализма. Интеллектуальная карьера Джона Стюарта Милля представляет собой если не тщетную, то в любом случае отчаянную борьбу за примирение доктрин, которые он еще в детстве усвоил от своего отца, с пониманием их пустоты и беспочвенности по сравнению с проповедуемыми романтиками ценностями стабильных исторических институтов и духовной жизни. Он остро воспринимал жестокость окружающей жизни и низкий интеллектуальный уровень населения и усматривал закономерную взаимосвязь [c.62] между ними. Однажды он даже стал говорить с надеждой о том, что наступит время, «когда распределение продуктов труда… будет производиться в соответствии с общепринятыми принципами справедливости». Он утверждал, что существующие институты являются временными и что «законы» распределения благ не являются социальными, а изобретены человеком и, следовательно, во власти человека изменить их. Он прошел долгий путь от более ранней идеи о том, что «единственной оправданной причиной вмешательства личности или людей в целом в свободу действий любого индивидуума является самосохранение», до философии, лежащей в основе данных высказываний. Эта перемена произошла прежде всего под влиянием романтизма.

…Сущность проблемы состоит в самом условии. Может ли реально существующий или потенциальный интеллект быть перенесен в институционную среду, в которой индивид мыслит, к чему-то стремится и действует? Перед тем как непосредственно подойти к сущности данного вопроса, я хотел бы высказать несколько замечаний о роли интеллекта в наших современных политических институтах на примере текущей деятельности демократического правительства. Я бы не стал недооценивать прогрессивность метода дискуссии по сравнению с методом деспотичного правления. Но лучшее зачастую является врагом хорошего. Дискуссия как выражение интеллекта в политической жизни стимулирует гласность; дискуссия высвечивает все негативные моменты, которые могли бы и дальше оставаться в тени. Она предоставляет возможности для распространения новых идей. По сравнению с деспотическим правлением дискуссия приглашает индивидуумов к личному участию в решении общественных проблем. Однако, несмотря на то что дискуссия и диалектика являются незаменимым средством развития предложенных идей и направлений в политике, они не могут служить точкой опоры для систематической выработки конструктивных планов, которые необходимы для решения проблем социальной организации. Было время, когда дискуссия, сравнение существующих идей для лучшего их прояснения считались достаточным условием для обнаружения структуры и законов [c.63] физической природы. В дальнейшем данный метод был заменен на метод наблюдений на основе экспериментов, опирающийся на конструктивные рабочие гипотезы и использующий всевозможные ресурсы математики.

Однако в политике мы по-прежнему зависим от метода дискуссии, допуская только выборочный научный контроль. В основе нашей системы всеобщего избирательного права, обладающей неоспоримыми преимуществами по сравнению с предшествующими системами, – идея о том, что интеллект является индивидуальной собственностью, а общественная дискуссия в лучшем случае усиливает его роль. Существующая политическая практика, игнорирующая существование профессиональных групп и присущих им организованных знаний и целей, демонстрирует зависимость от количественной суммы индивидуумов, подобно чисто количественной формуле Бентама о наибольшей сумме наибольшего количества удовольствий. Формирование партий, или, как их называли авторы XVIII века, фракций, и система партийного правления в реальности являются необходимым противовесом многочисленным и разрозненным индивидуумам. Идея о том, что конфликт между партиями приведет благодаря общественной дискуссии к возникновению необходимой общественной истины, является своего рода разбавленной политикой версией диалектики Гегеля, в соответствии с которой синтез достигается объединением прямо противоположных концепций. Данный метод не имеет ничего общего с методом организованного совместного исследования, ставшего причиной триумфа науки в области изучения физической природы.

…Самодостаточность и независимость местной общины, характерные для более примитивного уровня развития, исчезли во всех странах с высоким уровнем развития промышленности. Практически исчезла пропасть, разделявшая гражданское население и военных. Война – это не только военные действия армий на поле брани, война парализует все сферы нормальной социальной деятельности. Коммунистический Манифест предлагал две альтернативы: или революционные перемены и передача власти пролетариату, илиобщее разрушение конкурирующих [c.64] партий. В настоящее время гражданская война, способная, в понимании коммунистов, привести к передаче власти и перестройке всего общества, приведет к одному: уничтожению всех партий и разрушению цивилизованной жизни. Уже этого факта достаточно, чтобы мы пришли к необходимости рассмотрения потенциальных возможностей метода интеллекта.

Аргументы в пользу насилия как основного метода привнесения радикальных перемен обычно слишком многословны и выходят далеко за рамки тех целей, которые при этом ставятся. Сторонники данной идеи обычно говорят о том, что доминирующий экономический класс держит в своих руках все рычаги власти: напрямую армию, милицию и полицию и косвенно контролирует суды, школы, прессу и радио. Я не буду подробно останавливаться на анализе данного утверждения. Однако, если мы согласимся с таким заявлением, можно прийти к единственному выводу о неразумности попыток применения силы против этой вооруженной до зубов силы. Позитивный вывод заключается в том, что условием успеха применения силы является привнесение максимальных перемен без помощи подобных методов4.

Сторонники использования метода насилия обычно упрощают ситуацию, когда выдвигают дизъюнкцию, которая им кажется очевидной. Они говорят о том, что единственной альтернативой является наше доверие парламентарным процедурам в их современном виде. Такое отделение процесса принятия законов от остальных действующих общественных сил и институтов является абсолютно нереалистичным.

Действительно, в нашей стране из-за тех изменений, которые суды внесли в письменную конституцию, политические институты являются абсолютно негибкими. Правда и в том, что наши институты, являясь демократичными по своей форме, [c.65] имеют тенденцию склоняться в пользу привилегированной плутократии (это также одна из причин их негибкости). Тем не менее явный признак пораженчества – заявление о том, что демократические политические институты не способны ни к дальнейшему развитию, ни к конструктивному социальному применению. Даже в существующем виде формы представительного правительства способны отражать волеизъявление народа, когда оно становится чем-то унифицированным. И нет ничего такого в данном правительстве, что бы запрещало ему поощрять деятельность различных политических институтов, представляющих определенные экономические социальные интересы, например, защищающие права производителей или потребителей.

Последний аргумент в пользу использования интеллекта заключается в том, что результаты определяются средствами. Величайшим заблуждением являются претензии тех, кто придерживается идеи необходимости использования грубой силы как метода достижения подлинной демократии – в данном случае они являются прямыми наследниками идей Сен-Симона. Нужно быть фанатически преданным диалектике и идее противоположностей Гегеля, чтобы поверить в то, что применение силы одним классом вдруг ни с того ни с сего приведет к появлению демократического бесклассового общества. <…> Выступать за демократию как идеал и использовать подавление демократии как средство достижения этого идеала – такое возможно в государстве, которое не знало доже рудиментарной демократии; но использование данного подхода в нашей стране, в традициях которой силен подлинно демократический дух, отражает стремление к захвату и сохранению власти определенным классом.

Может создаться впечатление, что я невольно пропагандирую позицию достаточно узкой группы, слишком серьезно относясь к их аргументам. Однако такое внимание объясняется желанием облегчить понимание стоящих перед нами альтернатив и проясняет значение возрождающегося либерализма. В целом в последние годы политика либерализма была направлена на развитие «социального законодательства», на то, чтобы добавить к прежним функциям правительства предоставление социальных [c.66] услуг. Не нужно недооценивать значения подобного добавления. Эта тенденция обозначает отход от laissez faire либерализма и является чрезвычайно важной для воспитания общественного мнения и подготовки общественности к реализации организованного социального контроля. Данные изменения способствовали разработке определенных технологий, которые в любом случае необходимы социализированной экономике. Однако цели либерализма будут оставаться на втором плане в течение долгого времени, если он не пойдет дальше в направлении социализации производительных сил, с тем чтобы свобода личности опиралась на саму структуру экономической организации.

Основная цель экономической организации в человеческой жизни – обеспечить стабильную базу для урегулированного выражения индивидуальных способностей и для удовлетворения потребностей личности в областях, не имеющих прямого отношения к экономике. Как я уже говорил выше, усилия человечества, связанные с материальным производством, относятся к категории так называемых рутинных интересов и видов деятельности. Под «рутиной» понимается деятельность, которая, не требуя большого внимания и энергии, обеспечивает стабильную базу для либерализации ценностей интеллектуальной, эстетической и совместной жизни. Потребности, нужды и желания всегда являются движущей силой творческой деятельности. Когда потребности вызваны силой обстоятельств и для большей части человечества направлены на получение средств к существованию, средства и цели меняются ролями. До настоящего времени новые механизированные производительные силы, являющиеся средством освобождения от подобного состояния, используются для радикального поворота в соотношении средств и целей. Я не представляю, как можно было бы избежать данных тенденций в нашу эпоху. Однако сохранение такого положения дел ведет к постоянному усилению социального хаоса и проблем. С другой стороны, невозможно положить этому конец с помощью одних призывов ставить духовные цели выше материальных. Современный «материализм», обладающий коррозионным эффектом, не является результатом развития науки. Он [c.67] возник на основе понятия, намеренно культивируемого правящим классом, о том, что творческие способности индивидуума могут развиваться только в борьбе за материальное благополучие и материальную выгоду. Нам остается или отказаться от нашей веры в первичность духовных ценностей и приспособить наши идеалы к преобладающей материалистической ориентации, или посредством инициативы институциировать социализированную экономику материальной стабильности и изобилия, что позволит освободить человеческую энергию и направить ее на достижение более высоких целей.

Поскольку либерализация способностей индивидуума к свободному самовыражению является ядром либерализма, истинному либерализму нужны средства, помогающие достичь данной цели. Контроль за материальными и механизированными силами является единственным способом, который может освободить людей от контроля и подавления их культурных возможностей. Провал либерализма произошел потому, что ему не удалось рассмотреть все альтернативы и использовать те средства, от которых зависит реализация поставленных им целей. Идея о том, что организованный социальный контроль за экономическими силами исторически лежит вне сферы деятельности либерализма, показывает, что дальнейшему его развитию по-прежнему мешают пережитки периода laissez faire с его противопоставлением общества и индивидуума. В настоящее время либеральный энтузиазм стал угасать, а его усилия парализованы концепцией, что свобода и развитие личности как цель исключают использование организованных социальных усилий как средства. Более ранний либерализм рассматривал разрозненные и конкурирующие действия индивидуумов в качестве средства достижения цели социального благосостояния. Мы должны пересмотреть данное понимание и относиться к социализированной экономике как средству достижения цели свободного развития индивидуума.

Стало почти привычным явлением, что либералы разделены между собой различным мировоззрением и целями, в то время как реакционеры держатся вместе на основе общих интересов [c.68] и в силу привычки. Объединение либералов и выработка единой теории возможны только на основе единства их усилий. <…>. В настоящее время к нам ближе всего находится сфера объединенных действий, направленная на удовлетворение целей исключительно социализированной экономики. Достижение состояния общества, в котором материальная стабильность высвободит способности индивидуума к самовыражению, не является задачей дня сегодняшнего. Однако, если поставить перед собой задачу стабилизации социализированной экономики как необходимой основы и среды для высвобождения идеальных импульсов и способностей индивидуума, можно объединить и сделать более эффективными современные разрозненные и зачастую противоречащие друг другу усилия либералов.

Я не ставлю перед собой задачу выработать детальную программу возрождающегося либерализма. Однако мы не можем игнорировать вопрос «что делать?». Идеи должны быть организованы, что требует объединения сторонников данных идей, чьи убеждения готовы перейти в реальные действия. Воплощение же идей в действие означает, что общее кредо либерализма должно трансформироваться в конкретную программу мер. Слабость либералов состоит в организации своих действий, однако без подобной организации существует опасность поражения демократических идеалов. Демократия всегда была воинствующей верой. Когда идеалы подкрепляются научным методом и идеями, основывающимися на экспериментальной проверке, не может случиться такого, чтобы демократия оказалась неспособна обеспечить дисциплину, энтузиазм и организованность. Свести проблемы будущего к борьбе между фашизмом и коммунизмом означает привести человечество к разрушительной катастрофе. Жизнеспособный и отважный демократический либерализм – единственная сила, которая может помочь избежать такого опасного сужения данной проблемы.

Спор не дает ответа на вопрос. Экспериментальный метод означает экспериментирование, и на вопрос можно ответить, только пытаясь что-то сделать и только организованными усилиями. Причины, вызывающие необходимость экспериментов, [c.69] не являются абстрактными или сложными для понимания. Они вытекают из неопределенности и конфликтов, характерных для современного мира. Поводы думать, что наши попытки могут стать успешными, также не являются беспочвенными и опираются на достижения коллективного разума в подчинении энергии физической природы и ее использовании человеком… Метод интеллектуальной рефлексии и экспериментальной проверки должен стать практикой общественных отношений и выбора дальнейшего пути социального развития. Или мы вступим на этот путь, или должны будем признать, что проблема социальной организации во имя свободы личности и расцвета человеческих способностей неразрешима.

<…> Возможно, на данный путь так и не ступит нога человека. Если так, то в будущем существует угроза того, что неопределенность сменится хаосом, который будет прикрываться маской организованной – жестокой и беспощадной – силы, под действием которой достигнутые человечеством свободы исчезнут. Но даже в этом случае свобода человеческого духа, предоставление индивидууму возможностей для полного развития своих способностей, за которые постоянно боролся либерализм, являются слишком драгоценным и слишком присущим человеческой природе свойством, чтобы его можно было забыть навеки. Задача либерализма состоит в том, чтобы направить все усилия и проявить все мужество для того, чтобы все эти бесценные сокровища не только не были даже временно утрачены, но были повсеместно усилены и получили распространение.

 

 

Дьюи Дж.

Либерализм и социальные действия

 

Источник: Дьюи Дж. Либерализм и социальные действия / Пер. В. Нагдасевой //

Демократия и ХХ век: Хрестоматия по курсу гражданского образования для педагогических

университетов. – Нижний Новгород, 1997. С. 55–70.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

Американский философ, психолог, педагог, главный представитель философии прагматизма Дж. Дьюи (John Dewey) на протяжении всей своей теоретической деятельности выступал с позиций защиты «американского образа жизни» и американской демократии. В работе «Либерализм и социальные действия» (Liberalism and Social Action, 1935) он противопоставляет классическое понимание либерализма Дж. Локком, Дж. С. Миллем современному. Если ранний либерализм основывался на постулате невмешательства государства в экономическую и социальную жизнь (государство — «ночной сторож»), то либерализм современный должен отражать новые реалии, связанные с социальным законодательством, расширением функций правительства в области предоставления социальных услуг. Осмысливая опыт нового курса правительства Ф. Рузвельта, Дьюи подчеркивает, что правительственный контроль не только не препятствует сохранению и расширению индивидуальных свобод, но может и должен быть их гарантом.

 

Либерализация способностей, их свободное выражение являются, по Дьюи, ядром либерализма. В этой связи контроль за материальными и механизированными силами современной экономики, «организованные социальные усилия» являются единственным способом, который может освободить людей от контроля и подавления их культурных возможностей. С его точки зрения, совершенно недопустимо сводить проблемы будущего к борьбе между машинизированными политическими режимами — фашизмом и коммунизмом; только демократический либерализм, культивирующий «метод интеллекта и экспериментальной проверки», должен стать практикой в общественных отношениях и определять дальнейшее социальное развитие.

 

 

…Термины «либеральный» и «либерализм» в значении специфической социальной философии вошли в употребление не ранее первого десятилетия XIX века. Однако понятия, которые описывают данные термины, появились значительно раньше. Их можно отнести к философской мысли древней Греции; некоторые идеи либерализма, в особенности в части свободной игры ума, можно найти в речи на похоронах, приписываемой Периклу. Однако вернемся к идеям Джона Локка, философа «славной революции» 1688 года.

Выдающиеся тезисы теории либерализма, в понимании Локка, включают идею о том, что правительства создаются для защиты прав, принадлежащих индивидуумам еще до политической организации общественных отношений. Сами эти права были указаны веком позже в американской Декларации независимости: право на жизнь, свободу и поиск счастья. К «естественным» правам, которым Локк придавал особое значение, относится и право на собственность, возникающее, по мнению Локка, из того факта, что посредством своего труда индивид «сливается» с природным и до этого времени свободным объектом. Данное убеждение возникло в противовес введенному правителями без разрешения народных представителей налогу на собственность. Апофеозом теории стало оправдание права на совершение революции. Поскольку правительства создаются для защиты естественных прав личности, они не имеют права требовать повиновения, если сами, вместо защиты, нарушают или уничтожают эти права: такая доктрина прекрасно соответствовала целям наших предков в их борьбе против власти Британии и получила свое дальнейшее развитие во Французской революции 1789 года.

Ранний либерализм оказал серьезное влияние на политику. Однако одной из наиболее важных целей Локка было утверждение принципа терпимости в то время, когда нетерпимость [c.55] была обычным явлением, преследование вероотступников – общим правилом и когда войны, как гражданские, так и между различными странами, носили религиозную окраску. Обслуживая непосредственные нужды Англии – а затем стран, пытавшихся заменить представительное правительство деспотией, – данная теория внесла в развитие общественной мысли жесткую доктрину естественных прав, присущих индивидууму вне зависимости от общественной организации. В дальнейшем ее переняли на практике сторонники полутеологических и полуметафизических концепций естественного права как первичного по отношению к праву позитивному. Кроме того, она породила новую версию старой идеи о том, что естественное право является неотъемлемой частью разума и обнаруживается естественным светом, которым наделен человек.

Сам характер данной философии является индивидуалистическим в том смысле, который присутствует в противопоставлении индивидуализма организованным социальным действиям. Она придерживается идеи первичности индивидуума по отношению к государству не столько с точки зрения времени, сколько моральной власти. Данная философия определяет индивидуума с позиции свободы мысли и действий, которыми он якобы уже обладает на основе некой загадочной готовой модели, защита которой и является главной целью государства. Разум также считается внутренним свойством индивидуума и выражается в моральных взаимоотношениях между людьми, но данные взаимоотношения мешают ему существовать и развиваться. В результате основным врагом личной свободы считается правительство, поскольку ему свойственно посягать на присущие человеку с рождения свободы. Позднее либерализм унаследовал концепцию антагонизма между правителями и народом, понимаемого как естественное противостояние индивида и организованного общества. Многие до сих пор придерживаются идеи, что существуют две различные «сферы» действий и справедливых требований: сфера политического общества и сфера индивидуума, – и что в интересах последнего как можно больше ограничить полномочия первого. И только в конце XIX века возникла идея, [c.56] что правительство может и должно быть инструментом сохранения и расширения индивидуальных свобод. Возможно, данный аспект либерализма подчеркивается положением нашей Конституции о том, что Конгрессу предоставлены полномочия обеспечивать как «общественное благосостояние», так и общественную безопасность1.

Все вышесказанное говорит о том, что включение Локком экономического фактора и собственности в естественные права происходило не без политического умысла. Однако временами Локк заходит слишком далеко и причисляет к собственности все, что входит в понятия «жизни, свобод и имущества»; собственность индивидуума включает в себя его самого, его жизнь и деятельность; в более широком смысле собственность – это то, что должно охраняться политическим обществом. Акцентирование значения права на собственность в политической сфере, несомненно, оказало огромное влияние на дальнейшее сугубо экономическое определение либерализма. Однако Локка интересовала собственность, которой уже обладал индивидуум. Веком позже развитие промышленности и коммерции в Великобритании достигло такого уровня, что стали особо выделять производство благ, а не обладание ими. Концепция труда как источника права на собственность использовалась уже не для защиты собственности от ее конфискации правителем (в Англии это право было достаточно гарантировано), а для подтверждения и оправдания свободы использования и размещения капитала и права рабочих на поиск новой работы, что было запрещено общим правом, оставшимся в наследие от полуфеодальных условий. Данную раннюю экономическую концепцию можно с полным правом назвать статичной; ее интересы [c.57] ограничивались вопросами собственности и имущества. Более поздняя экономическая концепция отличалась большим динамизмом. Она сосредоточилась на росте производительности и замене громоздкого комплекса ограничений, имевших силу закона. Деспотические действия правителей больше не воспринимались как враждебные. Врагом стала вся система общего права и юридической практики в ее смещении акцентов на свободу труда, капиталовложений и обмена.

Изменения, происшедшие в раннем либерализме в результате возникновения новых интересов, настолько огромны, что следует рассказать об этом более подробно. Сохранилась идея свободы личности, лежавшая в основе либерализма Локка; иначе новую теорию вряд ли можно было бы назвать либерализмом. Однако понятие свободы получило иное, более практическое толкование. В конечном счете, целью стало подчинить политическую деятельность экономической, связать естественные права с правами на производство и обмен и вложить новое содержание в более раннее понимание разума. Начало данных изменений неразрывно связано с именем Адама Смита. Несмотря на то что он далеко не был безоговорочным сторонником идеиlaissez faire2, он считал, что деятельность индивидуумов, в наибольшей степени свободных от политических ограничений, является основным источником общественного благосостояния и общественного прогресса. Адам Смит был убежден, что каждому индивидууму присуще «естественное», или природное, желание улучшать свое благосостояние за счет приложения усилий (труда) для удовлетворения своих естественных потребностей. Социальное благосостояние увеличивается, поскольку совокупная, но при этом спонтанная и незапланированная конвергенция множества индивидуальных усилий увеличивает количество товаров и услуг, находящихся в распоряжении всех людей в целом, т.е. всего общества. Данное увеличение товаров и услуг создает новые потребности и приводит к появлению новых видов продуктивной энергии. Существуют не [c.58] только природные стремления к обмену, «товарообмену», но в процессе обмена люди освобождаются от необходимости трудиться для удовлетворения всех своих личных потребностей; за счет разделения труда производительность резко возрастает. Таким образом, свободные экономические процессы порождают бесконечную спираль увеличивающихся изменений, и, направляемые «невидимой рукой» (эквивалент доктрине заранее установленной гармонии, столь распространенной в XVIII веке), усилия индивидуумов по увеличению личного благосостояния слагаются и идут на пользу обществу, создавая все более тесную взаимозависимость интересов.

Идеи и идеалы новой политической экономии совпали с ростом промышленности, характерным для Англии еще до изобретения паровой машины, и распространились довольно быстро. Их влияние еще более усилилось после великой промышленной и коммерческой экспансии Англии, сопровождавшейся заменой ручного труда механическим сначала в текстильной промышленности, а затем и в других областях. Под влиянием промышленной революции старые идеи, направленные против политических действий как социального фактора, приобрели новое толкование. Подобные действия воспринимались уже не как посягательство на индивидуальную свободу, но как заговор против социального прогресса. Идея Локка о естественных правах приобрела более конкретное и более практическое значение. Естественные права по-прежнему воспринимались как более фундаментальные, чем права искусственные, изобретенные человеком. Однако такие естественные права утратили свойственное им ранее моральное осмысление и идентифицировались с правами на свободное промышленное производство и свободный торговый обмен. Эти более поздние идеи не принадлежат Адаму Смиту. Он позаимствовал их у французских физиократов, которые, судя по названию, верили в то, что общественными отношениями руководит естественное право, и которые идентифицировали естественное право с экономическим.

Франция была аграрной страной, и экономическая теория [c.59] физиократов была сформулирована здесь в интересах сельского хозяйства и горной промышленности. Согласно взглядам физиократов, земля является источником всех благ, все продуктивные силы идут именно от нее. Промышленность, в отличие от сельского хозяйства, только придает новую форму тому, что дает земля. По своей сути данное движение было протестом против действий правительства, способствовавших обнищанию земледельцев и росту благосостояния праздных паразитов. Однако в основе данного движения была идея, что экономические законы являются истинными естественными законами, в то время как все остальные являются искусственными и, следовательно, должны быть как можно больше ограничены. <…>

Локк учил, что труд, а не земля, является источником богатства. Англия находилась в переходном от аграрной страны к промышленной периоде. Французская доктрина в чистом виде не вписывалась в реальность Англии. Однако не было никаких препятствий к тому, чтобы переделать идею идентичности естественных и экономических законов и придать ей форму, подходящую для промышленного общества. Перенос акцента с земли на труд (расход энергии, необходимой для получения желаемого удовлетворения) требовал от философии экономики всего лишь перенесения внимания на человеческую, а не на физическую природу. Психологические законы, вытекающие из человеческой природы, являются столь же естественными, как и любые законы физической природы. Земля становится плодоносной только под воздействием труда человека.

Адам Смит не особенно интересовался разработкой законов с точки зрения человеческой природы. Однако он недвусмысленно уступил естественному человеческому желанию найти основу для морали и использовал другие естественные импульсы, такие как инстинкт к улучшению условий жизни и обмену, для обоснования экономической теории.

Законы действия данных естественных тенденций, освобожденные от искусственных ограничений, представляют собой естественные законы, обусловливающие взаимоотношения между людьми. У индивидуумов выражение симпатии в соответствии с [c.60] разумом (такова, в понимании Смита, точка зрения беспристрастного наблюдателя) является нормой добродетельного поведения. Но правительство не может взывать к симпатии. Средства, к которым оно может прибегать, воздействуют на мотивации и личные интересы. Воззвания правительства наиболее эффективны в тех случаях, когда правительство действует в защиту права индивидуумов на осуществление своих естественных личных интересов. Данные идеи, которые у Смита были выражены подспудно, проявились со всей очевидностью у его последователей – частично у представителей классической школы экономики, частично у Бентама и отца и сына Миллей. Названные школы действовали параллельно в течение долгого времени.

Экономисты выработали принцип свободной экономической деятельности индивидуумов; и, поскольку свобода отождествлялась с отсутствием действий правительства, которые рассматривались как вмешательство в естественную свободу, в результате сформировался laissez faire либерализма. Бентам привнес те же идеи, только в другой интерпретации, в мощное движение за реформирование общего права и юридических процедур посредством законодательных действий. Отец и сын Милли разработали психологические и логические обоснования, которые в теориях экономистов и Бентама были выражены нечетко.

Начнем с Бентама. Существующая правовая система была тесно связана с политической системой, которая опиралась на доминирование крупных землевладельцев, осуществляемое с помощью прогнившей системы перехода наследства к младшему сыну. Действие новых индустриальных сил как в производстве, так и в обмене контролировалось и практически на каждом шагу ограничивалось массой обычаев, составляющих основу общего права, Бентам подошел к существующей ситуации не с точки зрения индивидуальных свобод, а с точки зрения воздействия ограничений на личное счастье индивидуума. Любое ограничение свободы является ipso facto3 источником боли и ограничения удовольствий для личности… [c.61]

…Выступая против нескоординированной деятельности индивидов, Кольридж подчеркивал важность стабильности различных институтов. По его мнению, данные институты являются средством объединения разума и целей людей, единственной реальной социальной связью. Они служат силой, не позволяющей человеческим отношениям распасться на разрозненные и конфликтующие атомы. Деятельность Кольриджа и его последователей представляет разительный контраст антиисторизму школы Бентама. В XIX веке история – включая рассмотрение эволюции с исторической точки зрения – вызывала наибольший научный интерес. Кольридж не был историком, его не интересовали исторические факты. Однако он обладал глубоким пониманием миссии основных исторических институтов.

Вордсворт проповедовал возврат к природе, олицетворением которой были реки, долины, горы и душа простого народа. В скрытой, а иногда и явной форме он критиковал индустриализацию как основного внутреннего и внешнего врага природы. Карлейл вел беспрестанную борьбу с утилитаризмом и существующим социально-экономическим порядком, сущность которого он суммировал одной фразой: «анархия плюс констебль» Он призывал к режиму социальной власти, способствующему укреплению общественных связей. Раскин проповедовал социальную значимость искусства и говорил о том, что нужно покончить со всей господствующей системой экономики как в теории, так и на практике. Эстетические социалисты школы Вильяма Морриса способствовали популяризации данных идей.

Романтизм оказал серьезное влияние на тех, кто вырос в узком кругу laissez faire либерализма. Интеллектуальная карьера Джона Стюарта Милля представляет собой если не тщетную, то в любом случае отчаянную борьбу за примирение доктрин, которые он еще в детстве усвоил от своего отца, с пониманием их пустоты и беспочвенности по сравнению с проповедуемыми романтиками ценностями стабильных исторических институтов и духовной жизни. Он остро воспринимал жестокость окружающей жизни и низкий интеллектуальный уровень населения и усматривал закономерную взаимосвязь [c.62] между ними. Однажды он даже стал говорить с надеждой о том, что наступит время, «когда распределение продуктов труда… будет производиться в соответствии с общепринятыми принципами справедливости». Он утверждал, что существующие институты являются временными и что «законы» распределения благ не являются социальными, а изобретены человеком и, следовательно, во власти человека изменить их. Он прошел долгий путь от более ранней идеи о том, что «единственной оправданной причиной вмешательства личности или людей в целом в свободу действий любого индивидуума является самосохранение», до философии, лежащей в основе данных высказываний. Эта перемена произошла прежде всего под влиянием романтизма.

…Сущность проблемы состоит в самом условии. Может ли реально существующий или потенциальный интеллект быть перенесен в институционную среду, в которой индивид мыслит, к чему-то стремится и действует? Перед тем как непосредственно подойти к сущности данного вопроса, я хотел бы высказать несколько замечаний о роли интеллекта в наших современных политических институтах на примере текущей деятельности демократического правительства. Я бы не стал недооценивать прогрессивность метода дискуссии по сравнению с методом деспотичного правления. Но лучшее зачастую является врагом хорошего. Дискуссия как выражение интеллекта в политической жизни стимулирует гласность; дискуссия высвечивает все негативные моменты, которые могли бы и дальше оставаться в тени. Она предоставляет возможности для распространения новых идей. По сравнению с деспотическим правлением дискуссия приглашает индивидуумов к личному участию в решении общественных проблем. Однако, несмотря на то что дискуссия и диалектика являются незаменимым средством развития предложенных идей и направлений в политике, они не могут служить точкой опоры для систематической выработки конструктивных планов, которые необходимы для решения проблем социальной организации. Было время, когда дискуссия, сравнение существующих идей для лучшего их прояснения считались достаточным условием для обнаружения структуры и законов [c.63] физической природы. В дальнейшем данный метод был заменен на метод наблюдений на основе экспериментов, опирающийся на конструктивные рабочие гипотезы и использующий всевозможные ресурсы математики.

Однако в политике мы по-прежнему зависим от метода дискуссии, допуская только выборочный научный контроль. В основе нашей системы всеобщего избирательного права, обладающей неоспоримыми преимуществами по сравнению с предшествующими системами, – идея о том, что интеллект является индивидуальной собственностью, а общественная дискуссия в лучшем случае усиливает его роль. Существующая политическая практика, игнорирующая существование профессиональных групп и присущих им организованных знаний и целей, демонстрирует зависимость от количественной суммы индивидуумов, подобно чисто количественной формуле Бентама о наибольшей сумме наибольшего количества удовольствий. Формирование партий, или, как их называли авторы XVIII века, фракций, и система партийного правления в реальности являются необходимым противовесом многочисленным и разрозненным индивидуумам. Идея о том, что конфликт между партиями приведет благодаря общественной дискуссии к возникновению необходимой общественной истины, является своего рода разбавленной политикой версией диалектики Гегеля, в соответствии с которой синтез достигается объединением прямо противоположных концепций. Данный метод не имеет ничего общего с методом организованного совместного исследования, ставшего причиной триумфа науки в области изучения физической природы.

…Самодостаточность и независимость местной общины, характерные для более примитивного уровня развития, исчезли во всех странах с высоким уровнем развития промышленности. Практически исчезла пропасть, разделявшая гражданское население и военных. Война – это не только военные действия армий на поле брани, война парализует все сферы нормальной социальной деятельности. Коммунистический Манифест предлагал две альтернативы: или революционные перемены и передача власти пролетариату, илиобщее разрушение конкурирующих [c.64] партий. В настоящее время гражданская война, способная, в понимании коммунистов, привести к передаче власти и перестройке всего общества, приведет к одному: уничтожению всех партий и разрушению цивилизованной жизни. Уже этого факта достаточно, чтобы мы пришли к необходимости рассмотрения потенциальных возможностей метода интеллекта.

Аргументы в пользу насилия как основного метода привнесения радикальных перемен обычно слишком многословны и выходят далеко за рамки тех целей, которые при этом ставятся. Сторонники данной идеи обычно говорят о том, что доминирующий экономический класс держит в своих руках все рычаги власти: напрямую армию, милицию и полицию и косвенно контролирует суды, школы, прессу и радио. Я не буду подробно останавливаться на анализе данного утверждения. Однако, если мы согласимся с таким заявлением, можно прийти к единственному выводу о неразумности попыток применения силы против этой вооруженной до зубов силы. Позитивный вывод заключается в том, что условием успеха применения силы является привнесение максимальных перемен без помощи подобных методов4.

Сторонники использования метода насилия обычно упрощают ситуацию, когда выдвигают дизъюнкцию, которая им кажется очевидной. Они говорят о том, что единственной альтернативой является наше доверие парламентарным процедурам в их современном виде. Такое отделение процесса принятия законов от остальных действующих общественных сил и институтов является абсолютно нереалистичным.

Действительно, в нашей стране из-за тех изменений, которые суды внесли в письменную конституцию, политические институты являются абсолютно негибкими. Правда и в том, что наши институты, являясь демократичными по своей форме, [c.65] имеют тенденцию склоняться в пользу привилегированной плутократии (это также одна из причин их негибкости). Тем не менее явный признак пораженчества – заявление о том, что демократические политические институты не способны ни к дальнейшему развитию, ни к конструктивному социальному применению. Даже в существующем виде формы представительного правительства способны отражать волеизъявление народа, когда оно становится чем-то унифицированным. И нет ничего такого в данном правительстве, что бы запрещало ему поощрять деятельность различных политических институтов, представляющих определенные экономические социальные интересы, например, защищающие права производителей или потребителей.

Последний аргумент в пользу использования интеллекта заключается в том, что результаты определяются средствами. Величайшим заблуждением являются претензии тех, кто придерживается идеи необходимости использования грубой силы как метода достижения подлинной демократии – в данном случае они являются прямыми наследниками идей Сен-Симона. Нужно быть фанатически преданным диалектике и идее противоположностей Гегеля, чтобы поверить в то, что применение силы одним классом вдруг ни с того ни с сего приведет к появлению демократического бесклассового общества. <…> Выступать за демократию как идеал и использовать подавление демократии как средство достижения этого идеала – такое возможно в государстве, которое не знало доже рудиментарной демократии; но использование данного подхода в нашей стране, в традициях которой силен подлинно демократический дух, отражает стремление к захвату и сохранению власти определенным классом.

Может создаться впечатление, что я невольно пропагандирую позицию достаточно узкой группы, слишком серьезно относясь к их аргументам. Однако такое внимание объясняется желанием облегчить понимание стоящих перед нами альтернатив и проясняет значение возрождающегося либерализма. В целом в последние годы политика либерализма была направлена на развитие «социального законодательства», на то, чтобы добавить к прежним функциям правительства предоставление социальных [c.66] услуг. Не нужно недооценивать значения подобного добавления. Эта тенденция обозначает отход от laissez faire либерализма и является чрезвычайно важной для воспитания общественного мнения и подготовки общественности к реализации организованного социального контроля. Данные изменения способствовали разработке определенных технологий, которые в любом случае необходимы социализированной экономике. Однако цели либерализма будут оставаться на втором плане в течение долгого времени, если он не пойдет дальше в направлении социализации производительных сил, с тем чтобы свобода личности опиралась на саму структуру экономической организации.

Основная цель экономической организации в человеческой жизни – обеспечить стабильную базу для урегулированного выражения индивидуальных способностей и для удовлетворения потребностей личности в областях, не имеющих прямого отношения к экономике. Как я уже говорил выше, усилия человечества, связанные с материальным производством, относятся к категории так называемых рутинных интересов и видов деятельности. Под «рутиной» понимается деятельность, которая, не требуя большого внимания и энергии, обеспечивает стабильную базу для либерализации ценностей интеллектуальной, эстетической и совместной жизни. Потребности, нужды и желания всегда являются движущей силой творческой деятельности. Когда потребности вызваны силой обстоятельств и для большей части человечества направлены на получение средств к существованию, средства и цели меняются ролями. До настоящего времени новые механизированные производительные силы, являющиеся средством освобождения от подобного состояния, используются для радикального поворота в соотношении средств и целей. Я не представляю, как можно было бы избежать данных тенденций в нашу эпоху. Однако сохранение такого положения дел ведет к постоянному усилению социального хаоса и проблем. С другой стороны, невозможно положить этому конец с помощью одних призывов ставить духовные цели выше материальных. Современный «материализм», обладающий коррозионным эффектом, не является результатом развития науки. Он [c.67] возник на основе понятия, намеренно культивируемого правящим классом, о том, что творческие способности индивидуума могут развиваться только в борьбе за материальное благополучие и материальную выгоду. Нам остается или отказаться от нашей веры в первичность духовных ценностей и приспособить наши идеалы к преобладающей материалистической ориентации, или посредством инициативы институциировать социализированную экономику материальной стабильности и изобилия, что позволит освободить человеческую энергию и направить ее на достижение более высоких целей.

Поскольку либерализация способностей индивидуума к свободному самовыражению является ядром либерализма, истинному либерализму нужны средства, помогающие достичь данной цели. Контроль за материальными и механизированными силами является единственным способом, который может освободить людей от контроля и подавления их культурных возможностей. Провал либерализма произошел потому, что ему не удалось рассмотреть все альтернативы и использовать те средства, от которых зависит реализация поставленных им целей. Идея о том, что организованный социальный контроль за экономическими силами исторически лежит вне сферы деятельности либерализма, показывает, что дальнейшему его развитию по-прежнему мешают пережитки периода laissez faire с его противопоставлением общества и индивидуума. В настоящее время либеральный энтузиазм стал угасать, а его усилия парализованы концепцией, что свобода и развитие личности как цель исключают использование организованных социальных усилий как средства. Более ранний либерализм рассматривал разрозненные и конкурирующие действия индивидуумов в качестве средства достижения цели социального благосостояния. Мы должны пересмотреть данное понимание и относиться к социализированной экономике как средству достижения цели свободного развития индивидуума.

Стало почти привычным явлением, что либералы разделены между собой различным мировоззрением и целями, в то время как реакционеры держатся вместе на основе общих интересов [c.68] и в силу привычки. Объединение либералов и выработка единой теории возможны только на основе единства их усилий. <…>. В настоящее время к нам ближе всего находится сфера объединенных действий, направленная на удовлетворение целей исключительно социализированной экономики. Достижение состояния общества, в котором материальная стабильность высвободит способности индивидуума к самовыражению, не является задачей дня сегодняшнего. Однако, если поставить перед собой задачу стабилизации социализированной экономики как необходимой основы и среды для высвобождения идеальных импульсов и способностей индивидуума, можно объединить и сделать более эффективными современные разрозненные и зачастую противоречащие друг другу усилия либералов.

Я не ставлю перед собой задачу выработать детальную программу возрождающегося либерализма. Однако мы не можем игнорировать вопрос «что делать?». Идеи должны быть организованы, что требует объединения сторонников данных идей, чьи убеждения готовы перейти в реальные действия. Воплощение же идей в действие означает, что общее кредо либерализма должно трансформироваться в конкретную программу мер. Слабость либералов состоит в организации своих действий, однако без подобной организации существует опасность поражения демократических идеалов. Демократия всегда была воинствующей верой. Когда идеалы подкрепляются научным методом и идеями, основывающимися на экспериментальной проверке, не может случиться такого, чтобы демократия оказалась неспособна обеспечить дисциплину, энтузиазм и организованность. Свести проблемы будущего к борьбе между фашизмом и коммунизмом означает привести человечество к разрушительной катастрофе. Жизнеспособный и отважный демократический либерализм – единственная сила, которая может помочь избежать такого опасного сужения данной проблемы.

Спор не дает ответа на вопрос. Экспериментальный метод означает экспериментирование, и на вопрос можно ответить, только пытаясь что-то сделать и только организованными усилиями. Причины, вызывающие необходимость экспериментов, [c.69] не являются абстрактными или сложными для понимания. Они вытекают из неопределенности и конфликтов, характерных для современного мира. Поводы думать, что наши попытки могут стать успешными, также не являются беспочвенными и опираются на достижения коллективного разума в подчинении энергии физической природы и ее использовании человеком… Метод интеллектуальной рефлексии и экспериментальной проверки должен стать практикой общественных отношений и выбора дальнейшего пути социального развития. Или мы вступим на этот путь, или должны будем признать, что проблема социальной организации во имя свободы личности и расцвета человеческих способностей неразрешима.

<…> Возможно, на данный путь так и не ступит нога человека. Если так, то в будущем существует угроза того, что неопределенность сменится хаосом, который будет прикрываться маской организованной – жестокой и беспощадной – силы, под действием которой достигнутые человечеством свободы исчезнут. Но даже в этом случае свобода человеческого духа, предоставление индивидууму возможностей для полного развития своих способностей, за которые постоянно боролся либерализм, являются слишком драгоценным и слишком присущим человеческой природе свойством, чтобы его можно было забыть навеки. Задача либерализма состоит в том, чтобы направить все усилия и проявить все мужество для того, чтобы все эти бесценные сокровища не только не были даже временно утрачены, но были повсеместно усилены и получили распространение.

 

 

Вебер М.

Политика как призвание и профессия

Источник: Вебер М. Избранные произведения. – М., 1990. С. 644–706.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала

 

В соответствии с вашим пожеланием я должен сделать доклад, который, однако, непременно разочарует вас в нескольких отношениях. От разговора о политике как призвании и профессии вы непроизвольно будете ожидать высказываний и оценок по злободневным вопросам. Но об этом мы скажем лишь под конец, чисто формально, в связи с определенными вопросами, относящимися к значению политической деятельности во всем ведении жизни (Lebensfuhrung). Из сегодняшнего доклада как раз должны быть исключены все вопросы, относящиеся к тому, какую политику следует проводить, какое, таким образом,содержание следует придавать своей политической деятельности. Ибо они не имеют никакого отношения к общему вопросу: что есть и что может означать политика как призвание и профессия. Итак, к делу!

Что мы понимаем под политикой? Это понятие имеет чрезвычайно широкий смысл и охватывает все виды деятельности по самостоятельному руководству. Говорят о валютной политике банков, о дисконтной политике Имперского банка, о политике профсоюза во время забастовки; можно говорить о школьной политике городской или сельской общины, о политике правления, руководящего корпорацией, наконец, даже о политике умной жены, которая стремится управлять своим мужем. [c.644] Конечно, сейчас мы не берем столь широкое понятие за основу наших рассуждений. Мы намереваемся в данном случае говорить только о руководстве или оказании влияния на руководство политическим союзом, то есть в наши дни–государством.

Но что есть “политический” союз с точки зрения социологического рассуждения? Что есть “государство”? Ведь государство нельзя социологически определить, исходя из содержания его деятельности. Почти нет таких задач, выполнение которых политический союз не брал бы в свои руки то здесь, то там; с другой стороны, нет такой задачи, о которой можно было бы сказать, что она во всякое время полностью, то есть исключительно, присуща тем союзам, которые называют “политическими”, то есть в наши дни – государствам, или союзам, которые исторически предшествовали современному государству. Напротив, дать социологическое определение современного государства можно, в конечном счете, только исходя из специфически применяемого им, как и всяким политическим союзом, средства –физического насилия. “Всякое государство основано на насилии”, – говорил в своё время Троцкий в Брест-Литовске. И это действительно так. Только если бы существовали социальные образования, которым было бы неизвестно насилие как средство, тогда отпало бы понятие “государства”, тогда наступило бы то, что в особом смысле слова можно было бы назвать “анархией”. Конечно, насилие отнюдь не является нормальным или единственным средством государства – об этом нет и речи, – но оно, пожалуй, специфическое для него средство. Именно в наше время отношение государства к насилию особенно интимно (innerlich). В прошлом различным союзам–начиная с рода – физическое насилие было известно как совершенно нормальное средство. В противоположность этому сегодня мы должны будем сказать: государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области – “область” включается в признак! – претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия. Ибо для нашей эпохи характерно, что право на физическое насилие приписывается всем другим союзам или отдельным лицам лишь настолько, насколько государство со своей стороны допускает это насилие: единственным источником “права” на насилие считается государство. [c.645]

Итак, “политика”, судя по всему, означает стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает.

В сущности, такое понимание соответствует и словоупотреблению. Если о каком-то вопросе говорят: это “политический” вопрос, о министре или чиновнике: это “политический” чиновник, о некотором решении: оно “политически” обусловлено, – то тем самым всегда подразумевается, что интересы распределения, сохранения, смещения власти являются определяющими для ответа на указанный вопрос, или обусловливают это решение, или определяют сферу деятельности соответствующего чиновника. Кто занимается политикой, тот стремится к власти: либо к власти как средству, подчиненному другим целям (идеальным или эгоистическим), либо к власти “ради нее самой”, чтобы наслаждаться чувством престижа, которое она дает.

Государство, равно как и политические союзы, исторически ему предшествующие, есть отношениегосподства людей над людьми, опирающееся на легитимное (то есть считающееся легитимным) насилие как средство, Таким образом, чтобы оно существовало, люди, находящиеся под господством, должныподчиняться авторитету, на который претендуют те, кто теперь господствует. Когда и почему они так поступают? Какие внутренние основания для оправдания господства и какие внешние средства служат ему опорой?

В принципе имеется три вида внутренних оправданий, то есть оснований легитимности (начнем с них). Во-первых, это авторитет “вечно вчерашнего”: авторитет нравов, освященных исконной значимостью и привычной ориентацией на их соблюдение, – “традиционное” господство, как его осуществляли патриарх и патримониальный князь старого типа. Далее, авторитет внеобыденного личного дара (Gnadengabe) (харизма), полная личная преданность и личное доверие, вызываемое наличием качеств вождя у какого-то человека: откровений, героизма и других, – харизматическое господство, как его осуществляют пророк, или – в области политического – избранный князь-военачальник, или плебисцитарный властитель, выдающийся демагог и политический партийный вождь. Наконец, господство в силу [c.646] “легальности”, в силу веры в обязательность легального установления (Satzung) и деловой “компетентности”, обоснованной рационально созданными правилами, то есть ориентации на подчинение при выполнении установленных правил – господство в том виде, в каком его осуществляют современный “государственный служащий” и все те носители власти, которые похожи на него в этом отношении. Понятно, что в действительности подчинение обусловливают чрезвычайно грубые мотивы страха и надежды–страха перед местью магических сил или властителя, надежды на потустороннее или посюстороннее вознаграждение – и вместе с тем самые разнообразные интересы. К этому мы сейчас вернемся. Но если пытаться выяснить, на чем основана “легитимность” такой покорности, тогда, конечно, столкнешься с указанными тремя ее “чистыми” типами. А эти представления о легитимности и их внутреннее обоснование имеют большое значение для структуры господства. Правда, чистые типы редко встречаются в действительности. Но сегодня мы не можем позволить себе детальный анализ крайне запутанных изменений, переходов и комбинаций этих чистых типов: это относится к проблемам “общего учения о государстве”.

В данном случае нас интересует прежде всего второй из них: господство, основанное на преданности тех, кто подчиняется чисто личной “харизме” “вождя”. Ибо здесь коренится мысль о призвании (Beruf1) в его высшем выражении. Преданность харизме пророка или вождя на войне, или выдающегося демагога в народном собрании (Ekklesia) или в парламенте как раз и означает, что человек подобного типа считается внутренне “призванным” руководителем людей, что последние подчиняются ему не в силу обычая или установления, но потому, что верят в него. Правда, сам “вождь” живет своим делом, “жаждет свершить свой труд”2, если только он не ограниченный и тщеславный выскочка. Именно к личности вождя и ее качествам относится преданность его сторонников: апостолов, последователей, только ему преданных партийных приверженцев. В двух важнейших в прошлом фигурах: с одной стороны, мага и пророка, с другой – избранного князя-военачальника, главаря банды, кондотьера – вождизм как явление встречается[c.647] во все исторические эпохи и во всех регионах. Но особенностью Запада, что для нас более важно, является политический вождизм в образе сначала свободного “демагога”, существовавшего на почве города-государства, характерного только для Запада, и прежде всего для средиземноморской культуры, а затем – в образе парламентского “партийного вождя”, выросшего на почве конституционного государства, укорененного тоже лишь на Западе.

Конечно, главными фигурами в механизме политической борьбы не были одни только политики в силу их “призвания” в собственном смысле этого слова. Но в высшей степени решающую роль здесь играет тот род вспомогательных средств, которые находятся в их распоряжении. Как политически господствующие силы начинают утверждаться в своем государстве? Данный вопрос относится ко всякого рода господству, то есть и к политическому господству во всех его формах: к традиционному, равно как и к легальному, и к харизматическому.

Любое господство как предприятие (Herrschaftsbetrieb), требующее постоянного управления, нуждается, с одной стороны, в установке человеческого поведения на подчинение господам, притязающим быть носителями легитимного насилия, а с другой стороны,– посредством этого подчинения – в распоряжении теми вещами, которые в случае необходимости привлекаются для применения физического насилия: личный штаб управления и вещественные (sachlichen) средства управления.

Штаб управления, представляющий во внешнем проявлении предприятие политического господства, как и всякое другое предприятие, прикован к властелину, конечно, не одним лишь представлением о легитимности, о котором только что шла речь. Его подчинение вызвано двумя средствами, апеллирующими к личному интересу: материальным вознаграждением и социальным почетом (Ehre). Лены вассалов, доходные должности наследственных чиновников, жалованье современных государственных служащих, рыцарская честь (Ritterehre), сословные привилегии, престиж чиновников (Beamtenehre) образуют вознаграждение, а страх потерять их – последнюю решающую основу солидарности штаба управления с властелином. Это относится и к господству [c.648] харизматического вождя: военные почести (Kriegsehre) и добыча военной дружины, “spoils”3; эксплуатация тех, кто находится под господством, благодаря монополии на должности, политически обусловленная прибыль и удовлетворенное тщеславие для свиты демагога. Совершенно так же, как и на хозяйственном предприятии, для сохранения любого насильственного господства требуются определенные внешние материальные средства. Теперь все государственные устройства можно разделить в соответствии с тем принципом, который лежит в их основе: либо этот штаб – чиновников или кого бы то ни было, на чье послушание должен иметь возможность рассчитывать обладатель власти, – является самостоятельным собственником средств управления, будь то деньги, строения, военная техника, автопарки, лошади или что бы там ни было; либо штаб управления “отделен” от средств управления в таком же смысле, в каком служащие и пролетариат внутри современного капиталистического предприятия “отделены” от вещественных средств производства. То есть либо обладатель власти управляет самостоятельно и за свой счет организуя управление через личных слуг, или штатных чиновников, или любимцев и доверенных, которые не суть собственники (полномочные владетели) вещественных средств предприятия, но направляются сюда господином, либо же имеет место прямо противоположное. Это различие проходит через все управленческие организации прошлого.

Политический союз, в котором материальные средства управления полностью или частично подчинены произволу зависимого штаба управления, мы будем называть “сословно” (“stаndisch”) расчлененным союзом. Например, вассал в вассальном союзе покрывал расходы на управление и правосудие в округе, пожалованном ему в лен, из собственного кармана, сам экипировался и обеспечивал себя провиантом в случае войны; его вассалы делали то же самое. Это, естественно, имело последствия для могущества сеньора (Неrr), которое покоилось лишь на союзе личной верности и на том, что обладание леном и социальная честь (Ehre) вассала вели свою “легитимность” от сеньора. [c.649]

Но всюду, вплоть до самых ранних политических образований, мы находим и собственное правление господина (Негг): через лично зависящих от него рабов, домашних служащих, слуг, любимцев и обладателей доходных мест, вознаграждаемых натурой и деньгами из его кладовых, он пытается взять управление в свои руки, оплатить средства из своего кармана, из доходов со своего родового имущества, создать войско, зависимое только от него лично, ибо оно экипировано и снабжено провиантом из его кладовых, магазинов, оружейных. В то время как в “сословном” союзе сеньор осуществляет свое господство с помощью самостоятельной “аристократии”, то есть разделяет с нею господство, здесь он господствует, опираясь либо на челядь, либо на плебеев–неимущие, лишенные собственного социального престижа слои, которые полностью от него зависят и отнюдь не опираются на собственную конкурирующую власть. Все формы патриархального и патримониального господства, султанской деспотии и бюрократического государственного строя относятся к данному типу. В особенности бюрократический государственный строй, то есть тот, который в своей самой рациональной форме характерен и для современного государства и именно для него.

Повсюду развитие современного государства начинается благодаря тому, что князь осуществляет экспроприацию других самостоятельных “частных” носителей управленческой власти, то есть тех, кто самостоятельно владеет средствами предприятия управления и военного предприятия, средствами финансового предприятия и имуществом любого рода, могущем найти политическое применение. Весь этот процесс протекает совершенно параллельно развитию капиталистического предприятия через постепенную экспроприацию самостоятельного производителя. В результате мы видим, что в современном государстве все средства политического предприятия фактически сосредоточиваются в распоряжении единственной высшей инстанции (Spitze). Ни один чиновник не является больше собственником денег, которые он тратит, или зданий, запасов, инструментов, военной техники, которыми он распоряжается. Таким образом, в современном “государстве” полностью реализовано (и это существенно для его понятия) “отделение” штаба управления – управляющих чиновников и работников [c.650] управления – от вещественных средств предприятия. Но здесь начинает действовать наисовременнейшая для нашего времени тенденция с попыткой открытой экспроприации подобного экспроприатора политических средств, а тем самым политической власти. Революции это удалось по меньшей мере в том отношении, что на место поставленного (gesatzten) начальства пришли вожди, которые благодаря противозаконным действиям или выборам захватили власть и получили возможность распоряжаться политическим штабом (людьми) и аппаратом вещественных средств и выводят свою легитимность – все равно, с каким правом, – из воли тех, кто находится под господством. Другое дело, насколько тут оправданна надежда осуществить на основе этого успеха – по меньшей мере кажущегося – также и экспроприацию внутри капиталистических хозяйственных предприятий, руководство которыми, в сущности, несмотря на далеко идущие аналогии, следует совершенно иным законам, чем политическое управление. Но от оценок этого вопроса мы сегодня воздержимся. Для нашего рассмотрения я фиксирую момент чисто понятийный: современное государство есть организованный по типу учреждения союз господства, который внутри определенной сферы добился успеха в монополизации легитимного физического насилия как средства господства и с этой целью объединил вещественные средства предприятия в руках своих руководителей, а всех сословных функционеров с их полномочиями, которые раньше распоряжались этим по собственному произволу, экспроприировал и сам занял вместо них самые высшие позиции.

В ходе политического процесса экспроприации, который с переменным успехом разыгрывался в разных странах мира, выступили, правда, сначала на службе у князя, первые категории “профессиональных политиков” во втором смысле, то есть людей, которые не хотели сами быть господами, как харизматические вожди, но поступили на службу политическим господам. В этой борьбе они предоставили себя в распоряжение князьям и сделали из проведения их политики, с одной стороны, доходный промысел, с другой стороны, обеспечили себе идеальное содержание своей жизни. Подчеркнем, что лишь на Западе мы находим этот род профессиональных политиков на службе не только князей, но и других сил. В прошлом они были их важнейшим инструментом для [c.651] исполнения власти и осуществления политической экспроприации.

Прежде чем заняться рассмотрением таких “профессиональных политиков” более подробно, надо всесторонне и однозначно выяснить, что представляет собой их существование.

Можно заниматься “политикой” – то есть стремиться влиять на распределение власти между политическими образованиями и внутри них – как в качестве политика “по случаю”, так и в качестве политика, для которого это побочная или основная профессия, точно так же, как и при экономическом ремесле. Политиками “по случаю” являемся все мы, когда опускаем свой избирательный бюллетень или совершаем сходное волеизъявление, например рукоплещем или протестуем на “политическом” собрании, произносим “политическую” речь и т. д.; у многих людей подобными действиями и ограничивается их отношение к политике. Политиками “по совместительству” являются в наши дни, например, все те доверенные лица и правления партийно-политических союзов, которые – по общему правилу – занимаются этой деятельностью лишь в случае необходимости, и она не становится для них первоочередным “делом жизни” ни в материальном, ни в идеальном отношении. Точно так же занимаются политикой члены государственных советов и подобных совещательных органов, начинающих функционировать лишь по требованию. Но равным же образом ею занимаются и довольно широкие слои наших парламентариев, которые “работают” на нее лишь во время сессий. В прошлом мы находим такие слои именно в сословиях. “Сословиями” мы будем называть полномочных владельцев военных средств, а также владельцев важных для управления вещественных средств предприятия или личных господских сил. Значительная их часть была весьма далека от того, чтобы полностью, или преимущественно, или даже больше чем только по случаю посвятить свою жизнь политике. Напротив, свою господскую власть они использовали в интересах получения ренты или прибыли и проявляли политическую активность на службе политического союза, только если этого специально требовали их господин или другие члены сословия. Аналогичным образом вела себя и часть вспомогательных сил, привлекаемых князем в борьбе за создание собственного политического предприятия, которое [c.652] должно было находиться в его распоряжении. Это было характерно для “домашних советников” и, еще раньше, для значительной части советников, собирающихся в “курии” и других совещательных органах князя. Но, конечно, князь не обходился этими вспомогательными силами, действовавшими лишь по случаю и по совместительству. Он должен был попытаться создать себе штаб вспомогательных сил, полностью и исключительно избравших как основнуюпрофессию службу у князя. От того, откуда он брал их, существенным образом зависела структура возникающего династического политического образования, и не только она, но и все своеобразие соответствующей культуры. Перед той же необходимостью оказались тем более политические союзы, которые при полном устранении или значительном ограничении власти князей политически конституировались в качестве (так называемых) “свободных” сообществ (Gemeinwesen) – “свободных” не в смысле свободы от насильственного господства, но в смысле отсутствия насилия, легитимного в силу традиции (по большей части религиозно освященной), со стороны князя как исключительного источника всякого авторитета. Исторической родиной таких союзов является только Запад, а зачатком их был город как политический союз, как таковой появившийся первоначально в культурном ареале Средиземноморья. Как выглядели во всех этих случаях “преимущественно-профессиональные” (“hauptberuflichen”) политики?

Есть два способа сделать из политики свою профессию: либо жить “для” политики, либо жить “за счет” политики и “политикой” (“von” der Politik). Данная противоположность отнюдь не исключительная. Напротив, обычно, по меньшей мере идеально, но чаще всего и материально, делают то и другое: тот, кто живет “для” политики, в каком-то внутреннем смысле творит “свою жизнь из этого” – либо он открыто наслаждается обладанием властью, которую осуществляет, либо черпает свое внутреннее равновесие и чувство собственного достоинства из сознания того, что служит “делу” (“Sache”), и тем самым придаетсмысл своей жизни. Пожалуй, именно в таком глубоком внутреннем смысле всякий серьезный человек, живущий для какого-то дела, живет также и этим делом. Таким образом, различие касается гораздо более глубокой стороны – экономической. [c.653] “За счет” политики как профессии живет тот, кто стремится сделать из нее постоянный источник дохода; “для” политики – тот, у кого иная цель. Чтобы некто в экономическом смысле мог бы жить “для” политики, при господстве частнособственнического порядка должны наличествовать некоторые, если угодно, весьма тривиальные предпосылки: в нормальных условиях он должен быть независимым от доходов, которые может принести ему политика. Следовательно, он просто должен быть состоятельным человеком или же как частное лицо занимать такое положение в жизни, которое приносит ему достаточный постоянный доход. Так по меньшей мере обстоит дело в нормальных условиях. Правда, дружина князя-военачальника столь же мало озабочена условиями нормального хозяйствования, как и свита революционного героя улицы. Оба живут добычей, грабежом, конфискациями, контрибуциями, навязыванием ничего не стоящих принудительных средств платежа – что, в сущности, одно и то же. Но это необходимо внеобыденные явления: при обычном хозяйстве доходы приносит только собственное состояние. Однако одного этого недостаточно: тот, кто живет “для” политики, должен быть к тому же хозяйственно “обходим”, то есть его доходы не должны зависеть от того, что свою рабочую силу и мышление он лично полностью или самым широким образом постоянно использует для получения своих доходов. Безусловно “обходим” в этом смысле рантье, то есть тот, кто получает совершенно незаработанный доход, будь то земельная рента у помещика в прошлом, крупных землевладельцев и владетельных князей настоящего времени – а в античности и в средние века и рента, взимаемая с рабов и крепостных, – будь то доход от ценных бумаг или из других современных источников ренты. Ни рабочий,ни – на что следует обратить особое внимание – предприниматель, в том числе и именно современный крупный предприниматель, не являются в этом смысле “обходимыми”. Ибо и предприниматель, и именнопредприниматель, – промышленный в значительно большей мере, чем сельскохозяйственный, из-за сезонного характера сельского хозяйства – привязан к своему предприятию и необходим. В большинстве случаев он с трудом может хотя бы на время позволить заместить себя. Столь же трудно можно заместить, например, врача, и чем более талантливым и занятым он является, тем [c.654] реже возможна замена. Легче уже заместить адвоката, чисто по производственно-техническим причинам, и поэтому в качестве профессионального политика он играл несравненно более значительную, иногда прямо-таки господствующую роль. Мы не собираемся дальше прослеживать подобную казуистику, но проясним для себя некоторые следствия.

Если государством или партией руководят люди, которые (в экономическом смысле слова) живут исключительно для политики, а не за счет политики, то это необходимо означает “плутократическое” рекрутирование политических руководящих слоев. Но последнее, конечно, еще не означает обратного: что наличие такого плутократического руководства предполагало бы отсутствие у политически господствующего слоя стремления также жить и “за счет” политики, то есть использовать свое политическое господство и в частных экономических интересах. Об этом, конечно, нет и речи. Не было такого слоя, который не делал бы нечто подобное каким-то образом. Мы сказали только одно: профессиональные политики непосредственно не вынуждены искать вознаграждение за свою политическую деятельность, на что просто должен претендовать всякий неимущий политик. А с другой стороны, это не означает, что, допустим, не имеющие состояния политики исключительно или даже только преимущественно предполагают частнохозяйственным образом обеспечить себя посредством политики и не думают или же не думают преимущественно “о деле”. Ничто бы не могло быть более неправильным. Для состоятельного человека забота об экономической “безопасности” своего существования эмпирически является – осознанно или неосознанно – кардинальным пунктом всей его жизненной ориентации. Совершенно безоглядный и необоснованный политический идеализм обнаруживается если и не исключительно, то по меньшей мере именно у тех слоев, которые находятся совершенно вне круга, заинтересованного в сохранении экономического порядка определенного общества; это в особенности относится к внеобыденным, то есть революционным, эпохам. Но сказанное означает только, что не плутократическое рекрутирование политических соискателей (Interessenten), вождей (Fuhrerschaft) и свиты (Qefolgschaft) связано с само собой разумеющейся предпосылкой, что они получают регулярные и надежные доходы от предприятия политики. [c.655] Руководить политикой можно либо в порядке “почетной деятельности”, и тогда ею занимаются, как обычно говорят, “независимые”, то есть состоятельные, прежде всего имеющие ренту люди. Или же к политическому руководству допускаются неимущие, и тогда они должны получать вознаграждение. Профессиональный политик, живущий за счет политики, может быть чистым “пребендарием” (“Pfrunder”) или чиновником на жалованье. Тогда он либо извлекает доходы из пошлин и сборов за определенные обязательные действия (Leistungen) – чаевые и взятки представляют собой лишь одну, нерегулярную и формально нелегальную разновидность этой категории доходов, – или получает твердое натуральное вознаграждение, или денежное содержание, или то и другое вместе. Руководитель политикой может приобрести характер “предпринимателя”, как кондотьер, или арендатор, или покупатель должности в прошлом, или как американский босс, расценивающий свои издержки как капиталовложение, из которого он, используя свое влияние, сумеет извлечь доход. Либо же такой политик может получать твердое жалованье как редактор, или партийный секретарь, или современный министр, или политический чиновник. В прошлом лены, дарения земли, пребенды всякого рода, а с развитием денежного хозяйства в особенности места, связанные со взиманием сборов (Sportelpfrunden), были типичным вознаграждением для свиты со стороны князей, одержавших победы завоевателей или удачливых глав партий; ныне партийными вождями за верную службу раздаются всякого рода должности в партиях, газетах, товариществах, больничных кассах, общинах и государствах. Все партийные битвы суть не только битвы ради предметных целей, но прежде всего также и за патронаж над должностями. В Германии все противоборство партикуляристских и централистских устремлений закручено прежде всего и вокруг вопроса, какая из сил – берлинцы ли или же мюнхенцы, карлсруэсцы, дрезденцы – будет иметь патронаж над должностями. Ущемления в распределении должностей воспринимаются партиями более болезненно, чем противодействие их предметным целям. Во Франции смена префекта, имеющая партийно-политический характер, всегда считалась большим переворотом и возбуждала больше шума, чем какая-нибудь модификация правительственной программы, имевшая почти исключительно [c.656] фразеологическое значение. Со времени исчезновения старых противоположностей в истолковании конституции многие партии (именно так обстоит дело в Америке) превратились в настоящие партии охотников за местами, меняющие свою содержательную программу в зависимости от возможностей улова голосов. В Испании вплоть до последних лет две крупные партии сменяли друг друга в конвенционально закрепленной очередности в форме сфабрикованных свыше “выборов”, чтобы обеспечить должностями своих сторонников. В регионах испанских колониальных владений как при так называемых “выборах”, так и при так называемых “революциях” речь всегда идет о государственной кормушке, которой намерены воспользоваться победители. В Швейцарии партии мирно распределяют между собой должности путем пропорциональных выборов, и многие из наших “революционных” проектов конституции, например первый проект, предложенный для Бадена, имели целью распространить ту же систему и на министерские посты, то есть рассматривали государство и должности в нем именно как учреждение по обеспечению доходными местами. Этим прежде всего вдохновлялась партия центра и даже провозгласила пунктом своей программы в Бадене пропорциональное распределение должностей сообразно конфессиям, то есть невзирая на успех. Вследствие общей бюрократизации с ростом числа должностей и спроса на такие должности как формы специфически гарантированного обеспечения данная тенденция усиливается для всех партий, и они во все большей мере становятся таким средством обеспечения для своих сторонников.

Однако ныне указанной тенденции противостоит развитие и превращение современного чиновничества в совокупность трудящихся (Arbeiterschaft), высококвалифицированных специалистов духовного труда, профессионально вышколенных многолетней подготовкой, с высокоразвитой сословной честью, гарантирующей безупречность, без чего возникла бы роковая опасность чудовищной коррупции и низкого мещанства, а это бы ставило под угрозу чисто техническую эффективность государственного аппарата, значение которого для хозяйства, особенно с возрастанием социализации, постоянно усиливалось и будет усиливаться впредь. Дилетантское управление делящих добычу политиков, которое в Соединенных Штатах заставляло сменять сотни тысяч [c.657] чиновников – вплоть до почтальонов – в зависимости от исхода президентских выборов и не знало пожизненных профессиональных чиновников, давно нарушено Civil Service Reform4. Эту тенденцию обусловливают чисто технические, неизбежные потребности управления. В Европе профессиональное чиновничество, организованное на началах разделения труда, постепенно возникло в ходе полутысячелетнего развития. Начало его формированию положили итальянские города и сеньории, а среди монархий – государства норманнских завоевателей. Решающий шаг был сделан в управлении княжескими финансами. По управленческим реформам императора Макса5 можно видеть, с каким трудом даже под давлением крайней нужды и турецкого господства чиновникам удавалось экспроприировать [власть] князя в той сфере, которая меньше всего способна была терпеть произвол господина, все еще остававшегося прежде всего рыцарем. Развитие военной техники обусловило появление профессионального офицера, совершенствование судопроизводства – вышколенного юриста. В этих трех областях профессиональное чиновничество одержало окончательную победу в развитых государствах в XVI в. Тем самым одновременно с возвышением княжеского абсолютизма над сословиями происходила постепенная передача княжеского самовластия (Selbstherrschaft) профессиональному чиновничеству, благодаря которому только и стала для князя возможной победа над сословиями.

Одновременно с подъемом вышколенного чиновничества возникали также – хотя это совершалось путем куда более незаметных переходов – “руководящие политики”. Конечно, такие фактически главенствующие советники князей существовали с давних пор во всем мире. На Востоке потребность по возможности освободить султана от бремени личной ответственности за успех правления создала типичную фигуру “великого визиря”. На Западе, прежде всего под влиянием донесений венецианских послов, жадно читаемых в дипломатических профессиональных кругах, дипломатия в эпоху Карла V – эпоху Макиавелли – впервые становилась сознательно практикуемым искусством, адепты которого, по большей части гуманистически образованные, рассматривали себя как вышколенный слой посвященных, подобно гуманистически образованным государственным деятелям в [c.658] Китае в последнюю эпоху существования там отдельных государств. Необходимость формально единого ведения всей политики, включая внутреннюю, одним руководящим государственным деятелем окончательно сформировалась и стала неизбежной лишь благодаря конституционному развитию. Само собой разумеется, что и до этого, правда, постоянно появлялись такие отдельные личности, как советники или более того, по существу, руководители князей. Но организация учреждений пошла сначала, даже в наиболее развитых в этом отношении государствах, иными путями. Возникли коллегиальные высшие управленческие учреждения. Теоретически и в постепенно убывающей степени фактически они заседали под личным председательством князя, выдававшего решение. Через посредство этой коллегиальной системы, которая вела к консультативным заключениям, контрзаключениям и мотивированным решениям большинства или меньшинства; далее, благодаря тому, что он окружал себя, помимо официальных высших учреждений, сугубо личными доверенными – “кабинетом” – и через их посредство выдавал свои решения на заключения государственного совета – или как бы там еще ни называлось высшее государственное учреждение, – благодаря всему этому князь, все больше попадавший в положение дилетанта, пытался избежать неуклонно растущего влияния высокопрофессиональных чиновников и сохранить в своих руках высшее руководство; эта скрытая борьба между чиновничеством и самовластием шла, конечно, повсюду. Перемены тут происходили только вопреки парламентам и притязаниям на власть их партийных вождей. Но весьма различные условия приводили к внешне одинаковым результатам. Там, где династии удерживали в своих руках реальную власть – как это в особенности имело место в Германии, – интересы князей оказывались солидарными с интересами чиновничества в противоположность парламенту и его притязаниям на власть. Чиновники были заинтересованы, чтобы из их же рядов, то есть через чиновничье продвижение по службе, замещались и руководящие, то есть министерские, посты. Со своей стороны, монарх был заинтересован в том, чтобы иметь возможность назначать министров по своему усмотрению тоже из рядов чиновников. А обе вместе стороны были заинтересованы в том, чтобы политическое руководство противостояло парламенту в едином и замкнутом [c.659] виде, то есть чтобы коллегиальная система была заменена единым главой кабинета. Кроме того, монарх, уже для того, чтобы чисто формально оставаться вне партийной борьбы и партийных нападок, нуждался в особой личности, прикрывающей его, то есть держащей ответ перед парламентом и противостоящей ему, ведущей переговоры с партиями. Все эти интересы вели здесь к одному и тому же: появлялся единый ведущий министр чиновников. Развитие власти парламента еще сильнее вело к единству там, где она – как в Англии – пересиливала монарха. Здесь получил развитие “кабинет” во главе с единым парламентским вождем, “лидером”, как постоянная комиссия игнорируемой официальными законами, фактически же единственной решающей политической силы – партии, находящейся в данный момент в большинстве. Официальные коллегиальные корпорации именно как таковые не являлись органами действительно господствующей силы – партии – и, таким образом, не могли быть представителями подлинного правительства. Напротив, господствующая партия, дабы утверждать свою власть внутри [государства] и иметь возможность проводить большую внешнюю политику, нуждалась в боеспособном, конфиденциально совещающемся органе, составленном только из действительно ведущих в ней деятелей, то есть именно в кабинете, а по отношению к общественности, прежде всего парламентской общественности, – в ответственном за все решения вожде – главе кабинета. Эта английская система в виде парламентских министерств была затем перенята на континенте, и только в Америке и испытавших ее влияние демократиях ей была противопоставлена совершенно гетерогенная система, которая посредством прямых выборов ставила избранного вождя побеждающей партии во главу назначенного им аппарата чиновников и связывала его согласием парламента только в вопросах бюджета и законодательства.

Превращение политики в “предприятие”, которому требуются навыки в борьбе за власть и знание ее методов, созданных современной партийной системой, обусловило разделение общественных функционеров на две категории, разделенные отнюдь не жестко, но достаточно четко: с одной стороны, чиновники-специалисты (Fachbeamte), с другой – “политические” чиновники. “Политические” чиновники в собственном смысле слова, как [c.660] правило, внешне характеризуются тем, что в любой момент могут быть произвольно перемещены и уволены или же “направлены в распоряжение”, как французские префекты или подобные им чиновники в других странах, что составляет самую резкую противоположность “независимости” чиновников с функциями судей. В Англии к категории “политических” чиновников относятся те чиновники, которые по укоренившейся традиции покидают свои посты при смене парламентского большинства и, следовательно, кабинета. Обычно с этим должны считаться те чиновники, в компетенцию которых входит общее “внутреннее управление”, а составной частью “политической” деятельности здесь в первую очередь является задача сохранения “порядка” в стране, то есть существующих отношений господства. В Пруссии эти чиновники, согласно указу Путкамера6, должны были под угрозой строгого взыскания “представлять политику правительства” и, равно как и префекты во Франции, использовались в качестве официального аппарата для влияния на исход выборов. Правда, большинство “политических” чиновников, согласно немецкой системе, – в противоположность другим странам – равны по качеству всем остальным, так как получение этих постов тоже связано с университетским обучением, специальными экзаменами и определенной подготовительной службой. Этот специфический признак современного чиновника-специалиста отсутствует у нас только у глав политического аппарата – министров. Уже при старом режиме можно было стать министром культуры Пруссии, ни разу даже не посетив никакого высшего учебного заведения, в то время как в принципе стать советником-докладчиком можно было лишь по результатам предписанных экзаменов. Само собой разумеется, профессионально обученный ответственный референт и советник-докладчик был, например в министерстве образования Пруссии при Альтхоффе7, гораздо более информирован, чем его шеф, относительно подлинных технических проблем дела, которым он занимался. Аналогично обстояли дела в Англии. Таким образом, чиновник-специалист и в отношении всех обыденных потребностей оказывался самым могущественным. И это тоже само по себе не выглядело нелепым. Министр же был именно репрезентантом политической констелляции власти, должен был выступать представителем ее политических масштабов и применять эти [c.661] масштабы для оценки предложении подчиненных ему чиновников-специалистов или же выдавать им соответствующие директивы политического рода.

То же самое происходит и на частном хозяйственном предприятии: подлинный “суверен”, собрание акционеров, настолько же лишен влияния в руководстве предприятием, как и управляемый чиновниками-специалистами “народ”, а лица, определяющие политику предприятия, подчиненный банкам “наблюдательный совет” дают только хозяйственные директивы и отбирают лиц для управления, будучи неспособными, однако, самостоятельно осуществлять техническое руководство предприятием. В этом отношении и нынешняя структура революционного государства, дающего абсолютным дилетантам в силу наличия у них пулеметов власть в руки и намеревающегося использовать профессионально вышколенных чиновников лишь в качестве исполнителей, – такое государство вовсе не представляет собой принципиального новшества. Трудности нынешней системы состоят совсем не в этом, но они не должны нас сейчас занимать.

Мы скорее зададим вопрос о типическом своеобразии профессионального политика, как “вождя”, так и его свиты. Оно неоднократно менялось и также весьма различно и сегодня.

Как мы видели, в прошлом “профессиональные политики” появились в ходе борьбы князей с сословиями на службе у первых. Рассмотрим вкратце их основные типы.

В борьбе против сословий князь опирался на политически пригодные слои несословного характера. К ним прежде всего относились в Передней Индии и Индокитае, в буддистском Китае и Японии и ламаистской Монголии – точно так же, как и в христианских регионах средневековья,– клирики. Данное обстоятельство имело технические основания, ибо клирики были сведущи в письме. Повсюду происходит импорт брахманов, буддистских проповедников, лам и использование епископов и священников в качестве политических советников с тем, чтобы получить сведущие в письме управленческие силы, которые могут пригодиться в борьбе императора, или князя, или хана против аристократии. Клирик, в особенности клирик, соблюдающий целибат, находился вне суеты нормальных политических и экономических интересов и не испытывал искушения домогаться для своих потомков собственной политической власти в [c.662]противовес своему господину, как это было свойственно вассалу. Он был “отделен” от средств предприятия государева управления своими сословными качествами.

Второй слой такого же рода представляли получившие гуманистическое образование грамматики (Literaten). Было время, когда, чтобы стать политическим советником, и прежде всего составителем политических меморандумов князя, приходилось учиться сочинять латинские речи и греческие стихи. Таково время первого расцвета школ гуманистов, когда князья учреждали кафедры “поэтики”: у нас эта эпоха миновала быстро и, продолжая все-таки оказывать неослабевающее влияние на систему нашего школьного обучения, не имела никаких более глубоких политических последствий. Иначе обстояло дело в Восточной Азии. Китайский мандарин является или, скорее, изначально являлся примерно тем, кем был гуманист у нас в эпоху Возрождения: грамматиком, получившим гуманитарное образование и успешно выдержавшим экзамены по литературным памятникам далекого прошлого. Если вы прочтете дневники Ли Хун-Чжана8, то обнаружите, что даже он более всего гордится тем, что сочинял стихи и был хорошим каллиграфом. Этот слой вместе с его традициями, развившимися в связи с китайской античностью, определил всю судьбу Китая, и, быть может, подобной была бы и наша судьба, имей гуманисты в свое время хотя бы малейший шанс добиться такого же признания.

Третьим слоем была придворная знать. После того как князьям удалось лишить дворянство его сословной политической силы, они привлекли его ко двору и использовали на политической и дипломатической службе. Переворот в нашей системе воспитания в XVII в. был связан также и с тем, что вместо гуманистов-грамматиков на службу князьям поступили профессиональные политики из числа придворной знати.

Что касается четвертой категории, то это было сугубо английское образование; патрициат, включающий в себя мелкое дворянство и городских рантье, обозначаемый техническим термином “джентри” (“gentry”),–слой, который князь первоначально вовлек в борьбу против баронов и ввел во владение должностями “selfgovernment'a”9, а в результате сам затем оказывался во все [c.663] большей зависимости от него. Этот слой удерживал за собой владение всеми должностями местного управления, поскольку вступил в него безвозмездно в интересах своего собственного социального могущества. Он сохранил Англию от бюрократизации, ставшей судьбой всех континентальных государств.

Пятый слой – это юристы, получившие университетское образование, – был характерен для Запада, прежде всего для Европейского континента, и имел решающее значение для всей его политической структуры. Ни в чем так ярко не проявилось впоследствии влияние римского права, преобразовавшего бюрократическое позднее римское государство, как именно в том, что революционизация политического предприятия как тенденция к рациональному государству повсюду имела носителем квалифицированного юриста, даже в Англии, хотя там крупные национальные корпорации юристов препятствовали рецепции римского права. Ни в одном другом регионе мира не найти аналогов подобному процессу. Все зачатки рационального” юридического мышления в индийской школе мимансы, а также постоянная забота о сохранении античного юридического мышления в исламе не смогли воспрепятствовать тому, что теологические формы мышления заглушили рациональное правовое мышление. Прежде всего не был полностью рационализован процессуальный подход. Это стало возможным лишь благодаря заимствованию итальянскими юристами античной римской юриспруденции, абсолютно уникального продукта, созданного политическим образованием, совершающим восхождение от города-государства к мировому господству; результатом были usus modernus10 сочинениях знатоков пандектного и канонического права в конце средних веков, а также теории естественного права, порожденные юридическим и христианским мышлением и впоследствии секуляризованные. Крупнейшими представителями этого юридического рационализма выступили: итальянские подеста11, французские королевские юристы, создавшие формальные средства для подрыва королевской властью господства сеньоров, теоретики концилиаризма12 (специалисты по каноническому праву и теологи, рассуждающие при помощи категорий естественного права), придворные юристы и ученые [c.664] судьи континентальных князей, нидерландские теоретики естественного права и монархомахи, английские королевские и парламентские юристы. Noblesse de Robe13французских парламентов и, наконец, адвокаты эпохи революции. Без этого рационализма столь же мало мыслимо возникновение абсолютистского государства, как и революция. Если вы просмотрите возражения французских парламентов или наказы французских Генеральных штатов, начиная с XVI в. вплоть до 1789 г., вы всюду обнаружите присущий юристам дух. А если вы изучите членов французского Конвента с точки зрения их профессионального представительства, то вы обнаружите в нем – несмотря на равное избирательное право – одного-единственного пролетария, очень мало буржуазных предпринимателей, но зато множество всякого рода юристов, без которых был бы совершенно немыслим специфический дух, живший в этих радикальных интеллектуалах и их проектах. С тех пор современный адвокат и современная демократия составляют одно целое, а адвокаты в нашем смысле, то есть в качестве самостоятельного сословия, утвердились опять-таки лишь на Западе, начиная со средних веков, постепенно сформировавшись из “ходатая” в формалистичном германском процессе, под влиянием рационализации этого процесса.

Отнюдь не случайно, что адвокат становится столь значимой фигурой в западной политике со времени появления партий. Политическое предприятие делается партиями, то есть представляет собой именно предприятие заинтересованных сторон14 – мы скоро увидим, что это должно означать. А эффективное ведение какого-либо дела для заинтересованных в нем сторон и есть ремесло квалифицированного адвоката. Здесь он – поучительным может быть превосходство враждебной пропаганды – превосходит любого “чиновника”. Конечно, он может успешно, то есть технически “хорошо”, провести подкрепленное логически слабыми аргуентами, то есть в этом смысле “плохое”, дело. Но также только он успешно ведет дело, которое можно подкрепить логически “сильными” аргументами, то есть дело в этом смысле “хорошее”. Чиновник в качестве политика, напротив, слишком часто своим технически “скверным” руководством делает “хорошее” в этом смысле дело “дурным”: [c.665] нечто подобное нам пришлось пережить. Ибо проводником нынешней политики среди масс общественности все чаще становится умело сказанное или написанное слово. Взвесить его влияние – это-то и составляет круг задач адвоката, а вовсе не чиновника-специалиста, который не является и не должен стремиться быть демагогом, а если все-таки ставит перед собой такую цель, то обычно становится весьма скверным демагогом.

Подлинной профессией настоящего чиновника – это имеет решающее значение для оценки нашего прежнего режима – не должна быть политика. Он должен “управлять” прежде всего беспристрастно –данное требование применимо даже к так называемым “политическим” управленческим чиновникам, – по меньшей мере официально, коль скоро под вопрос не поставлены “государственные интересы”, то есть жизненные интересы господствующего порядка. Sine ira et studio – без гнева и пристрастия должен он вершить дела. Итак, политический чиновник не должен делать именно того, что всегда и необходимым образом должен делать политик – как вождь, так и его свита, –бороться. Ибо принятие какой-либо стороны, борьба, страсть – ira et studium – суть стихия политика, и прежде всего политического вождя. Деятельность вождя всегда подчиняется совершенно иному принципу ответственности, прямо противоположной ответственности чиновника. В случае если (несмотря на его представления) вышестоящее учреждение настаивает на кажущемся ему ошибочным приказе, дело чести чиновника – выполнить приказ под ответственность приказывающего, выполнить добросовестно и точно, так, будто этот приказ отвечает его собственным убеждениям: без такой в высшем смысле нравственной дисциплины и самоотверженности развалился бы весь аппарат. Напротив, честь политического вождя, то есть руководящего государственного деятеля, есть прямо-таки исключительная личная ответственность за то, что он делает, ответственность, отклонить которую или сбросить ее с себя он не может и не имеет права. Как раз те натуры, которые в качестве чиновников высоко стоят в нравственном отношении, суть скверные, безответственные прежде всего в политическом смысле слова, и постольку в нравственном отношении низко стоящие политики – такие, каких мы, к сожалению, все время имели на руководящих постах. Именно такую систему мы [c.666]называем “господством чиновников”; и, конечно, достоинства нашего чиновничества отнюдь не умаляет то, что мы, оценивая их с политической точки зрения, с позиций успеха, обнажаем ложность данной системы. Но давайте еще раз вернемся к типам политических фигур.

На Западе со времени возникновения конституционного государства, а в полной мере – со времени развития демократии типом политика-вождя является “демагог”. У этого слова неприятный оттенок, что не должно заставить нас забыть: первым имя “демагога” носил не Клеон, но Перикл. Не занимая должностей или же будучи в должности верховного стратега, единственной выборной должности (в противоположность должностям, занимаемым в античной демократии по жребию), он руководил суверенным народным собранием афинского демоса. Правда, слово устное использует и современная демагогия, и даже, если учесть предвыборные речи современных кандидатов, – в чудовищном объеме. Но с еще более устойчивым эффектом она использует слово написанное. Главнейшим представителем данного жанра является ныне политический публицист и прежде всего – журналист. В рамках нашего доклада невозможно дать даже наброски социологии современной политической журналистики. В любом аспекте данная проблема должна составить самостоятельную главу. Лишь немногое из нее, безусловно, относится и к нашей теме. У журналиста та же судьба, что и у всех демагогов, а впрочем – по меньшей мере на континенте в противоположность ситуации в Англии, да, в общем, и в Пруссии в более ранний период,–та же судьба у адвоката (и художника): он не поддается устойчивой социальной классификации. Он принадлежит к некоего рода касте париев, социально оцениваемым в “обществе” по тем ее представителям, которые в этическом отношении стоят ниже всего. Отсюда – распространенность самых диковинных представлений о журналистах и их работе. И отнюдь не каждый отдает себе отчет в том, что по-настоящемухороший результат журналистской работы требует по меньшей мере столько же “духа”, что и какой-нибудь результат деятельности ученого, прежде всего вследствие необходимости выдать его сразу, по команде и сразу же оказать эффект, при том, конечно, что условия творчества в данном случае совершенно другие. Почти никогда не отмечается, что ответственность здесь куда большая и [c.667] что у каждого честного журналиста чувство ответственности, как показала война, в среднем ничуть не ниже, чем у ученого, но выше. А не отмечают данный факт потому, что в памяти естественным образом задерживаются именно результаты безответственной деятельности журналистов в силу их часто ужасающего эффекта. Никто не верит, что в целом сдержанность дельных в каком-то смысле журналистов выше в среднем, чем у других людей. И тем не менее это так. Несравненно более серьезные искушения, которые влечет за собой профессия журналиста, а также другие условия журналистской деятельности привели в настоящее время к таким последствиям, которые приучили публику относиться к прессе со смешанным чувством презрения и жалкого малодушия. О том, что тут следует делать, мы сегодня поговорить не сможем. Нас интересует судьба политического профессионального призвания журналистов, их шансы достичь ведущих политических постов. Дo сих пор они имелись лишь в социал-демократической партии. Но должности редакторов в ней, как правило, в ней имели характер чиновничьих мест, не представляя основы для позициивождя.

В буржуазных партиях в сравнении с предшествующим поколением шансы восхождения таким образом к политической власти в целом скорее ухудшились. Конечно, всякий значительный политик нуждается в прессе как эффективном инструменте воздействия и, следовательно, в связях с прессой. Но появление партийного вождя из рядов прессы было именно исключением (тем, чего не следовало ожидать). Причина тут состоит в сильно возросшей “необходимости” журналиста, прежде всего журналиста, не имеющего состояния и потому привязанного к профессии, что обусловлено значительным увеличением интенсивности и актуальности журналистского предприятия. Необходимость зарабатывать ежедневными или еженедельными статьями гирей повисает на политике, и я знаю примеры того, как люди, по натуре созданные быть вождями, оказались поэтому надолго скованными в своем продвижении к власти как внешне, так и прежде всего внутренне. Связи прессы с силами, господствующими в государстве и в партиях, оказали самое неблагоприятное действие на уровень журналистики при старом режиме, но это особая глава. Во вражеских странах подобные отношения складывались иначе. Однако и там, да, видимо, и для всех современных [c.668] государств, имеет силу положение, что политическое влияние работника-журналиста все уменьшается, а политическое влияние владеющего прессой магната-капиталиста (такого, например, как “лорд” Нортклиф) – все возрастает.

Во всяком случае, у нас в Германии крупные капиталистические газетные концерны, прибравшие к рукам газетенки с “мелкими объявлениями”, “генерал-анцайгеры”, обычно были типичными воспитателями политического индифферентизма. Ибо на самостоятельной политике нельзя было ничего заработать, прежде всего нужной для гешефта благосклонности политически господствующих сил. Гешефт на объявлениях – один из способов, каким во время войны попытались с большим размахом оказать политическое воздействие на прессу и, видимо, собираются воздействовать и впредь. Хотя следует ожидать, что большая пресса сумеет уклониться от такого воздействия, однако положение мелких газетенок гораздо труднее. Во всяком случае, в настоящее время у нас карьера журналиста, сколь бы притягательна она ни была и какое бы влияние, прежде всего политическую ответственность, ни сулила, не является – следует, пожалуй, еще подождать, чтобы сказать: “больше не” или “ещё не”, – нормальным путем восхождения политических вождей. Трудно сказать, изменит ли тут что-нибудь отказ от принципа анонимности, что считают правильным многие – но не все – журналисты. К сожалeнию, во время войны, когда к “руководству” газетами были специально привлечены литературно одаренные личности, к тому же категорически выступавшие только под своим именем, в некоторых наиболее известных случаях пришлось убедиться, что таким путем повышенное чувство ответственности воспитывается не так уж обязательно, как можно было бы думать. Ведь – невзирая на партийную принадлежность – частично как раз заведомо худшие бульварные газетенки стремились тем самым увеличить спрос и достигали этого. Такого рода господа, издатели, paвно как и журналисты, специализирующиеся на сенсациях, нажили себе состояние – но, конечно, не добыли чести. Приведенный факт – отнюдь не возражение против самого принципа; вопрос весьма запутан, и данное явление также не носит всеобщего характера. Однако до сих пор такой путь не был путем к подлинному вождизму или ответственному предприятию политики. Остается выжидать, как дальше сложится ситуация. [c.669] Но при всех обстоятельствах журналистская карьера остается одним из важнейших путей профессиональной политической деятельности. Такой путь не каждому подходит, и менее всего – слабым характерам, в особенности тем людям, которые способны обрести внутреннее равновесие лишь в каком-нибудь устойчивом сословном состоянии. Если даже жизнь молодого ученого и носит азартный характер, то все-таки прочные сословные традиции его окружения предохраняют его от неверных шагов. Но жизнь журналиста в любом отношении – это чистейший азарт, и к тому же в условиях, испытывающих его внутреннюю прочность так, как, пожалуй, ни одна другая ситуация. Часто горький опыт в профессиональной жизни – это, пожалуй, не самое худшее. Как раз особенно тяжелые внутренние требования предъявляются к преуспевающему журналисту. Это отнюдь не мелочь: входить в салон власть имущих как бы на равной ноге и нередко в окружении всеобщей лести, вызванной боязнью, общаться, зная при этом, что стоит тебе только выйти за дверь, как хозяин дома, быть может, должен будет специально оправдываться перед гостями за общение с “мальчишками-газетчиками”; и уж совсем не мелочь: быть обязаным быстро и притом убедительно высказываться обо всех и обо всем, что только потребует “рынок”, обо всех мыслимых жизненных проблемах, не только не впадая в их абсолютное опошление, но и не оказываясь прежде всего обреченным на бесчестие самообнажение и его неумолимых последствий. не то удивительно, что многие журналисты “девальвировались” как люди, сошли с колеи, но то, что тем не менее именно данный слой заключает в себе столько драгоценных, действительно настоящих людей, что в это трудно поверить постороннему.

Но если журналист как тип профессионального политика существует уже довольно-таки давно, то фигурапартийного чиновника связана с тенденцией последних десятилетий и частично последних лет. Мы должны теперь обратиться к рассмотрению партийной системы (Parteiwesens) и партийной организации, чтобы понять эту фигуру сообразно ее месту в историческом развитии.

Во всех сколько-нибудь обширных, то есть выходящих за пределы и круг задач мелкого деревенского кантона, политических союзах с периодическими выборами власть имущих политическое предприятие необходимо является предприятием претендентов (Interessentenbetrieb). [c.670] Это значит, что относительно небольшое количество людей, заинтересованных в первую очередь в политической жизни, то есть в участии в политической власти, создают себе посредством свободной вербовки свиту, выставляют себя или тех, кого они опекают, в качестве кандидатов на выборах, собирают денежные средства и приступают к ловле голосов. Невозможно себе представить, как бы в крупных союзах вообще происходили выборы без такого предприятия. Практически оно означает разделение граждан с избирательным правом на политически активные и политически пассивные элементы, а так как это различие базируется на добровольности самих избирателей, то оно не может быть устранено никакими принудительными мерами, например обязательностью участия в выборах, или “цеховым” (berufsstandische) представительством, или другими предложениями такого рода, демонстративно или фактически направленными против этого факта, а тем самым против господства профессиональных политиков. Вожди и их свита как активные элементы свободной вербовки и свиты, и, через ее посредство, пассивной массы избирателей для избрания вождя – суть необходимые жизненные элементы любой партии, Однако структура их различна. Например, “партии” средневековых городов, такие, как гвельфы и гибеллины, представляли собой сугубо личную свиту. Если взглянуть на Statute della parte Guelfa15, конфискацию имущества нобилей – как изначально назывались все те семьи, которые вели рыцарский образ жизни, то есть имели право вступать в ленные отношения, – лишение их права занимать должности и права голоса, интерлокальные партийные комитеты и строго военные организации и их вознаграждения доносчикам, то это живо напомнит большевизм с его Советами, его военными и (прежде всего в России) шпионскими организациями, прошедшими суровый отбор, разоружением и лишением политических прав “буржуазии”, то есть предпринимателей, торговцев, рантье, духовенства, отпрысков династии и полицейских агентов, а также с его конфискациями. И эта аналогия подействует еще более ошеломляюще, если мы посмотрим, что, с одной стороны, военная организация указанной партии была сугубо рыцарским войском, формируемым по матрикулам, и почти все руководящие места в [c.671] ней занимали дворяне; Советы же со своей стороны сохраняют или, скорее, снова вводят высокое вознаграждение предпринимателям, аккордную зарплату, систему Тейлора, военную и трудовую дисциплину и ведут поиски иностранного капитала–одним словом, снова просто должны принять все то, с чем боролись как с классовыми буржуазными учреждениями, чтобы вообще сохранить в действии государство и хозяйство; и помимо того, главным инструментом своей государственной власти они сделали агентов старой охранки. Но такими организациями, носящими насильственный характер, нам не придется заниматься, мы имеем дело с профессиональными политиками, которые стремятся к власти через мирную партийную агитацию на рынке голосов избирателей.

Эти партии в нашем обычном смысле первоначально тоже были, например в Англии, только свитой аристократии. Каждый переход в другую партию, совершаемый по какой-либо причине пэром, влек за собой немедленный переход в нее всего, что от него зависело. Крупные дворянские семьи, и не в последнюю очередь, король вплоть до Билля о реформе осуществляли патронаж над множеством округов. К этим дворянским партиям близко примыкают партии уважаемых людей, получившие повсеместное распространение вместе с распространением власти бюргерства. “Образованные и состоятельные” круги, духовно руководимые типичными представителями интеллектуальных слоев Запада, разделились, частично по классовым интересам, частично по семейной традиции, частично по чисто идеологическим соображениям, на партии, которыми они руководили. Духовенство, учителя, профессора, адвокаты, врачи, аптекари, состоятельные сельские хозяева, фабриканты – весь тот слой, который в Англии причисляет себя к gentlemen, – образовали сначала нерегулярные политические союзы, самое большее–лекальные политические клубы; в смутные времена беспокойство доставляла мелкая буржуазия, а иногда и пролетариат, если у него появлялись вожди, которые, как правило, не были выходцами из его среды. На этой стадии по всей стране еще вообще не существует интерлокально организованных партий как постоянных союзов. Сплоченность обеспечивают только парламентарии; решающую роль при выдвижении кандидатов в вожди играют люди, уважаемые на местах. Программы [c.672] возникают частично из агитационных призывов кандидатов, частично в связи со съездами уважаемых граждан или решениями парламентских партий. В мирное время руководство клубами или, там, где их не было, совершенно бесформенным политическим предприятием осуществляется со стороны небольшого числа постоянно заинтересованных в этом лиц, для которых подобное руководство – побочная или почетная должность; только журналист является оплачиваемым профессиональным политиком, и только газетное предприятие – постоянным политическим предприятием вообще. Наряду с этим существуют только парламентские сессии. Правда, парламентарии и парламентские вожди партий знают, к каким уважаемым гражданам следует обращаться на местах для осуществления желаемой политической акции. И лишь в больших городах постоянно имеются партийные союзы (Vereihe) с умеренными членскими взносами, периодическими встречами и публичными собраниями для отчета депутатов. Оживление в их деятельности наступает лишь во время выборов.

Заинтересованность парламентариев в возможности интерлокальных предвыборных компромиссов и в действенности единых, признанных широкими кругами всей страны программ и единой агитации вообще по стране становится движущей силой все большего сплочения партий. Но если теперь сеть местных партийных союзов существует также и в городах средней величины и даже если она растянута “доверенными лицами” по всей стране, а с ними постоянную переписку ведет член парламентской партии как руководитель центрального бюро партии, то это не меняет принципиального характера партийного аппарата как объединения уважаемых граждан, Вне центрального бюро пока еще нет оплачиваемых чиновников; именно “видные люди” ради уважения, которым они обычно пользуются, повсюду руководят местными союзами: это внепарламентские уважаемые граждане, которые оказывают свое влияние наряду с политическим слоем уважаемых граждан – заседающих в данный момент в парламенте депутатов. Конечно, поставщиком духовной пищи для прессы и местных собраний во все большей мере является издаваемая партией партийная корреспонденция. Регулярные членские взносы становятся необходимыми; часть их должна пойти на покрытие издержек штаб-квартиры партии. На этой стадии [c.673] находилось еще не так давно большинство немецких партийных организаций. Во Франции же отчасти еще господствовала первая стадия: крайне слабое сплочение парламентариев, а в масштабах всей страны – малое число уважаемых людей на местах; программы, выдвигаемые кандидатом или его патроном только раз, при выставлении кандидатуры, хотя и с большей или меньшей местной привязкой к решениям и программам парламентариев. Данная система была нарушена лишь частично. При этом число политиков по основной профессии оказалось ничтожным; ими были главным образом избранные депутаты, немногие служащие центрального бюро, журналисты и – во Франции – в остальном те карьеристы, которые находились на “политической” службе или в тот момент стремились к таковой. Формально политика для них оставалась в основном побочной профессией. Да и число “министрабельных” депутатов было сильно ограничено. То же самое следует сказать и о кандидатах на выборах, которые непременно должны относиться к категории уважаемых граждан. Но число лиц, заинтересованных в политическом предприятии косвенно, прежде всего материально, было весьма велико. Ибо все предписания министерства и прежде всего всякое улаживание вопросов о должностях обязательно должны были решаться с учетом того, как такое решение скажется на выборах, и любого рода пожеланиям пытались дать ход через посредство местного депутата, которого министр, если депутат входил в его парламентское большинство (к чему, конечно, стремился каждый), должен был выслушать благосклонно или враждебно. Каждый депутат патронировал должности и вообще все вопросы в своем избирательном округе, а чтобы снова быть избранным, поддерживал связь с местными уважаемыми людьми.

Такому идиллическому состоянию господства кругов уважаемых людей, и прежде всего парламентариев, противостоят ныне сильно от него отличающиеся самые современные формы партийной организации. Это детища демократии, избирательного права для масс, необходимости массовой вербовки сторонников и массовой организации, развития полнейшего единства руководства и строжайшей дисциплины. Господству уважаемых людей и управлению через посредство парламентариев приходит конец. Предприятие берут в свои руки политики [c.674] “по основной профессии”, находящиеся вне парламентов. Либо это “предприниматели” – например, американский босс и английский “election agent”16 были, по существу, предпринимателями, – либо чиновник с постоянным окладом. Формально имеет место широкая демократизация. Уже не парламентская фракция создает основные программы и не уважаемые граждане занимаются выдвижением кандидатов на местах. Кандидатов предлагают собрания организованных членов партии, избирающие делегатов на собрания более высокого уровня, причем таких уровней, завершающихся общим “партийным съездом”, может быть много. Но фактически власть находится в руках тех, ктонепрерывно ведет работу внутри [партийного] предприятия, или же тех, от кого его функционирование находится в финансовой или личной зависимости, например меценатов или руководителей могущественных клубов политических претендентов (“Таммани-холл”17). Главное здесь то, что весь этот человеческий аппарат – “машина” (как его примечательным образом называют в англосаксонских странах) – или, скорее, те, кто им руководит, в состоянии взять за горло парламентариев и в значительной мере навязать им свою волю. Данное обстоятельство имеет особое значение для отбора вождей партии. Вождем становится лишь тот, в том числе и через голову парламента, кому подчиняется машина. Иными словами, создание таких машин означает наступление плебисцитарной демократии.

Партийная свита, прежде всего партийный чиновник и предприниматель, конечно, ждут от победы своего вождя личного вознаграждения – постов или других преимуществ. От него – не от отдельных парламентариев или же не только от них; это главное. Прежде всего они рассчитывают, что демагогический эффект личности вождя обеспечит партии голоса и мандаты в предвыборной борьбе, а тем самым власть и благодаря ей в наибольшей степени расширит возможности получения ожидаемого вознаграждения для приверженцев партии. А труд с верой и личной самоотдачей человеку, не какой-то абстрактной программе какой-то партии, состоящей из посредственностей, является тут идеальным моментом – это “харизматический” элемент всякого вождизма, одна из его движущих сил. [c.675]

Данная форма получила признание не сразу, а в постоянной подспудной борьбе с уважаемыми людьми и парламентариями, отстаивающими свое влияние. Сначала это произошло в буржуазных партиях Соединенных Штатов, а затем – прежде всего в социал-демократической партии Германии. Коль скоро в какой-то момент партия оказывается без общепризнанного вождя, поражения следуют одно за другим, но даже если он есть, нужны всякого рода уступки тщеславию и небескорыстию уважаемых людей партии. Но прежде всего и машина может оказаться во власти партийного чиновника, прибравшего к рукам текущую работу. В некоторых социал-демократических кругах считают, что их партия оказалась в плену этой “бюрократизации”. Между тем “чиновники” относительно легко приспосабливаются к личности вождя, оказываются под сильным воздействием его демагогических качеств: материальные и идеальные интересы чиновников находятся в тесной связи с ожидаемым получением при его посредстве партийной власти, а труд ради вождя сам по себе приносит огромное внутреннее удовлетворение. Восхождение вождей представляет гораздо большие трудности там, где наряду с чиновниками влияние на партию оказывают уважаемые люди – как это по большей части и бывает в буржуазных партиях. Ибо идеально они “творят свою жизнь” из крошечных постов в правлениях или комитетах, которые они занимают. Завистливое чувство (Ressentiment) по отношению к демагогу как homo novus18, убеждение в превосходстве партийно-политического “опыта” – который действительно имеет большое значение, – а также идеологическая обеспокоенность разрушением старых партийных традиций определяют их поведение. А в партии на их стороне все традиционалистские элементы. Как сельский прежде всего, так и мелкобуржуазный избиратель приглядываются к известным им с давних пор уважаемым именам и не доверяют незнакомому человеку, правда, для того только, чтобы тем крепче примкнуть к нему в случае его успеха. Рассмотрим на нескольких основных примерах это противоборство двух структурных форм и в особенности обрисованноеОстрогорским восхождение плебисцитарной формы.

Сначала обратимся к примеру Англии: там до 1868 г. основу партийной организации почти исключительно[c.676] составляли уважаемые люди. Опорой тори в сельской местности был, например, англиканский священник, а помимо него – в большинстве случаев – школьный учитель и прежде всего крупный землевладелец данного графства; опорой вигам служили, как правило, такие люди, как нонконформистский проповедник (там, где такие были), почтмейстер, кузнец, портной, канатчик, то есть ремесленники, способные стать источником политического влияния, ведь с ними больше всего болтают обо всем. В городе партии разделились в соответствии с партийными воззрениями – частично экономического характера, частично религиозного, частично просто по семейной традиции. Но политическое предприятие всегда базировалось на уважаемых людях. Над ним “парили” парламент и партии совместно с кабинетом и лидером, который был председателем совета министров или главой оппозиции. У этого лидера всегда рядом находился самый важный профессиональный политик партийной организации, “загоняла” (whip19), в чьих руках и был патронаж над должностями. Таким образом, в погоне за ними следовало обращаться именно к нему, об этом он договаривался с депутатами от отдельных избирательных округов. Постепенно в избирательных округах начал формироваться слой профессиональных политиков, ибо тут осуществлялся набор местных агентов, первоначально неоплачиваемых и занимавших примерно то же положение, что и наши “доверенные лица”. Но избирательным округам понадобилась также фигура капиталистического предпринимателя – election agent, – совершенно неизбежного в современном английском законодательстве, гарантирующем чистоту выборов. Это законодательство попыталось проконтролировать расходы по выборам и противодействовать власти денег, обязывая кандидатов сообщать, сколько стоили им выборы, ибо кандидат (в куда большей мере, чем это прежде случалось у нас), помимо перенапряжения голоса, имел еще удовольствие раскошелиться. Election agent позволял выплатить всю сумму ему, на чем он, как правило, прилично выгадывал. В расстановке сил между лидером и уважаемыми людьми партии в парламенте и по стране первый с давних пор занимал в Англии весьма солидное положение, на что имелась [c.677] важная причина: его способность проводить большую политику, и к тому же политику постоянную. Однако и влияние парламентариев и уважаемых людей партии еще сохранялось.

Так примерно выглядела старая партийная организация – наполовину хозяйство уважаемых людей, наполовину уже предприятие служащих и предпринимателя. Но с 1868 г. сначала для местных выборов в Бирмингеме, а затем и по всей стране сформировалась система Caucus20. Создали ее один нонконформистский священник и Джозеф Чемберлен21. Поводом для этого явилась демократизация избирательного права. Чтобы привлечь на свою сторону наибольшее число избирателей, завоевать массы, необходимо было создать чудовищный аппарат союзов, имевших демократический облик, образовать избирательный союз в каждом городском квартале, держать это предприятие в непрестанном движении, все жестко бюрократизировать: больше становится наемных оплачиваемых чиновников, главных посредников между партийным союзом и массами с правом кооптации как формальных проводников партийной политики, избираемых местными избирательными комитетами, которые в скором времени объединили в целом около 10% избирателей. Движущей силой оставались местные представители, заинтересованные прежде всего в коммунальной политике, всюду позволяющей отхватить для себя самый жирный кусок. Они же в первую очередь пополняли финансы. Эта заново формирующаяся машина, независимая уже от парламентского руководства, в самом скором времени должна была повести борьбу с прежними носителями власти, прежде всего с whip'ом, и, опираясь на заинтересованных лиц на местах, одержала в этой борьбе такого рода победу, что whip вынужден был приспособиться и объединиться с ней. В результате вся власть сконцентрировалась в руках немногих, в конечном счете – одного лица, стоявшего во главе партии. Ибо в либеральной партии указанная система возникла в связи с приходом Гладстона22 к власти. Именно ослепительный блеск Гладстоновой “большой” демагогии, непоколебимая вера масс в этическое содержание его политики и прежде всего в этический характер личности Гладстона привели эту машину к столь стремительной [c.678] победе над уважаемыми людьми. В действие вступил цезаристски-плебисцитарный элемент политики: диктатор на поле избирательной битвы. Данное явление обнаружило себя очень скоро. В 1877 г. Caucus впервые действовал на государственных выборах. Результат был блестящий: крушение Дизраэли23 в самую пору его больших успехов. В 1886 г. машина была уже настолько харизматически ориентирована на личность, что, когда встал вопрос о Гомруле24, весь аппарат, сверху донизу, не спрашивал: стоим ли мы объективно на платформе Гладстона? Аппарат просто совершал повороты по слову Гладстона, заявив: “Что бы он ни делал, мы ему подчинимся”, – и изменил своему создателю, Чемберлену.

Этому механизму потребовался значительный аппарат сотрудников. Как-никак в Англии около 2000 человек живут непосредственно за счет политики партий. Правда, гораздо более многочисленны те, кто участвует в политике лишь в погоне за должностями или в качестве претендента [на выборах], особенно в рамках общинной политики. Наряду с экономическими возможностями у умелого политика, связанного с Caucus, имеются возможности удовлетворить свое тщеславие. Стать “J. Р.”25 или даже “М.Р.”26 – естественное стремление высшего (нормального) честолюбия, и таким людям, которые продемонстрировали хорошее воспитание, были “gentlemen”, это выпадает на долю. Высшая награда, манящая в особенности крупных меценатов, – бюджет партии, пожалуй, на 50% состоял из взносов неизвестных дарителей, – достоинство пэра.

Каков же был эффект новой системы? Тот, что ныне английские парламентарии, за исключением нескольких членов кабинета (да каких-нибудь чудаков), суть не что иное, как отлично дисциплинированное голосующее стадо. У нас в Рейхстаге политики обычно, хотя бы разбираясь с частной корреспонденцией, лежащей у них на письменном столе, притворялись, что радеют о благе страны. Такого рода жесты в Англии не требуются; член парламента должен лишь голосовать и не совершать предательства партии; он должен появиться по требованию “зазывалы” и делать то, что ему прикажет в данный момент кабинет или лидер оппозиции. [c.679] Caucus-машина, охватывающая всю страну, в особенности если в наличии есть сильный вождь, почти беспринципна и полностью в его руках. Итак, тем самым над парламентом возвышается фактически плебисцитарный диктатор, который посредством “машины” увлекает за собой массы и для которого парламентарии суть всего лишь политические пребендарии, составляющие его свиту.

Как же происходит отбор этих вождей? Прежде всего: в соответствии с какой способностью? Конечно, определяющей здесь (наряду с волей, имеющей решающее значение во всем мире) является власть демагогической речи. Ее характер изменился с тех времен, когда она, как, например, у Кобдена27,обращалась к рассудку. Гладстон искусно придавал речи внешне прозаический вид: “Пускай говорят факты”. В настоящее же время, чтобы привести массы в движение, работа куда в большей мере ведется чисто эмоционально, при помощи средств, применяемых и Армией спасения. Данное положение можно, пожалуй, назвать “диктатурой, покоящейся на использовании эмоциональности масс”. Но весьма развитая система комитетской работы в английском парламенте открывает возможность и даже принуждает каждого политика, рассчитывающего на участие в руководстве, тоже работать в комитетах. У всех видных министров последних десятилетий за плечами реальная и действенная выучка такой работы, а практика отчетности таких совещаний и их общественной критики приводит к тому, что эта школа означает подлинный отбор [политиков] и исключает просто демагогов.

Так обстоит дело в Англии. Но английская Caucus-система представляла собой лишь ослабленную форму партийной организации, в сравнении с американской, особенно рано и особенно чисто выразившей плебисцитарный принцип. Америка Вашингтона должна была по идее представлять собой сообщество, управляемое “gentle-men'ами”. А gentlemen'ом и там в то время являлся землевладелец или человек, получивший образование в колледже. Так все и шло на первых порах. Когда образовались партии, члены палаты представителей сначала претендовали быть руководителями, как и в Англии в эпоху господства уважаемых людей. Организация партий была совершенно рыхлой. Это продолжалось до 1824 г. Уже к началу двадцатых годов произошло становление партийной машины во многих [c.680] американских общинах (которые и здесь оказались местом возникновения современной тенденции). Но только избрание президентом Эндрю Джэксона, кандидата крестьян Запада, подорвало старые традиции. Формальный предел руководству партиями со стороны ведущих парламентариев был положен уходом, вскоре после 1840 г., из политической жизни крупных парламентариев – Колхауна, Уэбстера28, – ибо по всей стране парламент в сравнении с партийной машиной утерял почти всякую власть. Столь раннее развитие в Америке плебисцитарной “машины” объяснялось тем, что там, и только там, главой исполнительной власти и – в том-то и дело – шефом патронажа над должностями оказался плебисцитарно избранный президент и что вследствие “разделения властей” он при исполнении должности был почти независим от парламента. Итак, именно при президентских выборах победа обещала в качестве награды подлинную добычу – доходные должности. Так Эндрю Джэксон29 возвел в систематически повсюду применяемый принцип “spoils system”.

Что же означает ныне эта spoils system – наделение всеми федеральными должностями свиты победившего кандидата – для формирования партии? То, что противостоят друг другу совершенно беспринципные партии, сугубо карьеристские организации, которые для каждой предвыборной борьбы составляют свои меняющиеся программы всякий раз в зависимости от шансов заполучить голоса – программы столь изменчивые, что такого положения, несмотря на все аналогии, больше нигде нет. Партии полностью и исключительно сориентированы на важнейшую для патронажа над должностями предвыборную борьбу: борьбу за пост федерального президента и за посты губернаторов отдельных штатов. Программы и кандидаты определяются на “national conventions”30 партий без вмешательства парламентариев – то есть партийными съездами, состав которых формально весьма демократично избран собраниями делегатов, обязанных, в свою очередь мандатом “primaries”, первичным собраниям избирателей партии. Уже в ходе primaries выбираются делегаты для голосования за определенного кандидата в главы государства; внутриотдельных партий идет ожесточеннейшая борьба по [c.681] вопросу о “nomination”31. Как-никак, в руках президента сосредоточено назначение от 300.000 до 400.000 чиновников, которое он осуществляет только с привлечением сенаторов от отдельных штатов. Таким образом, сенаторы – могущественные в Америке политики. Напротив, палата представителей политически относительно безвластна, ибо она лишена патронажа над должностями, а министры – только помощники президента, легитимированного народом помимо всех (в том числе и парламента),– могут выполнять свои обязанности независимо от доверия или недоверия [палаты представителей] (следствие “разделения властей”).

Основанная на этом spoils system стала технически возможна в Америке, ибо при молодости американской культуры можно было вынести сугубо дилетантское хозяйство. Ведь от 300000 до 400000 таких сторонников партии, которые не имели нужды ничем иным подтверждать свою квалификацию, кроме как тем, что они хорошо послужили партии,– эта ситуация не могла существовать без чудовищных непорядков: не имеющих себе равных коррупции и расточительства, которые вынесла только страна с еще неограниченными экономическими возможностями.

Итак, фигурой, всплывающей на поверхность вместе с этой системой плебисцитарной партийной машины, является “босс”. Что такое босс? Политический капиталистический предприниматель, который на свой страх и риск обеспечивает голоса кандидату в президенты. Свои первые связи он может установить или в качестве адвоката, или как трактирщик или владелец подобных предприятий, или, например, как кредитор. Отсюда он продолжает плести свои нити, пока не окажется в состоянии “контролировать” определенное количество голосов. Добившись этого, он вступает в контакт с соседними боссами, привлекая своим усердием и ловкостью, но прежде всего – скромностью – внимание тех, кто уже добился большего в карьере, и совершает восхождение. Босс необходим для организации партии. Он прибирает ее к своим рукам. Весьма существенным образом босс обеспечивает ее средствами. Как он на них выходит? Частично через членские взносы, но прежде всего через обложение налогом окладов тех чиновников, которые [c.682]получили должность благодаря ему и его партии. Далее: через взятки и чаевые. Если кто-то захочет безнаказанно нарушить один из многочисленных законов, ему понадобится снисходительность босса, а за нее надо платить. Иначе у него неизбежно возникнут неприятности. Однако одно это еще не обеспечивает требуемого для предприятия капитала. Босс необходим как непосредственный получатель денег от крупных финансовых магнатов. Они бы вообще не доверили деньги для избирательных целей какому-нибудь оплачиваемому партийному чиновнику или общественно-подотчетному человеку. Босс с его разумной скромностью в денежных делах является, конечно, человеком тех капиталистических кругов, которые финансируют выборы. Типичный босс – абсолютно прозаический человек. Он не стремится к социальному престижу; “профессионал” презираем в “приличном обществе”. Он ищет только власти, власти как источника денег, но также и ради нее самой. Он трудится в тени – в противоположность английскому лидеру. Его публичную речь не услышишь; ораторам босс внушает, что они целесообразным способом должны высказать, но сам молчит. Как правило, он не занимает постов, за исключением поста сенатора в федеральном сенате. Ибо поскольку сенаторы, согласно конституции, участвуют в патронаже над должностями, руководящие боссы часто лично заседают в этом органе. Раздача должностей происходит в первую очередь в соответствии с заслугами перед партией. Однако за деньги часто можно было получить больше, и для каждой должности существовала определенная такса: это система продажи должностей, известная, конечно, многим монархиям XVII и XVIII вв., включая Папскую область.

Босс не имеет твердых политических “принципов”, он совершенно беспринципен и интересуется лишь одним: что обеспечит ему голоса? Нередко это весьма дурно воспитанный человек. Но в своей частной жизни он обычно безупречен и корректен. Лишь в том, что касается политической этики, он естественным образом приспосабливается к среднему уровню наличествующей этики политического действования, поступая так, как и многим из нас не возбранялось бы повести себя в сфере этики экономической в эпоху спекулянтов и мешочников. Босса отнюдь не тревожит, что в качестве “профессионала”, профессионального политика, его презирают в [c.683] обществе. То обстоятельство, что сам он не получает и не намеревается заполучить крупные федеральные посты, имеет к тому же следующее преимущество: нередко, если боссам кажется, что от этого притягательность партии во время выборов повысится, в кандидаты попадают чуждые партии умы, то есть выдающиеся личности, а не только все тот же нобилитет партийных старейшин, как у нас. Именно структура таких беспринципных партий с их презираемыми в обществе власть имущими дала возможность стать президентами дельным людям, которые бы у нас никогда не сделали подобной карьеры. Конечно, боссы противятся “аутсайдеру”, который мог бы представлять опасность для источников их денег и власти. Однако в конкурентной борьбе за доверие избирателей им нередко приходилось соглашаться с выдвижением таких кандидатов, которые считались борцами с коррупцией.

Итак, речь идет о могущественном капиталистическом, насквозь заорганизованном сверху донизу партийном предприятии, опирающемся также на чрезвычайно крепкие, организованные подобно ордену клубы типа “Таммани-холл”, целью которых является исключительно достижение прибыли через политическое господство прежде всего над коммунальным управлением, представляющим и здесь важнейший объект эксплуатации. Такая структура партийной жизни была возможна вследствие высокого уровня демократии в Соединенных Штатах, как своего рода “целине”. Теперь эта взаимосвязь ведет к тому, что данная система находится в состоянии постепенного отмирания. Америкой больше не могут управлять только дилетанты. Еще 15 лет назад (в 1904 г.) на вопрос: почему американские рабочие позволяют так управлять собою политикам, о презрении к которым они сами же и заявляют, – следовал ответ: “Пусть лучше чиновниками будут люди, на которых мы плюем, чем как у вас, каста чиновников, которая плюет на нас”. Это старая позиция американской “демократии”: социалисты уже тогда думали совершенно иначе. Но такое состояние стало невыносимым. Дилетантское управление оказалось недостаточным, и Civil Service Reform32 все больше увеличивала количество пожизненных мест, дающих право на получение пенсии, приводя таким образом к тому, что посты начали занимать [c.684] университетски образованные чиновники, столь же неподкупные и знающие свое дело, как и наши. Около 100000 постов теперь уже не являются “трофеями” избирательного цикла, но дают право на пенсии и требуют свидетельства о квалификации. Это обстоятельство постепенно вытеснит spoils system, а тогда, пожалуй, преобразуется и способ руководства партиями; мы только еще не знаем – как.

В Германии до сих пор решающими условиями политического предприятия являлись, в основном, следующие. Во-первых: бессилие парламентов, в результате чего никто из обладавших качествами вождя в течение длительного времени не мог сюда попасть. Допустим, он захотел бы стать членом парламента – что бы он стал там делать? Когда освобождалось место в канцелярии, соответствующему начальнику управления можно было сказать: в моем избирательном округе есть весьма толковый человек, он бы подошел, возьмите-ка его. И его охотно брали на освободившееся место. Вот, в общем– то, все, чего мог достигнуть немецкий парламентарий для удовлетворения своих инстинктов власти – если у него таковые имелись. Следует также учесть – и этот второй момент обусловливал первый – огромное значение в Германии вышколенного профессионального чиновничества. Здесь мы были первыми в мире. Поэтому профессиональное чиновничество претендовало не только на места чиновников-специалистов, но и на министерские посты. Соответствующая формула была найдена в прошлом году в баварском ландтаге, когда предметом дискуссии стала парламентаризация: одаренные люди больше не согласятся быть чиновниками, если парламентариев станут выдвигать на министерские посты. Кроме того, чиновничье управление в Германии систематически уклонялось от такого рода контроля, каким являются в Англии разъяснения комитета, и таким образом лишало парламенты способности (за немногими исключениями) растить в своей среде действительно толковых начальников управлений.

Третьим отличительным моментом было то, что, в противоположность Америке, мы в Германии имели принципиальные партии, которые по меньшей мере с субъективной bona fides33 утверждали, что их члены[c.685] являются носителями “мировоззрения”. Однако из этих партий две важнейшие: с одной стороны, партия центра, с другой стороны, социал-демократия – были прирожденными партиями меньшинства, и именно умышленно. Руководящие круги партии центра в Рейхе никогда не скрывали, что они против парламентаризма из-за боязни оказаться в меньшинстве, так как тогда им было трудно по-прежнему, через давление на правительство, устраивать карьеристов. Социал-демократия оставалась принципиальной партией меньшинства и помехой парламентаризации, ибо не хотела мараться о существующий буржуазный политико-гражданский порядок. То обстоятельство, что обе эти партии исключили себя из парламентарной системы, сделало последнюю невозможной.

Чем же в таком случае стали заниматься немецкие профессиональные политики? У них не было ни власти, ни ответственности, они могли играть лишь весьма подчиненную роль уважаемых людей и в результате снова оказались во власти самых типичных цеховых инстинктов. В кругу этих уважаемых людей, вся жизнь которых заключалась в их крошечных постах, невозможно было выдвинуться чужеродному человеку. Я мог бы в любой партии, не исключая, конечно, и социал-демократию, назвать множество имен, каждое из которых символизирует трагедию политической карьеры человека, имевшего качества вождя и вследствие этого непереносимого уважаемыми людьми. Все наши партии прошли путь превращения в корпорацию уважаемых людей. Например, Бебель, как бы ни был скуден его интеллект, являлся еще вождем по своему темпераменту и искренности. Вследствие того что Бебель был мучеником, что никогда (по мнению масс) не обманывал их доверия, он всецело полагался на них, и не было в партии силы, способной всерьез выступить против него. С его смертью ситуация в партии изменилась: началось господство чиновников, и все чаще давали о себе знать чиновничьи инстинкты. К власти пришли профсоюзные чиновники, партийные секретари, журналисты, чиновничество в высшей степени порядочное (можно сказать, на редкость порядочное, имея в виду положение в других странах, особенно продажных, как правило, чиновников в Америке), – однако и рассмотренные выше последствия господства чиновников все чаще имели место в партии. [c.686]

Начиная с восьмидесятых годов, буржуазные партии полностью превратились в корпорации уважаемых людей. Правда, время от времени они должны были в рекламных целях привлекать умы, стоящие вне партий, чтобы потом иметь возможность сказать: “В наших рядах есть такие-то и такие-то имена”. Но именно их-то они и старались по возможности не допустить к участию в выборах, и не получалось это лишь там, где указанные лица действовали жестко.

Тот же дух господствовал и в парламенте. Наши парламентские партии были и остаются корпорациями. Каждая речь, произносимая на заседании Рейхстага, предварительно целиком подвергалась партийному рецензированию. Это можно заметить по ее неслыханной скуке. Получить слово мог лишь тот, кто был заявлен в качестве оратора. Вряд ли можно придумать более глубокую противоположность английским, а также (по совершенно противоположным причинам) французским парламентским традициям.

Вследствие катастрофы, которую обыкновенно именуют революцией, сейчас, может быть, совершается некое преобразование. Но “может быть” не значит “определенно”. Прежде всего, появились ростки новых типов партийного аппарата. Во-первых, аппарат любителей-дилетантов. Особенно часто он представлен студентами различных высших школ, которые говорят какому-нибудь человеку, вменяя ему качества вождя: мы хотим выполнять нужную для вас работу, изложите, что мы должны делать. Во-вторых, аппарат деловых людей. Случалось так, что люди приходили к какому-нибудь человеку, в котором они усматривали качества вождя, и предлагали ему взять на себя вербовку избирателей в обмен на твердую сумму за каждый голос. Если бы вы попросили меня честно ответить, какой из этих двух аппаратов я бы посчитал более надежным с сугубо технически-политической точки зрения, то я, видимо, предпочел бы второй его вариант. Однако и тот, и другой были всего лишь быстро всплывающими пузырями, которые тут же снова исчезали. Существующий аппарат произвел перегруппировку, продолжая работать. Все эти явления были всего лишь симптомами того, что новые виды партийного аппарата, быть может, и возникли, если бы только в наличии имелись вожди. Однако их выдвижение исключалось уже техническим своеобразием [c.687] системы пропорционального избирательного права. Появлялся – и тут же снова исчезал – только один-другой уличный диктатор. И только свита уличной диктатуры организована прочной дисциплиной – отсюда и власть этих исчезающих меньшинств.

Предположим, дело приняло бы иной оборот. Тогда, в соответствии со сказанным выше, следует подчеркнуть: руководство партиями со стороны плебисцитарных вождей обусловливает “обездушивание” свиты, ее, можно было бы сказать, духовную пролетаризацию. Чтобы подойти вождю в качестве аппарата, свита должна слепо повиноваться, быть машиной по-американски, без помех, вызываемых тщеславием уважаемых людей, или претензий, как следствий собственных взглядов. Избрание Линкольна стало возможным лишь благодаря такой специфике партийной организации, а в случае с Гладстоном, как уже говорилось, то же самое произошло в Caucus'e. Вот та цена, которую приходится платить за руководство вождя. Но выбирать можно только между вождистской демократией с “машиной” и демократией, лишенной вождей, то есть господством “профессиональных политиков” без призвания, без внутренних, харизматических качеств, которые и делают человека вождем. Последнее же предвещает то, что нынешняя партийная фронда обычно называет господством “клики”. Пока что мы в Германии только это последнее и имеем. А благоприятной предпосылкой продолжения того же и в будущем, по меньшей мере в Рейхе, является, во-первых, то, что Бундесрат, видимо, возродится и с необходимостью начнет ограничивать власть Рейхстага, а тем самым и его значение как места отбора вождей. Далее: пропорциональное избирательное право в его нынешней форме – типичное явление для демократии, лишенной вождей, не только потому что оно способствует закулисным местническим сделкам уважаемых людей, но и потому, что впоследствии дает союзам претендентов возможность настоять на занесении своих чиновников в списки и таким образом создать неполитический парламент, в котором нет места подлинным вождям. Единственной отдушиной для потребности в вожде мог бы стать рейхс-президент, если избирать его будет не парламент, а плебисцит. Проверка на деле могла бы стать основой для возникновения и отбора вождей, прежде всего если бы в крупных общинах, как, например, в Соединенных [c.688] Штатах, везде, где хотели серьезно взяться за коррупцию, на поверхность всплывал плебисцитарный городской диктатор с правом самостоятельно подбирать себе бюро. Это обусловило бы приспособление партийной организации к такого рода выборам. Но из-за сугубо мелкобуржуазной враждебности к вождям со стороны всех партий, включая прежде всего социал-демократию, будущие способы формирования партий, а тем самым и все эти возможности еще покрыты мраком неизвестности.

И потому сегодня совершенно неясно, какую внешнюю форму примет предприятие политики как “профессии”, а потому – еще менее известно, где открываются шансы для политически одаренных людей заняться решением удовлетворительной для них политической задачи. У того, кого имущественное положение вынуждает жить “за счет” политики, всегда, пожалуй, будет такая альтернатива: журналистика или пост партийного чиновника как типичные прямые пути; или же альтернатива, связанная с представительством интересов: в профсоюзе, торговой палате, сельскохозяйственной палате, ремесленной палате, палате по вопросам труда, союзах работодателей и т. д., или же подходящие посты в коммунальном управлении. Ничего больше о внешней стороне данного предмета сказать нельзя, кроме того лишь, что партийный чиновник, как и журналист, имеет скверную репутацию “деклассированного”. Увы, если прямо этого им и не скажут, все равно у них будет гудеть в ушах: “продажный писатель”, “наемный оратор”; тот, кто внутренне безоружен против такого к себе отношения и неспособен самому себе дать правильный ответ, тот пусть лучше подальше держится от подобной карьеры, ибо, во всяком случае, этот путь, наряду с тяжкими искушениями, может принести постоянные разочарования.

Так какие же внутренние радости может предложить карьера “политика” и какие личные предпосылки для этого она предполагает в том, кто ступает на данный путь?

Прежде всего, она дает чувство власти. Даже на формально скромных должностях сознание влияния на людей, участия во власти над ними, но в первую очередь– чувство того, что и ты держишь в руках нерв исторически важного процесса, – способно поднять профессионального политика выше уровня повседневности. Однако здесь перед ним встает вопрос: какие его качества дают [c.689] ему надежду справиться с властью (как бы узко она ни была очерчена в каждом отдельном случае) и, следовательно, с той ответственностью, которую она на него возлагает? Тем самым мы вступаем в сферу этических вопросов; ибо именно к ним относится вопрос, каким надо быть человеку, дабы ему позволительно было возложить руку на спицы колеса истории.

Можно сказать, что в основном три качества являются для политика решающими: страсть, чувство ответственности, глазомер. Страсть – в смысле ориентации на существо дела (Sachlichkeit): страстной самоотдачи “делу”, тому богу или демону, который этим делом повелевает. Не в смысле того внутреннего образа действий, который мой покойный друг Георг Зиммель обычно называл “стерильной возбужденностью”, свойственной определенному типу прежде всего русских интеллектуалов (но отнюдь не всем из них!), и который ныне играет столь заметную роль и у наших интеллектуалов в этом карнавале, украшенном гордым именем “революции”: утекающая в пустоту “романтика интеллектуально занимательного” без всякого делового чувства ответственности. Ибо одной только страсти, сколь бы подлинной она ни казалась, еще, конечно, недостаточно. Она не сделает вас политиком, если, являясь служением “делу”, не сделает ответственность именно перед этим делом главной путеводной звездой вашей деятельности. А для этого – в том-то и состоит решающее психологическое качество политика – требуется глазомер, способность с внутренней собранностью и спокойствием поддаться воздействию реальностей, иными словами, требуется дистанция по отношению к вещам и людям. “Отсутствие дистанции”, только как таковое, – один из смертных грехов всякого политика, – и есть одно из тех качеств, которые воспитывают у нынешней интеллектуальной молодежи, обрекая ее тем самым на неспособность к политике. Ибо проблема в том и состоит: как можно втиснуть в одну и ту же душу и жаркую страсть, и холодный глазомер? Политика “делается” головой, а не какими-нибудь другими частями тела или души. И все же самоотдача политике, если это не фривольная интеллектуальная игра, но подлинное человеческое деяние, должна быть рождена и вскормлена только страстью. Но полное обуздание души, отличающее страстного политика и разводящее его со “стерильно возбужденным” [c.690] политическим дилетантом, возможно лишь благодаря привычке к дистанции – в любом смысле слова. “Сила” политической “личности” в первую очередь означает наличие у нее этих качеств.

И потому политик ежедневно и ежечасно должен одолевать в себе совершенно тривиального, слишком “человеческого” врага: обыкновеннейшее тщеславие, смертного врага всякой самоотдачи делу и всякой дистанции, что в данном случае значит: дистанции по отношению к самому себе.

Тщеславие есть свойство весьма распространенное, от которого не свободен, пожалуй, никто. А в академических и ученых кругах –это род профессионального заболевания. Но как раз что касается ученого, то данное свойство, как бы антипатично оно ни проявлялось, относительно безобидно в том смысле, что, как правило, оно не является помехой научному предприятию. Совершенно иначе обстоит дело с политиком. Он трудится со стремлением к власти как необходимому средству. Поэтому “инстинкт власти”, как это обычно называют, действительно относится к нормальным качествам политика. Грех против святого духа его призвания начинается там, где стремление к власти становится неделовым (unsachlich), предметом сугубо личного самоопьянения, вместо того чтобы служить исключительно “делу”. Ибо в конечном счете в. сфере политики есть лишь два рода смертных грехов: уход от существа дела (Unsachlichkeit) и – что часто, но не всегда то же самое – безответственность. Тщеславие, то есть потребность по возможности часто самому появляться на переднем плане, сильнее всего вводит политика в искушение совершить один из этих грехов или оба сразу. Чем больше вынужден демагог считаться с “эффектом”, тем больше для него именно поэтому опасность стать фигляром или не принимать всерьез ответственности за последствия своих действий и интересоваться лишь произведенным “впечатлением”. Его неделовитость навязывает ему стремление к блестящей видимости власти, а не к действительной власти, а его безответственность ведет к наслаждению властью как таковой, вне содержательной цели. Ибо хотя или, точнее, именно потому, что власть есть необходимое средство, а стремление к власти есть поэтому одна из движущих сил всякой политики, нет более пагубного искажения политической силы, [c.691] чем бахвальство выскочки властью и тщеславное самолюбование чувством власти, вообще всякое поклонение власти только как таковой. “Политик одной только власти”, культ которого ревностно стремятся создать и у нас, способен на мощное воздействие, но фактически его действие уходит в пустоту и бессмысленность. И здесь критики “политики власти” совершенно правы. Внезапные внутренние катастрофы типичных носителей подобного убеждения показали нам, какая внутренняя слабость и бессилие скрываются за столь хвастливым, но совершенно пустым жестом. Это – продукт в высшей степени жалкого и поверхностного чванства в отношении смысла человеческой деятельности, каковое полностью чужеродно знанию о трагизме, с которым в действительности сплетены все деяния, и в особенности – деяния политические.

Исключительно верно именно то, и это основной факт всей истории (более подробное обоснование здесь невозможно), что конечный результат политической деятельности часто, нет – пожалуй, даже регулярно оказывался в совершенно неадекватном, часто прямо-таки парадоксальном отношении к ее изначальному смыслу. Но если деятельность должна иметь внутреннюю опору, нельзя, чтобы этот смысл – служение делу– отсутствовал. Как должно выглядеть то дело, служа которому, политик стремится к власти и употребляет власть, – это вопрос веры. Он может служить целям национальным или общечеловеческим, социальным и этическим или культурным, внутримирским или религиозным, он может опираться на глубокую веру в “прогресс”–все равно в каком смысле – или же холодно отвергать этот сорт веры, он может притязать на служение “идее” или же намереваться служить внешним целям повседневной жизни, принципиально отклоняя вышеуказанное притязание, – но какая-либо вера должна быть в наличии всегда. Иначе – и это совершенно правильно – проклятие ничтожества твари тяготеет и над самыми, по видимости мощными, политическими успехами.

Сказанное означает, что мы уже перешли к обсуждению последней из занимающих нас сегодня проблем: проблемы этоса политики как “дела”. Какому профессиональному призванию может удовлетворить она сама, совершенно независимо от ее целей, в рамках совокупной нравственной экономики ведения жизни? Каково, [c.692] так сказать, то этические место, откуда она родом? Здесь, конечно, сталкиваются друг с другом последние мировоззрения, между которыми следует в конечном счете совершить выбор. Итак, давайте энергично возьмемся за проблему, поднятую недавно опять, по моему мнению, совершенно превратным образом.

Однако избавимся прежде от одной совершенно тривиальной фальсификации. А именно, этика может сначала выступать в роли в высшей степени фатальной для нравственности. Приведем примеры. Редко можно обнаружить, чтобы мужчина, отвращая свою любовь от одной женщины и обращая ее на другую, не чувствовал бы потребности оправдаться перед самим собой, говоря: “она была недостойна моей любви”, или: “она меня разочаровала”, либо же приводя какие бы то ни было другие “основания”. Неблагородство присочиняет себе “законное оправдание” (“Legitimitat”) для простой ситуации: он больше не любит ее, и женщина должна это вынести; это “законное оправдание”, в силу которого мужчина притязает на некое право и, помимо несчастья, жаждет свалить на женщину еще и неправоту, с глубоким неблагородством присочиняется. Точно так же действует и удачливый эротический конкурент: противник должен быть никчемнейшим, иначе бы он не был побежден. Но очевидно, что и после любой победоносной для кого-то войны дело обстоит таким же образом, когда победитель с недостойным упрямством высказывает претензию: я победил, ибо я был прав. Или если кого-то среди ужасов войны постигает душевный крах, и он, вместо того чтобы просто сказать, что всего этого было уж слишком много, чувствует ныне потребность оправдать перед самим собой свою усталость от войны и совершает подмену: я потому не мог этого вынести, что вынужден был сражаться за безнравственное дело. И так же обстоит дело с побежденными в войне. Вместо того чтобы – там, где сама структура общества породила войну, – как старые бабы, искать после войны “виновного”34, следовало бы по-мужски сурово сказать врагу: “Мы проиграли войну – вы ее выиграли. С этим теперь все решено: давайте же поговорим о том, какие из этого нужно сделать выводы в соответствии с теми деловыми интересами, которые были задействованы, и – самое главное – ввиду той ответственности перед будущим, которая тяготеет прежде всего над победителем”. Все [c.693] остальное недостойно, и за это придется поплатиться. Нация простит ущемление ее интересов, но не оскорбление ее чести, в особенности если оскорбляют ее прямо– таки поповским упрямством. Каждый новый документ, появляющийся на свет спустя десятилетия, приводит к тому, что с новой силой раздаются недостойные вопли, разгораются ненависть и гнев. И это вместо того, чтобы окончание войны похоронило ее по меньшей мере в нравственном смысле. Такое возможно лишь благодаря ориентации на дело и благородству, но прежде всего лишь благодаря достоинству. Но никогда это не будет возможно благодаря “этике”, которая в действительности означает унизительное состояние обеих сторон. Вместо того чтобы заботиться о том, что касается политика: о будущем и ответственности перед ним, этика занимается политически стерильными – в силу своей неразрешимости – вопросами вины в прошлом. Если и есть какая-либо политическая вина, то она именно в этом-то и состоит. Кроме того, в данном случае упускается из виду неизбежная фальсификация всей проблемы весьма материальными интересами: заинтересованностью победителя в наибольшем выигрыше – моральном и материальном – и надеждами побежденного выторговать себе преимущества признаниями вины: если и есть здесь нечто “подлое”, то именно это, а это – следствие данного способа использования “этики” как средства упрямо утверждать свою правоту.

Но каково же тогда действительное отношение между этикой и политикой? Неужели между ними, как порой говорилось, нет ничего общего? Или же, напротив, следует считать правильным, что “одна и та же” этика имеет силу и для политического действования, как и для любого другого? Иногда предполагалось, что это два совершенно альтернативных утверждения: правильно либо одно, либо другое. Но разве есть правда в том, что хоть какой-нибудь этикой в мире могли быть выдвинуты содержательно тождественныезаповеди применительно к эротическим и деловым, семейным и служебным отношениям, отношениям к жене, зеленщице, сыну, конкурентам, другу, подсудимым? Разве для этических требований, предъявляемых к политике, должно быть действительно так безразлично, что она оперирует при помощи весьма специфического средства – власти, за которой стоит насилие? Разве мы не видим, что идеологи [c.694]большевизма и “Спартака”, именно потому что они применяют это средство, добиваются в точности тех же самых результатов, что и какой-нибудь милитаристский диктатор? Чем, кроме личности деспотов и их дилетантизма, отличается господство рабочих и солдатских Советов от господства любого властелина старого режима?35 Чем отличается полемика большинства представителей самой якобы новой этики против критикуемых ими противников от полемики каких-нибудь других демагогов? Благородными намерениями! – следует ответ. Хорошо. Но ведь речь здесь идет именно о средстве, а на благородство конечных намерений совершенно так же притязают с полной субъективной честностью и уязвляемые враждой противники. “Кто взялся за меч, от меча и погибнет”, а борьба есть везде борьба. Итак: этика Нагорной проповеди? Что касается Нагорной проповеди–имеется в виду абсолютная этика Евангелия,–то цитирует данные заповеди. С этим не шутят. К абсолютной этике относится все то же, что было сказано о каузальности в науке: это не фиакр, который можно остановить в любой момент, чтобы входить и выходить по своему усмотрению. Но все или ничего: именно таков ее смысл, если считать, что нечто другое окажется тривиальностью. И вот, например, богатый юноша: “Он же отошел с печалью, потому что у него было большое имение”. Евангельская заповедь безусловна и однозначна: отдай то, что ты имеешь, – все,совершенно все. Политик скажет: это социально бессмысленное требование, пока оно не осуществляется для всех. Итак: налогообложение, разорение налогами (Wegsteuerung), конфискация–одним словом: насилие и порядок против всех. Но этическая заповедь об этом вообще не спрашивает, такова ее сущность. Или: “Подставь другую щеку!” – безусловная заповедь не задается вопросом, каким же это образом другому приличествует бить. Этика отсутствия достоинства – разве только для святого. Так и есть: следует быть святым во всем, хотя бы по намерениям, следует жить, как Иисус, апостолы, святой Франциск и ему подобные, тогда данная этика имеет смысл, тогда она является выражением некоего достоинства. В противном случае – нет. Ибо если вывод акосмической этики любви гласит: “Не противостоять злу насилием”,– то для политика имеет силу [c.695] прямо противоположное: ты должен насильственно противостоять злу, иначе за то, что зло возьмет верх, ответствен ты. Пусть тот, кто хочет действовать в соответствии с этикой Евангелия, воздержится от забастовок – ибо это насилие – и вступает в желтые профсоюзы. И пусть он, прежде всего, не говорит о “революции”. Ибо данная этика отнюдь не намерена учить тому, что именно гражданская война есть единственно законная (legitime) война. Пацифист, действующий в соответствии с Евангелием, отвергнет или отринет оружие (как это рекомендовалось в Германии) по велению этического долга: чтобы положить конец данной войне и тем самым всякой войне. Политик же скажет: единственно надежным средством дискредитировать войну на весь обозримый период был бы мир на основании статус-кво. Тогда бы народы спросили себя: для чего велась эта война? Она была бы доведена ad absurdum – что ныне невозможно. Ибо для победителей – по меньшей мере части их – она будет политически выгодна. И за это несет ответственность то поведение, которое сделало для нас невозможным любое сопротивление. Теперь же, когда пройдет эпоха истощения, дискредитированным окажется мир, а не война–вот следствие абсолютной этики.

Наконец, долг правдивости. Для абсолютной этики он безусловен. Итак, отсюда следует вывод о необходимости публиковать все документы, прежде всего изобличающие собственную страну, а на основе этой односторонней публикации признавать вину в одностороннем порядке, безусловно, без оглядки на последствия. Политик же обнаружит в данном случае, что в результате истина не раскрывается, но надежно затемняется злоупотреблением и разжиганием страстей; что плоды могло бы принести только всестороннее планомерное исследование проблемы незаинтересованными сторонами; любой другой подход мог бы иметь для нации, которая его использует, последствия, непоправимые в течение десятилетий. Но абсолютная этика именно о “последствиях– то” и не спрашивает.

В этом все и дело. Мы должны уяснить себе, что всякое этически ориентированное действование может подчиняться двум фундаментально различным, непримиримо противоположным максимам: оно может быть ориентировано либо на “этику убеждения”, либо на “этику ответственности”. Не в том смысле, что этика[c.696] убеждения оказалась бы тождественной безответственности, а этика ответственности – тождественной беспринципности. Об этом, конечно, нет и речи. Но глубиннейшая противоположность существует между тем, действуют ли по максиме этики убеждения – на языке религии: “Христианин поступает как должно, а в отношении результата уповает на Бога”, или же действуют по максиме этики ответственности: надо расплачиваться за (предвидимые) последствия своих действий. Как бы убедительно ни доказывали вы действующему по этике убеждения синдикалисту, что вследствие его поступков возрастут шансы на успех реакции, усилится угнетение его класса, замедлится дальнейшее восхождение этого класса, на него это не произведет никакого впечатления. Если последствия действия, вытекающего из чистого убеждения, окажутся скверными, то действующий считает ответственным за них не себя, а мир, глупость других людей или волю Бога, который создал их такими. Напротив, тот, кто исповедует этику ответственности, считается именно с этими заурядными человеческими недостатками, – он, как верно подметил Фихте, не имеет никакого права предполагать в них доброту и совершенство, он не в состоянии сваливать на других последствия своих поступков, коль скоро мог их предвидеть. Такой человек скажет: эти следствия вменяются моей деятельности. Исповедующий этику убеждения чувствует себя “ответственным” лишь за то, чтобы не гасло пламя чистого убеждения, например, пламя протеста против несправедливости социального порядка. Разжигать его снова и снова – вот цель его совершенно иррациональных с точки зрения возможного успеха поступков, которые могут и должны иметь ценность только как пример.

Но и на этом еще не покончено с проблемой. Ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение “хороших” целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать: когда и в каком объеме этически положительная цель “освящает” этически опасные средства и побочные следствия.

Главное средство политики – насилие, а сколь важно [c.697] напряжение между средством и целью с этической точки зрения – об этом вы можете судить по тому, что, как каждый знает, революционные социалисты (циммервальдской ориентации) уже во время войны исповедовали принцип, который можно свести к следующей точной формулировке: “Если мы окажемся перед выбором: либо еще несколько лет войны, а затем революция, либо мир теперь, но никакой революции, то мы выберем еще несколько лет войны!” Если бы еще был задан вопрос: “Что может дать эта революция?”, то всякий поднаторевший в науке социалист ответил бы, что о переходе к хозяйству, которое в его смысле можно назвать социалистическим, не идет и речи, но что должно опять-таки возникнуть буржуазное хозяйство, которое бы могло только исключить феодальные элементы и остатки династического правления. Значит, ради этого скромного результата: “Еще несколько лет войны”! Пожалуй, позволительно будет сказать, что здесь даже при весьма прочных социалистических убеждениях можно отказаться от цели, которая требует такого рода средств. Но в случае с большевизмом и спартакизмом, вообще революционным социализмом любого рода дела обстоят именно так, и, конечно, в высшей степени забавным кажется, что эта сторона нравственноотвергает “деспотических политиков” старого режима из-за использования ими тех же самых средств, как бы ни был оправдан отказ от их целей.

Что касается освящения средств целью, то здесь этика убеждения вообще, кажется, терпит крушение. Конечно, логически у нее есть лишь возможность отвергать всякое поведение, использующее нравственно опасные средства. Правда, в реальном мире мы снова и снова сталкиваемся с примерами, когда исповедующий этику убеждения внезапно превращается в хилиастического пророка, как, например, те, кто, проповедуя в настоящий момент “любовь против насилия”, в следующее мгновение призывают к насилию – к последнему насилию, которое привело бы к уничтожению всякого насилия, точно так же, как наши военные при каждом наступлении говорили солдатам: это наступление – последнее, оно приведет к победе, и, следовательно, к миру. Исповедующий этику убеждения не выносит этической иррациональности мира. Он является космически-этическим “рационалистом”. Конечно, каждый из [c.698] вас, кто знает Достоевского,помнит сцену с Великим инквизитором, где эта проблема изложена верно. Невозможно напялить один колпак на этику убеждения и этику ответственности или этически декретировать, какая цель должна освящать какое средство, если этому принципу вообще делаются какие-то уступки.

Коллега ФВ. Фёрстер36, которого лично я высоко ценю за несомненную чистоту его убеждений, но как политика, конечно, безусловно отвергаю, думает, что в своей книге он обошел эту трудность благодаря простому тезису: из добра может следовать только добро, из зла – лишь зло. В таком случае вся эта проблематика просто не существовала бы. Но все-таки удивительно, что через 2500 лет после “Упанишад” такой тезис все еще смог появиться на свет. Не только весь ход мировой истории, но и любое откровенное исследование обыденного опыта говорит о прямо противоположном. Древней проблемой теодицеи как раз и является вопрос: почему же это сила, изображаемая одновременно как всемогущая и благая, смогла создать такой иррациональный мир незаслуженного страдания, безнаказанной несправедливости и неисправимой глупости? Либо она не есть одно, либо же она не есть другое; или жизнью правят совершенно иные принципы возмещения и воздаяния, такие, которые можем толковать метафизически, или же такие, которые навсегда будут недоступны нашему толкованию. Проблема опыта иррациональности мира и была движущей силой всякого религиозного развития. Индийское учение о карме и персидский дуализм, первородный грех, предопределение и Deus absconditus37 – все они выросли из этого опыта. И первые христиане весьма точно знали, что миром управляют демоны и что тот, кто связывается с политикой, то есть с властью и насилием как средствами, заключает пакт с дьявольскими силами, и что по отношению к его действованию не то истинно, что из доброго может следовать только доброе, а из злого лишь злое, но зачастую наоборот. Кто не видит этого, тот в политическом отношении действительно ребенок.

Религиозная этика по-разному примирялась с тем фактом, что мы вписаны в различные, подлежащие различным между собой законам жизненные структуры (Lebensordnungen). Эллинский политеизм приносил[c.699] жертвы Афродите и Гере, Дионису и Аполлону, но знал при этом, что нередко боги были в споре между собою. Индуистская жизненная структура каждую из профессий делала предметом особого этического закона, дхармы, и навсегда разделяла их друг от друга по кастам, устанавливая их жесткую иерархию, вырваться из которой человек не мог с момента своего рождения, разве что возрождаясь в следующей жизни, а тем самым устанавливала для них разную дистанцию по отношению к высшим благам религиозного спасения. Таким образом ей удалось выстроить дхарму каждой касты, от аскетов и брахманов до мошенников и девок в соответствии с имманентными закономерностями профессии. Сюда подпадают также война и политика. В “Бхагаватгите”, в беседе Кришны и Арджуны38, вы обнаружите включение войны в совокупность жизненных структур. “Делай необходимое” – вот, согласно дхарме касты воинов и ее правилам, должный, существенно необходимый в соответствии с целью войны “труд”: согласно этой вере, он не наносит ущерба религиозному спасению, но служит ему. Индийскому воину, погибающему героической смертью, небеса Индры представлялись с давних пор столь же гарантированными, как и Валгалла германцу. Но нирвану он презирал бы так же, как презирал бы германец христианский рай с его ангельскими хорами. Такая специализация этики сделала возможным для индийской этики ничем не нарушаемое, следующее лишь собственным законам политики и даже усиливающее их обращение с этим царским искусством. Действительно радикальный “макиавеллизм” в популярном смысле этого слова классически представлен в индийской литературе “Артхашастрой” Каутильи (задолго до Рождества Христова, будто бы из эпохи Чандрагупты)39; по сравнению с ней “Principe” Макиавелли бесхитростен. В католической этике, которой обыкновенно следует профессор Фёрстер, “consilia evangelica”40, как известно, являются особой этикой для тех, кто наделен харизмой святой жизни. В ней рядоположены монах, не имеющий дозволения проливать кровь и искать выгоды, и благочестивый рыцарь и бюргер, которым дозволено – одному то, другому это. Градация католической этики и ее включение в структуру учения о спасении менее [c.700] последовательны, чем в Индии, хотя и тут они должны были и имели право соответствовать христианским предпосылкам веры. Первородная испорченность мира грехом позволяла относительно легко включить в этику насилие как средство дисциплинирования против греха и угрожающих душам еретиков. Но ориентированные только на этику убеждения, акосмические требования Нагорной проповеди и покоящееся на этом религиозное естественное право как абсолютное требование сохраняли свою революционизирующую силу и почти во все эпохи социальных потрясений выходили со своей стихийной яростью на передний план. В частности, они вели к созданию радикально-пацифистских сект, одна из которых проделала в Пенсильвании эксперимент по образованию ненасильственного во внешних отношениях государственного устройства – эксперимент трагический, поскольку квакеры, когда разразилась война за независимость, не смогли выступить с оружием в руках за свои идеалы. Напротив, нормальный протестантизм абсолютно легитимировал государство, то есть средство насилия, как божественное учреждение, а в особенности – легитимное авторитарно-монархическое государство (Obrigkeitsstaat). Лютер освободил отдельного человека от этической ответственности за воину и переложил ее на авторитеты (Obrigkeit), повиновение которым, кроме как в делах веры, никогда не могло считаться грехом. Опять-таки кальвинизму в принципе было известно насилие как средство защиты веры, то есть война за веру, которая в исламе с самого начала являлась элементом жизни. Таким образом, проблему политической этики ставит отнюдь не современное, рожденное ренессансным культом героев неверие. Все религии бились над этой проблемой с самым различным успехом, и по тому, что было сказано, иначе и быть не могло. Именно специфическое средство легитимного насилия исключительно как таковое в руках человеческих союзов и обусловливает особенность всех этических проблем политики.

Кто бы, ради каких бы целей ни блокировался с указанным средством – а делает это каждый политик, – тот подвержен и его специфическим следствиям. В особенно сильной мере подвержен им борец за веру, как религиозный, так и революционный. Давайте непредвзято обратимся к примеру современности. Тот, кто хочет [c.701] силой установить на земле абсолютную справедливость, тому для этого нужна свита: человеческий “аппарат”. Ему он должен обещать необходимое (внутреннее и внешнее) вознаграждение – мзду небесную или земную – иначе “аппарат” не работает. Итак, в условиях современной классовой борьбы внутренним вознаграждением является утоление ненависти и жажды мести, прежде всего: Ressentiment'a и потребности в псевдоэтическом чувстве безусловной правоты, поношении и хуле противников. Внешнее вознаграждение – это авантюра, победа, добыча, власть и доходные места. Успех вождя полностью зависит от функционирования подвластного ему человеческого аппарата. Поэтому зависит он и от его – а не своих собственных – мотивов, то есть от того, чтобы свите: красной гвардии, провокаторам и шпионам, агитаторам, в которых он нуждается, эти вознаграждения доставлялись постоянно. То, чего он фактически достигает в таких условиях, находится поэтому вовсе не в его руках, но предначертано ему теми преимущественно низкими мотивами действия его свиты, которые можно удерживать в узде лишь до тех пор, пока честная вера в его личность и его дело воодушевляет по меньшей мере часть товарищества (так, чтобы воодушевлялось хотя бы большинство, не бывает, видимо, никогда). Но не только эта вера, даже там, где она субъективно честна, в весьма значительной части случаев является по существу этической “легитимацией” жажды мести, власти, добычи и выгодных мест – пусть нам тут ничего не наговаривают, ибо ведь и материалистическое истолкование истории – не фиакр, в который можно садиться по своему произволу, и перед носителями революции оно не останавливается!–но прежде всего: традиционалистскаяповседневность наступает после эмоциональной революции, герой веры и прежде всего сама вера исчезают или становятся – что еще эффективнее – составной частью конвенциональной фразы политических обывателей и технических исполнителей. Именно в ситуации борьбы за веру это развитие происходит особенно быстро, ибо им, как правило, руководят или вдохновляют его подлинные вожди – пророки революции. Потому что и здесь, как и во всяком аппарате вождя, одним из условий успеха является опустошение и опредмечивание, духовная пролетаризация в интересах “дисциплины”. Поэтому достигшая господства свита борца за веру особенно легко вырождается [c.702] обычно в совершенно заурядный слой обладателей теплых мест.

Кто хочет заниматься политикой вообще и сделать ее своей единственной профессией, должен осознавать данные этические парадоксы и свою ответственность за то, что под их влиянием получится из него самого.Он, я повторяю, спутывается с дьявольскими силами, которые подкарауливают его при каждом действии насилия. Великие виртуозы акосмической любви к человеку и доброты, происходят ли они из Назарета, из Ассизи или из индийских королевских замков, не “работали” с политическим средством – насилием; их царство было “не от мира сего”, и все-таки они действовали и действовали в этом мире, и фигуры Платона Каратаева и святых Достоевского все еще являются самыми адекватными конструкциями по их образу и подобию. Кто ищет спасения своей души и других душ, тот ищет его не на пути политики, которая имеет совершенно иные задачи – такие, которые можно разрешить только при помощи насилия. Гений или демон политики живет во внутреннем напряжении с богом любви, в том числе и христианским Богом в его церковном проявлении,– напряжении, которое в любой момент может разразиться непримиримым конфликтом. Люди знали это уже во времена господства церкви. Вновь и вновь налагался на Флоренцию интердикт – а тогда для людей и спасения их душ это было властью куда более грубой, чем (говоря словамиФихте) “холодное одобрение” кантианского этического суждения, – но граждане сражались против государства церкви? И в связи с такими ситуациями Макиавелли в одном замечательном месте, если не ошибаюсь, “Истории Флоренции”, заставляет одного из своих героев воздать хвалу тем гражданам, для которых величие отчего города важнее, чем спасение души.

Если вы вместо отчего города или “отчего края” (Vaterland), что как раз сейчас не для каждого может быть однозначной ценностью, станете говорить о “будущем социализма” или даже “международном умиротворении”, то вы подошли к проблеме в ее нынешнем состоянии. Ибо все это, достигнутоеполитическим действованием, которое использует насильственные средства и работает в русле этики ответственности, угрожает “спасению души”. Но если в борьбе за веру к политическому действованию будут стремиться при [c.703] помощи чистой этики убеждения, тогда ему может быть нанесен ущерб и оно окажется дискредитированным на много поколений вперед, так как здесь нет ответственности запоследствия. Ибо тогда действующий не осознает тех дьявольских сил, которые вступили в игру. Они неумолимы и создают для его действования, а также для его собственной внутренней жизни такие следствия, перед которыми он оказывается совершенно беспомощным, если он их не видит. “Ведь черт-то стар”. И не годы, не возраст имеются тут в виду: “так станьте стары, чтоб его понять”. Никогда и я не смирялся с тем, чтобы в дискуссии меня побеждали датой в свидетельстве о рождении; но тот простой факт, что кому-то 20 лет, а мне за 50, в конечном счете не может побудить меня и это считать достижением, перед которым я в почтении онемею. Дело не в возрасте, но, конечно, в вышколенной решительности взгляда на реальности жизни и в способности вынести их и внутренне оставаться на должной высоте41.

В самом деле: политика делается, правда, головой, но, само собой разумеется, не только головой. Тут совершенно правы исповедующие этику убеждения. Но должно ли действовать как исповедующий этику убеждения или как исповедующий этику ответственности, и когда так, а когда по-другому, – этого никому нельзя предписать. Можно сказать лишь одно: если ныне, в эпоху некоей, как вы думаете, не “стерильной” возбужденности – но возбужденность-то все-таки чувство вообще не всегда подлинное, – внезапнонаблюдается массовый рост политиков убеждения с лозунгом: “Мир глуп и подл, но не я; ответственность за последствия касается не меня, но других, которым я служу и чью глупость или подлость я выкорчую”, то скажу открыто, что я сначала спрошу о мере внутренней полновесности, стоящей заданной этикой убеждения; у меня создалось впечатление, что в девяти случаях из десяти я имею дело с вертопрахами, которые не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощущениями. В человеческом смысле меня это не очень интересует и не вызывает никакого потрясения. В то время как безмерным потрясением является, когда зрелый человек – все равно, стар он или юн годами, – который реально и всей душой ощущает свою ответственность за последствия и действует сообразно этике ответственности, [c.704] в какой-то момент говорит: “Я не могу иначе, на том стою”. Это нечто человечески подлинное и трогательное. Ибо такое именно состояние, для каждого из нас, кто, конечно, внутренне не умер, должно когда-то иметь возможность наступить. И постольку этика убеждения и этика ответственности не суть абсолютные противоположности, но взаимодополнения, которые лишь совместно составляют подлинного человека, того, кто может иметь “призвание к политике”.

А теперь, уважаемые слушатели, давайте поговорим об этом моменте еще раз через десять лет. Если тогда, как мне по целому ряду причин приходится опасаться, уже немало лет будет господствовать эпоха наступившей реакции, и из того, чего желают и на что надеются, конечно, многие из вас и, должен откровенно признаться, я тоже, сбудется немногое (может быть, и не совсем уж ничто не сбудется, но как минимум, по видимости, немногое – что весьма вероятно; меня это не сломит, но, конечно, знать об этом–душевное бремя),–вот тогда я бы посмотрел, что в глубинном смысле слова “стало” из тех вас, кто чувствует себя теперь подлинным “политиком убеждения” и охвачен тем угаром, который символизирует эта революция. Было бы прекрасно, если бы дела обстояли так, чтобы к ним подходили слова 102-го сонета Шекспира:

                         Тебя встречал я песней, как приветом,                        Когда любовь нова была для нас.                        Так соловей гремит в полночный час                         Весной, но флейту забывает летом.

(Перевод С.Я. Маршака)

 

Но дело обстоит не так. Не цветение лета предстоит нам, но сначала полярная ночь ледяной мглы и суровости, какая бы по внешней видимости группа ни победила. Ибо там, где ничего нет, там право свое утерял не только кайзер, но и пролетарий. Когда понемногу начнет отступать эта ночь, кто еще будет жив тогда из тех, чья весна, по видимости, расцвела сейчас так пышно? И что тогда внутренне “станет” изо всех вас? Озлобление или обывательщина, просто тупое смирение с миром и профессией, или - третий, и не самый редкий вариант: мистическое бегство от мира у тех, кто имеет для этого дар, или – часто и скверно – вымучивает из [c.705] себя мистицизм как моду? В любом из этих случаев я сделаю вывод: они неподнялись до уровня своих собственных поступков, не поднялись и до уровня мира, каким он в действительности есть, и его повседневности; призвания к профессии “политика”, которое, как они думали, они в себе имеют, объективно и фактически в глубиннейшем смысле у них не было. Лучше бы они просто практиковали братство в межчеловеческом общении, а в остальном сугубо по-деловому обратились бы к своему повседневному труду.

Политика есть мощное медленное бурение твердых пластов, проводимое одновременно со страстью и холодным глазомером. Мысль, в общем-то, правильная, и весь исторический опыт подтверждает, что возможного нельзя было бы достичь, если бы в мире снова и снова не тянулись к невозможному. Но тот, кто на это способен, должен быть вождем, мало того, он еще должен быть – в самом простом смысле слова – героем. И даже те, кто не суть ни то, ни другое, должны вооружиться той твердостью духа, которую не сломит и крушение всех надежд; уже теперь они должны вооружиться ею, ибо иначе они не сумеют осуществить даже то, что возможно ныне. Лишь тот, кто уверен, что он не дрогнет, если, с его точки зрения, мир окажется слишком глуп или слишком подл для того, что он хочет ему предложить; лишь тот, кто вопреки всему способен сказать “и все-таки!”,– лишь тот имеет “профессиональное призвание” к политике. 

 

 

Истон Д.

Категории системного анализа политики1

 

Источник: Политология: Хрестоматия. / Сост.: проф. М.А.Василик, доц. М.С.Вершинин. – М.: Гардарики, 2000. С. 319–331.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

Вопрос, придающий смысл и цель строгому анализу политической жизни как поведенческой системы, следующий: каким образом политическим системам удается выживать как в стабильном, так и меняющемся мире? Поиск ответа в конечном счете позволяет нам понять то, что можно назвать жизненными процессами политических систем, т.е. фундаментальные функции, без которых никакая система не может длительное время существовать, а также типичные способы реакций, с помощью которых системам удается их поддерживать. Анализ этих процессов, а также природы и характера реакций политических систем я считаю центральной проблемой политической теории.

[…] Хотя в итоге я приду к заключению, что полезно рассматривать политическую жизнь как сложный комплекс процессов, с помощью которых определенные типы “входов” (inputs) преобразуются в “выходы” (outputs) (назовем их властными решениями и действиями), вначале полезно применить более простой подход Правомерно начать изучение политической жизни как поведенческой системы, находящейся в определенной среде (environment), с которой эта система взаимодействует. При этом необходимо учитывать несколько существенных моментов, имплицитно присутствующих в этой интерпретации.

Во-первых, такая точка отсчета теоретического анализа предполагает без дальнейшего исследования, что политические взаимодействия в обществе представляют собой систему поведения. Это утверждение разочаровывает своей простотой. Но дело в том, что если понятие системы [с.319] используется с достаточной строгостью и с учетом всех внутренне ему присущих следствий, оно представляет исходную точку, двигаясь из которой можно получить множество выводов в дальнейшем анализе.

Во-вторых, в той мере, в какой мы можем эффективно рассматривать политическую жизнь как систему, ясно, что ее не следует изучать как существующую в вакууме Ее следует рассматривать в физическом, биологическом, социальном и психологическом окружениях (environments). Здесь опять эмпирическая тривиальность этого утверждения не должна заслонять от нас его ключевое теоретическое значение. Если бы мы игнорировали кажущееся столь очевидным утверждение, было бы невозможно заложить основу анализа феномена выживания политических систем в стабильном или меняющемся мире

Здесь мы переходим к третьему пункту Уточнение того, что представляют собой различные виды окружения, полезно и необходимо, поскольку политическая жизнь является открытой системой. Вследствие ее собственной природы как социальной системы, выделенной из других социальных систем, она подвержена их постоянному воздействию. Из этих систем исходит постоянный поток событий и акций, определяющих условия, в рамках которых элементы политической системы должны действовать.

И наконец, тот факт, что некоторые политические системы выживают, как бы на них ни воздействовало окружение, означает, что они должны обладать способностью реагировать на возмущающие воздействия (disturbences) и тем самым адаптироваться к изменяющимся условиям. Как только мы признаем, что политические системы могут быть адаптивными, а не просто пассивно воспринимающими воздействие среды, сразу появляются новые возможности теоретического анализа

Во внутренней организации политической системы ключевым свойством, характерным и для других социальных систем, является исключительно гибкая способность реакции на условия своего функционирования. Действительно, политические системы включают самые разнообразные механизмы, с помощью которых им удается справляться с возмущающими воздействиями среды Посредством этих механизмов они могут регулировать свое поведение, трансформировать внутреннюю структуру и даже изменять фундаментальные цели. В отличие от социальных систем, немногие типы систем обладают этим свойством. На практике изучающие политическую жизнь должны просто исходить из этого, даже анализ на уровне здравого смысла требует признания [с.320] этой посылки. Однако указанная особенность политических систем редко учитывается в теоретических построениях в качестве центрального компонента, ее последствия для внутреннего поведения политических систем никогда явно не формулировались и не исследовались

[…] Важнейшим недостатком анализа равновесных состояний, превалирующего в политологическом исследовании типа анализа, является то, что он фактически пренебрегает способностью систем справляться с возмущающим воздействием среды. Хотя равновесный подход редко разрабатывается в явном виде, он пронизывает значительную часть политологических исследований, особенно при изучении политики групп и международных отношений Естественно, что подход, основанный на том, что политическая система стремится поддерживать состояние равновесия, должен предполагать наличие внешних воздействий. Именно они приходят к тому, что отношения власти в политической системе выходят из предполагаемого стабильного состояния. Затем обычно система исследуется в рамках допущения, нередко имплицитного, ее возврата к исходному стабильному состоянию. Если системе это не удается, ее рассматривают как движущуюся к новому состоянию равновесия, которое должно быть указано и описано. Тщательный анализ используемого языка показывает, что равновесие и стабильность (stability) означают при этом одно и то же.

На пути эффективного применения понятия “равновесие” для анализа политической жизни существует множество концептуальных и эмпирических трудностей. Среди этих трудностей две имеют особое значение в данном контексте

Во-первых, равновесный подход создает впечатление, что элементы системы имеют только одну основную цель: путем преодоления внешних возмущающих воздействий осуществить возврат к исходной точке равновесия или двигаться к какой-либо новой точке равновесия. Обычно при этом имеют в виду, хотя бы имплицитно, стремление к стабильности, и, как если бы стабильность являлась наиболее желаемым состоянием. Во вторых, недостаточно внимания уделяется формулировке проблем, касающихся выбора конкретного пути возврата системы в исходную точку равновесия или достижения ею новой точки равновесия. Но ведь эти проблемы имеют существенное теоретическое значение.

Невозможно понять процессы, обеспечивающие способность того или иного типа политической жизни воспроизводить себя, если ее цели или форма реакции со стороны общества считаются наперед [с.321]заданными. Система вполне может иметь иные цели, чем достижение той или иной точки равновесия.

Даже если понятие “состояние равновесия” использовалось только как никогда не достижимая на практике теоретическая норма, оно позволило бы создать менее полезные теоретические аппроксимации реальности, чем когда принимаются во внимание другие возможности. Мне представляется более эффективным подход, в рамках которого признается, что отдельные элементы системы могут иногда осуществлять действия, способствующие разрушению предшествующего состояния равновесия, или даже поддерживать перманентное состояние неравновесия. Типичным случаем подобного рода является, например, тот, когда власть стремится сохранить свое положение, поддерживая внутреннюю нестабильность или преувеличивая внешнюю угрозу.

Далее, общим свойством всех систем является их способность амортизировать спектр внешних воздействий позитивного, конструктивного и инновативного плана, устранять или абсорбировать влияние любых возмущающих сил. Система отнюдь не обязательно реагирует на внешнее возмущение лишь путем колебания вблизи исходной точки равновесия или двигаясь к точке нового равновесия. Она может справляться с возмущающим воздействием, стремясь изменить свое окружение таким образом, чтобы взаимодействие между ней и этим окружением не приводило к росту напряжения; элементы подвергшейся внешнему воздействию системы могут даже настолько существенно трансформировать отношения между собой, модифицировать собственные цели и способы действий, что система сможет значительно лучше справляться с воздействием среды. С помощью этого и других способов система способна творчески и конструктивно отвечать на внешние возмущающие воздействия.

Совершенно очевидно, что принятие анализа равновесных состояний в качестве методологической основы, хотя бы и в неявной форме, затрудняет обнаружение тех целей системы, которые не могут быть сведены к достижению состояния равновесия. При этом столь же трудно указывать и анализировать пути достижения этих альтернативных целей. Для любых социальных систем, включая политические, адаптация представляет собой нечто большее, чем простое приспособление к меняющейся ситуации. Она включает множество разнообразных действий, ограниченное только человеческим мастерством, изобретательностью, ресурсами, с помощью которых происходит модификация, осуществляются фундаментальные изменения и контроль внешней среды, [с.322] самой системы или того и другого вместе. В итоге система приобретает способность успешно парировать или амортизировать любые потенциально стрессовые для нее воздействия.

[…] Системный анализ позволяет разработать более гибкую и эффективную теоретическую структуру, чем тот уровень теоретического анализа, который достижим в рамках хорошо развитого равновесного подхода. Однако вначале необходимо указать и описать основные системные понятия. Мы можем определитьсистему как некоторое множество переменных независимо от степени их взаимосвязи. Причина, по которой такое определение является предпочтительным, заключается в том, что оно освобождает нас от необходимости спорить по поводу того, можно ли считать политическую систему действительно системой. Единственно важным вопросом в этом случае будет, является ли множество, рассматриваемое нами в качестве системы, по-настоящему интересным для анализа. Сможем ли мы с помощью такой системы понять и объяснить определенные существенные для нас аспекты человеческого поведения?

Как я уже отмечал в “The Political Systems”, политическая система может быть определена как совокупность тех взаимодействий, посредством которых ценности авторитарным способом приносятся в общество, это именно то, что отличает политическую систему от других взаимодействующих с ней систем. Окружение политической системы можно разделить на две части: интрасоциетальную и экстрасоциетальную. Первая состоит из трех систем, которые не являются политическими в соответствии с нашим определением природы политических взаимодействий. Интрасоциетальные системы включают такие множества типов поведения, отношений, идей, как экономика, культура, социальная структура, межличностные отношения. Они являются функциональными сегментами общества, компонентом которого является и сама политическая система. В данном конкретном обществе системы, отличные от политической, выступают источником множества влияний, в совокупности определяющих условия действия политической системы. В мире, где постоянно формируются новые политические системы, мы можем найти немало примеров того, когда меняющиеся экономика, культура или социальная структура могут оказывать воздействие на политическую жизнь.

Другая часть окружения политической системы экстрасоциетальна, включает все системы, являющиеся внешними по отношению к данному обществу. Они выступают функциональными компонентами [с.323]международного сообщества, суперсистемы, элементами которой можно считать конкретные общества. Межнациональная система культуры – пример экстрасоциетальной системы.

Оба эти класса систем – интра- и экстрасоциетальные, – которые мы рассматриваем как внешние по отношению к политической системе, образуют полное окружение политической системы. Они могут служить источником стрессов политической системы. Возмущающие воздействия – понятие, с помощью которого можно эффективно описывать влияния полного окружения на политическую систему и вызываемые ими изменения этой системы. Не все возмущающие воздействия создают напряжение в политической системе: некоторые благоприятствуют выживанию системы, другие являются нейтральными в смысле способности вызывать стресс. Но многие воздействия можно считать способными приводить политическую систему к стрессу.

Когда следует говорить о том, что стресс наступил? Этот вопрос достаточно сложен, ответ на него предполагает введение нескольких дополнительных понятий. Все политические системы как таковые, поскольку они обладают определенной живучестью, обязательно выполняют две следующие функции. Во-первых, они должны быть способны предлагать обществу ценности и, во-вторых, вынуждать большинство его членов признавать их в качестве обязательных, по крайней мере почти всегда. Эти два свойства выделяют политические системы среди других типов социальных систем.

Следовательно, эти два отличительных свойства – предложение ценностей обществу и относительная частота их признания последним – являются существенными переменными (essential variables) политической жизни. Их наличие можно считать необходимым условием того, что последняя существует. Мы можем здесь принять в качестве аксиомы, что никакой тип общества не мог бы реализоваться без той или иной политической системы. […]

Одной из важных причин для введения этих существенных переменных является то, что они позволяют более точно установить, где и как возмущающие воздействия на систему угрожают вызвать ее стресс. Можно сказать, что стрессовая ситуация возникает, когда появляется опасность, что существенные переменные могут выйти за пределы своих критических значений. Это может быть связано с тем, что происходит в окружении системы – она может подвергнуться полному военному разгрому или суровый экономический кризис вызывает общую дезорганизацию политической системы и резкий рост [с.324]нелояльности к ней. Предположим, что как следствие такой ситуации или власти окажутся не в состоянии принимать необходимые решения, или эти решения не будут выполняться. В этом случае внесение властью ценностей в общество окажется невозможным и, как следствие, общество взорвется из-за неспособности политической системы выполнять одну из своих важнейших функций, связанную с регулированием поведения его членов.

Указанный случай как раз и будет соответствовать стрессу политической системы, настолько сильному, что любые возможности для выживания в данном обществе практически исчезнут. Но нередко разрушение политической системы не является столь полным и необратимым и система, пережившая стресс, в той или иной форме выживает. Несмотря на кризис, власти могут сохранить способность принимать определенные решения и хотя бы с некоторой минимальной частотой добиваться их выполнения. При этом какая-то часть проблем, требующих политического решения, будет находиться под контролем. Иными словами, не всегда существенные переменные полностью выходят за границы нормального диапазона изменений. Случается, что область этих изменений как бы несколько смещена по сравнению с нормальной ситуацией, когда власти, например, частично не способны принимать требуемые решения и добиваться их выполнения с нужной регулярностью. В таких условиях существенные переменные в целом не выходят за границы допустимого диапазона изменений, они подвергаются стрессу, но остаются в пределах критических точек. И до тех пор, пока политическая система способна удерживать свои существенные переменные в этих пределах, можно утверждать, что она обладает способностью к выживанию.

Как мы показали выше, каждая политическая система характеризуется свойством в той или иной степени справляться со стрессом своих существенных переменных. Это не значит, что результат поведения системы всегда именно таков; система может разрушиться именно по той причине, что оказалась неспособной принять адекватные и эффективные меры в отношении надвигающегося стресса. Но именно способность системы отвечать на стресс имеет решающее значение. Тип ответа системы позволяет оценить вероятность того, что она сумеет преодолеть ситуацию стресса. Вопрос о характере реакции политической системы на стресс может продуктивно исследоваться в рамках системного анализа политической жизни. Особенно перспективным можно считать изучение поведения элементов политической системы в том [с.325]отношении, насколько будет усугублять или смягчать стресс ее существенных переменных это поведение.

[…] Однако остается нерешенной фундаментальная проблема: как именно потенциально способные вызывать стресс условия в окружении политической системы соотносятся и взаимодействуют с ней? В конечном счете даже с позиций здравого смысла представляется очевидным, что существует огромное множество внешних воздействий на систему. Следует ли рассматривать каждое изменение в окружении системы как изолированное единичное возмущение, конкретные последствия которого должны изучаться независимо от действия других возмущений?

Если бы такой способ исследования был единственно возможным и приемлемым, то трудности системного анализа проблемы могли бы оказаться непреодолимыми. Но если искать эффективный метод изучения воздействия окружения на политическую систему, надо стремиться к максимально возможной редукции огромного множества воздействий к ограниченному числу индикаторов. Я считаю, что следует пытаться делать это, используя понятия “входы” и “выходы”.

Как можно описывать эти “входы” и “выходы”? Поскольку я провожу аналитическое разграничение между политической системой и параметрическими в отношении ее или окружающими ее системами, то полезно интерпретировать взаимодействия, связанные с поведением элементов этих систем, как обмены, илитрансакции, которые могут пересекать границы политической системы. Об обменах мы будем говорить, если необходимо подчеркнуть взаимную связь политической системы с ее окружением. С помощью термина трансакция будет подчеркиваться факт однонаправленного действия окружения на политическую систему или обратного действия при условии пренебрежения временем обратной реакции соответствующих систем.

До этого момента все представляется достаточно бесспорным. Если бы системы не были взаимосвязаны, то все аналитически фиксируемые аспекты поведения в обществе были бы независимы друг от друга, что на самом деле не так. Однако констатация факта взаимодействия различных систем в обществе – нечто большее, чем простой трюизм. Дело в том, что здесь указывается способ, с помощью которого огромное число сложных взаимодействий оказывается возможным редуцировать к теоретически и эмпирически обозримым величинам.

Завершая рассмотрение этого вопроса, отмечу, что мною предложен метод суммирования наиболее значимых и существенных воздействий на политическую систему и представления их в виде нескольких[с.326] индикаторов. Анализируя последние, мы получаем возможность оценивать ближайшие и более отдаленные влияния событий, происходящих во внешней среде, на политическую систему. Имея в виду эту задачу, я обозначил эффекты, переносимые через границу одной системы на некоторую другую систему, как выходы первой системы и – симметрично – входы второй. Трансакция, или обмен между системами, при этом рассматривается как взаимосвязь между ними в форме отношения “вход-выход”.

[…] Значение понятия “входы” состоит в том, что с его помощью мы получаем возможность характеризовать суммарный эффект действия множества разнородных условий и событий, происходящих в окружении политической системы, на саму эту систему. Без использования данного понятия было бы трудно определить в точном операциональном смысле, какое влияние поведение различных секторов общества оказывает на события в политической сфере. “Входы” могут выполнять функции суммарных переменных, которые обобщают в концентрированном виде все происходящее в среде, окружающей политическую систему, что может способствовать политическому стрессу. Поэтому понятие “входы” служит мощным аналитическим инструментом.

Границы, в пределах которых “входы” могут служить суммарными переменными, зависят от того, какое определение дано первым. Можно рассматривать их в самом широком смысле. В таком случае мы сможем интерпретировать как любое внешнее по отношению к системе событие, которое изменяет систему, модифицирует ее или вообще влияет на нее каким-либо образом. Но если бы мы стали использовать понятие “входы” в столь широком смысле, нам никогда не удалось бы исчерпать список входов, воздействующих на систему. Потенциально любое минимально значимое событие или изменение условий в окружении политической системы могут оказать некоторое воздействие на нее. Столь широкое использование понятия “входы” фактически может привести к тому, что его функции, связанные с более адекватным, отвечающим задачам исследования моделированием политической реальности, не будут выполнены.

Как уже отмечалось, мы можем существенно упростить анализ воздействия со стороны внешней среды, если ограничим наше внимание несколькими видами “входов”, которые могут рассматриваться в качестве индикаторов, суммирующих наиболее важные эффекты в плане их вклада в стресс системы. Речь о тех эффектах, которые пересекают границу, отделяющую параметрические системы от политических и [с.327]влияющих на последние. Таким путем мы избавляемся от необходимости изучать и прослеживать отдельно последствия каждого из многих типов событий в окружении политической системы.

В качестве эффективного теоретического инструмента может быть полезным рассмотрение основных воздействий со стороны среды на политическую систему в форме двух главных входов: требований и поддержки. С их помощью широкий спектр событий и видов активности в среде может быть суммирован, отражен и изучен в плане их воздействия на политическую жизнь. Следовательно, существуют ключевые индикаторы, указывающие, каким путем воздействия внешнего окружения влияют на политическую систему и придают иную форму происходящему в ней. Можно это выразить и так, что, изучая флуктуации входов, являющихся комбинацией требований и поддержки, мы получаем возможность эффективного описания результата воздействия внешнего окружения на политическую систему.

[…] Аналогичным образом понятие выходы помогает нам изучать все множество следствий поведения элементов политической системы для ее окружения. Наша первая задача, конечно, состоит в том, чтобы исследовать функционирование политической системы. Для понимания политических явлений как таковых мы не должны концентрировать наши усилия на тех следствиях, которые политические действия производят в окружающих системах. Эта проблема может более глубоко анализироваться теориями функционирования экономики, культуры или любой другой параметрической системы.

Но активность элементов политической системы может иметь некоторое значение для ее собственного состояния в будущем. В той степени, в какой это именно так, мы не можем полностью отвлечься от тех действий, которые выходят из системы в ее окружение. Как и в случае “входов”, однако, существует огромное множество типов активности внутри политической системы. Каким образом тогда выделить именно те типы активности, которые важны для понимания способов выживания этих систем?

Полезным методом упрощения и организации эмпирических данных о поведении элементов системы (что отражается в их требованиях и поддержке) является их представление в терминах того, как “входы” преобразуются в то, что можно назвать политические выходы. Таковыми являются решения и действия властей. […] “Выходы” не только воздействуют на окружение политической системы, но и позволяют определять и корректировать в каждом новом цикле взаимодействия [с.328] соответствующие “входы” системы. При этом образуется контур обратной связи (feedback loop), играющий важную роль в объяснении процессов, помогающих системе справляться со стрессом. Эта связь дает возможность системе использовать свой предшествующий и сегодняшний опыт для того, чтобы пытаться усовершенствовать свое будущее поведение.

Когда мы говорим о политической системе как действующей, то надо помнить, что ее не следует представлять как нечто монолитное. Для того чтобы обеспечить возможность коллективного действия, в ней существуют те, кто выступает от имени или во имя системы. Мы можем определить их как власти. Если необходимо осуществить действия по удовлетворению некоторых требований или создать условия для такого удовлетворения, информация о результативности “выходов” должна достигать хотя бы этих властей. При отсутствии информационной обратной связи о происходящих в системе процессах власти будут действовать вслепую.

Если отправной точкой нашего исследования является способность системы к выживанию и если мы считаем одним из существенных источников стресса падение уровня ее поддержки ниже некоторого минимального уровня, то следует признать чрезвычайную важность информационной обратной связи для властей. […]

Контур обратной связи сам содержит ряд элементов, заслуживающих детального изучения. Он включает производство “выходов” властями, реакцию членов общества на эти “выходы”, передачу информации об этой реакции властям и, наконец, возможные последующие действия властей. Таким образом постоянно приходят в движение новые циклы выходов, ответов, информационной обратной связи и реакций властей, создавая непрерывную цепь взаимосвязанных действий. Наличие обратной связи оказывает тем самым существенное влияние на способность политической системы справляться со стрессом и выживать.

[…] Из вышеизложенного очевидно, что применяемый тип анализа позволяет и даже требует от нас исследовать политическую систему, используя динамические переменные. Мы не только приходим к пониманию того, как политическая система действует посредством своих “выходов”, но становится ясным тот факт, что все происходящее в системе может иметь последствия для каждой последующей стадии ее поведения. Поэтому представляется насущной задачей интерпретация политических процессов как непрерывного и взаимосвязанного потока поведения. [с.329]

Если бы мы удовлетворились в целом статичной моделью политической системы, то на этом можно было бы поставить точку. Действительно, в большинстве политологических сочинений именно это и делается. В них исследуются сложные процессы и механизмы принятия и реализации решений. Следовательно, до тех пор пока мы интересуемся тем, какие факторы и как именно влияют на выработку и осуществление политических решений, модель можно считать адекватной в качестве первого минимального приближения.

Однако ключевой проблемой политической теории является не просто разработка концептуального аппарата для понимания факторов, влияющих на все типы решений, принимаемых в системе, иначе говоря, формулировка теории аллокации политических ресурсов. Как я уже отмечал, теория должна объяснить, с помощью каких механизмов системе удается выживать в течение длительного времени и как она преодолевает стресс, который может наступить в любой момент. По этой причине недостаточно рассматривать “выходы” политической системы в качестве некоего абсолютного завершения политических процессов и соответственно нашего анализа. В этом плане можно отметить, что частью модели являются обратные связи, выступающие как важнейший фактор, определяющий поведение системы. Именно наличие обратной связи совместно со способностью политической системы осуществлять конструктивные действия создает предпосылки для адаптации системы или преодоления возможного стресса.

Таким образом, системный анализ политической жизни опирается на представление о системе, находящейся в некоторой среде и подвергающейся внешним возмущающим воздействиям, угрожающим вывести существенные переменные системы за пределы их критических значений. В рамках этого анализа важным является допущение о том, что для того, чтобы выжить, система должна быть способна отвечать с помощью действий, устраняющих стресс. Действия властей имеют ключевое значение в этом отношении. Но для действий, причем осмысленных и эффективных, власти должны иметь возможность получать необходимую информацию о происходящем. Обладая информацией, власти могут быть способными обеспечивать в течение некоторого времени минимальный уровень поддержки системе.

Системный анализ позволяет поставить ряд ключевых вопросов, ответы на которые помогли бы сделать более насыщенной конкретным содержанием представленную здесь схематичную модель. Какова в действительности природа тех воздействий, которым подвергается [с.330] политическая система? Как они передаются системе? Какими способами, если таковые существуют, системы чаще всего стремятся преодолевать стрессы? Какие типы процессов обратной связи должны существовать в любой системе, если сами условия ее функционирования вынуждают систему приобретать и накапливать потенциал, позволяющий действовать в направлении ослабления стресса? Как различные типы политических систем – современные и развивающиеся, демократические и авторитарные – отличаются типами своих входов и выходов, своими внутренними процессами и обратными связями? Как эти различия влияют на способности системы к выживанию, когда она подвергается воздействию стресса?

Задача построения теории состоит, конечно, не в том, чтобы уже в начале исследования получить достоверные и полные ответы на эти вопросы. Скорее, задача заключается в том, чтобы правильно ставить проблемы и намечать эффективные пути их решения.

 

 

Фукуяма Ф.

Конец истории?

 

Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное. В прошлом году появилась масса статей, в которых был провозглашён конец холодной войны и наступление “мира”. В большинстве этих материалов, впрочем, нет концепции, которая позволяла бы отделять существенное от случайного; они поверхностны. Так что если бы вдруг г-н Горбачев был изгнан из Кремля, а некий новый аятолла – возвестил 1000-летнее царство, эти же комментаторы кинулись бы с новостями о возрождении эры конфликтов.

И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фундаментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших главах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идеологического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалипсис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно “концу идеологии” или конвергенции капитализма и социализма, а к неоспоримой победе экономического и политического либерализма.

Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные реформы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры – в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лавках; и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране.

То, чему мы, вероятно, свидетели, – не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров “Форин Афферз” по международным отношениям будут пустовать, – ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, идеальный мир и определит в конечном счете мир материальный. Чтобы понять, почему это так, следует вначале рассмотреть некоторые теоретические вопросы, связанные с природой происходящих в истории изменений.

 

I

 

Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист – это Карл Маркс, полагавший, что историческое развитие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории – как диалектического процесса с началом, серединой и концом – была позаимствована Марксом у его великого немецкого предшественника, Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.

Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эгалитарная. Гегель первым из философов стал говорить на языке современной социальной науки, для него человек – продукт конкретной исторической и социальной среды, а не совокупность тех или иных “естественных” атрибутов, как это было для теоретиков “естественного права”. И это именно гегелевская идея, а не собственно марксистская – овладеть естественной средой и преобразовать ее с помощью науки и техники. В отличие от позднейших историков, исторический релятивизм которых выродился в релятивизм tout court*, Гегель полагал, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации – в тот именно момент, когда побеждает окончательная, разумная форма общества и государства.

К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса и смотрят на него сквозь призму марксизма; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности. Наиболее значительным среди этих французских истолкователей Гегеля был, несомненно, Александр Кожев, блестящий русский эмигрант, который вел в 30-х гг. ряд семинаров в парижской Ecole Pratique des Hautes Etudes1. Почти не известный в Соединенных Штатах, Кожев оказал большое влияние на интеллектуальную жизнь европейского континента. Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан-Поль Сартр слева и Раймон Арон – справа; именночерез Кожева послевоенный экзистенциализм позаимствовал у Гегеля многие свои категории.

Кожев стремился воскресить Гегеля периода “Феноменологии духа”, – Гегеля, провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу. Ибо уже тогда Гегель видел в поражении, нанесенном Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революции и надвигающуюся универсализацию государства, воплотившего принципы свободы и равенства. Кожев настаивал, что по существу Гегель оказался прав2. Битва при Йене означала конец истории, так как именно в этот момент с помощью авангарда человечества (этот термин хорошо знаком марксистам) принципы Французской революции были претворены в действительность. И хотя после 1806 г. предстояло еще много работы – впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, неграм и другим расовым меньшинствам и т. д., – но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены. В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции и перевороты помогли пространственному распространению данных принципов, в результате провинция была поднята до уровня форпостов цивилизации, а соответствующие общества Европы и Северной Америки выдвинулись в авангард цивилизации, чтобы осуществить принципы либерализма.

Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признает и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных. По Кожеву, это, как он его называет, “общечеловеческое государство”3 нашло реально-жизненное воплощение в странах послевоенной Западной Европы – в этих вялых, пресыщенных, самодовольных, интересующихся только собою, слабовольных государствах, самым грандиозным и героическим проектом которых был Общий рынок4. Но могло ли быть иначе? Ведь человеческая история с ее конфликтами зиждется на существовании “противоречий”: здесь стремление древнего человека к признанию, диалектика господина и раба, преобразование природы и овладение ею, борьба за всеобщие права и дихотомия между пролетарием и капиталистом. В общечеловеческом же государстве разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьезных конфликтов, поэтому нет нужды в генералах и государственных деятелях; а что осталось, так это главным образом экономическая деятельность. Надо сказать, что Кожев следовал своему учению и в жизни. Посчитав, что для философов не осталось никакой работы, поскольку Гегель (правильно понятый) уже достиг абсолютного знания, Кожев после войны оставил преподавание и до самой своей смерти в 1968 г. служил в ЕЭС чиновником.

Для современников провозглашение Кожевым конца истории, конечно, выглядело как типичный эксцентрический солипсизм французского интеллектуала, вызванный последствиями мировой войны и начавшейся войны холодной. И все же, как Кожеву хватило дерзости утверждать, что история закончилась? Чтобы понять это, мы должны уяснить связь этого утверждения с гегелевским идеализмом.

 

II

 

Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей5, – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.

Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость6. Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от “материального” мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.

Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания, – похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже – творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.

У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу “надстройки”, которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди “Возвышение и упадок великих держав” (Kennedy P. “The Rise and Fall of the Great Powers”); в ней падение великих держав объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валового национального продукта) – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.

Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов. Так, скажем, на правом крыле находится школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл”, не признающая значения идеологии и культуры и рассматривающая человека как, в сущности, разумного, стремящегося к максимальной прибыли индивида. Именно человека такого типа вместе с движущими им материальными стимулами берут за основу экономической жизни и учебники по экономике7. Проиллюстрируем сомнительность этих материалистических взглядов на примере.

Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу “Протестантская этика и дух капитализма” указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: “Протестанты славно вкушают, католики мирно почивают”. Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект – снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера – доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства – не “базис”, а, наоборот, “надстройка”, имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.

Современный мир обнажает всю нищету материалистических теорий экономического развития. Школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл” любит приводить в качестве свидетельства жизнеспособности свободной рыночной экономики ошеломляющий экономический успех Азии в последние несколько десятилетий; делается вывод, что и другие общества достигли бы подобных успехов, позволь они своему населению свободно следовать материальным интересам. Конечно, свободные рынки и стабильные политические системы – непременное условие экономического роста. Но столь же несомненно и то, что культурное наследие дальневосточных обществ, этика труда, семейной жизни, бережливость, религия, которая, в отличие от ислама, не накладывает ограничений на формы экономического поведения, и другие прочно сидящие в людях моральные качества никак не менее значимы при объяснения их экономической деятельности8. И все же интеллектуальное влияние материализма таково, что ни одна из серьезных современных теорий экономического развития не принимает сознание и культуру всерьез, не видит, что это, в сущности, материнское лоно экономики.

Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и культурой, приводит к распространенной ошибке: объяснять даже идеальные по природе явления материальными причинами. Китайская реформа, например, а в последнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа материального над идеальным, – как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу “протестантского” благополучия и риска и отказаться от “католической” бедности и безопасного существования9. И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую10.

Для Кожева, как и для всех гегельянцев, глубинные процессы истории обусловлены событиями, происходящими в сознании, или сфере идей, поскольку в итоге именно сознание переделывает мир по своему образу и подобию. Тезис о конце истории в 1806 г. означал, что идеологическая эволюция человечества завершилась на идеалах Французской и Американской революций; и, хотя какие-то режимы в реальном мире полностью их не осуществили, теоретическая истинность самих идеалов абсолютна и улучшить их нельзя. Поэтому Кожева не беспокоило, что сознание послевоенного поколения европейцев не стало универсальным; если идеологическое развитие действительно завершилось, то общечеловеческое государство рано или поздно все равно должно победить.

У меня здесь нет ни места, ни, откровенно говоря, сил защищать в деталях радикальные идеалистические взгляды Гегеля. Вопрос не в том, правильна ли его система, а в том, насколько хорошо видна в ее свете проблематичность материалистических объяснений, часто принимаемых нами за само собою разумеющееся. Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице11.

Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных экономиках и на их основе – бесконечно разнообразная культура потребления, видимо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материалистическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает и либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика предполагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство – это либеральная демократия в политической сфере, сочетающаяся с видео и стерео в свободной продаже – в сфере экономики.

 

III

 

Действительно ли мы подошли к концу истории? Другими словами, существуют ли еще какие-то фундаментальные “противоречия”, разрешить которые современный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтернативного политико-экономического устройства? Поскольку мы исходим из идеалистических посылок, то должны искать ответ в сфере идеологии и сознания. Мы не будем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и движениях и является частью мировой истории. Неважно, какие там еще мысли приходят в голову жителям Албании или Буркина-Фасо; интересно лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.

В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова – фашизм12 и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его материализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противоречия либеральных обществ; разрешить их могли бы, с его точки зрения, только сильное государство и “новый человек”, опирающиеся на идею национальной исключительности. Как жизнеспособная идеология фашизм был сокрушен Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Фашизм был сокрушен не моральным отвращением, ибо многие относились к нему с одобрением, пока видели в нем веяние будущего; сама идея потерпела неудачу. После войны люди стали думать, что германский фашизм, как и другие европейские и азиатские его варианты, был обречен на гибель. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; все заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности. Под руинами рейхсканцелярии, как и под атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, эта идеология погибла не только материально, но и на уровне сознания; и все протофашистские движения, порожденные германским и японским примером, такие как перонизм в Аргентине или Индийская национальная армия Сабхаса Чандры Боса, после войны зачахли.

Гораздо более серьезным был идеологический вызов, брошенный либерализму второй великой альтернативой, коммунизмом. Маркс утверждал, на гегелевском языке, что либеральному обществу присуще фундаментальное неразрешимое противоречие: это – противоречие между трудом и капиталом. Впоследствии оно служило главным обвинением против либерализма. Разумеется, классовый вопрос успешно решен Западом. Как отмечал (в числе прочих) Кожев, современный американский эгалитаризм и представляет собой то бесклассовое общество, которое провидел Маркс. Это не означает, что в Соединенных Штатах нет богатых и бедных или что разрыв между ними в последние годы не увеличился. Однако корни экономического неравенства – не в правовой и социальной структуре нашего общества, которое остается фундаментально эгалитарным и умеренно перераспределительным; дело скорее в культурных и социальных характеристиках составляющих его групп, доставшихся по наследству от прошлого. Негритянская проблема в Соединенных Штатах – продукт не либерализма, но рабства, сохранявшегося еще долгое время после того, как было формально отменено.

Поскольку классовый вопрос отошел на второй план, привлекательность коммунизма в западном мире – это можно утверждать смело – сегодня находится на самом низком уровне со времени окончания Первой мировой войны. Судить об этом можно по чему угодно: по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по успеху на выборах консервативных партий в Великобритании и ФРГ, Соединенных Штатах и Японии, выступающих за рынок и против этатизма; по интеллектуальному климату, наиболее “продвинутые” представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в западных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что будущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.

Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной, – в последние десятилетия ее подкрепляли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако именно в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразования, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлялся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.

Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Штаты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм13. Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элементы экономического и политического либерализма привились в уникальных условиях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выживанию. Еще важнее – вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соединенных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления – этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства. В.С.Найпол, путешествуя по хомейнистскому Ирану сразу после революции, отмечал повсеместно встречающуюся и как всегда неотразимую рекламу продукции “Сони”, “Хитачи”, “Джи-ви-си”, – что, конечно, указывало на лживость претензий режима восстановить государство, основанное на законе Шариата. Желание приобщиться к культуре потребления, созданной во многом Японией, играет решающую роль в распространении по всей Азии экономического и, следовательно, политического либерализма.

Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важно то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим, – медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо. И здесь мы снова видим победу идеи общечеловеческого государства. Южная Корея стала современным, урбанизированным обществом со все увеличивающимся и хорошо образованным средним классом, который не может изолироваться от происходящих демократических процессов. В этих обстоятельствах для большей части населения было невыносимым правление отжившего военного режима, – в то время как Япония, всего на десятилетие ушедшая вперед в экономике, уже более сорока лет располагала парламентскими институтами. Даже социалистический режим в Бирме, просуществовавший в течение многих десятилетий в унылой изоляции от происходивших в Азии важных процессов, в прошлом году перенес ряд потрясений, связанных со стремлением к либерализации экономической и политической системы. Говорят, что несчастья диктатора Не Вина начались, когда старший офицер армии Бирмы отправился в Сингапур на лечение и впал в депрессию, увидев, как далеко отстала социалистическая Бирма от своих соседей по АСЕАНу.

Но сила либеральной идеи не была бы столь впечатляющей, не затронь она величайшую и старейшую в Азию культуру – Китай. Само существование коммунистического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения и в качестве такового представляло угрозу для либерализма. Но за последние пятнадцать лет марксизм-ленинизм как экономическая система был практически полностью дискредитирован. Начиная со знаменитого Третьего пленума Десятого Центрального Комитета в 1978 г. китайская компартия принялась за деколлективизацию сельского хозяйства, охватившую 800 миллионов китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов, резко увеличено было производство предметов потребления, с той целью, чтобы привить крестьянам вкус к общечеловеческому государству и тем самым стимулировать их труд. В результате реформы всего за пять лет производство зерна было удвоено; одновременно у Дэн Сяопина появилась солидная политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. А кроме того, никакой экономической статистике не отразить динамизма, инициативы и открытости, которые проявил Китай, когда началась реформа.

Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против “духовного загрязнения” и нападки на политические “отклонения” следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того “порыва устоев”, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоящий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других западных странах, практически все они – дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Китай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократическим процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана, – лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение политической системы.

Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе – “родине мирового пролетариата” – забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, продолжающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-прежнему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление – модернизировать социализм и что его идеологической основой остается марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущественная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь заключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предсказывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.

Эмигранты из Советского Союза сообщают, что практически никто в стране больше не верит в марксизм-ленинизм, и нагляднее всего это проявляется в среде советской элиты, произносящей марксистские лозунги из чистого цинизма. Причем, коррупция и разложение позднебрежневского советского государства мало что значили, ибо до тех пор пока само государство отказывалось усомниться в любом из фундаментальных принципов, лежащих в основе советского общества, система была способна функционировать просто по инерции и даже проявлять динамизм в области внешней политики и обороны. Марксизм-ленинизм был своего рода магическим заклинанием, это была единственная общая основа, опираясь на которую элита соглашалась управлять советским обществом. И неважно, насколько все это было абсурдным и бессмысленным.

То, что произошло за четыре года после прихода Горбачева к власти, представляет собой революционный штурм самых фундаментальных институтов в принципов сталинизма и их замену другими, еще не либеральными в собственном смысле слова, но связанными между собой именно либерализмом. Это наиболее очевидно в экономической сфере, где экономисты-реформаторы вокруг Горбачева заняли радикальную позицию в поддержке свободного рынка, так что, например, Николай Шмелев не возражает, когда его публично сравнивают с Милтоном Фридманом. Сегодня среди экономистов налицо согласие по поводу того, что центральное планирование и командная система распределения – главная причина экономической неэффективности и что если советская система когда-либо примется лечить свои болезни, то должна разрешить свободное и децентрализованное принятие решений в отношении вложений, найма и цен. После двух первых лет идеологической неразберихи эти принципы были наконец внедрены в политику с принятием новых законов о самостоятельности предприятий, о кооперативах и, наконец, в 1988 г. – об аренде и семейном фермерстве. Имеется, конечно, ряд фатальных ошибок в осуществлении реформы, наиболее серьезная среди них – отказ от решительного пересмотра цен. Однако дело теперь не в концепции: Горбачев и его команда, кажется, достаточно хорошо поняли экономическую логику введения рынка, но, подобно лидерам государств третьего мира, столкнувшимся с МВФ (Международным валютным фондом), страшатся социальных последствий отказа от потребительских субсидий и других форм зависимости людей от государственного сектора.

В политической сфере предложенные изменения в конституции, правовой системе и партии далеко не равнозначны установлению либерального государства. Горбачев говорит о демократизации главным образом внутри партии, а не о том, чтобы покончить с партийной монополией на власть; по существу, политическая реформа стремится узаконить и тем самым усилить власть КПСС14. Тем не менее общие положения, составляющие основу многих реформ, – о народном “самоуправлении”; о том, что вышестоящие политические органы подотчетны нижестоящим, а не наоборот; что закон должен стоять выше произвольных действий полиции и опираться на разделение властей и независимый суд; что права собственности должны быть защищены; что необходимо открытое обсуждение общественно значимых вопросов и право на публичное несогласие; что Советы, в которых может участвовать весь народ, должны быть наделены властью; что политическая культура должна стать более терпимой и плюралистической, – все эти принципы исходят из источника, глубоко чуждого марксистско-ленинской традиции, даже несмотря на то, что они плохо сформулированы и еле-еле работают на практике.

Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к первоначальному смыслу ленинизма, сами по себе – лишь вариант оруэлловской “двойной речи”. Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия – что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона – суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ангелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является именно централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистической партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньшевиков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к “буржуазной законности” и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.

Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Горбачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальных установок как марксизма, так и ленинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализированным сектором.

В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, чтобы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подобную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества; достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весьма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма – бессмыслица, что советский социализм – не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и устоев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в него большую часть жизни15. Восстановление в Советском Союзе авторитета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе повой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.

 

* * *

 

Допустим на мгновение, что фашизма и коммунизма не существует: остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.

Все отмечают в последнее время подъем религиозного фундаментализма в рамках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты либеральных потребительских обществ. Однако хотя пустота и имеется и это, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия16. Вовсе не очевидно и то, что этот дефект устраним политическими средствами. Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организованные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жизни, допускаемой либеральным обществом.

Еще одно “противоречие”, потенциально неразрешимое в рамках либерализма, – это национализм и иные формы расового и этнического сознания. И действительно, значительное число конфликтов со времени битвы при Йене было вызвано национализмом. Две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национализмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они все еще чрезвычайно сильны в третьем мире. Национализм представлял опасность для либерализма в Германии, и он продолжает грозить ему в таких изолированных частях “постисторической” Европы, как Северная Ирландия.

Неясно, однако, действительно ли национализм является неразрешимым для либерализма противоречием. Во-первых, национализм неоднороден, это не одно, а несколько различных явлений – от умеренной культурной ностальгии до высокоорганизованного и тщательно разработанного национал-социализма. Только систематические национализмы последнего рода могут формально считаться идеологиями, сопоставимыми с либерализмом или коммунизмом. Подавляющее большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сводится к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-экономической организации. Как таковые, они совместимы с доктринами и идеологиями, в которых подобные проекты имеются. Хотя они и могут представлять собой источник конфликта для либеральных обществ, этот конфликт вытекает не из либерализма, а скорее из того факта, что этот либерализм осуществлен не полностью. Конечно, в значительной мере этническую и националистическую напряженность можно объяснить тем, что народы вынуждены жить в недемократических политических системах, которых сами не выбирали.

Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтверждает, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.). Впоследствии многие войны и революции совершались во имя идеологий, провозглашавших себя более передовыми, чем либерализм, но история в конце концов разоблачила эти претензии.

 

IV

 

Что означает конец истории для сферы международных отношений? Ясно, что большая часть третьего мира будет оставаться на задворках истории и в течение многих лет служить ареной конфликта. Но мы сосредоточим сейчас внимание на более крупных и развитых странах, ответственных за большую часть мировой политики. Россия и Китай в обозримом будущем вряд ли присоединятся к развитым нациям Запада; но представьте на минуту, что марксизм-ленинизм перестает быть фактором, движущим внешнюю политику этих стран, – вариант если еще не превратившийся в реальность, однако ставший в последнее время вполне возможным. Чем тогда деидеологизированный мир в сумме своих характеристик будет отличаться от того мира, в котором мы живем?

Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология – лишь прикрытие для великодержавных интересов и что это служит причиной достаточно высокого уровня соперничества и конфликта между нациями. Действительно, согласно одной популярной в академическом мире теории, конфликт присущ международной системе как таковой, и чтобы понять его перспективы, следует смотреть на форму системы – например, является она биполярной или многополярной, а не на образующие ее конкретные нации и режимы. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применен к международным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт исторических условий, а в качестве универсальных характеристик общества.

Следующие этой линии размышлений берут в качестве модели деидеологизированного мира отношения, существовавшие в европейском балансе девятнадцатого века. Чарлз Краутэммер, например, написал недавно, что если в результате горбачевских реформ СССР откажется от марксистско-ленинской идеологии, то произойдет возвращение страны к политике Российской империи прошлого века17. Считая, что уж лучше это, чем исходящая от коммунистической России угроза, он делает вывод: соперничество и конфликты продолжатся в том виде, как это было, скажем, между Россией в Великобританией или кайзеровской Германией. Это, конечно, удобная точка зрения для людей, признающих, что в Советском Союзе происходит нечто важное, но не желающих брать на себя ответственность и рекомендовать вытекающий отсюда радикальный пересмотр политики. Но – правильна ли эта точка зрения?

Достаточно спорно, что идеология – лишь надстройка над непреходящими интересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой национальный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологическом базисе так же, как экономическое поведение – на предшествующем состоянии сознания. В этом столетии государства усвоили себе весьма разработанные доктрины с недвусмысленными, узаконивающими экспансионизм внешнеполитическими программами.

Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее “идеальном” базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые “либеральные” европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в законность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствовали. Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до признания Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания “дать” цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая “развитая” страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине столетия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной мировой войны.

Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако – в ретроспективе – Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована18. После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился какого-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодержавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом. Самой крайней формой национализма, с которой пришлось столкнуться западноевропейским государствам после 1945 года, был голлизм, самоутверждавшийся в основном в сфере культуры и политических наскоков. Международная жизнь в той части мира, которая достигла конца истории, в гораздо большей степени занята экономикой, а не политикой или военной стратегией.

Разумеется, страны Запада укрепляли свою оборону и в послевоенный период активно готовились к отражению мировой коммунистической опасности. Это, однако, диктовалось внешней угрозой и не существовало бы, не будь государств, открыто исповедовавших экспансионистскую идеологию. Чтобы принять “неореалистическую” теорию всерьез, нам надо поверить, что, исчезни Россия и Китай с лица земли, “естественное” поведение в духе соперничества вновь утвердилось бы среди государств ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). То есть Западная Германия и Франция вооружались бы, оглядываясь друг на друга, как они это делали в 30-е годы, Австралия и Новая Зеландия направляли бы военных советников, борясь за влияние в Африке, а на границе между Соединенными Штатами и Канадой были бы возведены укрепления. Такая перспектива, конечно, нелепа: не будь марксистско-ленинской идеологии, мы имели бы, скорее всего, “общий рынок” в мировой политике, а не распавшееся ЕЭС и конкуренцию образца девятнадцатого века. Как доказывает наш опыт общения с Европой по проблемам терроризма или Ливии, европейцы пошли гораздо дальше нас в отрицании законности применения силы в международной политике, даже в целях самозащиты.

Следовательно, предположение, что Россия, отказавшись от экспансионистской коммунистической идеологии, начнет опять с того, на чем остановилась перед большевистской революцией, просто курьезно. Неужели человеческое сознание все это время стояло на месте и Советы, подхватывающие сегодня модные идеи в сфере экономики, вернутся к взглядам, устаревшим уже столетие назад? Ведь не произошло же этого с Китаем после того, как он начал свою реформу. Китайский экспансионизм практически исчез: Пекин более не выступает в качестве спонсора маоистских инсургентов и не пытается насаждать свои порядки в далеких африканских странах, – как это было в 60-е годы. Это не означает, что в современной китайской внешней политике не осталось тревожных моментов, таких как безответственная продажа технологии баллистических ракет на Ближний Восток или финансирование красных кхмеров в их действиях против Вьетнама. Однако первое объяснимо коммерческими соображениями, а второе – след былых, вызванных идеологическими мотивами трений. Новый Китай гораздо больше напоминает голлистскую Францию, чем Германию накануне Первой мировой войны.

Наше будущее зависит, однако, от того, в какой степени советская элита усвоит идею общечеловеческого государства. Из публикаций и личных встреч я делаю однозначный вывод, что собравшаяся вокруг Горбачева либеральная советская интеллигенция пришла к пониманию идеи конца истории за удивительно короткий срок; и в немалой степени это результат контактов с европейской цивилизацией, происходивших уже в послебрежневскую эру. “Новое политическое мышление” рисует мир, в котором доминируют экономические интересы, отсутствуют идеологические основания для серьезного конфликта между нациями и в котором, следовательно, применение военной силы становится все более незаконным. Как заявил в середине 1988 г. министр иностранных дел Шеварднадзе: “…Противоборство двух систем уже не может рассматриваться как ведущая тенденция современной эпохи. На современном этапе решающее значение приобретает способность ускоренными темпами на базе передовой науки, высокой техники и технологии наращивать материальные блага и справедливо распределять их, соединенными усилиями восстанавливать и защищать необходимые для самовыживания человечества ресурсы”19.

Постисторическое сознание, представленное “новым мышлением”, – единственно возможное будущее для Советского Союза. В Советском Союзе всегда существовало сильное течение великорусского шовинизма, получившее с приходом гласности большую свободу самовыражения. Вполне возможно, что на какое-то время произойдет возврат к традиционному марксизму-ленинизму, просто как к пункту сбора для тех, кто стремится восстановить подорванные Горбачевым “устои”. Но, как и в Польше, марксизм-ленинизм мертв как идеология, мобилизующая массы: под его знаменем людей нельзя заставить трудиться лучше, а его приверженцы утратили уверенность в себе. В отличие от пропагандистов традиционного марксизма-ленинизма, ультранационалисты в СССР страстно верят в свое славянофильское призвание, и создается ощущение, что фашистская альтернатива здесь еще вполне жива.

Таким образом, Советский Союз находится на распутье: либо он вступит на дорогу, которую сорок пять лет назад избрала Западная Европа и по которой последовало большинство азиатских стран, либо, уверенный в собственной уникальности, застрянет на месте. Сделанный выбор будет иметь для нас огромное значение, ведь, если учесть территорию и военную мощь Союза, он по-прежнему будет поглощать наше внимание, мешая осознанию того, что мы находимся уже по ту сторону истории.

Исчезновение марксизма-ленинизма сначала в Китае, а затем в Советском Союзе будет означать крах его как жизнеспособной идеологии, имеющей всемирно-историческое значение. И хотя где-нибудь в Манагуа, Пхеньяне или Кембридже (штат Массачусетс) еще останутся отдельные правоверные марксисты, тот факт, что ни у одного крупного государства эта идеология не останется на вооружении, окончательно подорвет ее претензии на авангардную роль в истории. Ее гибель будет одновременно означать расширение “общего рынка” в международных отношениях и снизит вероятность серьезного межгосударственного конфликта.

Это ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще исчезнут. Ибо и в это время мир будет разделен на две части: одна будет принадлежать истории, другая – постистории. Конфликт между государствами, принадлежащими постистории, и государствами, принадлежащими вышеупомянутым частям мира, будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьезного конфликта нужны крупные государства, все еще находящиеся в рамках истории, но они-то как раз и уходят с исторической сцены.

Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого – экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?

 

Хантингтон С.

Столкновение цивилизаций?

 

Источник: Хантингтон С. Столкновение цивилизаций? //

Полис. – 1994. – № 1. – С. 33–48.

 

Красным шрифтом в квадратных скобках обозначается конец текста на соответствующей странице печатного оригинала указанного издания

 

Новая “цивилизационная модель” мировой политики, предложенная известным американским политологом, профессором Гарвардского университета, директором Института стратегических исследований им. Дж. Олина при Гарвардском университете Сэмюэлом Хантингтоном (См.: Huntington S. The clash of civilizations? // Foreign Affairs. – 1993, Summer), без преувеличения можно назвать крупным явлением в политической науке конца ХХ века, которое, несомненно, серьезно повлияет на многие устоявшиеся представления политиков и ученых о международных взаимодействиях.

 

* * *

 

Модель грядущего конфликта

 

Мировая политика вступает в новую фазу, и интеллектуалы незамедлительно обрушили на нас поток версий относительно ее будущего обличил: конец истории, возврат к традиционному соперничеству между нациями-государствами, упадок наций-государств под напором разнонаправленных тенденций – к трайбализму и глобализму – и др. Каждая из этих версий ухватывает отдельные аспекты нарождающейся реальности. Но при этом утрачивается самый существенный, осевой аспект проблемы.

Я полагаю, что в нарождающемся мире основным источником конфликтов будет уже не идеология и не экономика. Важнейшие границы, разделяющие человечество, и преобладающие источники конфликтов будут определяться культурой. Нация-государство останется главным действующим лицом в международных делах, но наиболее значимые конфликты глобальной политики будут разворачиваться между нациями и группами, принадлежащими к разным цивилизациям. Столкновение цивилизаций станет доминирующим фактором мировой политики. Линии разлома между цивилизациями – это и есть линии будущих фронтов.

Грядущий конфликт между цивилизациями – завершающая фаза эволюции глобальных конфликтов в современном мире. На протяжении полутора веков после Вестфальского мира, оформившего современную международную систему, в западном ареале конфликты разворачивались главным образом между государями – королями, императорами, абсолютными и конституционными монархами, стремившимися расширить свой бюрократический аппарат, увеличить армии, укрепить экономическую мощь, а главное – присоединить новые земли к своим владениям. Этот процесс породил нации-государства, и, начиная с Великой Французской революции, основные линии конфликтов стали пролегать не столько между правителями, сколько между нациями. В 1793 г., говоря словами Р.Р.Палмера, “войны между королями прекратились, и начались войны между народами”.

Данная модель сохранялась в течение всего XIX в. Конец ей положила первая мировая война. А затем, в результате русской революции и ответной реакции на нее, конфликт наций уступил место конфликту идеологий. Сторонами такого конфликта [c.33] были вначале коммунизм, нацизм и либеральная демократия, а затем – коммунизм и либеральная демократия. Во время холодной войны этот конфликт воплотился в борьбу двух сверхдержав, ни одна из которых не была нацией-государством в классическом европейском смысле. Их самоидентификация формулировалась в идеологических категориях.

Конфликты между правителями, нациями-государствами и идеологиями были главным образом конфликтами западной цивилизации. У. Линд назвал их “гражданскими войнами Запада”. Это столь же справедливо в отношении холодной войны, как и в отношении мировых войн, а также войн XVII, XVIII, XIX столетий. С окончанием холодной войны подходит к концу и западная фаза развития международной политики. В центр выдвигается взаимодействие между Западом и незападными цивилизациями. На этом новом этапе народы и правительства незападных цивилизаций уже не выступают как объекты истории – мишень западной колониальной политики, а наряду с Западом начинают сами двигать и творить историю.

 

Природа цивилизаций

 

Во время холодной войны мир был поделен на “первый”, “второй” и “третий”. Но затем такое деление утратило смысл. Сейчас гораздо уместнее группировать страны, основываясь не на их политических или экономических системах, не по уровню экономического развития, а исходя из культурных и цивилизационных критериев.

Что имеется в виду, когда речь идет о цивилизации? Цивилизация представляет собой некую культурную сущность. Деревни, регионы, этнические группы, народы, религиозные общины – все они обладают своей особой культурой, отражающей различные уровни культурной неоднородности. Деревня в Южной Италии по своей культуре может отличаться от такой же деревни в Северной Италии, но при этом они остаются именно итальянскими селами, их не спутаешь с немецкими. В свою очередь европейские страны имеют общие культурные черты, которые отличают их от китайского или арабского мира.

Тут мы доходим до сути дела. Ибо западный мир, арабский регион и Китай не являются частями более широкой культурной общности. Они представляют собой цивилизации. Мы можем определить цивилизацию как культурную общность наивысшего ранга, как самый широкий уровень культурной идентичности людей. Следующую ступень составляет уже то, что отличает род человеческий от других видов живых существ. Цивилизации определяются наличием общих черт объективного порядка, таких как язык, история, религия, обычаи, институты, – а также субъективной самоидентификацией людей. Есть различные уровни самоидентификации: так житель Рима может характеризовать себя как римлянина, итальянца, католика, христианина, европейца, человека западного мира. Цивилизация – это самый широкий уровень общности, с которой он себя соотносит. Культурная самоидентификация людей может меняться, и в результате меняются состав и границы той или иной цивилизации.

Цивилизация может охватывать большую массу людей – например, Китай, о котором Л. Пай как-то сказал: “Это цивилизация, которая выдает себя за страну”.

Но она может быть и весьма малочисленной – как цивилизация англоязычных жителей островов Карибского бассейна. Цивилизация может включать в себя несколько наций-государств, как в случае с западной, латиноамериканской или арабской цивилизациями, и ибо одно-единственное – как в случае с Японией. Очевидно, что цивилизации могут смешиваться, накладываться одна на другую, включать субцивилизации. Западная цивилизация существует в двух основных вариантах: европейском и североамериканском, а исламская подразделяется на арабскую, турецкую и малайскую. Несмотря на все это, цивилизации представляют собой определенные целостности. Границы между ними редко бывают четкими, но они реальны. Цивилизации динамичны: у них бывает подъем и упадок, они распадаются и сливаются. И, как известно каждому студенту-историку, цивилизации исчезают, их затягивают пески времени.

На Западе принято считать, что нации-государства – главные действующие лица на международной арене. Но они выступают в этой роли лишь несколько столетий. Большая часть человеческой истории – это история цивилизаций. По подсчетам [c.34] А. Тойнби, история человечества знала 21 цивилизацию. Только шесть из них существуют в современном мире.

 

Почему неизбежно столкновение цивилизаций?

 

Идентичность на уровне цивилизации будет становиться все более важной, и облик мира будет в значительной мере формироваться в ходе взаимодействия семи-восьми крупных цивилизаций. К ним относятся западная, конфуцианская, японская, исламская, индуистская, православно-славянская, латиноамериканская и, возможно, африканская цивилизации. Самые значительные конфликты будущего развернутся вдоль линий разлома между цивилизациями. Почему?

Во-первых, различия между цивилизациями не просто реальны. Они – наиболее существенны. Цивилизации несхожи по своей истории, языку, культуре, традициям и, что самое важное, – религии. Люди разных цивилизаций по-разному смотрят на отношения между Богом и человеком, индивидом и группой, гражданином и государством, родителями и детьми, мужем и женой, имеют разные представления о соотносительной значимости прав и обязанностей, свободы и принуждения, равенства и иерархии. Эти различия складывались столетиями. Они не исчезнут в обозримом будущем. Они более фундаментальны, чем различия между политическими идеологиями и политическими режимами. Конечно, различия не обязательно предполагают конфликт, а конфликт не обязательно означает насилие. Однако в течение столетий самые затяжные и кровопролитные конфликты порождались именно различиями между цивилизациями.

Во-вторых, мир становится более тесным. Взаимодействие между народами разных цивилизаций усиливается. Это ведет к росту цивилизационного самосознания, к углублению понимания различий между цивилизациями и общности в рамках цивилизации. Североафриканская иммиграция во Францию вызвала у французов враждебное отношение, и в то же время укрепила доброжелательность к другим иммигрантам – “добропорядочным католикам и европейцам из Польши”. Американцы гораздо болезненнее реагируют на японские капиталовложения, чем на куда более крупные инвестиции из Канады и европейских стран. Вес происходит по сценарию, описанному Д. Хорвицем: “В восточных районах Нигерии человек народности ибо может быть ибо-оуэрри, либо же ибо-онича. Но в Лагосе он будет просто ибо. В Лондоне он будет нигерийцем. А в Нью-Йорке – африканцем”. Взаимодействие между представителями разных цивилизаций укрепляет их цивилизационное самосознание, а это, в свою очередь, обостряет уходящие в глубь истории или, по крайней мере, воспринимаемые таким образом разногласия и враждебность.

В-третьих, процессы экономической модернизации и социальных изменений во всем мире размывают традиционную идентификацию людей с местом жительства, одновременно ослабевает и роль нации-государства как источника идентификации. Образовавшиеся в результате лакуны по большей части заполняются религией, нередко в форме фундаменталистских движений. Подобные движения сложились не только в исламе, но и в западном христианстве, иудаизме, буддизме, индуизме. В большинстве стран и конфессий фундаментализм поддерживают образованные молодые люди, высококвалифицированные специалисты из средних классов, лица свободных профессий, бизнесмены. Как заметил Г. Вайгель, “десекуляризация мира – одно из доминирующих социальных явлений конца XX в.” Возрождение религии, или, говоря словами Ж. Кепеля, “реванш Бога”, создает основу для идентификации и сопричастности с общностью, выходящей за рамки национальных границ – для объединения цивилизаций.

В-четвертых, рост цивилизационного самосознания диктуется раздвоением роли Запада. С одной стороны, Запад находится на вершине своего могущества, а с другой, и возможно как раз поэтому, среди незападных цивилизаций происходит возврат к собственным корням. Все чаще приходится слышать о “возврате в Азию” Японии, о конце влияния идей Неру и “индуизации” Индии, о провале западных идей социализма и национализма и “реисламизации” Ближнего Востока, а в последнее время и споры о вестернизации или же русификации страны Бориса Ельцина. На вершине [c.35] своего могущества Запад сталкивается с незападными странами, у которых достаточно стремления, воли и ресурсов, чтобы придать миру незападный облик.

В прошлом элиты незападных стран обычно состояли из людей, в наибольшей степени связанных с Западом, получивших образование в Оксфорде, Сорбонне или Сандхерсте, и усвоивших западные ценности и стиль жизни. Население же этих стран, как правило, сохраняло неразрывную связь со своей исконной культурой. Но сейчас все переменилось. Во многих незападных странах идет интенсивный процесс девестернизации элит и их возврата к собственным культурным корням. И одновременно с этим западные, главным образом американские обычаи, стиль жизни и культура приобретают популярность среди широких слоев населения.

В-пятых, культурные особенности и различия менее подвержены изменениям, – чем экономические и политические, и вследствие этого их сложнее разрешить либо свести к компромиссу. В бывшем Советском Союзе коммунисты могут стать демократами, богатые превратиться в бедных, а бедняки – в богачей, но русские при всем желании не смогут стать эстонцами, а азербайджанцы – армянами.

В классовых и идеологических конфликтах ключевым был вопрос: “На чьей ты стороне?” И человек мог выбирать – на чьей он стороне, а также менять раз избранные позиции. В конфликте же цивилизаций вопрос ставится иначе: “Кто ты такой?” Речь идет о том, что дано и не подлежит изменениям. И, как мы знаем из опыта Боснии, Кавказа, Судана, дав неподходящий ответ на этот вопрос, можно немедленно получить пулю в лоб. Религия разделяет людей еще более резко, чем этническая принадлежность. Человек может быть полу-французом и полу-арабом, и даже гражданином обеих этих стран. Куда сложнее быть полу-католиком и полу-мусульманином.

И, наконец, усиливается экономический регионализм. Доля внутрирегионального торгового оборота возросла за период с 1980 по 1989 г. с 51 до 59% в Европе, с 33 до 37 % в Юго-Восточной Азии, и с 32 до 36 % – в Северной Америке. Судя по всему, роль региональных экономических связей будет усиливаться. С одной стороны, успех экономического регионализма укрепляет сознание принадлежности к одной цивилизации. А с другой – экономический регионализм может быть успешным, только если он коренится в общности цивилизации. Европейское Сообщество покоится на общих основаниях европейской культуры и западного христианства. Успех НАФТА (североамериканской зоны свободной торговли) зависит от продолжающегося сближения культур Мексики, Канады и Америки. А Япония, напротив, испытывает затруднения с созданием такого же экономического сообщества в Юго-Восточной Азии, т. к. Япония – это единственное в своем роде общество и цивилизация. Какими бы мощными ни были торговые и финансовые связи Японии с остальными странами Юго-Восточной Азии, культурные различия между ними мешают продвижению по пути региональной экономической интеграции по образцу Западной Европы или Северной Америки.

Общность культуры, напротив, явно способствует стремительному росту экономических связей между Китайской Народной Республикой, с одной стороны, и Гонконгом, Тайванем, Сингапуром и заморскими китайскими общинами в других странах Азии – с другой. С окончанием холодной войны общность культуры быстро вытесняет идеологические различия. Материковый Китай и Тайвань все больше сближаются. Если общность культуры – это предпосылка экономической интеграции, то центр будущего восточноазиатского экономического блока скорее всего будет в Китае. По сути дела этот блок уже складывается. Вот что пишет по этому поводу М. Вайденбаум: “Хотя в регионе доминирует Япония, но на базе Китая стремительно возникает новый центр промышленности, торговли и финансового капитала в Азии. Это стратегическое пространство располагает мощным технологическим и производственным потенциалом (Тайвань), кадрами с выдающимися навыками в области организации, маркетинга и сферы услуг (Гонконг), плотной сетью коммуникаций (Сингапур), мощным финансовым капиталом (все три страны), а также необъятными земельными, природными и трудовыми ресурсами (материковый Китай)... Это влиятельное сообщество, во многом строящееся на развитии традиционной клановой основы, простирается от Гуанчжоу до Сингапура и от Куала-Лумпура до Манилы. Это – костяк экономики Восточной Азии”1. [c.36]

Культурно-религиозная схожесть лежит также в основе Организации экономического сотрудничества, объединяющей 10 неарабских мусульманских стран: Иран, Пакистан, Турцию, Азербайджан, Казахстан, Киргизстан, Туркмению, Таджикистан, Узбекистан и Афганистан. Данная организация была создана в 60-е годы тремя странами: Турцией, Пакистаном и Ираном. Важный импульс к ее оживлению и расширению дало осознание лидерами некоторых из входящих в нее стран того факта, что им закрыт путь в Европейское Сообщество. Точно так же КАРИКОМ, центральноамериканский общий рынок и МЕРКОСУР базируются на общей культурной основе. Но попытки создать более широкую экономическую общность, которая бы объединила страны островов Карибского бассейна и Центральную Америку, не увенчались успехом – навести мосты между английской и латинской культурой пока еще не удалось.

Определяя собственную идентичность в этнических или религиозных терминах, люди склонны рассматривать отношения между собой и людьми другой этнической принадлежности и конфессии как отношения “мы” и “они”. Конец идеологизированных государств в Восточной Европе и на территории бывшего СССР позволил выдвинуться на передний план традиционным формам этнической идентичности и противоречий. Различия в культуре и религии порождают разногласия по широкому кругу политических вопросов, будь то права человека или эмиграция, коммерция или экология. Географическая близость стимулирует взаимные территориальные претензии от Боснии до Минданао. Но что наиболее важно – попытки Запада распространить свои ценности: демократию и либерализм – как общечеловеческие, сохранить военное превосходство и утвердить свои экономические интересы наталкиваются на сопротивление других цивилизаций. Правительствам и политическим группировкам все реже удается мобилизовать население и сформировать коалиции на базе идеологий, и они все чаще пытаются добиться поддержки, апеллируя к общности религии и цивилизации.

Таким образом, конфликт цивилизаций разворачивается на двух уровнях. На микроуровне группы, обитающие вдоль линий разлома между цивилизациями, ведут борьбу, зачастую кровопролитную, за земли и власть друг над другом. На макроуровне страны, относящиеся к разным цивилизациям, соперничают из-за влияния в военной и экономической сфере, борются за контроль над международными организациями и третьими странами, стараясь утвердить собственные политические и религиозные ценности.

 

Линии разлома между цивилизациями

 

Если в годы холодной войны основные очаги кризисов и кровопролития сосредоточивались вдоль политических и идеологических границ, то теперь они перемещаются на линии разлома между цивилизациями. Холодная война началась с того момента, когда “железный занавес” разделил Европу политически и идеологически. Холодная война закончилась с исчезновением “железного занавеса”. Но как только был ликвидирован идеологический раздел Европы, вновь возродился ее культурный раздел на западное христианство, с одной стороны, и православие и ислам – с другой. Возможно, что наиболее важной разделительной линией в Европе является, как считает У. Уоллис, восточная граница западного христианства, сложившаяся к 1500 г. Она пролегает вдоль нынешних границ между Россией и Финляндией, между прибалтийскими странами и Россией, рассекает Белоруссию и Украину, сворачивает западнее, отделяя Трансильванию от остальной части Румынии, а затем, проходя по Югославии, почти в точности совпадает с линией, ныне отделяющей Хорватию и Словению от остальной Югославии. На Балканах эта линия, конечно же, совпадает с исторической границей между Габсбургской и Османской империями. Севернее и западнее этой линии проживают протестанты и католики. У них – общий опыт европейской истории: феодализм, Ренессанс, Реформация, Просвещение, Великая французская революция, промышленная революция. Их экономическое положение, как правило, гораздо лучше, чем у людей, живущих восточнее. Сейчас они могут рассчитывать на более тесное сотрудничество в рамках единой европейской экономики и консолидацию демократических политических систем. Восточнее и южнее этой линии живут православные христиане и мусульмане. Исторически они [c.37] относились к Османской либо царской империи, и до них донеслось лишь эхо исторических событий, определивших судьбу Запада. Экономически они отстают от Запада, и, похоже, менее подготовлены к созданию устойчивых демократических политических систем. И сейчас “бархатный занавес” культуры сменил “железный занавес” идеологии в качестве главной демаркационной линии в Европе. События в Югославии показали, что это линия не только культурных различий, но временами и кровавых конфликтов.

Уже 13 веков тянется конфликт вдоль линии разлома между западной и исламской цивилизациями. Начавшееся с возникновением ислама продвижение арабов и мавров на Запад и на Север завершилось лишь в 732 г. На протяжении XI-XIII веков крестоносцы с переменным успехом пытались принести в Святую Землю христианство и установить там христианское правление. В XIV-XVII столетии инициативу перехватили турки-османы. Они распространили свое господство на Ближний Восток и на Балканы, захватили Константинополь и дважды осаждали Вену. Но в XIX -начале XX в. власть турок-османов стала клониться к упадку. Большая часть Северной Африки и Ближнего Востока оказалась под контролем Англии, Франции и Италии.

По окончании второй мировой войны настал черед отступать Западу. Колониальные империи исчезли. Заявили о себе сначала арабский национализм, а затем и исламский фундаментализм. Запад попал в тяжкую зависимость от стран Персидского залива, снабжавших его энергоносителями, – мусульманские страны, богатые нефтью, богатели деньгами, а если желали, то и оружием. Произошло несколько войн между арабами и Израилем, созданным по инициативе Запада. На протяжении 50-х годов Франция почти непрерывно вела кровопролитную войну в Алжире. В 1956 г британские и французские войска вторглись в Египет. В 1958 г. американцы вошли в Ливан. Впоследствии они неоднократно туда возвращались, а также совершали нападения на Ливию и участвовали во многочисленных военных столкновениях с Ираном. В ответ на это арабские и исламские террористы при поддержке по меньшей мере трех ближневосточных правительств воспользовались оружием слабых и стали взрывать западные самолеты, здания и захватывать заложников. Состояние войны между Западом и арабскими странами достигло апогея в 1990 г., когда США направили в Персидский залив многочисленную армию – защищать одни арабские страны – от агрессии других. По окончании этой войны планы НАТО составляются с учетом потенциальной опасности и нестабильности вдоль “южных границ”.

Военная конфронтация между Западом и исламским миром продолжается целое столетие, и нет намека на ее смягчение. Скорее наоборот, она может еще больше обостриться. Война в Персидском заливе заставила многих арабов почувствовать гордость – Саддам Хусейн напал на Израиль и оказал сопротивление Западу. Но она же породила и чувства унижения и обиды, вызванные военным присутствием Запада в Персидском заливе, его силовым превосходством и своей очевидной неспособностью определять собственную судьбу. К тому же многие арабские страны – не только экспортеры нефти – подошли к такому уровню экономического и социального развития, который несовместим с автократическими формами правления. Попытки ввести там демократию становятся все настойчивее. Политические системы некоторых арабских стран приобрели определенную долю открытости. Но это идет на пользу главным образом исламским фундаменталистам. Короче говоря, в арабском мире западная демократия усиливает антизападные политические силы. Возможно это преходящее явление, но оно несомненно усложняет отношения между исламскими странами и Западом.

Эти отношения осложняются и демографическими факторами. Стремительный рост населения в арабских странах, особенно в Северной Африке, увеличивает эмиграцию в страны Западной Европы. В свою очередь наплыв эмигрантов, происходящий на фоне постепенной ликвидации внутренних границ между западноевропейскими странами, вызвал острое политическое неприятие. В Италии, Франции и Германии расистские настроения приобретают все более открытую форму а начиная с 1990 г. постоянно нарастают политическая реакция и насилие в отношении арабских и турецких эмигрантов.

Обе стороны видят во взаимодействии между исламским и западным миром конфликт цивилизации. “Западу наверняка предстоит конфронтация с мусульманским [c.38] миром, – пишет индийский журналист мусульманского вероисповедания М. Акбар. – Уже сам факт широкого распространения исламского мира от Магриба до Пакистана приведет к борьбе за новый мировой порядок”. К сходным выводам приходит и Б. Льюис: “Перед нами настроение и движение совершенно иного уровня, неподвластные контролю политики и правительств, которые хотят их использовать. Это ни много ни мало конфликт цивилизаций – возможно, иррациональная, но исторически обусловленная реакция нашего древнего соперника против нашей иудео-христианской традиции, нашего мирского настоящего и глобальной экспансии того и другого”2.

На протяжении истории арабо-исламская цивилизация находилась в постоянном антагонистическом взаимодействии с языческим, анимистическим, а ныне по преимуществу христианским чернокожим населением Юга. В прошлом этот антагонизм олицетворялся в образе араба-работорговца и чернокожего раба. Сейчас он проявляется в затяжной гражданской войне между арабским и темнокожим населением в Судане, в вооруженной борьбе между инсургентами (которых поддерживает Ливия) и правительством в Чаде, в натянутых отношениях между православными христианами и мусульманами на мысе Горн, а также в политических конфликтах, доходящих до кровавых столкновений между мусульманами и христианами, в Нигерии. Процесс модернизации и распространения христианства на африканском континенте скорее всего лишь увеличит вероятность насилия вдоль этой линии межцивилизационного разлома. Симптомом обострения ситуации явилась речь папы Иоанна-Павла II в феврале 1993 г. в Хартуме. В ней он обрушился на действия суданского исламистского правительства, направленные против христианского меньшинства в Судане.

На северных рубежах исламского региона конфликт разворачивается главным образом между православным населением и мусульманским. Здесь следует упомянуть резню в Боснии и Сараево, незатухающую борьбу между сербами и албанцами, натянутые отношения между болгарами и турецким меньшинством в Болгарии, кровопролитные столкновения между осетинами и ингушами, армянами и азербайджанцами, конфликты между русскими и мусульманами в Средней Азии, размещение российских войск в Средней Азии и на Кавказе с целью защитить интересы России. Религия подогревает возрождающуюся этническую самоидентификацию, и все это усиливает опасения русских насчет безопасности их южных границ. Эту озабоченность почувствовал А. Рузвельт. Вот что он пишет: “Значительная часть истории России заполнена приграничной борьбой между славянами и тюрками. Эта борьба началась со времен основания российского государства более тысячи лет назад. В тысячелетней борьбе славян с их восточными соседями – ключ к пониманию не только российской истории, но и российского характера. Чтобы понять нынешние российские реалии, нужно не забывать о тюркской этнической группе, поглощавшей внимание русских на протяжении многих столетий”3.

Конфликт цивилизаций имеет глубокие корни и в других регионах Азии. Уходящая в глубину истории борьба между мусульманами и индусами выражается сегодня не только в соперничестве между Пакистаном и Индией, но и в усилении религиозной вражды внутри Индии между все более воинственными индуистскими группировками и значительным мусульманским меньшинством. В декабре 1992 г., после разрушения мечети Айодха, встал вопрос о том, останется ли Индия светской и демократической, или превратится в индуистское государство. В Восточной Азии Китай выдвигает территориальные притязания почти ко всем своим соседям. Он беспощадно расправился с буддистами в Тибете, а сейчас готов столь же решительно разделаться с тюрко-исламским меньшинством. По окончании “холодной войны” противоречия между Китаем и США проявились с особой силой в таких областях, как права человека, торговля и проблема нераспространения оружия массового уничтожения, и нет никаких надежд на их смягчение. Как сказал в 1991 г. Дэн Сяопин, “новая холодная война между Китаем и Америкой продолжается”.

Высказывание Дэн Сяопина можно отнести и ко все более осложняющимся отношениям между Японией и США. Культурные различия усиливают экономический конфликт между этими странами. Каждая сторона обвиняет другую в расизме, но по крайней мере со стороны США отторжение носит не расовый, а культурный характер. Трудно вообразить себе два общества, более далекие друг от друга по фундаментальным [c.39] ценностям, установкам и стилю поведения. Экономические разногласия США с Европой не менее серьезны, но они не столь политически выпуклы и эмоционально окрашены, ибо противоречия между американской и европейской культурами гораздо менее драматичны, чем между американской и японской цивилизациями.

Уровень потенциальной возможности насилия при взаимодействии различных цивилизаций может варьироваться. В отношениях между американской и европейской субцивилизациями преобладает экономическая конкуренция, как и в отношениях между Западом в целом и Японией. В то же время в Евразии расползающиеся этнические конфликты, доходящие до “этнических чисток”, отнюдь не являются редкостью. Чаще всего они происходят между группами, относящимися к разным цивилизациям, и в этом случае принимают наиболее крайние формы. Исторически сложившиеся границы между цивилизациями евразийского континента вновь сейчас полыхают в огне конфликтов. Особого накала эти конфликты достигают по границам исламского мира, полумесяцем раскинувшегося на пространстве между Северной Африкой и Средней Азией. Но насилие практикуется и в конфликтах между мусульманами, с одной стороны, и православными сербами на Балканах, евреями в Израиле, индусами в Индии, буддистами в Бирме и католиками на Филиппинах – с другой. Границы исламского мира везде и всюду залиты кровью.

 

Сплочение цивилизаций: синдром “братских стран”

 

Группы или страны, принадлежащие к одной цивилизации, оказавшись вовлеченными в войну с людьми другой цивилизации, естественно пытаются заручиться поддержкой представителей своей цивилизации. По окончании холодной войны складывается новый мировой порядок, и по мере его формирования, принадлежность к одной цивилизации или, как выразился X. Д. С. Гринвэй, “синдром братских стран” приходит на смену политической идеологии и традиционным соображениям поддержания баланса сил в качестве основного принципа сотрудничества и коалиций. О постепенном возникновении этого синдрома свидетельствуют все конфликты последнего времени – в Персидском заливе, на Кавказе, в Боснии. Правда, ни один из – этих конфликтов не был полномасштабной войной между цивилизациями, но каждый включал в себя элементы внутренней консолидации цивилизаций. По мере развития конфликтов этот фактор, похоже, приобретает все большее значение. Его нынешняя роль – предвестник грядущего.

Первое. В ходе конфликта в Персидском заливе одна арабская страна вторглась в другую, а затем вступила в борьбу с коалицией арабских, западных и прочих стран. Хотя открыто на сторону Саддама Хусейна встали лишь немногие мусульманские правительства, но неофициально его поддержали правящие элиты многих арабских стран, и он получил огромную популярность среди широких слоев арабского населения. Исламские фундаменталисты сплошь и рядом поддерживали Ирак, а не правительства Кувейта и Саудовской Аравии, за спиной которых стоял Запад. Подогревая арабский национализм, Саддам Хусейн неприкрыто апеллировал к исламу. Он и его сторонники старались представить эту войну как войну между цивилизациями. “Это не мир воюет против Ирака, – говорилось в получившей широкую известность речи Сафара Аль Хавали, декана факультета исламистики университета Ум Аль Кура в Мекке, – это Запад воюет против ислама”. Переступив через соперничество между Ираном и Ираком, религиозный лидер Ирана аятолла Али Хомейни призвал к священной войне против Запада: “Борьба против американской агрессии, алчности, планов и политики будет считаться джихадом, и каждый, кто погибнет на этой войне, будет причислен к мученикам”. “Эта война, – заявил король Иордании Хусейн, – ведется против всех арабов и мусульман, а не только против Ирака”.

Сплочение значительной части арабской элиты и населения в их поддержке Саддама Хусейна вынудило арабские правительства, вначале примкнувшие к антииракской коалиции, ограничить свои действия и смягчить публичные заявления. Арабские правительства дистанцировались или выступили против дальнейших попыток Запада оказать давление на Ирак, в том числе против введения летом 1992 г. зоны, запрещенной для полетов, и бомбардировки Ирака в январе 1993 г. В 1990 г. в [c.40] антииракскую коалицию входили Запад, Советский Союз, Турция и арабские страны. В 1993 г. в ней остались практически только Запад и Кувейт.

Сравнивая решительность Запада в случае с Ираком с его неспособностью защитить боснийских мусульман от сербов и применить санкции против Израиля за несоблюдение тем резолюций ООН, мусульмане упрекают Запад в двойной морали. Но мир, где происходит столкновение цивилизаций, – это неизбежно мир с двойной моралью: одна используется по отношению к “братским странам”, а другая – по отношению ко всем остальным.

Второе. Синдром “братских стран” проявляется также в конфликтах на территории бывшего Советского Союза. Военные успехи армян в 1992-1993 годах подтолкнули Турцию к усиленной поддержке родственного ей в религиозном, этническом и языковом отношении Азербайджана. “Народ Турции испытывает те же чувства, что и азербайджанцы, – заявил в 1992 г. один высокопоставленный турецкий чиновник. – Мы оказались под давлением. Наши газеты полны фотографий, на которых запечатлены зверства армян. Нам задают вопрос: неужели мы всерьез собираемся и впредь проводить политику нейтралитета? Наверное, мы должны показать Армении, что в этом регионе есть великая Турция”. С этим согласился и президент Турции Тургут Озал, заметивший, что Армению следует немного припугнуть. В 1993 г. он повторил угрозу: “Турция еще покажет свои клыки!” Военно-воздушные силы Турции совершают разведывательные полеты вдоль армянской границы. Турция задерживает поставки продовольствия и воздушные рейсы в Армению. Турция и Иран объявили, что они не допустят расчленения Азербайджана. В последние годы своего существования советское правительство поддерживало Азербайджан, где у власти по-прежнему были коммунисты. Однако с распадом Советского Союза политические мотивы сменились религиозными. Теперь российские войска сражаются на стороне армян, а Азербайджан обвиняет российское правительство в том, что оно совершило поворот на 180 градусов и поддерживает теперь христианскую Армению.

Третье. Если посмотреть на войну в бывшей Югославии, то здесь западная общественность проявила симпатии и поддержку боснийских мусульман, а также ужас и отвращение к зверствам, творимым сербами. В тоже время ее относительно мало взволновали нападения на мусульман со стороны хорватов и расчленение Боснии и Герцеговины. На ранних этапах распада Югославии необычные для нее дипломатическую инициативу и нажим проявила Германия, склонившая остальные 11 стран – членов ЕС последовать ее примеру и признать Словению и Хорватию. Стремясь укрепить позиции этих двух католических стран, Ватикан признал Словению и Хорватию еще до того, как это сделало Европейское Сообщество. Европейскому примеру последовали США. Таким образом, ведущие страны европейской цивилизации сплотились для поддержки своих единоверцев. А затем стали поступать сообщения о том, что Хорватия в большом объеме получает оружие из Центральной Европы и других стран Запада. С другой стороны, правительство Бориса Ельцина пыталось придерживаться политики середины, чтобы не испортить отношения с православными сербами и в то же время не противопоставить Россию Западу. Тем не менее российские консерваторы и националисты, среди которых было немало народных депутатов, нападали на правительство за недостаточную поддержку сербов. К началу 1993 г. несколько сот российских граждан служили в сербских войсках и, согласно сообщениям, в Сербию поставлялось российское оружие.

Исламские правительства и политические группировки, в свою очередь, клеймят Запад за то, что он не встал на защиту боснийских мусульман. Иранские руководители призывают мусульман всего мира оказать помощь Боснии. Вопреки эмбарго ООН, Иран поставляет в Боснию солдат и оружие. Поддерживаемые Ираном ливанские группировки посылают боевиков для обучения и организации боснийских вооруженных сил. Сообщалось, что в 1993 г. в Боснии сражалось до 4000 мусульман более чем из двадцати исламских стран. Правительства Саудовской Аравии и других стран испытывают все более мощное давление со стороны фундаменталистских группировок, требующих более решительной поддержки Боснии. Согласно сообщениям, к концу 1992 г. Саудовская Аравия по сути финансировала снабжение боснийских мусульман оружием и продовольствием. Это значительно повысило их боеспособность перед лицом сербов. [c.41]

В 30-е годы гражданская война в Испании вызвала вмешательство стран, бывших в политическом отношении фашистскими, коммунистическими и демократическими. Сегодня, в 90-х годах, конфликт в Югославии вызывает вмешательство стран, которые делятся на мусульманские, православные и западнохристианские. Эта параллель не осталась незамеченной. “Война в Боснии и Герцеговине стала эмоциональным эквивалентом борьбы против фашизма в годы гражданской воины в Испании, – заметил один обозреватель из Саудовской Аравии. – Те, кто погибает на этой войне, считаются мучениками, отдавшими жизни ради спасения братьев-мусульман”.

Конфликты и насилие возможны и между странами, принадлежащими к одной цивилизации, а также внутри этих стран. Но они, как правило, не столь интенсивны и всеобъемлющи, как конфликты между цивилизациями. Принадлежность к одной цивилизации снижает вероятность насилия в тех случаях, когда, не будь этого обстоятельства, до него бы непременно дошло дело. В 1991-92 годах многие были обеспокоены возможностью военного столкновения между Россией и Украиной из-за спорных территорий – в первую очередь Крыма, – а также Черноморского флота, ядерных арсеналов и экономических проблем. Но если принадлежность к одной цивилизации что-то значит, вероятность вооруженного конфликта между Россией и Украиной не очень велика. Это два славянских, по большей части православных народа, на протяжении столетий имевших тесные связи. И поэтому в начале 1993 г., несмотря на все причины для конфликта, лидеры обеих стран успешно вели переговоры, устраняя разногласия. В это время на территории бывшего Советского Союза шли серьезные бои между мусульманами и христианами; напряженность, доходящая до прямых столкновений, определяла отношения между западными и православными христианами в Прибалтике; – но между русскими и украинцами дело до насилия не дошло.

До сих пор сплочение цивилизаций принимало ограниченные формы, но процесс развивается, и у него есть значительный потенциал на будущее. По мере продолжения конфликтов в Персидском заливе, на Кавказе и в Боснии, позиции разных стран и расхождения между ними все больше определялись цивилизационной принадлежностью. Политические деятели популистского толка, религиозные лидеры и средства массовой информации обрели в этом мощное орудие, обеспечивающее им поддержку широких масс населения и позволяющее оказывать давление на колеблющиеся правительства. В ближайшем будущем наибольшую угрозу перерастания в крупномасштабные войны будут нести в себе те локальные конфликты, которые, подобно конфликтам в Боснии и на Кавказе, завязались вдоль линий разлома между цивилизациями. Следующая мировая война, если она разразится, будет войной между цивилизациями.

 

Запад против остального мира

 

По отношению к другим цивилизациям Запад находится сейчас на вершине своего могущества. Вторая сверхдержава – в прошлом его оппонент, исчезла с политической карты мира. Военный конфликт между западными странами немыслим, военная мощь Запада не имеет равных. Если не считать Японии, у Запада нет экономических соперников. Он главенствует в политической сфере, в сфере безопасности, а совместно с Японией – ив сфере экономики. Мировые политические проблемы и проблемы безопасности эффективно разрешаются под руководством США, Великобритании и Франции, мировые экономические проблемы – под руководством США, Германии и Японии. Все эти страны имеют самые тесные отношения друг с другом, не допуская в свой круг страны поменьше, почти все страны незападного мира. Решения, принятые Советом Безопасности ООН или Международным валютным фондом и отражающие интересы Запада, подаются мировой общественности как соответствующие насущным нуждам мирового сообщества. Само выражение “мировое сообщество” превратилось в эвфемизм, заменивший выражение “свободный мир”. Оно призвано придать общемировую легитимность действиям, отражающим интересы США и других западных стран4. При посредстве МВФ и других международных экономических организаций Запад реализует свои экономические интересы и навязывает другим странам экономическую политику по собственному усмотрению. В незападных странах МВФ, несомненно, пользуется поддержкой министров[c.42] финансов и кое-кого еще, но подавляющее большинство населения имеете нем самое нелестное мнение. Г. Арбатов охарактеризовал чиновников МВФ как “необольшевиков, с удовольствием отнимающих деньги у других людей, навязывающих им недемократические и чуждые правила экономического и политического поведения и лишающих их экономической свободы”.

Запад доминирует в Совете Безопасности ООН, и его решения, лишь иногда смягчаемые вето со стороны Китая, обеспечили Западу законные основания для использования силы от имени ООН с тем, чтобы изгнать Ирак из Кувейта и уничтожить сложные виды его вооружений, а также способность производить такого рода вооружения. Беспрецедентным было и выдвинутое США, Великобританией и Францией от имени Совета Безопасности требование к Ливии выдать подозреваемых во взрыве самолета авиакомпании “Панамерикан”. Когда Ливия отказалась выполнить это требование, на нее были наложены санкции. Разбив самую мощную из арабских армий, Запад без колебаний стал всем своим весом давить на арабский мир. По сути дела Запад использует международные организации, военную мощь и финансовые ресурсы для того, чтобы править миром, утверждая свое превосходство, защищая западные интересы и утверждая западные политические и экономические ценности.

Так, по крайней мере, видят сегодняшний мир незападные страны, и в их взгляде есть значительная доля истины. Различия в масштабах власти и борьба за военную, экономическую и политическую власть являются, таким образом, одним из источников конфликта между Западом и другими цивилизациями. Другой источник конфликта – различия в культуре, в базовых ценностях и верованиях. В. С. Нейпол утверждал, что западная цивилизация – универсальна и годится для всех народов. На поверхностном уровне многое из западной культуры действительно пропитало остальной мир. Но на глубинном уровне западные представления и идеи фундаментально отличаются от тех, которые присущи другим цивилизациям. В исламской, конфуцианской, японской, индуистской, буддистской и православной культурах почти не находят отклика такие западные идеи, как индивидуализм, либерализм, конституционализм, права человека, равенство, свобода, верховенство закона, демократия, свободный рынок, отделение церкви от государства. Усилия Запада, направленные на пропаганду этих идей, зачастую вызывают враждебную реакцию против “империализма прав человека” и способствуют укреплению исконных ценностей собственной культуры. Об этом, в частности, свидетельствует поддержка религиозного фундаментализма молодежью незападных стран. Да и сам тезис о возможности “универсальной цивилизации” – это западная идея. Она находится в прямом противоречии с партикуляризмом большинства азиатских культур, с их упором на различия, отделяющие одних людей от других. И действительно, как показало сравнительное исследование значимости ста ценностных установок в различных обществах, “ценности, имеющие первостепенную важность на Западе, гораздо менее важны в остальном мире”5. В политической сфере эти различия наиболее отчетливо обнаруживаются в попытках Соединенных Штатов и других стран Запада навязать народам других стран западные идеи демократии и прав человека. Современная демократическая форма правления исторически сложилась на Западе. Если она и утвердилась кое-где в незападных странах, то лишь как следствие западного колониализма или нажима.

Судя по всему, центральной осью мировой политики в будущем станет конфликт между “Западом и остальным миром”, как выразился К. Махбубани, и реакция незападных цивилизаций на западную мощь и ценности6. Такого рода реакция, как правило, принимает одну из трех форм, или же их сочетание.

Во-первых, и это самый крайний вариант, незападные страны могут последовать примеру Северной Кореи или Бирмы и взять курс на изоляцию – оградить свои страны от западного проникновения и разложения и в сущности устраниться от участия в жизни мирового сообщества, где доминирует Запад. Но за такую политику приходится платить слишком высокую цену, и лишь немногие страны приняли ее в полном объеме.

Вторая возможность – попробовать примкнуть к Западу и принять его ценности и институты. На языке теории международных отношений это называется “вскочить на подножку поезда”.[c.43]

Третья возможность – попытаться создать противовес Западу, развивая экономическую и военную мощь и сотрудничая с другими незападными странами против Запада. Одновременно можно сохранять исконные национальные ценности и институты – иными словами, модернизироваться, но не вестернизироваться.

 

Расколотые страны

 

В будущем, когда принадлежность к определенной цивилизации станет основой самоидеитификации людей, страны, в населении которых представлено несколько цивилизационных групп, вроде Советского Союза или Югославии, будут обречены на распад. Но есть и внутренне расколотые страны – относительно однородные в культурном отношении, но в которых нет согласия по вопросу о том, к какой именно цивилизации они принадлежат. Их правительства, как правило, хотят “вскочить на подножку поезда” и примкнуть к Западу, но история, культура и традиции этих стран ничего общего с Западом не имеют.

Самый яркий и типичный пример расколотой изнутри страны – Турция. Турецкое руководство конца XX в. сохраняет верность традиции Ататюрка и причисляет свою страну к современным, секуляризованным нациям-государствам западного типа. Оно сделало Турцию союзником Запада по НАТО и во время войны в Персидском заливе, оно добивается принятия страны в Европейское Сообщество. В то же самое время отдельные элементы турецкого общества поддерживают возрождение исламских традиций и утверждают, что в своей основе Турция – это ближневосточное мусульманское государство. Мало того, тогда как политическая элита Турции считает свою страну западным обществом, политическая элита Запада этого не признает. Турцию не принимают в ЕС, и подлинная причина этого, по словам президента Озала, “в том, что мы – мусульмане, а они – христиане, но они это не говорят открыто”. Куда податься Турции, которая отвергла Мекку и сама отвергнута Брюсселем? Не исключено, что ответ гласит: “Ташкент”. Крах СССР открывает перед Турцией уникальную возможность стать лидером возрождающейся тюркской цивилизации, охватывающей семь стран на пространстве от берегов Греции до Китая. Поощряемая Западом, Турция прилагает все усилия, чтобы выстроить для себя эту новую идентичность.

В сходном положении оказалась в последнее десятилетие и Мексика. Если Турция отказалась от своего исторического противостояния Европе и попыталась присоединиться к ней, то Мексика, которая ранее идентифицировала себя через противостояние Соединенным Штатам, теперь старается подражать этой стране и стремится войти в североамериканскую зону свободной торговля (НАФТА). Мескиканские политики заняты решением грандиозной задачи – заново сформулировать идентичность Мексики и с этой целью проводят фундаментальные экономические реформы, которые со временем должны повлечь за собой и коренные политические преобразования. В 1991 г. первый советник президента Карлоса Салинаса подробно описывал мне преобразования, осуществляемые правительством Салинаса. Когда он закончил, я сказал: “Ваши слова произвели на меня сильное впечатление. Похоже, что в принципе вы хотели бы превратить Мексику из латиноамериканской в североамериканскую страну”. Он с удивлением взглянул на меня и воскликнул: “Совершенно верно! Именно это мы и пытаемся сделать, но, разумеется, об этом никто не говорит в открытую!” Это замечание показывает, что в Мексике, как и в Турции, новому определению национальной идентичности противятся влиятельные общественные силы. В Турции политические деятели европейской ориентации вынуждены делать жесты в сторону ислама (Озал совершает хадж в Мекку). Точно так же и лидеры Мексики, ориентированные на Северную Америку, вынуждены делать жесты в сторону тех, кто считает Мексику латиноамериканской страной (иберо-американская встреча в верхах, организованная Салинасом в Гвадалахаре).

Исторически внутренний раскол глубже всего затронул Турцию. Для Соединенных Штатов ближайшая расколотая изнутри страна – Мексика. В глобальном же масштабе самой значительной расколотой страной остается Россия. Вопрос о том, является ли Россия частью Запада, или она возглавляет свою особую, православно-славянскую цивилизацию, на протяжении российской истории ставился неоднократно. После победы коммунистов проблема еще больше запуталась: взяв на вооружение [c.44] западную идеологию, коммунисты приспособили ее к российским условиям и затем от имени этой идеологии бросили вызов Западу. Коммунистическое господство сняло с повестки дня исторический спор между западниками и славянофилами. Но после дискредитации коммунизма русский народ вновь столкнулся с этой проблемой.

Президент Ельцин заимствует западные принципы и цели, стараясь превратить Россию в “нормальную” страну западного мира. Однако и правящая элита, и широкие массы российского общества расходятся во мнениях по этому пункту. Один из умеренных противников вестернизации России С. Станкевич считает, что Россия должна отказаться от курса на “атлантизм”, который сделает ее европейской страной, частью мировой экономической системы и восьмым номером в нынешней Семерке развитых стран, что она не должна делать ставку на Германию и США – ведущие страны Атлантического союза. Отвергая и чисто “евразийскую” политику, Станкевич тем не менее полагает, что России следует уделять первостепенное внимание защите русских, проживающих за границей. Он подчеркивает тюркские и мусульманские связи России и настаивает “на более приемлемом перераспределении российских ресурсов, пересмотре приоритетов, связей и интересов в пользу Азии – в сторону Востока. Люди такого толка критикуют Ельцина за подчинение интересов России Западу, за снижение ее оборонной мощи, за отказ от поддержки традиционных союзников – например, Сербии, и за избранный им путь проведения экономических и политических реформ, причиняющий народу неисчислимые страдания. Проявлением этой тенденции является и возрождение интереса к идеям П. Савицкого, который еще в 20-е годы писал, что Россия является “уникальной евразийской цивилизацией”7. Есть и более резкие голоса, иногда откровенно националистические, антизападные и антисемитские. Они призывают возродить военную мощь России и установить более тесные связи с Китаем и мусульманскими странами. Народ России расколот не меньше, чем политическая элита. Опрос общественного мнения в европейской части страны весной 1992 г. показал, что 40% населения положительно настроено по отношению к Западу, а 36% – отрицательно. В начале 90-х годов, как и на протяжении почти всей своей истории, Россия остается внутренне расколотой страной.

Чтобы расколотая изнутри страна смогла заново обрести свою культурную идентичность, должны быть соблюдены три условия. Во-первых, необходимо, чтобы политическая и экономическая элита этой страны в целом поддерживала и приветствовала такой шаг. Во-вторых, ее народ должен быть согласен, пусть неохотно, на принятие новой идентичности. В-третьих, господствующие группы той цивилизации, в которую расколотая страна пытается влиться, должны быть готовы принять “новообращенного”. В случае Мексики соблюдены все три условия. В случае Турции – первые два. И совсем неясно, как же обстоит дело с Россией, желающей присоединиться к Западу. Конфликт между либеральной демократией и марксизмом-ленинизмом был конфликтом идеологий, которые, невзирая на все различия, хотя бы внешне ставили одни и те же основные цели: свободу, равенство и процветание. Но Россия традиционалистская, авторитарная, националистическая будет стремиться к совершенно иным целям. Западный демократ вполне мог вести интеллектуальный спор с советским марксистом. Но это будет немыслимое русским традиционалистом. И если русские, перестав быть марксистами, не примут либеральную демократию и начнут вести себя как россияне, а не как западные люди, отношения между Россией и Западом опять могут стать отдаленными и враждебными8.

 

Конфуцианско-исламский блок

 

Препятствия, встающие на пути присоединения незападных стран к Западу, варьируются по степени глубины и сложности. Для стран Латинской Америки и Восточной Европы они не столь уж велики. Для православных стран бывшего Советского Союза – гораздо значительнее. Но самые серьезные препятствия встают перед мусульманскими, конфуцианскими, индуистскими и буддистскими народами. Японии удалось добиться единственной в своем роде позиции ассоциированного члена западного мира; в каких-то отношениях она входит в число западных стран, но несомненно отличается от них по своим важнейшим измерениям. Те страны, которые по соображениям культуры или власти не хотят или не могут присоединиться к [c.45] Западу, конкурируют с ним, наращивая собственную экономическую, военную и политическую мощь. Они добиваются этого и за счет внутреннего развития, и за счет сотрудничества с другими незападными странами. Самый известный пример такого сотрудничества – конфуцианско-исламский блок, сложившийся как вызов западным интересам, ценностям и мощи.

Почти все без исключения западные страны сейчас сокращают свои военные арсенала. Россия под руководством Ельцина делает то же самое. А Китай, Северная Корея и целый ряд ближневосточных стран существенно наращивают военный потенциал. С этой целью они импортируют оружие из западных и незападных стран и развивают собственную военную промышленность. В результате возник феномен, названный Ч. Кроутхэммом феноменом “вооруженных стран”, причем “вооруженные страны” – это отнюдь не страны Запада. Другой результат – переосмысление концепции контроля над вооружениями. Идея контроля над вооружениями была выдвинута Западом. На протяжении холодной войны первоочередной целью такого контроля являлось достижение устойчивого военного равновесия между Соединенными Штатами и их союзниками, с одной стороны, и Советским Союзом и его союзниками – с другой. В эпоху после холодной войны первейшая цель контроля над вооружениями – предотвратить наращивание незападными странами их военного потенциала, представляющего потенциальную угрозу западным интересам. Чтобы добиться этого, Запад использует международные соглашения, экономическое давление, контроль над перемещением оружия и военных технологий.

Конфликт между Западом и конфуцианско-исламскими государствами в значительной мере (хотя и не исключительно) сосредоточен вокруг проблем ядерного, химического и биологического оружия, баллистических ракет и других сложных средств доставки такого оружия, а также систем управления, слежения и иных электронных средств поражения целей. Запад провозглашает принцип нераспространения как всеобщую и обязательную норму, а договоры о нераспространении и контроль – как средство реализации этой нормы. Предусмотрена система разнообразных санкций против тех, кто способствует распространению современных видов оружия, и привилегий тем, кто соблюдает принцип нераспространения. Естественно, что основное внимание уделяется странам, которые настроены враждебно по отношению к Западу или склонны к этому потенциально.

Со своей стороны незападные страны отстаивают свое право приобретать, производить и размещать любое оружие, которое они считают необходимым для собственной безопасности. Они в полной мере усвоили истину, высказанную министром обороны Индии в ответ на вопрос о том, какой урок он извлек из войны в Персидском заливе: “Не связывайтесь с Соединенными Штатами, если у вас нет ядерного оружия”. Ядерное, химическое и ракетное оружие рассматривается – возможно, ошибочно – как потенциальный противовес колоссальному превосходству Запада в области обычных вооружений. Конечно, у Китая уже есть ядерное оружие. Пакистан и Индия могут его разместить на своих территориях. Северная Корея, Иран, Ирак, Ливия и Алжир явно пытаются приобрести его. Высокопоставленный иранский чиновник заявил, что все мусульманские страны должны обладать ядерным оружием, а в 1988 г. президент Ирана якобы издал указ с призывом производить “химическое, биологическое и радиологическое оружие, наступательное и оборонительное”.

Важную роль в создании антизападного военного потенциала играет расширение военной мощи Китая и его способности наращивать ее и в дальнейшем. Благодаря успешному экономическому развитию, Китай постоянно увеличивает военные расходы и энергично модернизирует свою армию. Он покупает оружие у стран бывшего Советского Союза, проводит работы по созданию собственных баллистических ракет дальнего радиуса действия, и в 1992 г. провел испытательный ядерный взрыв мощностью в одну мегатонну. Проводя политику расширения своего влияния, Китай разрабатывает системы дозаправки в воздухе и приобретает авианосцы. Военная мощь Китая и его притязания на господство в Южно-Китайском море порождают гонку вооружений в Юго-Восточной Азии. Китай выступает в роли крупного экспортера оружия и военных технологий. Ливии и Ираку он поставляет сырье, которое может быть использовано для производства ядерного оружия и нервно-паралитических газов. С его помощью в Алжире был построен реактор, пригодный для проведения исследований и производства ядерного оружия. Китай продал Ирану ядерную [c.46] технологию, которая, по мнению американских специалистов, может использоваться только для производства оружия. Пакистану Китай поставил детали ракет с 300-мильным радиусом действия. Уже некоторое время программа производства ядерного оружия разрабатывается в Северной Корее – известно, что эта страна продала Сирии и Ирану новейшие виды ракет и ракетную технологию. Как правило, поток оружия и военных технологий идет из Юго-Восточной Азии в сторону Ближнего Востока. Но есть и некоторое движение в противоположном направлении. Ракеты “Стингер”, к примеру, Китай получил из Пакистана.

Таким образом, сложился конфуцианско-исламский военный блок. Его цель – содействовать своим членам в приобретении оружия и военных технологий, необходимых для создания противовеса военной мощи Запада. Будет ли он долговечным – неизвестно. Но на сегодня, это, как выразился Д. Маккерди, – “союз изменников, возглавляемый распространителями ядерного оружия и их сторонниками”. Между исламско-конфуцианскими странами и Западом разворачивается новый виток гонки вооружений. На предыдущем этапе каждая сторона разрабатывала и производила оружие с целью добиться равновесия или превосходства над другой стороной. Сейчас же одна сторона разрабатывает и производит новые виды оружия, а другая пытается ограничить и предотвратить такое наращивание вооружений, одновременно сокращая собственный военный потенциал.

 

Выводы для Запада

 

В данной статье отнюдь не утверждается, что цивилизационная идентичность заменит все другие формы идентичности, что нации-государства исчезнут, каждая цивилизация станет политически единой и целостной, а конфликты и борьба между различными группами внутри цивилизаций прекратятся. Я лишь выдвигаю гипотезу о том, что 1) противоречия между цивилизациями важны и реальны; 2) цивилизационное самосознание возрастает; 3)конфликт между цивилизациями придет на смену идеологическим и другим формам конфликтов в качестве преобладающей формы глобального конфликта; 4) международные отношения, исторически являвшиеся игрой в рамках западной цивилизации, будут все больше девестернизироваться и превращаться в игру, где незападные цивилизации станут выступать не как пассивные объекты, а как активные действующие лица; 5) эффективные международные институты в области политики, экономики и безопасности будут складываться скорее внутри цивилизаций, чем между ними; 6) конфликты между группами, относящимися к разным цивилизациям, будут более частыми, затяжными и кровопролитными, чем конфликты внутри одной цивилизации; 7) вооруженные конфликты между группами, принадлежащими к разным цивилизациям, станут наиболее вероятным и опасным источником напряженности, потенциальным источником мировых войн; 8) главными осями международной политики станут отношения между Западом и остальным миром; 9) политические элиты некоторых расколотых незападных стран постараются включить их в число западных, но в большинстве случаев им придется столкнуться с серьезными препятствиями; 10) в ближайшем будущем основным очагом конфликтов будут взаимоотношения между Западом и рядом исламско-конфуцианских стран.

Это не обоснование желательности конфликта между цивилизациями, а предположительная картина будущего. Но если моя гипотеза убедительна, необходимо задуматься о том, что это означает для западной политики. Здесь следует провести четкое различие между краткосрочной выгодой и долгосрочным урегулированием. Если исходить из позиций краткосрочной выгоды, интересы Запада явно требуют: 1) укрепления сотрудничества и единства в рамках собственной цивилизации, прежде всего между Европой и Северной Америкой; 2)интеграции в состав Запада стран Восточной Европы и Латинской Америки, чья культура близка к западной; 3) поддержания и расширения сотрудничества с Россией и Японией; 4) предотвращения разрастания локальных межцивилизационных конфликтов в полномаштабные войны между цивилизациями; 5) ограничения роста военной мощи конфуцианских и исламских стран; 6) замедления сокращения военной мощи Запада и сохранения его военного превосходства в Восточной и Юго-Западной Азии; 7) использования конфликтов и разногласий между конфуцианскими и исламскими странами; 8) поддержки [c.47] представителей других цивилизаций, симпатизирующих западным ценностями и интересам; 9) укрепления международных институтов, отражающих и легитимизирующих западные интересы и ценности, и привлечения к участию в этих институтах незападных стран.

В долгосрочной же перспективе надо ориентироваться на другие критерии. Западная цивилизация является одновременно и западной, и современной. Незападные цивилизации попытались стать современными, не становясь западными. Но до сих пор лишь Японии удалось добиться в этом полного успеха. Незападные цивилизации и впредь не оставят своих попыток обрести богатство, технологию, квалификацию, оборудование, вооружение – все то, что входит в понятие “быть современным”. Но в то же время они постараются сочетать модернизацию со своими традиционными ценностями и культурой. Их экономическая и военная мощь будет возрастать, отставание от Запада сокращаться. Западу все больше и больше придется считаться с этими цивилизациями, близкими по своей мощи, но весьма отличными по своим ценностям и интересам. Это потребует поддержания его потенциала на уровне, который будет обеспечивать защиту интересов Запада в отношениях с другими цивилизациями. Но от Запада потребуется и более глубокое понимание фундаментальных религиозных и философских основ этих цивилизаций. Он должен будет понять, как люди этих цивилизаций представляют себе собственные интересы. Необходимо будет найти элементы сходства между западной и другими цивилизациями. Ибо в обозримом будущем не сложится единой универсальной цивилизации. Напротив, мир будет состоять из непохожих друг на друга цивилизаций, и каждой из них придется учиться сосуществовать со всеми остальными.