- •Владимир Алексеевич Мескин Грани русского символизма: в. Соловьев и ф. Сологуб
- •Аннотация
- •Глава I. Порубежная эпоха глазами художников, журналистов, ученых‑гуманитариев. Творческие искания. Два соло в символистском хоре
- •"Развал бытия"
- •Осмысление истории
- •Реабилитация Средневековья
- •Изящная словесность накануне "нового искусства"
- •В поисках утраченного
- •Голосов перекличка
- •Глава II. Владимир Сергеевич Соловьев. Вехи биографии. Искания разума и прозрения интуиции
- •Личность светлая и загадочная
- •Становление характера, мировоззрения
- •Поиски истины. Победы и поражения
- •Осмысление истории, христианства, искусства
- •Подведение итогов. Эстетика, этика личной жизни
- •Глава III. Федор Кузьмич Сологуб. Вехи биографии. Школа отечественной классики, немецкого романтизма, французского символизма. Творческие искания
- •Первое имя в новой главе русской поэзии и прозы
- •Хмурое детство. Литературные пробы
- •В большой литературе
- •Конец ознакомительного фрагмента.
Осмысление истории, христианства, искусства
Исторический процесс религиозный философ рассматривал как "богочеловеческий процесс", смысл которого – всеобщее спасение. Он не скрывал того, что его нравственная философия должна была, по возможности, разъяснять этот смысл людям. Иногда В.Соловьев мог назвать свой труд претенциозно "вечный завет", но в деле разъяснения всегда чувствовалась его искренняя заинтересованность, работа живой, ищущей мысли. Он не боялся уронить свое реноме и признавал собственные ошибки, причем в принципиальных вопросах. Так, в 1890‑х годах он отказался от давнего убеждения о предвечном существовании душ, согласился с ортодоксальным христианским пониманием того, что Бог есть единственная все из ничего творящая субстанция, что актом творения Он ничто превращает в нечто. В.Соловьев делал ревизию своих прошлых подходов и оценок многих мыслителей прошлого, от Оригена до Р.Декарта и Г.Лейбница.
Несмотря на все это, несмотря на скромность в общении и наглядный аскетизм в образе жизни, на сатирические автопародии и смешные эпиграммы на самого себя, некоторые авторы склонны были обвинять В.Соловьева в гордыне, в самолюбивых видах на пророческое служение. Однако его трудно представить преосвященством в ризах, он, скорее, напоминал пророка‑мученика, вечного странника, гонимого правдолюбца. Современники, имевшие возможность встречаться с В.Соловьевым, отмечали печать "мученичества" на его лице. Лишь в одной грани этой личности обнаруживается претензия на нечто сверхчеловеческое – в допущении личностных, монашеско‑рыцарских, отношений с высшей Премудростью. "Рыцарем‑монахом" называли В.Соловьева, рассуждая о его подвижничестве, софийном идеализме, А.Блок и С.Соловьев. Вероятно, В.Соловьев чувствовал эту претензию на исключительность и поэтому, говоря о своем опыте общения с силами трансцендентными, подчеркивал заурядность этого общения. В том, что его кем‑то видели, не было его сознательной установки. Уже после смерти мыслителя А.Белый писал: "Иной раз мне кажется, что Соловьев – посланник Божий не в переносном, а в буквальном смысле… Многое в Соловьеве заставляет признать истинного пророка вопреки всему (курсив А.Б.). Часто я внутренне бунтую против соловьевства и потом снова и снова проникаюсь его духом"1. К слову сказать, монашество, как таковое, В.Соловьев, посетив ряд монастырей, порицал за "оторванность от мира". Он призывал идти в мир, "чтобы преобразовывать его". Его вера была глубока, но не фанатична, и в церковь он ходил, как вспоминают родственники, не очень часто. В религиозном, как и в любом другом, фанатизме В.Соловьев видел "проказу лицемерия", нечто не совместимое с действенной любовью.
В.Соловьев мистифицировал любовь, все истинные проявления этого чувства он понимал как результат воздействия энергии метафизического происхождения, как жизнь жизни. Вне любви немыслима София, вне Софии немыслимо Всеединство, вне Всеединства немыслимо спасение. Повседневное поведение ученого в полной мере соответствовало его теоретической этике. В.Соловьеву было свойственно чувство привязанности ко всему живому. Одним из любимых его дел‑развлечений было кормление голубей. "Он любил, – вспоминает В.Д.Кузьмин‑Караваев, – человека как такового, кто бы он ни был… За умерших врагов своего дела он молился"2. Во многих воспоминаниях отмечена "мистическая любовь" В.Соловьева к нищим. Он отдавал им все до последней копейки, до шинели зимой, отчего снискал славу чудака, бессребреника3. Отдавал и тогда, когда, по собственному признанию, "дошел до полной нищеты"4. Известно, В.Соловьев получал достойные гонорары за свои публикации, и он не мог бы дойти до состояния "нищеты", если бы не еще одна его филантропическая страсть – к пожертвованиям. Чаще всего, судя по письмам близким, он жертвовал в фонд бедствующих студентов и голодающих неурожайных губерний. Темные личности нередко пользовались добротой и житейской беспомощностью В.Соловьева. Когда ему на это указывали, он рассуждал об "эмпирическом" зле и "умопостигаемом" добре в характере каждого человека.
В.Соловьев сознательно избрал себе такую судьбу, в упоминавшихся юношеских письмах к кузине В.Соловьев писал, что не признает "глупый призрак счастья как последнюю цель" жизни. "Быть счастливым вообще как‑то совестно, – размышлял будущий ученый, – а в наш печальный век и подавно"1. Достоинство человека он определял степенью самоотдачи, в публицистических выступлениях "громил беззаконие… власть имущих законников, безверие верующих" и "прославлял неверующих, которые, не веря, горят любовью и сгорают за других". За такие пассажи автор был награждаем "бешеными аплодисментами" с одной стороны и "шипеньем" – с другой2.
По мнению религиозного философа, христианство возложило на человека дополнительное бремя ответственности. Одно дело не служить Истине, не зная ее, другое дело знать и не служить. В.Соловьев не был мыслителем, отгородившимся от мира явного, от проблем текущего времени. О том, как много значило для него служение Истине в повседневной насущной и общественной жизни, рассказал С.Булгаков, анализируя многоаспектную критическую публицистику ученого. В.Соловьеву действительно до всего было дело. В одном случае он указывает власти на недолжное внимание к вопросам ценообразования на хлеб. В другом случае он критикует И.Фихте, Г.Гегеля за германское высокомерие, М.Каткова за русское. Кстати сказать, национализм ученый сравнивал с самыми неприличными заразными болезнями, как‑то, шутя, заметил, что слово "патриот" рифмуется со словом "идиот"3. Он критикует Л.Толстого в вопросах "непротивления" и "опрощения", полагая, что писатель не видит жизни в ее действительных противоречиях. Он отвергает как аморальные доводы Ф.Ницше об относительности добра и зла, призывая к борьбе с "антихристовым" учением, с "демонизмом сверхчеловека"4. Он защищает демократию на религиозной основе, экономическое благосостояние, научное просвещение, культуру в самом широком смысле. С.Булгаков видел в этом своеобразное западничество на метафизической подкладке5.
В.Соловьеву нельзя отказать в исторической прозорливости. Его, в частности, не обманул гуманный фасад марксизма. На пике процесса, который В.Вересаев назвал "поветрием", когда, по словам известного тогда политика, "марксистами становились все", он доказывал, например, в "Чтениях о Богочеловечестве", несостоятельность этого учения. Его отталкивали легковесные рассуждения о достижимости "земного рая", всеобщего равенства и процветания, радикальные средства борьбы во имя достижения благих целей, отталкивал воинствующий атеизм марксизма. Особенно мыслителя пугал, и, как показала ближайшая история, не без основания, марксистский принцип коллективной (классовой) вины и ответственности, позволяющий человеку свободнее относиться к ответственности личной. Принцип, воспринятый как индульгенция многими палачами‑исполнителями. В.Соловьев выступает против отождествления социализма и христианства, за много лет до "богостроительства" отвергает идею их союза. "Социализм, – писал философ, – иногда изъявляет притязание осуществлять христианскую мораль. По этому поводу кто‑то произнес известную остроту, что между христианством и социализмом в этом отношении только та маленькая разница, что христианство требует отдавать свое, а социализм требует брать чужое"1. Как гражданина В.Соловьева привлекали партии и движения, защищавшие идеалы свободы, прежде всего свободы духовные, по его мнению, фундаментальные, а затем уже другие, политические, экономические.
Он имел свою благодарную аудиторию, но относительно небольшую. В многомиллионной империи голос В.Соловьева‑публициста был услышан, думается, не большим количеством людей, чем голос В.Соловьева‑философа. Впрочем, это деление очень условно, критерий соответствия – несоответствия делу, цели всеединства для этого автора был определяющим при освещении любого вопроса, любой темы. Интеллектуальная Россия проявляла к нему любопытство, но это в лучшем случае. Отрицательных отзывов, рецензий В.Соловьев имел всегда больше, чем положительных2. Даже принимавшие мыслителя современники относились к его аналитическим выводам и мистическим прозрениям избирательно: одним соловьевским идеям, связанным с ходом мирового процесса, уделялось больше внимания, другим, затрагивавшим эсхатологию, внимания уделялось меньше. Очевидно, в какой‑то мере избирательность объясняется неравномерным освещением этой проблематики самим автором, причем как в понятиях, так и в образах. Известно, соловьевский миф об Антихристе, в котором автор предсказывал грядущее – торжество материализма, царство человекобога, большое кровопролитие – и который читается сейчас как еще одно, задолго до сборника "Вехи", не услышанное предостережение, вызвал недоумение, скуку до падения со стула и даже смех. Многим слушателям‑современникам, критикам было трудно уложить этот миф как в параметры теории прогресса, так и в параметры философии всеединства. Однако внимание к мировому злу, обману, к концу мировой истории, к эсхатологии – все это не вдруг возникло у философа и художника слова.
Широкая эрудиция обеспечила В.Соловьева работой и в опальные 1890‑е годы: он занимается вопросами эстетики, литературно‑критической деятельностью. Именно тогда им были написаны его основные статьи о сущности и значении художественного творчества: "Общий смысл искусства" (1890), "Красота в природе" (1899). Соловьевская эстетика самым естественным образом вытекает из его идеи всеединства или связана с ней. Каждое творчество, но прежде всего художественное творчество, есть действие, способствующее Божественному провидению, художник – жрец красоты. Искусством должна стать вся человеческая жизнь. Красота, по мнению философа, обнаруживает себя в процессе преображения, просветления материи путем воплощения в ней художником – медиумом, теургом – сверхматериального начала, абсолютной всеединой идеи. В этих оригинальных рассуждениях особого внимания заслуживает, как видится, идея о глубоком взаимопроникновении этики и эстетики. Абсолютная идея, утверждает философ, в трех основных ипостасях – разум, воля, чувство – выступает соответственно как Истина, Добро, Красота. Каждое доброе дело приобщает человека к Истине и Красоте. Истины нет вне Добра и Красоты. Художник служит Красоте и через нее – Добру и Истине. Художник, как никакой другой деятель, приобщен к красоте абсолютной, но в его спасительной миссии нуждается красота земная, нуждается мир, мировой процесс. Мастер‑творец не просто отображает те или другие социальные или природные явления, он работает на эволюцию.
Таких мастеров‑творцов В.Соловьев находил среди современников. Самые дружеские отношения связывали его с А.Фетом. У этого поэта для философа‑пилигрима всегда был готов кров. Такие же дружеские отношения сложились у В.Соловьева с Ф.Достоевским. В 1878 году вместе с писателем он совершил паломничество к известному старцу Амвросию в Оптину пустынь. Это паломничество оставило значительный след в творчестве романиста. Примечательный, любопытный факт: старцу В.Соловьев не приглянулся. Возможно, Амвросию не понравилось отсутствие паломнического смирения. А может быть, затворник прочувствовал в пришедшей к нему личности нечто еще более, на его взгляд, неприемлемое. Тогда же В.Соловьев одобрил намерение прозаика написать серию романов, где церковь была бы "положительным общественным идеалом". Их связывала такая тесная дружба, что, как отмечают исследователи, они нередко высказывались от общего лица. Мысль Ф.Достоевского о "мессианской" роли России, "всемирной отзывчивости" пушкинской русской души явно имеет соприкосновение с мыслью В.Соловьева (конца 1870‑х годов) о связующей роли, связующем характере славянской русской души. Можно отметить, смягчение позиции В.Соловьева в отношении к западничеству, католицизму наблюдается уже после смерти писателя (1881) и, естественно, до критики Н.Данилевского, который был для славянофила Ф.Достоевского учителем философии истории.
Определенный поворот В.Соловьева в сторону Запада отразился на его объяснении мировоззрения Ф.Достоевского. В статьях конца 90‑х годов, "Русский национальный идеал", "Исторический сфинкс", он отмечает противоречивость позиции писателя, например, в подходах к "всечеловечеству", к другим народам, верованиям.
В трудные 1890‑е В.Соловьев переводил близкого и понятного ему Платона, выступал с докладами о мыслителях древности и Нового времени в Петербургском философском обществе. Он написал около семидесяти статей в энциклопедический словарь Брокгауза – Эфрона, где работал редактором философского отдела, тогда же публикует до сих пор не потерявшие актуальности статьи о В.Жуковском, А.Пушкине, М.Лермонтове, Ф.Достоевском, А.К.Толстом, А.Фете, Я.Полонском. Можно сказать, он заново открыл для отечественных читателей и литераторов Ф.Тютчева, с особой проникновенностью писал о Ф.Тютчеве‑провидце, поэте, прочувствовавшем "душу" в природе. У самого В.Соловьева любовь к земному ярко выражалась в обожествлении красоты природы, во внимании к ее тайной жизни. В 1890‑е годы он создает большую часть своих наиболее ярких лирических строф и упомянутую автобиографическую поэму. О прозе В.Соловьев не писал. Проза, как правило, тесно связана с повседневностью, со всем тем, что его мало интересовало, поэтому он прошел мимо даже самых выдающихся прозаиков, таких, как Л.Толстой или И.Тургенев. В.Соловьев отозвался небольшой сочувственной статьей на смерть Н.Лескова, но "следов влияния" этого поэта быта в соловьевских писаниях не заметно. Повседневность занимает относительно немного места в романах Ф.Достоевского, и этому прозаику уделялось особое внимание. В.Соловьев‑критик выразился в публикациях о поэзии, точнее о лирической поэзии – искусстве, по его мнению, позволяющем возвыситься над жизнью.
В.Соловьева трудно представить автором комедийных пьес, тем более пьес с оттенком фривольности. Но он писал такие пьесы. Многие соловьевские сочинения в этом жанре распространялись в списках, и после смерти автора родственники без энтузиазма шли на их публикацию, вероятно, опасаясь, что это навредит сложившемуся в обществе классическому образу религиозного мыслителя1. Все комедии удивляют соединением в них, казалось бы, несоединимого, как в плане содержания, где реальное дано в сплаве с ирреальным, так и в плане формы, где наблюдается взаимопроникновение разных жанров, стилей, мифологий и т.д. Пьеса "Альсим" – плод коллективного творчества круга вдовы А.Толстого. В.Соловьев значительно переработал ее, усложнил, мистифицировал, в центр поставил профессора, который изменяет с женой поэта, продавшего душу дьяволу.
Наиболее известная из дошедших до нас завершенных комедийных произведений – пьеса "Белая лилия, или Сон в ночь на Покрова" (1878 – 1880). Племянник увидел в ней "смешение шутовского с серьезным ", назвал ее "странной", но таковы все драматические вещи В.Соловьева. Смысл этого смешения, эту странность, думается, лучше всех объяснил сам автор. Более десяти лет он не издавал пьесу, но в 1880 году написал и опубликовал в первом сборнике своих стихов "Посвящение к неизданной комедии". Оно совсем не шуточное, здесь кроется не только авторское объяснение комедии, но и объяснение важных особенностей мировидения драматурга. Примечательны финальные строки посвящения:
Из смеха звонкого и из глухих рыданий
Созвучие вселенной создано.
Звучи же смех свободную волною,
Негодования не стоят наши дни.
Ты, муза бедная, над смутною стезею
Явись хоть раз с улыбкой молодою
И злую жизнь насмешкою незлою
Хотя на миг один угомони.
Действие в "Белой лилии…", в котором наряду с самой Софией принимает участие заурядный приказчик, происходит и на Земле, и в "четвертом измерении". Здесь проза соседствует с поэзией, а стихи одной тональности перебиваются стихами совершенно другой тональности. Возвышенный монолог одного персонажа –
Тогда над трепетною бездной,
Средь опрокинутых небес,
В короне радужной и звездной,
Полна таинственных чудес,
Пред ним явилась дева рая… –
контрастирует банальным ироничным репликам другого персонажа:
Эге! В четвертом измерении
Есть тоже третье отделение!
Еще пример контраста:
Она! Везде она! О ней лишь говорят
Все голоса тоскующей природы.
Не я один, – река, и лес, и горы,
Деревья, звери, солнце и цветы.
За этими "чисто соловьевскими" стихами следуют совсем другие, почти хулиганские:
Но вечный женский элемент
Здесь не останется без роли,
Когда лазоревый пигмент
Избавит душу от мозоли.
В диалогах участвуют и дамы полусвета, и философ, имеющий нелепое имя Неплюй‑на‑стол. Трудно согласиться, что "Белая лилия…" несет, прежде всего, горькую иронию автора "над самим собой и над химерами своей юности"1. Решительного отказа от "химер юности" В.Соловьев не демонстрировал, напротив, зрелый В.Соловьев во многом возвращается к себе молодому и юному. Скорее всего, эта драматургическая загадка пока не разгадана. Современники находили сценические опыты В.Соловьева смешными и остроумными. Кстати сказать, к смеху он относился вполне серьезно, как к чему‑то родственному поэзии, как к состоянию возвышения над прозой жизни. Думается, только он мог определить человека как "животное смеющееся" (в смысле, поднимающееся над обыденностью)2.
Шутить, смеяться, несмотря на все несмешные перипетии личной жизни, этот серьезный человек умел и любил. В.Соловьев обожал шумные дружеские застолья, не чурался анекдотов, даже таких, которые не очень принято рассказывать в обществе дам. Так же и некоторые его шуточные стихотворения легко могли и могут сконфузить человека, придерживающегося пуританских взглядов. "Пиры с ним были воистину "платоновскими пирами", – вспоминал Е.Трубецкой, – он испытывал подъем духа, который передавался всем…". Любил В.Соловьев заполночные цыганские представления и не отказывался от их посещения, даже если утром надо было корпеть над вычиткой журнальных корректур. Некоторые знакомые В.Соловьева удивлялись, как это он, прозревающий гармонию высших сфер, может писать нелепые комедии и заходиться в припадках хохота на их постановках, может предаваться легковесному веселью и никчемной болтовне. Но не объясняется ли этот парадокс защитной реакцией психики, подсознания? Не пытался ли он смехом развеять, побороть страхи‑опасения, предчувствия катаклизмов, приступы отчаяния от постижения каких‑то ведомых ему тайных знаний? Окружающие чувствовали его причастность к чему‑то сокрытому от обычного человека, знали, что хорошее настроение В.Соловьева может неожиданно оборваться угрюмостью и даже рыданиями, "обильными слезами". Наблюдательный В.Розанов называл своего современника "грустным… шалуном".
Стихи В.Соловьев писал, можно сказать, всю сознательную жизнь. Достаточно долго об этом знали только родные и близкие, в письмах к которым он нередко дублировал или иллюстрировал содержание своих прозаических страниц серьезными и полусерьезными стихотворными строчками. Самой предпочтительной для В.Соловьева всегда была философская проблематика, обобщающий вневременной план довлеет у него над другими планами даже в стихах "на случай", даже в шуточных стихосложениях. Некоторые исследователи вполне серьезно утверждают, что именно в поэзии выразился незаурядный и оригинальный гений В.Соловьева‑мыслителя. Другие исследователи утверждают о его поэзии нечто обратное. Третьи говорят о прикладном, комментирующем характере соловьевских строф. Биограф‑племянник, С.Соловьев, говорил, по сути, об отсутствии тонкости в поэзии В.Соловьева, но именно тонкую отделку соловьевского стиха ценил в поэтическом творчестве своего современника‑оппонента В.Розанов. Думается, давние отвлеченные дискуссии о том, что первично, что вторично у этого автора, несколько демагогичны. Непредвзятое обращение к конкретным художественным произведениям В.Соловьева по крайней мере, ко многим, не может не открыть того факта, что В.Соловьев не просто поэт, а поэт незаурядный. В своих лучших произведениях он дал те образцы стиля поэзии, которые будут доминировать в последующих десятилетиях.
В.Соловьев – автор пародий на русских символистов, это общеизвестно. Но при этом важно иметь в виду, что он пародировал первые опыты деятелей новой поэзии, тех авторов, которые с некоторым вызовом называли себя "русскими символистами" и весьма смутно представляли, каким путем и куда пойдут они в своем творчестве. Тем более они не представляли направление развития других художников, бежавших эпатажа современников и дебютантов, для которых будет очевидна необходимость модернизации классики, но с опорой на ту же классику, на того же В.Соловьева, и которые тоже будут называть себя символистами. Название его критической статьи "Русские символисты" повторяет название известных брюсовских сборников, которыми почти единоличный их автор поспешил "застолбить" свое лидерство в новой изящной поэзии. Между стихами этих сборников, другими "новыми стихами" середины последнего десятилетия уходившего столетия, с одной стороны, и стихами некоторых "старых", тем более молодых символистов последующих годов, да и многими зрелыми стихами того же В.Брюсова, с другой стороны, существует поэтическая дистанция огромного размера. В название критической статьи, которую В.Соловьев писал почти одновременно со своими пародиями, в ее содержание вложена изрядная толика иронии. "Эта тетрадка, – так начинает статью критик, указывая на публикации взволновавших его стихотворцев, – имеет несомненные достоинства: она не отягощает читателя своими размерами и отчасти увеселяет своим содержанием". В стихах "русских символистов" его смущает ориентация на французских декадентов и возмущает "совершенное отсутствие… всякого смысла".
В самих пародиях он высмеивал отечественных "декадентов" и "оргиастов", их утрированный пансемиотизм, нарочитую туманность, бессодержательную словесную эквилибристику:
Горизонты вертикальные
В шоколадных небесах,
Как мечты полузеркальные
В лавровишневых лесах…
Тут, конечно же, нельзя не вспомнить брюсовские строки из стихотворения 1895 года "Творчество":
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене…
Еще пример из соловьевских пародий того же 1895 года:
На небесах горят паникадила,
А снизу – тьма,
Ходила ты к нему иль не ходила?
Скажи сама!..
Но главное, что не принимал В.Соловьев у создателей "новой красоты", это то, что они отказались от обоснованного еще античными авторами единства "истина – добро – красота", признавали автономность каждой грани означенного триединства. Автономность красоты позволяла открывать, демонстрировать красоту (цветов) зла. Младосимволисты, как правило, дистанцировались от "сепаративных" взглядов старших символистов. В.Соловьев влиял на развитие русского символизма, но, с другой стороны, это развитие как бы подсветило соловьевскую поэзию. В полной мере читательское и научное постижение этой поэзии произошло после и в связи с достижениями символизма.
Его достижения в сфере филологии были столь значительны, что в январе 1900 года, незадолго до смерти, опальный философ был избран почетным академиком Академии наук по разряду изящной словесности Отделения русского языка и словесности. До этого, в 1895 году, он был удостоен золотой Пушкинской медали за свои глубокие рецензии на публикации о Поэте1. Примечательно, что и в филологии В.Соловьев не шел проторенными путями. В статье "Судьба Пушкина" (1897), не отрицая художественных достоинств русского гения, он говорит о "самоубийстве" Поэта, "осквернившего" себя выстрелом в Дантеса. Можно отметить, эта публикация подверглась почти единодушной отрицательной оценке в прессе. О А.Пушкине, эталонном художнике, одна из самых последних статей В.Соловьева. В статье "Особое чествование Пушкина" (1899), критикуя упадническую стихию современной ему поэзии, В.Соловьев противопоставляет этой поэзии "высокую поэзию" А.Пушкина. Кстати сказать, по тем же законам христианской нравственности, но, пожалуй, еще более жестко, им был осужден "талантливый" М.Лермонтов – "демонический… предшественник Ницше". В.Соловьев сожалеет, что этому "великому поэту" не суждено было пережить то религиозное просветление и смирение, которое пережил перед смертью его предшественник. В то же время отношение критика к М.Лермонтову отличается особой сложностью, диктуется, кажется, чем‑то глубоко личным. Да, В.Соловьеву претили лермонтовские противоречия, прежде всего, носимый им в душе сплав чувства любви с чувством ненависти, но, примечательно, в бунтаре‑романтике М.Лермонтове он видел близкую, понятную личность. Поэтом, в котором гениальность сочеталась с истинной человечностью, с нравственностью, В.Соловьев называет не любимого двором А.Мицкевича – борца за независимость Польши.
