
- •Виктор Михайлович Шаклеин Лингвокультурология. Традиции и инновации
- •Аннотация
- •Глава I. Формирование лингвокультурологии как автономного направления в лингвистике
- •1.1. Теоретические установки и научные концепции основателей лингвокультурологии
- •1.2. Основные идеи лингвокультурологии
- •Конец ознакомительного фрагмента.
Глава I. Формирование лингвокультурологии как автономного направления в лингвистике
1.1. Теоретические установки и научные концепции основателей лингвокультурологии
В современной науке среди активно формирующейся системы дисциплин все более значимую роль играет лингвокультурология, возникшая как ответ на кризисное состояние классической лингвистики. Это молодое и дискуссионное, но весьма перспективное направление в науке, оформилось в 90‑е годы ХХ века в результате попыток интегрировать культурологию и лингвистику. Появление лингвокультурологии обусловлено интересом к взаимодействию культуры и языка. Термин «лингвокультурология» появился в связи с работами В. Н. Телия, В. В. Воробьева, В.Т.Клокова, В. А. Масловой, Н. Д. Арутюновой, Ю. С. Степанова, В. И. Карасика, Н.Ф.Алефиренко, В.Аврамовой, Г.Ю.Богданович, И.Г.Ольшанского, Е.Е.Юркова, А.Н.Зиновьевой, Г.В.Токарева, Л.А.Городецкой и других исследователей.
Развитие данного направления обусловлено стремлением к осмыслению феномена культуры как специфической формы существования человека в мире. При этом язык выступает в качестве средства интерпертации человеческой культуры, ментальности народа.
Одной из актуальных проблем современной лингвокультурологии является проблема адаптации человека в окружающем его культурном пространстве, которое в настоящее время особенно сложно и противоречиво.
Основной же и не всегда осознанной исследователями проблемой лингвокультурологии был и остается поиск механизмов взаимодействия языка и культуры. Важную роль в разрешении этой проблемы играет исследование языка как средства трансляции этнической культуры.
Своеобразной задачей, практическим приложением лингвокультурологии выступает создание современных лингвокультурологических технологий, помогающих человеку в постижении культуры через углубленное понимание национального языка.
Чрезвычайно сложно сказать, кому первому пришла в голову идея связать феномены языка и культуры. Скорее всего, в силу аксиоматичности данного факта, поиски в этом направлении не увенчаются конкретным ответом. При этом в качестве гипотезы можно высказать предположение о том, что связь культуры с языком первыми определили древние греки, когда те племена, которые не говорили по‑гречески, назвали варварскими.
Однако мы намеренно не станем углубляться в предлингвокультурологические гипотезы, остановившись лишь на концептуальных основах данного направления в лингвистике. Рассмотрим сначала концептуальные установки, на которых основываются главные идеи современной лингвокультурологии.
В. фон Гумбольдт: формирование теоретических основ лингвокультурологии
Принято считать, что начала лингвокультурологического подхода к языку связаны с переходом на междисциплинарную парадигму понимания общественного развития. Именно таким был подход к языку Вильгельма фон Гумбольдта, считающегося основателем не только лингвокультурологии, но и общего языкознания, и философии языка. Круг интересов этого выдающегося немецкого мыслителя, помимо языка и языкознания, охватывал философию, литературоведение, классическую филологию, теорию искусства, государственное право. Ему принадлежат переводы эсхиловского «Агамемнона» и «Пиндара». Он был дипломатом, принимавшим участие в европейских конгрессах, крупным государственным деятелем, антропологом, культурологом, ориенталистом. Возможно, именно такой широкий круг интересов, наряду со стремлением к теоретическому осмыслению своего научного опыта, позволили Гумбольдту
Гумбольдт был первым среди лингвистов, который сознательно положил в основу своей концепции антропологический принцип, воедино связавший языковедческую, культурологическую и социологическую проблематику: «Язык следует рассматривать не как мертвый продукт. Но как созидающий процесс»1. Одним из первых в истории языкознания Гумбольдт обосновал системный характер языка, выйдя на собственно лингвокультурологическую проблематику. Гумбольдт приходит к выводу о том, что «в языке нет ничего единичного, каждый его элемент проявляет себя лишь как часть целого»2. Гумбольдт был убежден, что посредством языка можно «обозреть самые высшие и глубокие сферы и все многообразие мира»3. Он размышлял о совершенно новой форме сравнения языков. Задачу, стоящую перед сравнительным языкознанием, Гумбольдт сформулировал исходя из представлений о комплексности языковых процессов: «Главное здесь... верный и достойный взгляд на язык, на глубину его истоков и обширность сферы его действия»4. Отмежевываясь от традиционного подхода и философски осмыслив проблему генезиса языка, Гумбольдт переносит ее в такую плоскость, где фактор времени как бы иррелевантен. Его анализ ориентирован не на внешние факторы происхождения языка, а на внутренний генезис, связанный с развитием человека и общественной культуры.
Гумбольдту удалось теоретически обосновать равновесие между языком, культурой и мышлением, и тем самым дать теоретическое обоснование основ лингвокультурологии. Гумбольдтовский способ рассмотрения языка в широком контексте связанной с ним проблематики в одинаковой мере отвечает требованиям как философии, культурологи, так и лингвистики. Перед нами попытка их интеграции, в которой преодолены односторонности данных наук. Способ рассмотрения ученым самых различных аспектов языка и связанной с ним проблематики, глубина и сила его аргументации убеждают, что Гумбольдт постепенно вырабатывает метод, посредством которого можно подойти к изначальному единству языка, культуры и мышления. Тем самым Гумбольдтом был заложен фундамент лингвокультурологического подхода к науке о языке.
При этом выход Гумбольдта на лингвокультурологическую парадигму исследования не был лишь сугубо личностной заслугой этого ученого. Системность, широта и антропоцентричность рассмотрения материала исследования во времена Гумбольдта входила в научную традицию. Так, большинство исследователей учения В. Гумбольдта, в частности А.В.Гулыга, Р. Гайм, Г. В. Рамишвили, Г. Шпет, В.И.Постовалова, отмечают влияние идей немецкой классической философии на философскую концепцию языка В.Гумбольдта. В первую очередь упоминаются имена Гердера, Гегеля, Канта. Для позднего Канта основная задача философии состояла в ответе на вопрос: «Что такое человек?»5. Гумбольдт здесь примыкает непосредственно к Канту. Народ – такой же организм, как человеческий индивид. Эта мысль, зародившаяся в эстетических работах Гумбольдта, затем пронизывает его работы по философии и истории языка.
Таким образом, и теоретико‑методологическую базу лингвокультурологического подхода Гумбольдта составляет антропоцентризм XIX века. В соответствии с этим антропоцентризмом адекватное изучение языка должно производиться в тесной связи с культурой, сознанием и мышлением человека, его культурной и духовной жизнью.
Всем своим анализом языка Гумбольдт показывает, что «язык разделяет природу всего органического, где одно проявляется через другое, общее в частном, а целое обладает всепроникающей силой»1.
Основным в лингвокультурологической концепции Гумбольдта является учение о тождестве «духа народа» и его языка («язык народа есть его дух и дух народа есть его язык – трудно представить себе что‑либо более тождественное»). В этом положении идеи Гумбольдта перекликаются с идеями Шеллинга и Гегеля.
Философия природы Шеллинга и его трансцендентальный идеализм основывались на тождестве «духа» и «природы». Субъект и объект неразрывно связаны в абсолютном разуме. Разум перестает быть чем‑то субъективным или объективным, так как объект возможен только по отношению к мыслящему субъекту. Философия приходит к тождеству субъективного и объективного. Именно так подходит к пониманию языка и Гумбольдт: «Являясь по отношению к познаваемому субъективным, язык по отношению к человеку объективен... Сам по себе субъективный характер всего человечества снова становится для него чем‑то объективным... Ибо объективное является тем, что, собственно, и должно быть постигнуто, и когда человек субъективным путем языкового своеобразия приближается к этому, он должен приложить новое усилие для того, чтобы отделить субъективное и совершенно вычленить из него объект»2.
Гегель выделяет два этапа в развитии языка: «...языки, на которых говорили народы в их неразвитом состоянии, достигали весьма высокой степени развития... Далее, является фактом, что с прогрессом цивилизации в обществе и государстве ... язык становится более бедным и менее расчлененным»3. Положение Гумбольдта об этапах развития языка перекликается с идеями Гегеля, а также с идеями Я. Гримма и немецких романтиков, что сближает Гумбольдта с традицией своего времени. По Гумбольдту, на первом этапе становления языка идет очень деятельное звукотворчество. Богатство и полнота форм языка компенсируют примитивные культура и мышление. На втором этапе развития языка бурно развиваются культура и мышление, а именно в это время каждый язык приобретает свой национальный колорит и характер; в развитии грамматической формы языка наступает застой. Гумбольдт, признавая искусственность деления на два периода, считает, что в истории человечества или определенного народа нет этапа, для которого было бы характерно одно строение языка. В этой связи можно сказать, что лингвокультурологический подход Гумбольдта имел свои предпосылки в лице философских и эстетических концепциях того времени.
Вслед за Гердером Гумбольдт заинтересовался проблемами происхождения и генеалогии языка, сравнительного изучения языков и их классификации и роли языка «в развитии духа». Опираясь на терминологическую систему своего времени, под развитием духа Гумбольдт понимал развитие человеческой культуры. Гердер в своей статье «О возрастах языка» писал: «Благодаря языку народы постепенно учились мыслить, и благодаря мышлению они постепенно учились говорить»1. А. В. Гулыга приводит высказывание В.М.Жирмунского: «...Гердер является создателем первой исторической теории языка. Его учение о связи развития языка с развитием мышления, обусловленным в конечном счете развитием человеческого общества, легло в основу философии языка В.Гумбольдта, Штейнталя, Потебни»2.
На формирование лингвокультурологической концепции Гумбольдта повлияли также идеи Фридриха и Августа‑Вильгельма фон Шлегелей, созданная ими типологическая классификация языков. Кроме того, как уже было указано выше, формирование воззрений Гумбольдта шло в свете немецкой классической философии (И.Кант, Г.В.Ф.Гегель, В.Ф.Шеллинг, Ф.Г.Якоби и др.). Одновременно и идеи Гумбольдта явились одним из источников философской антропологии, параллельного изучения языка и культуры.
Из числа наиболее фундаментальных трудов Гумбольдта по языкознанию следует прежде всего назвать его сочинение «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества», а также такие работы, как «Труд о басках» и «Лаций и Эллада». В них изложены общетеоретические взгляды Гумбольдта на язык и разработан ряд частных вопросов. Кроме того, проблемы общего языкознания и отдельные аспекты языка рассматриваются и уточняются в его многочисленных статьях: «О мышлении и речи», «О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития», «О влиянии различного характера языков на литературу и духовное развитие», «План сравнительной антропологии», «О двойственном числе» и др.
В своей книге «Язык как деятельность» В.И.Постовалова выделяет следующие теоретико‑методологические основы программы В.Гумбольдта3:
1. Синтез натуралистического и деятельностного принципов изучения языка и человека: язык трактуется им как организм духа и как его само деятельность.
2. Диалектический подход: видение объекта как внутренне противоречивого, антиномическая трактовка природы языка.
3. Системно‑целостный взгляд на язык: онтологически объект рассматривается как определенная целостность, хотя методологически и допускается известный аналитизм.
4. Приоритет динамического, процессуального подхода над структурно‑статистическим, приоритете описания живой речи над структурой языка.
5. Трактовка языка как порождающего себя организма.
6. Приоритет вневременного (панхронического) взгляда на язык над историческим анализом движения языка в конкретные эпохи.
7. Сочетание интереса к живому разнообразию реально существующих языков и языку как общему достижению человечества.
8. Отказ от описания языка только изнутри его самого; сопоставление языка с другими видами духовной деятельности человека, и прежде всего с искусством. Широкий контекст рассмотрения предмета изучения. Гумбольдт включает в число координат поля исследования языка следующие группы понятий (которые организованы в рамках его концепции в неразрывную целостность): 1) язык (языки); 2) человек, народ, человечество; 3) мир, природа; 4) мысль, мышление, мировидение; 5) дух, национальный дух; 6) цивилизация, культура, этнос; 7) деятельность, сила.
9. Сочетание философски отвлеченного взгляда на язык со скрупулёзно‑научным подходом к его изучению. В.И.Постовалова подчеркивает такую черту мышления В.Гумбольдта, как метафоричность: идея круга символизирует у Гумбольдта целостность, изолированность; огонь, пламя, вспышка символизируют деятельность духа, одухотворенность, поток, полет ‑вечное движение и изменение в мире и в языке и т.д.
Многие рассуждения Гумбольдта существенно глубже концепций современной лингвокультурологии. Например, по Гумбольдту, сила культурного начала в самом своем существе человеку не доступна. Она открывается косвенно через свои проявления (язык и цивилизацию). Поскольку непосредственное проникновение в мир культуры невозможно, то всякое постижение его есть реконструкция, восстановление, предугадывание ее черт. Язык – главное проявление человеческой культуры. Проблема взаимоотношения языка и культуры становится одной из центральных в творчестве Гумбольдта. Между языком и культурой существует отношение воплощаемости; культура воплощается в языке.
Таким образом, лингвокультурологическая концепция Гумбольдта выходит на уровень анализа цивилизационной составляющей этнической культуры, чего до сих пор не достигла современная лингвокультурология.
Глубина лингвокультурологической концепции Гумбольдта проявляется и в том, что философски осмыслив проблему генезиса языка, Гумбольдт переносит ее на такую плоскость, где фактор времени как бы иррелевантен. Его рассмотрение ориентировано не на внешние факторы происхождения, а на внутренний генезис, усматривающий в языковой способности не только уникальный дар человека, но и его сущностную характеристику. Касаясь генезиса языка, В.Гумбольдт рассматривает два возможных допущения. Факт сложности строения языка может навести на мысль, будто эта сложность – явление вторичного характера, то есть результат постепенного усложнения простых структур в ходе времени, либо она продукт культуры его создателей. Гумбольдт опровергает как первое, так и второе допущение. Факт сложности языковой структуры не представляется ему достаточной логической основой для правомерности вышеуказанных допущений. «Для того, чтобы человек мог постичь хотя бы одно‑единственное слово..., весь язык полностью и во всех своих взаимосвязях уже должен быть заложен в нем»1. «Каким бы естественным, – говорит он, ни казалось предположение о постепенном образовании языков, они могли возникнуть лишь сразу»2.
В понимании Гумбольдта, язык тесно связан с культурным развитием человечества и сопутствует ему на каждой ступени его развития, отражая в себе каждую стадию культуры. Языку «присуще очевидное для нас, хотя и необъяснимое в своей сути самодеятельное начало, и в этом плане он вовсе не продукт ничьей деятельности, а непроизвольная эманация духа, не создание народов, а доставшийся им в удел дар, их внутренняя судьба»3.
Согласно его концепции целостности языка, нашедшей свое завершение в понятии внутренней формы языка, каждый, даже мельчайший языковой элемент, не может возникнуть без наличия пронизывающего все части языка единого принципа формы.
Лингвокультурологическая концепция помогала Гумбольдту разобраться в проблеме происхождения языка. Гумбольдт критиковал распространенную идею о том, что возникновению языка, якобы, предшествовали мыслительные усилия его создателей. По Гумбольдту, сознательным творением человеческого рассудка язык объяснить невозможно. «Именно из самого первобытного состояния мог возникнуть язык, который сам есть творение природы», но «природы человеческого разума»4. Гумбольдт тем самым подчеркивает уникальность языка как культурного феномена и обращает наше внимание, с одной стороны, на неосознанную форму его существования, а с другой стороны, – на его интеллектуальную активность, заключающуюся в «акте превращения мира в мысли»1. Это означает, что, «с необходимостью возникая из человека», язык «не лежит в виде мертвой массы в потемках души, а в качестве закона обусловливает функции мыслительной силы человека»2.
Язык, по словам Гумбольдта, представляет собой «вечно порождающий себя организм», создание которого обусловлено внутренней потребностью человечества.
Одна из центральных в лингвокультурологической концепции Гумбольдта – проблема соотношения языка и мышления. Практически все его сочинения по языкознанию в большей или меньшей степени затрагивают этот вопрос. В специально посвященной ему небольшой статье («О мышлении и речи») Гумбольдт видит сущность мышления в рефлексии, т.е. в различении мыслящего и предмета мысли. Далее в этой же статье через мышление он дает определение языка, подчеркивая этим их тесную связь: «Чувственное обозначение единств, с которыми связаны определенные фрагменты мышления для противопоставления их как частей другим частям большого целого, как объектов субъектам, называется в широчайшем смысле слова языком»3.
В рамках своей лингвокультурологической концепции Гумбольдт высказывает идею о том, что человек ищет знак, с помощью которого он мог бы представить целое как совокупность единств. Когда он подыскивает эти знаки, его рассудок занят различением, расчленением, анализом. Далее он строит целое, синтезирует понятия, допускающие свободную обработку, вторичное разъединение и новое слияние. «В соответствии с этим, – пишет Гумбольдт, – и язык выбирал артикулированные звуки, состоящие из элементов, которые способны участвовать в многочисленных новых комбинациях»4. Мысль, деятельность – вполне субъективные, – в слове становятся чем‑то внешним и ощутимым, становятся объектом, внешним предметом для себя самих и посредством слуха, уже как объект, возвращается к первоначальному источнику. Мысль при этом не теряет своей субъективности, так как произнесенное мной слово остается моим. Только посредством объективирования мысли в слове может из низших форм мысли образоваться понятие. Связь языка и мышления настолько безусловна, что «язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека»5. Но язык обычно развивается только в обществе и человек понимает себя только тогда, когда на опыте убедится, что его слова понятны и другим людям.
Антропологическая составляющая лингвокультурологической концепции Гумбольдта проявляется в его идее о том, что необходимая взаимосвязанность, взаимообусловленность, взаимовлияние языка и мышления является тем фактором, который «делает человека человеком», отличая его от остальной природы. Природный звук, по Гумбольдту, завершает лишь «чувство», мысли же необходим язык: «хотя чувство везде сопровождает даже самого образованного человека, он тщательно отличает свой экспрессивный крик от языка. Если он настолько взволнован, что не может даже и подумать отделить предмет от самого себя даже в представлении, у него вырывается природный звук, в противоположном случае он говорит и только повышает тон по мере роста своего аффекта»6.
Связь языка и мышления обуславливает и особый взгляд Гумбольдта на происхождение языка. По его мнению, зарождение языка не может происходить по отдельным кусочкам или отдельным словам: «Для того, чтобы человек мог понять хотя бы единственное слово не просто как душевное побуждение, а как членораздельный звук, обозначающий понятие, весь язык полностью и во всех своих связях уже должен быть заложен в нем». Так как в языке нет ничего единичного, и «каждый отдельный его элемент проявляет себя лишь как часть целого»1. Надо отметить, что это последнее положение получило многообразную интерпретацию лишь у языковедов XX века, положивших понятия системы и структуры в основу своих лингвистических теорий.
В работе «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества» Гумбольдт выдвигает тезис: «Язык не есть продукт деятельности, а деятельность»2. Он подчеркивает, что истинное определение языка как энергеий может быть только генетическим. «Язык представляет собой постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулируемый звук пригодным для выражения мысли». Форма языка при этом рассматривается как нечто «постоянное и единообразное в этой деятельности духа»3.
«Генезисная дефиниция» (применяемая как к энергейе, так и к форме) – это не определения языка как эргона, то есть в состоянии статики, а рассмотрение его в действии, выявляющее одновременно и сущность языка. Понимаемая подобным образом форма языка не является «плодом научной абстракции»; она имеет «реальное бытие» не в «языках вообще», а в отдельных языках. Поле и граница действия энергеий измеряются измеряются масштабом объема формы конкретного языка.
Противопоставление «эргон‑энергейя» соотносится с другим противопоставлением: «Язык есть не мертвый продукт, а созидающий процесс»4.
В рамках гумбольдтовской лингвокультурологической концепции язык и все связанное с ним предстают то как нечто готовое, законченное, то как пребывающее в процессе формирования. Так, с одной точки зрения, материал языка предстает как уже произведенный, а с другой – как никогда не достигающий состояния завершенности, законченности. Развивая первую точку зрения, Гумбольдт пишет, что каждый народ получает с незапамятных времен материал своего языка от прежних поколений, и деятельность духа, трудящаяся над выработкой выражения мыслей, имеет дело уже с готовым материалом и соответственно не творит, а только преобразует. Развивая вторую точку зрения, Гумбольдт замечает, что состав слов языка нельзя представлять готовой массой. Не говоря о постоянном образовании новых слов и форм, весь запас слов в языке, пока язык живет в устах народа, есть непрерывно производящийся и воспроизводящийся результата словообразовательных сил. Он воспроизводится, во‑первых, целым народом, которому язык обязан своей формой, в обучении детей речи и, наконец, в ежедневном употреблении речи.
В языке как в «вечно повторяющейся работе духа» не может быть ни минуты застоя, его природа – непрерывное развитие под влиянием духовной силы каждого говорящего. Дух непрестанно стремится внести в язык что‑либо новое, чтобы, воплотив в него это новое, опять стать под его влияние.
Таким образом, Гумбольдт предвосхитил современную лингвокультурологическую концепцию, т.е. обственно современное понимание языка как постоянно развивающейся сущности, связанной с развитием культуры и общества.
Гумбольдт полагает, что в языке следует видеть не какой‑то материал, который можно обозреть в его совокупности или передать за частью, а «вечно порождающий себя организм, в котором законы порождения определенны, но объем и в известной мере также способ порождения остаются совершенно произвольными»1. В качестве примера Гумбольдт рассматривает усвоение языка детьми, что представляет собой не только ознакомление со словами, не простая закладка их в памяти и не подражательное лепечущее повторение их, а рост языковой способности с годами и упражнениями.
В языке образуется запас слов и правил, посредством которых он в течение тысячелетий становится самостоятельной силой. Как справедливо отмечет Потебня, хотя речь живого человека или мертвого языка, изображенная письменами, оживляется только тогда, когда читается и произносится, хотя совокупность слов и правил только в живой речи становится языком; но как эта «мумие образная или окаменелая в письме речь, так и грамматика со словарем действительно существуют и язык есть столько же деятельность, сколько и произведение»2.
Термин «энергейя» впервые встречается именно в главе «Форма языков» (§ 8 «Введения» в труде В.Гумбольдта «О различии строения человеческих языков и его влияния на духовное развитие человечества»). Как будто не должно быть ничего общего между «энергейей» и «формой» обычно понимаемой статически.
Рассмотрение же представленных именно в этой главе отдельных высказываний Гумбольдта приводит нас к убеждению, что его концепция формы языка с необходимостью связана с идеей «энергейи». Поскольку понятие формы истолковывается по‑разному, Гумбольдт считает необходимым с самого же начала разъяснить, в каком смысле он его употребляет.
Для установления определенной корреляции между понятиями энергейи и формы можно привести следующие высказывания. Рассматривая язык как энергейю, Гумбольдт пишет: «Язык представляет собой постоянную работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулируемый звук пригодным для выражения мысли»3. А в форме языка (которая “отнюдь не только так называемая грамматическая”) он дает такое определение: «Постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка»4.
Согласно лингвокультурологической концепции Гумбольдта, очевидна связь языка с культурной деятельностью человека. Поскольку язык есть культурная деятельность (а не продукт ее), эта деятельность, по Гумбольдту, должна протекать определенным образом, т.е. в определенной форме. По сути дела, эта форма и обеспечивает систематичность и своеобразие деятельности языка; и «в действительности она представляет собой индивидуальный способ, посредством которого народ выражает в языке мысли и чувства». Иными словами, то своеобразие и та систематичность, которые наблюдаются в проявлении деятельности языка, обуславливаются его связью с народом, с его национальным характером, с его образом мышления, почему и оказывается возможным утверждать, что «языки всегда имеют национальную форму, являясь непосредственно и собственно национальным творением». Форма каждого языка является неповторимо индивидуальным образованием, хотя в своих существенных чертах она и схожа для всех языков. Она – «духовная настроенность говорящих на одном языке», «индивидуальный порыв, посредством которого тот или иной народ воплощает в языке свои мысли и чувства»5.
Гумбольдт дает определение формы языка и одновременно отмечает, что «определение формы языка представляется научной абстракцией». Сознательно прибегая к довольно элементарной формулировке, он отмечает, что внутренняя форма языка обуславливает то, что его деятельность протекает так, а не иначе, использует такие средства, а не иные. «Характерная форма языка отражается в его мельчайших элементах, и вместе с тем каждый из этих элементов тем или иным и не всегда ясным образом определяется языком»1. При этом Гумбольдт прибегает к метафорическому сопоставлению: конкретные языки «можно сравнить с человеческими физиономиями: сравнивая их между собой, живо чувствуешь их различия и сходства, но никакие измерения и описания каждой черты в отдельности и в их связи не дают возможность сформулировать их своеобразие в едином понятии»2.
Предвосхищая современное понимание языка, Гумбольдт различает «внутреннюю форму языка» как глубинный принцип его порождения, определяющий собой все своеобразие языковой организации, и «внешнюю форму языка» (звуковую, грамматическую и т.д.), в которой проявляется и воплощается внутренняя форма.
«Форме противостоит, конечно, материя», и на основе своих суждений Гумбольдт приходит к заключению: «В абсолютном смысле в языке не может быть материи без формы». Деятельность языка всегда протекает в определенной форме, и если ее отнять, останется неорганизованная, хаотичная груда материи, поэтому «понятие языка существует и исчезает вместе м понятием формы, ибо язык есть форма и ничего кроме формы». Ведь даже то, что в языке «в одном отношении считается материей, в другом отношении оказывается формой». Заимствуя чужие слова, язык может трактовать их как материю, но материей они будут лишь по отношению к данному (заимствующему) языку, а не сами по себе.
Для формирования концепции современной лингвокультурологии чрезвычайно важно, что Гумбольдт не раз подчеркивал значение понятия формы как основы для описания языков. «По разрозненным элементам нельзя познать то, что есть высшего и тончайшего в языке. ... Расчленение языка на слова и правила – это лишь мертвый продукт научного анализа»3. Понятие формы, как считает Гумбольдт, открывает исследователю путь к постижению тайн языка, к выяснению его сущности. Пренебрегая этим путем, он непременно проглядит множество моментов, и они останутся неизученными. Без объяснения останется масса фактов, и, наконец, «отдельные факты будут представляться изолированными там, где в действительности их соединяет живая связь»4. Частности должны включаться в понятие формы языков не в виде изолированных фактов, а «лишь постольку, поскольку в них вскрывается единый способ образования языка»5.
Стоя на позициях лингвокультурологии, Гумбольдт задается вопросом, на который в то время не было ответа, – как же можно постичь эту самую форму языков, каким путем пойти в ее изучение? Его ответ предвосхищает позиции современной лингвистики и лингвокультурологии, его можно постичь и уловить только в связной речи, изучая язык как всю совокупность актов речевой деятельности. Ведь форма языка – это синтез отдельных элементов в «их духовном единстве».
В своих исследованиях Гумбольдт затронул важные для его времени проблемы культурно‑философского характера, связанные с выявлением отношения понятий «народ» и «язык». Под «народом», «нацией» понимал не что иное, как культуру. Именно в таком терминологическом варианте мы и должны читать Гумбольдта.
Гумбольдт считает «нацию» (для него это почти то же самое, что и «народ») такой формой «индивидуализации человеческого духа», которая имеет «языковой» статус. Считая нацию духовной формой человечества, имеющей «языковую определенность»1, специфику этой формы он усматривает главным образом в языке, хотя при этом подчеркивает, что в формировании нации, помимо языка, участвуют и другие факторы: если нами нации назывались духовной формой человечества, то этим совершенно не отрицались их реальность и их земное бытие; такое выражение мы выбирали только потому, что здесь вопрос касался рассмотрения их (наций) интеллектуального аспекта.
По версии Гумбольдта, так как деление человечества на языки совпадает с делением его на народы (в современном понимании – на культуры), то по Гумбольдту, между языком и «народом» существует необходимая корреляция. «Язык и духовная сила народа развиваются не отдельно друг от друга и последовательно один за другой, а составляют исключительно и нераздельно одно и то же действие интеллектуальной способности». «Хотя мы и разграничиваем интеллектуальную деятельность и язык, в действительности такого разделения не существует»2.
Каков же точный смысл употребления понятия «дух народа» в работах В. Гумбольдта? Следует помнить, что он обсуждает этот вопрос с связи с выявлением условий и причин различия языков. Считая недостаточным один лишь звуковой фактор для объяснения различия и специфики языков, он ищет более «высокий принцип», который по его мнению, объяснит и подтвердит различие конкретных языков («В практических целях очень важно не останавливаться на низшей ступени объяснения языковых различий, а подниматься до высшей и конечной...»3. Различие языков эмпирически связано с различием народов и их культур; нельзя ли это различие, то есть специфику языков, объяснить исходя из «духа народа» как из более высокого принципа? Гумбольдт ввел понятие «дух народа» в сравнительное языкознание как понятие необходимое, однако, его трудно постичь в чистом виде: без языкового выражения «дух народа» – неясная величина, знание о которой следует извлечь опять‑таки из самого языка, язык же толкуется не только как средство для постижения «духа народа», но и как фактор его создания.
Со всей очевидностью из исследований Гумбольдта следует, что «дух народа» для него – это культура народа в ее широком понимании.
Тут как бы замкнулся заколдованный круг: дух народа как «высший принцип», обусловливая различие и специфику языков, со своей стороны сам нуждается в объяснении через язык. Гумбольдт разъясняет такое рассуждение: «Не будет заколдованного круга, если языки считать продуктом силы народного духа и в то же время пытаться познать дух народа посредством построения самих языков: поскольку каждая специфическая духовная сила развивается посредством языка и только с опорой на него, то она не может иметь иной конструкции, кроме как языковой»4.
В понимании Гумбольдта, правильность и богатство развития языка прямо пропорционально связаны с соразмерностью воздействия на язык силы национальной культуры (по Гумбольдту, язык преобразуется с каждой новой ступенью духа). «Всеми своими корнями и тончайшими их фибрами он (язык) сплетен с силой национального духа, и чем соразмернее действует на язык сила национального духа, тем правильнее и богаче развитие языка»5. Что может в языке зависеть от действия духа? – прежде всего от народного духа зависит сам принцип образования языка. Влияние духа расширяется также на структуру языка и образование форм.
Языки, соответственно, также обладают силой, воздействующей на культуру народа. И это воздействие носит всесторонний и гармоничный характер. По Гумбольдту, языки – это колеи, по которым культура народа совершает свое течение, или, при другом сравнении.
В 1801 году в своих фрагментах монографии о басках Гумбольдт выдвинул тезис о том, что разные языки – это не различные обозначения одного и того же предмета, а «различные видения» его, т.е. видение предмета с разных культурных позиций. Тезис о «языковом мировидении», с чисто эмпирической точки зрения содержит мысль о том, что различие языков не сводится к одному лишь звуковому фактору. Язык не есть ряд готовых этикеток к заранее данным предметам, не их простое озвончение, а промежуточная реальность, сообщающая не о том, как называются предметы, а, скорее, о том, как они нам даны.
Языком охватываются преимущественно объекты, входящие в круг потребностей и интересов человека, и отображаются не столько чисто субстанциональные свойства внеязыкового мира, а, скорее, отношение человека к нему.
Эти отношения в различных языках преломляются по‑разному, через свойственное каждому языку семантическое членение. Соответственно, можно предположить, что в наших высказываниях о вещах и явлениях мы до некоторой степени следуем и тем ориентирам, которые предначертаны семантикой национального языка. Следовательно, звучание соединяется не с предметом непосредственно, а через семантически переработанные единицы, которые уже в качестве содержательных образований могут стать основой самого акта обозначения и культурно обусловленной речевой коммуникации.
Для понимания формирования современной лингвокультурологической парадигмы важно, что положения Гумбольдта о том, что язык определяет отношение человека к объективной действительности и его поведение, легли впоследствии в основу теории Э. Сепира – Б. Уорфа, согласно которой язык упорядочивает поток впечатлений действительности, и в основу неогумбольдтианской лингвистической теории Л. Вейсгебера, согласно которой язык превращает окружающий мир в идеи, «вербализует» мир.
Отражая научную моду своего времени, Гумбольдт утверждал, что главной лингвистической дисциплиной, по Гумбольдту, является сравнительное языковедение, в основу которого должно быть положено не только собственно сравнение языков, но и сравнение культур их носителей. То общее, на чем оно строится, – это общечеловеческая языковая способность «превращения мира в мысли». Хотя общее свойство языковой способности охватывает все человечество, однако, эта способность не реализована в одном общечеловеческом языке и одной общечеловеческой культуре, а осуществляется в многообразии языков и культур.
Для понимания значимости лингвокультурологической концепции Гумбольдта следует сказать, что ученый не ограничивался выявлением отношений языка и культуры. Лингвокультурологическая концепция Гумбольдта характеризуется учетом индивидуально‑психологического фактора. По Гумбольдту, каждого человека как индивидуальность, даже независимо от языка, можно считать особой позицией в видении мира, поэтому ко всякому объективному восприятию неизбежно примешивается субъективное. «И поскольку на язык одного и того же народа воздействует субъективность одного рода, ясно, что в каждом языке заложено самобытное миросозерцание»1. Каждый язык содержит всю структуру понятий и весь способ представлений определенной части человечества. Отсюда и конечная цель языкознания, по Гумбольдту, – Это «тщательно исследование разных путей, какими бесчисленные народы решают всечеловеческую задачу постижения мира путем языка»2.
Актуальность учения Гумбольдта о языке для современной лингвокультурологии можно сформулировать и увидеть в виде антиномий, в существовании которых он видел диалектику языка. В работе «О сравнительном изучении...» Гумбольдт писал, что «сущность языка беспрерывно повторяется и концентрически проявляется в нем самом; уже в простом предложении, основанном на грамматической форме, видно ее завершенное единство, и так как соединение простейших понятий побуждает к действию всю совокупность категорий мышления, где положительное есть отрицательное, часть – целое, единичное – множественность, следствие – причина, случайное – необходимое, относительное – абсолютное, измерение в пространстве – определение во времени, где одно ощущение находит себе отклик в другом, то как только достигается ясность и определенность выражения простейшего соединения мысли, в изобилии слов оказывается представленным язык как целое»1. Язык как целое состоит из противоречащих друг другу понятий, именно эта противоречивость и определяет характер языка.
Предвосхищение гипотезы лингвистической относительности можно увидеть в том, что, по Гумбольдту, с одной стороны, язык есть орган, образующий мысль. Без языка невозможно образование понятий; понятие не может отрешиться от слова; слово является единством звука и понятия. С другой стороны, «дух человека» постоянно стремится освободиться от уз языка, ибо «слова стесняет внутреннее чувство».
В определенном смысле Гумбольдта можно считать и основателем современной семиотики. Слова, по Гумбольдту, – культурно обусловленные знаки отдельных понятий, слово облекается в звуковую форму. Звуки и понятия по природе своей различны: звук служит для человека представлением предмета; понятие является выражением нашего взгляда на предмет, формирование понятий представляет собой внутренний процесс. Что касается мотивированности элементов языка, то они обусловливаются внутренними закономерностями языка, всей его структурой.
Являясь по отношению к познаваемому субъективным, язык по отношению к человеку объективен. «Язык мне принадлежит, так как я воспроизвожу его моею собственной деятельностью; но так как я воспроизвожу его так, а не иначе потому, что так говорят и говорили все поколения, передававшие его друг другу до настоящего времени, то меня, очевидно, ограничивает самый язык»2.
По своей сущности язык есть нечто постоянное и вместе с тем в каждый данный момент преходящее. Постоянное развитие – основа существования языка.
Как культурное явление язык принадлежит одновременно и отдельному человеку, и всему коллективу. Всякий язык раскрывается во всей своей полноте только в живом употреблении, в речи говорящего лица. «Языки можно считать творением народов и в то же время они остаются творением отдельных лиц»3. Язык выражает мировоззрение отдельного человека, но человек всегда зависит от народа, которому принадлежит.
«Язык как масса всего произведенного живою речью, не одно и то же, что самая речь эта в устах народа»4. То есть язык как целое отличается от отдельных актов речевой деятельности.
Окончательное культурное значение слова получают только в речи отдельного лица. Но особенность общения состоит, по Гумбольдту, в том, что говорящий и слушающий воспринимают один и тот же предмет с разных стороны вкладывают различное, индивидуальное содержание в одно и то же слово. Отсюда следует, что «никто не принимает слов совершенно в одном и том же смысле, и мелкие оттенки значений переливаются по всему пространству языка, как круги на воде при падении камня. Поэтому взаимное разумение между говорящими в то же время есть недоразумение, и согласие в мыслях и чувствах в то же время и разногласие»1.
В 20‑х годах XX века, главным образом, в Германии и США возникает неогумбольдтиансткое направление современного языкознания, характеризующееся преимущественным вниманием к семантической стороне языка, стремлением изучать язык в тесной связи с культурой данного народа, а также процессами мышления и познания. Основные положения европейского неогумбольдтианства были сформулированы Л.Вайсгербером, Й.Триром, Х.Гиппером и др.2Согласно им, язык определяет мышление человека и процесс познания, поэтому люди, говорящие на разных языках, создают различные картины мира.
Таким образом, учение Гумбольдта предвосхитило современный – лингвокультурологический – подход к языку. Основная заслуга Гумбольдта перед современной наукой состоит в том, что немецкий ученый впервые сумел теоретизировать связь развития национального языка с развитием национальной культуры.
А.А.Потебня: творческое освоение учения Гумбольдта и формирование перспективных установок лингвокультурологии
А.А. Потебня был первым из лингвистов, который смог системно освоить и донести до широкой научной общественности Российской империи и остального славяноязычного мира учение Гумбольдта о языке. Во многом поэтому Потебня стал одним из тех представителей отечественной мысли XIX века, философско‑лингвистические позиции которого существенно повлияли на развитие лингвистики и лингвокультурологии в России.
Освоение учения Гумбольдта о языке у Потебни начинается с ответа на вопрос о соотношении языка и мышления. Философ утверждает, «что область языка далеко не совпадает с областью мысли. В средине человеческого развития мысль может быть связана со словом, но в начале она, по‑видимому, еще не доросла до него, а на высокой степени отвлеченности покидает его как не удовлетворяющее ее требованиям»3. Данный вывод Потебни можно считать не только освоением учения Гумбольдта, но и дальнейшим развитием этого учения.
Важно, что Потебня глубже, чем кто‑либо в XIX веке понял Гумбольдта. Отправным пунктом для понимания Гумбольдта Потебня взял положение о том, что язык есть орган образования культурно обусловленной мысли. Это положение он интерпретировал с позиций культурно‑генетического эволюционизма – мировоззрения, усвоенного им от Гумбольдта. Русский ученый, таким образом, проник в самую сердцевину гумбольдтовского стиля мышления.
Суть мировоззрения, о котором идет речь, Потебня изложил в заключении к книге «Мысль и язык» (1862). Он писал: «Известно, что истина, добытая трудом многих поколений, потом легко дается даже детям, в чем и состоит сущность прогресса; но менее известно, что этим прогрессом человек обязан языку. Язык есть потом уже условие прогресса народов, почему он орган мысли отдельного лица. Легко увериться, что широкое основание деятельности потомков, приготовляемое предками, – не в наследственности и физиологических расположениях тела и не в вещественных памятниках прежней жизни. Без слова человек остался бы дикарем...»1.
От В. Гумбольдта А. А. Потебня взял в первую очередь идиоэтнизм, положенный в основу идеи связи языка и культуры. Отсюда его критика универсализма в языкознании. Он писал: «Если бы языки были только средствами обозначения мысли уже готовой, образовавшейся помимо их, то из различия по отношению к мысли можно было бы сравнить с различиями почерков и шрифтов одной и той же азбуки... При таком положении дела было бы вероятнее, что скоро распространилось бы убеждение, что разница между языками лишь внешняя и несущественная, что привязанность к своему языку лишь дело привычки, лишенной глубоких оснований, то люди стали бы менять языки с такой же легкостью, как меняют платье»2.
Как остроумно заметил О.А.Радченко, «А. А. Потебня был самым первым неогумбольдтианцем»3. За «неогумбольдтианством» Потебни кроется его идиоэтнизм. А между тем у Гумбольдта он гармонично сочетался с универсализмом. К последнему же Потебня, в отличие от Гумбольдта, относился резко отрицательно. Исходя из гиперидиоэтнической точки зрения, он по существу отрицал какую‑либо значимость логической (философской, универсальной) грамматики вообще и грамматики К. Беккера в частности. Мы находим у него, например, такие строки: «Логическая грамматика не может постигнуть мысли, составляющей основу современного языкознания и добытой наблюдением, именно, что языки различны между собою не одной только звуковой формой, но всем строем мысли, выразившемся в них, и всем своим влиянием на последующее развитие народов. Индивидуальные различия языков не могут быть понятны логической грамматике потому что логические категории навязываемые языку, народных различий не имеют»4.
Превознесением идиоэтнизма и недооценкой универсализма в языкознании объясняется инесправедливое отношение Потебни к К. Беккеру, которого он чересчур категорично противопоставлял Гумбольдту. В. Гумбольдт для него был только идиоэтнист, а Беккер – только универсалист. Между тем первый был не только идиоэтнист, но и универсалист. Потебня писал: «Разница между Гумбольдтоми Беккером та, что первый – великий мыслитель, который постоянно чувствует, что могучие порывы его мысли бессильны перед трудностью задачи, и постоянно останавливается перед неизвестным, а второй в нескольких мелких фразах видит ключ ко всем тайнам жизни и языка; первый, заблуждаясь, указывает новые пути науке, а второй только на себе доказывает негодность старых»5.
Если уж называть Потебню первым неогумбольдтианцем, то в том смысле, в каком обычно и говорят о немецких и американских представителях неогумбольдтианства – Э. Сепире, Б. Уорфе и др., имея в виду их сосредоточенность лишь на одной стороне гумбольдтианского учения о языке – идиоэтнической, но игнорируя его универсалистскую сторону. Между тем в концепции В. Гумбольдта присутствует не только идиоэтнизм, но и универсализм. Ее автор, в частности, писал: «...существует лишь Один язык, точно также как есть лишь Один род человеческий, и всякое различие меж расами не устраняет ни понятие человечества, ни возможность регулярного размножения. Это становится еще более ясным, если подумать о том, что и воздействующие на человека и тем самымна его язык условия окружающей природы по большому счету те же самые, и средства, которыми пользуются все языки как звуками, заключены не в слишком широкие границы... Во всех языках поэтому встречается единообразие, и была бы тщетной надежда отыскать в каком‑либо из языков что‑либо совершенно новое»1. В этих словах мы слышим голос убежденного универсалиста и продолжателя традиций философских (универсальных, логических) грамматик XVII–XVIII веков, против которых так страстно выступал Потебня. Универсализм, вместе с тем, гармонично уживается в концепции Гумбольдта с идиоэтнизмом.
Своеобразным является и подход Потебни к рассмотрению коммуникативной функции языка, с его точки зрения, выражается самой культурной и общественной природой языка, а слово – это продукт не только индивидуального, но и общественного сознания, поскольку именно «общество предшествует началу языка»2. Процесс коммуникации – это всегда диалог внутри культуры, а поэтому в нем присутствует как понимание, так и непонимание, поскольку любое речевое высказывание как творческий акт неповторимо.
Положение о языке как основе формирования этнически обусловленной мысли позволяет на деле показать роль слова в образовании последовательного ряда систем – фольклора, мифологии, науки, – охватывающих отношения природы человека. Такова главная задача истории языка, превращающаяся в грандиозную программу исторического исследования мысли. Отличительной чертой языковой концепции А.А. Потебни является всепроникающая семантичность. Семантический принцип последовательно проводится им по отношению к слову, поскольку именно оно является главным объектом семантических исследований ученого. Философ настаивает на необходимости изучения семантических рядов слов в более широком контексте развития языка и мышления. При изучении языка А.А. Потебня расширяет круг источников и фактов, подлежащих истолкованию. Примат слова сохраняется, однако включение его в этнографический контекст (обряды, ритуалы) позволяет перейти на новый уровень доказательств, присущих современным этнолингвистическим исследованиям. Феномен языка в исследованиях мыслителя самым тесным образом связан с культурой народа. Он видит в нем механизм зарождения мысли, в котором изначально присутствует творческий потенциал. «Язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее, он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая его деятельность»3.
Равно, как и для Гумбольдта не меньшее значение, чем язык и мышление, имеют для ученого понятия «народность» и «народ». Язык, согласно утверждению философа, – это порождение «народного духа» и именно народ является для него творцом языка; но в то же время сам язык определяет национальные особенности народа или, говоря словами мыслителя, «народность».
Очень многие идеи А.А. Потебни, высказанные им «по ходу дела», в дальнейшем будут положены в основу современной лингвокультурологии и семиотики. Так, его теория языка получит высокую оценку в работах А.Ф. Лосева и П.А. Флоренского, а исследования в области символики языка и художественного творчества привлекут самое пристальное внимание теоретиков учения о знаке.
Философско‑лингвистическая концепция Потебни остается современной и сегодня; она привлекает пристальное внимание специалистов из самых разных областей гуманитарного знания – истории науки, лингвистики, культурологии, семиотики, эстетики и поэтики.
В примечаниях к «Философии имени» Лосев пишет: «Диалектика человеческого слова ближе всего подходит к тому конгломерату феноменологических, психологических, логических и лингвистических идей и методов, который характерен для исследования А. Потебни «Мысль и язык» ..., внося в него, однако, диалектический смысл и систему»1. В Примечениях к «Диалектике художественной формы» Лосев вновь пишет, что одним из его предшественников был А. А. Потебня, «развивший замечательное учение о взаимоотношении мысли и языка, если освободить его от ненужных психологических привнесений, и утверждающий, что «слово есть самая вещь», что «язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее», «орган самосознания, начало, организующее понимание вещи»2.
Сам Потебня считал свой метод психологическим, и к таковому направлению относит Потебню история языкознания, однако Лосев полагал, что метод Потебни вовсе не психологический, а конструктивно‑феноменологический; сам же Потебня, не понимая этого, лишь пользуется психологическими терминами вроде образа, апперцепции, однако, «вкладывая в них совершенно не‑психологический смысл»3.
Приведенные выше замечания намечают перспективу того, как надо читать Потебню: это значит освободить тексты Потебни от психологических привнесений, увидеть за психологической терминологией непсихологический смысл, внести во все построение Потебни диалектический смысл и систему. По объему это задача целого исследования, мы же здесь ограничимся анализом одного, но важнейшего для всей концепции Потебни понятия внутренней формы слова.
Как изестно, Потебня внутренней формой слова называл «отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль»4. Уже в этом определении есть несколько несообразностей. Безусловно, можно согласиться с тем, что внутренняя форма слова есть отношение, и именно отношение мысли к сознанию, если считать мысль за нечто объективно– внешнее по отношению к сознанию. Но Потебня так не считает, поскольку называет внутренней формой представление в сознании собственной мысли человека. Из этого следует, что в человеке есть какая‑то сфера бессознательных мыслей, которые осознаются при помощи внутренней формы слова. Эту‑то бессознательную сферу мысли Потебня, видимо, и называет душой; известно, душа человеческая – потемки, но если это так, то что же в них можно рассмотреть, как отграничить одну мысль от другой и осознать их? Если и мысль и ее осознание субъективны, то каким образом возникает объективно‑языковая внутренняя форма слова? Кроме того, из приведенного определения следует, что и бессознательная мысль, и ее осознание предшествуют слову, слово с его внутренней формой – результат деятельности мысли и потом сознания. Однако, в другом месте Потебня признает, напротив, первичность слова по отношению к мысли в любой ее форме – чувственного ли образа, или понятия: «Потому же, почему разложение чуственного образа невозможно без слова, необходимо принять и необходимость слова для понятия»5. Но чтобы быть орудием, средстом создания понятия, слово должно просто быть. Выходит, что слово есть одновременно и средство и результат некоей деятельности; если унтер‑офицерская вдова сама себя всего лишь высекла, то слово само себя произвело на свет.
Читая текст Потебни дальше, мы видим уже иное содержание сознания: оно есть «совокупность актов мысли»6. Если мысль является содержанием сознания, то что же остается «в душе» за его пределами? Потебня отвечает, что «все в душе вне сознания не есть действительная мысль, а только стремление к ней»1. Коли так, то и внутренню форму уже нельзя называть отношением мысли к сознанию, а надо называть отношением стремления к мысли к сознанию; внутренняя форма слова в таком случае показывает, как представляется человеку его собственное стремление к мысли. Если бы только знать, что это такое – стремление к мысли?!
Для того, чтобы понять механизмы того, как Потебня осваивал учение Гумбольдта, обратимся к некоторым языковым примерам «внутренней формы слова» в интерпретации Потебни. «Нетрудно вывести из разбора слов какого бы ни было языка, – пишет Потебня, – что слово собственно выражает не всю мысль, принимаемую за его содержание, а только один ее признак. Образ стола может иметь много признаков, но слово стол значит только постланное (корень стл тот же, что в глаголе стлать) и поэтому оно может одинаково обозначать сякие столы, независимо от их формы, величины, материала»2. Из этого следует, что в нашей душе есть богатый содержанием, то есть разнообразными признаками, образ предмета, который и есть неосознанная мысль. Осознание заключается в том, что образ разлагается на признаки, один из которых и становится внутренней формой слова. Однако мы должны все время помнить категоричное утверждение Потебни о том, что средством разложения чувственного образа является опять же слово. Итак, одно из двух: или слова еще нет, но оно уже в то же время есть и служит посредником, или нужно признать, что сначала слова существуют без внутренней формы и приобретают ее впоследствии, так сказать, в виде комиссионных за посреднические услуги. Если первое логически невозможно, то второе порождает несколько вопросов: откуда взялись слова с одной внешней формой и каким образом они могут служить посредниками при разложении чувственного образа‑мысли? Слова с одной внешней формой суть междометия, возникшие как непосредственное выражение чувства. Из междометий‑то, по мысли Потебни, и возникали наши обычные слова: «...слова должны были образоваться из междометий, потому что только в них человек мог найти членораздельный звук. Таким образом, первобытные междометия по своей последующей судьбе распадаются на такие, которые навсегда остались междометиями, и на такие, которые с незапамятных времен потеряли свой интеръекционный характер»3. Каким же образом это произошло? Оказывается, этот переход междометия в настоящее слово осуществляется ... посредством мысли: «междометие под влиянием обращенной на него мысли изменяется в слово»4. Возникает совершенно неразрешимое противоречие: с одной стороны, сама мысль становится сознательной при посредстве слова, а с другой стороны, слово возникает из междометия при посредстве обращенной на него, то есть вполне сознательной мысли.
В некоторых своих концепциях Потебня не просто предвосхитил современную лингвокультурологическую теорию, но и, возможно, определил дальнейшие пути ее развития. Так, читая тексты Потебни, легко заметить, что в онтологии он придерживается солипсизма, учения, предвосхитившего современную ностратическую теорию. Так, в одном месте он говорит, что это иллюзия – считать, «будто мы видим, осязаем самые предметы, а не свои впечатления»5. Следовательно, Потебня разделяет основное положение солипсизма: мир есть мое представление. Правда, солипсизм Потебни не был последовательным: во‑первых, он делает исключение для других людей, признавая их существование действительным, а не иллюзорным; без такого признания нельзя было бы говорить о языке, об общении (не с иллюзиями же общаться); во‑вторых, он иногда все же говорит о предметах внешнего мира как сущих, например: некоторые слова (бык – bous) «имеют уже внутреннею формою не чувство, а один из объективных признаков обозначаемого ими предмета»1(оставляем в стороне вопрос о том, как это, по Потебне, возможно). Солипсическая онтология необходимо требует сенсуалистской гносеологии. А. А. Потебня признает едва ли не самоочевидным основное положение сенсуализма: «...относительно познания давно уже известно, что nihil est in intellectu, quod non prius fuerit in sensu»2. Сенсуализм, как и солипсизм, также проводится непоследовательно и, можно сказать, очень наивно. Так, Потебня пишет: «Без всякого намерения со своей стороны человек замечает звуки своего голоса»3. Человек, конечно, слышит звуки своего голоса, как слышит звуки своего голоса и собака, но вот замечает их из всех животных только человек. Что значит заметить? Заметить значит выделить данное явление из ряда как разнородных, так и в особенности однородных явлений. Выделить же значит сравнить, для сравнения же необходимо иметь общее основание, то есть общую идею, например общую идею звука и тона, чтобы различать звуки по тонам.
Таким образом, Потебня, критически оценивавший и развивавший позиции Гумбольдта и других авторов, работавших в направлении связей языка и культуры, ценен для нас не только с точки зрения его теоретических взглядов, но прежде всего как первый русский лингвокультуролог, заложивший основы данного направления в лингвистике именно в нашей стране.
Основная же новаторская заслуга Потебни перед современной лингвокультурологией состоит в обосновании идеи того, что слово – есть означивание предмета; в этом смысле язык – явление интернациональное. Но способы этого означивания (по Потебне, «внутренняя форма слова») – глубоко национальны, культурно обусловлены. Согласно концепции Потебни, наблюдается взаимодействие и взаимовлияние означивания и формы означивания, т.е. взаимодействие структуры языка и этнических форм мышления. Следовательно Потебню можно считать не только правозвестником гипотезы лингвистической относительности Сепира‑Уорфа, но и в каком‑то смысле ученым, пошедшим дальше своих американских последователей.
Э.Сепир и Б.Уорф: развитие теоретических основ лингвокультурологии В. фон Гумбольдта и А.А.Потебни в гипотезе лингвистической относительности
Э.Сепир и Б.Уорф были теми исследователями, которые смогли на современном уровне развить одну из сторон учения Гумбольдта и Потебни. Условно их научные достижения принято именовать гипотезой лингвистической относительности Сепира – Уорфа. Мы также будем придерживаться данной научной традиции.
Гипотеза Сепира – Уорфа, сыгравшая чрезвычайно важную роль в формировании современной лингвокультурологии, непосредственно связана с этнолингвистическими исследованиями американской антропологической школы. Формы культуры, обычаи, этнические и религиозные представления, с одной стороны, и структура языка – с другой, имели у американских индейцев чрезвычайно своеобразный характер и резко отличались от всего того, с чем до знакомства с ними приходилось сталкиваться исследователям в подобных областях. Это обстоятельство, по общепринятому мнению, и вызвало к жизни в американском структурализме представления о прямой связи между формами языка, культуры и мышления.
В основу гипотезы лингвистической относительности легли две мысли Эдварда Сепира:
1. «Язык, будучи общественным продуктом, представляет собой такую лингвистическую систему, в которой мы воспитываемся и мыслим с детства. В силу этого мы не можем полностью осознать действительность, не прибегая к помощи языка, причем язык является не только побочным средством разрешения некоторых частных проблем общения и мышления, но наш "мир" строится нами бессознательно на основе языковых норм. Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе, те или другие явления в зависимости от языковых навыков и норм своего общества».
2. «В зависимости от условий жизни, от общественной и культурной среды различные группы могут иметь разные языковые системы. Не существует двух настолько похожих языков, о которых можно было бы утверждать, что они выражают такую же общественную действительность. Миры, в которых живут различные общества, – это различные миры, а не просто один и тот же мир, которому приклеены разные этикетки. Другими словами, в каждом языке содержится своеобразный взгляд на мир, и различие между картинами мира тем больше, чем больше различаются между собой языки»1.
Речь здесь идет о фактической позиции современной лингвокультурологии – об активной роли языка в процессе познания, о его эвристической функции, о его влиянии на восприятие действительности и, следовательно, на наш опыт: общественно и культурно сформировавшийся язык в свою очередь влияет на способ понимания действительности обществом. Поэтому для Сепира язык представляет собой культурно‑символическую систему, которая не просто относится к опыту, полученному в значительной степени независимо от этой системы, а некоторым образом определяет наш опыт. Сепир следует в направлении, согласно которому различные наблюдатели одного и того же мира подходят к нему с несоизмеримыми системами понятий. Сепир находит много общего между языком и математической системой, которая, по его мнению, также «регистрирует наш опыт, но только в самом начале своего развития, а со временем оформляется в независимую понятийную систему, предусматривающую всякий возможный опыт в соответствии с некоторыми принятыми формальными ограничениями... (Значения) не столько обнаруживаются в опыте, сколько навязываются ему, в силу тиранического влияния, оказываемого языковой формой на нашу ориентацию в мире»2.
Развивая и конкретизируя идеи Сепира, Уорф проверяет их на конкретном материале языка и культуры хопи и в результате формулирует принцип лингвистической относительности. «Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категориями и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном – языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию...» «Это обстоятельство имеет исключительно важное значение для современной науки, поскольку из него следует, что никто не волен описывать природу абсолютно независимо, но все мы связаны с определенными способами интерпретации даже тогда, когда считаем себя наиболее свободными... Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем»1.
Уорф придал более радикальную формулировку мыслям Сепира, полагая, что мир представляет собой калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашей языковой системой. Так, условия жизни, культура и прочие общественные факторы воздействовали на языковые структуры хопи, формировали их и в свою очередь подвергались их влиянию, в результате чего оформлялось мировоззрение племени. «Между культурными нормами и языковыми моделями существуют связи, но не корреляции или прямые соответствия... Эти связи обнаруживаются не столько тогда, когда мы концентрируем внимание на чисто лингвистических, этнографических или социологических данных, сколько тогда, когда мы изучаем культуру и язык... как нечто целое, в котором можно предполагать взаимозависимость между отдельными областями»2.
Но главное внимание Уорф уделяет влиянию языка на нормы мышления и поведения людей. Он отмечает принципиальное единство мышления и языка и критикует точку зрения «естественной логики», согласно которой речь – это лишь внешний процесс, связанный только с сообщением мыслей, но не с их формированием, а различные языки – это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными3.
Согласно Уорфу, языки различаются не только тем, как они строят предложения, но также и тем, как они членят окружающий мир на элементы, которые являются единицами словаря и становятся материалом для построения предложений. Для современных европейских языков, которые представляют собой одну языковую семью и сложились на основе общей культуры, характерно деление слов на две большие группы – существительное и глагол, подлежащее и сказуемое. Это обусловливает членение мира на предметы и их действия, но сама природа так не делится. Мы говорим: "молния блеснула"; в языке хопи то же событие изображается одним глаголом rеhрi – "сверкнуло", без деления на субъект и предикат.
В языках американских индейцев одни слова, обозначающие временные и кратковременные явления, являются глаголами, а другие – существительными. В отличие от них в языке хопи существует классификация явлений, исходящая из их длительности. Поэтому слова «молния», «волна», «пламя» являются глаголами, так как все это события краткой длительности, а слова «облако», «буря» – существительные, так как они обладают продолжительностью, достаточной, хотя и наименьшей, для существительных.
В то же время в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений. Таким образом, определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п. исходя из природы невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка4.
Языки американских индейцев обеспечивают искусственную изоляцию отдельных сторон непрерывно меняющихся явлений природы в ее развитии. Вследствие этого мы рассматриваем отдельные стороны и моменты развивающейся природы как собрание отдельных предметов. «Небо», «холм», «болото» приобретают для нас такое же значение, как «стол», «стул» и др.5Вопрос, таким образом, заключается в следующем: от чего зависит тип деления? Или: почему мы классифицируем мир именно таким, а не иным способом?
Уорф утверждает не то, что членение явлений мира свойственно лишь языкам американских индейцев, а то, что у языков, сильно отличающихся друг от друга, различна также система анализа окружающего мира, различен тип деления на изолированные участки. Он усиливает свой тезис тем, что подчеркивает влияние языковых норм не только на процесс мышления, но и на восприятие людьми внешнего мира. Это положение явно сформулировано Сепиром и взято в качестве эпиграфа в одной из работ Уорфа: «Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе те или другие явления главным образом благодаря тому, что языковые нормы нашего общества предполагают данную форму выражения»1.
Уорф исследует, каким образом категории пространства и времени фиксируются в языках американских индейцев, и приходит к выводу, что хопи не знает такой категории времени, которая свойственна нашим языкам, тогда как категория пространства сходна в обоих случаях. Наш язык не склонен проводить различия между выражениями «десять человек» и «десять дней», хотя такое различие есть: мы можем непосредственно воспринимать десять человек, но сразу воспринимать десять дней мы не можем. Это воображаемая группа, в отличие от «реальной» группы, которую образуют десять человек. Такие термины, как «лето», «зима», «сентябрь», «утро», «рассвет», также образуют множественное число и исчисляются подобно тем существительным, которые обозначают предметы материального мира. Уорф считает, что в этом отражаются особенности нашей языковой системы, и называет такое явление «объективацией», поскольку здесь временные понятия утрачивают связь с субъективным восприятием времени как «становящегося все более и более поздним» и объективируются как исчисляемые количества, т.е. отрезки, состоящие из отдельных величин, в частности длины, так как длина может быть реально разделена на дюймы. «Длина», «отрезок» времени мыслятся в виде одинаковых единиц, подобно, скажем, такой актуальности, как ряд бутылок2.
Сравнивая выражение времени в языках американских индейцев, Уорф отмечает, что множественное число и количественные числительные в языке племени хопи употребляются только для обозначения тех предметов, которые образуют или могут образовать реальную группу. Такое выражение, как «десять дней», не употребляют. Эквивалентом его может служить выражение, указывающее на процесс счета, а счет ведется с помощью порядковых числительных. Выражение «они пробыли десять дней» превращается в языке хопи в «они прожили до одиннадцатого дня» или «они уехали после десятого дня». Этот способ счета не может применяться к группе различных предметов, даже если они следуют друг за другом, ибо и в таком случае они могут объединяться в группу. Однако он применяется по отношению к последовательному появлению одного и того же человека или предмета, не способных объединиться в группу. «Несколько дней» воспринимается не как несколько людей, к чему склонны, по мнению Уорфа, наши языки, а как последовательное появление одного и того же человека3. Уорф считает необоснованным тот взгляд, согласно которому хопи, знающий только свой язык и идеи, порожденные культурой своего общества, должен иметь те же самые понятия времени и пространства, которые имеем мы и которые вообще считаются универсальными.
В работах Уорфа рассматриваются главным образом фундаментальные представления – категории субстанции, времени, пространства, т.е. как раз те, которые, как можно предположить без привлечения дополнительных допущений, с наибольшей вероятностью должны были бы являться общими для всех людей. Поэтому, когда языки фиксируют в своих элементах понятия субстанции, времени и пространства, то в этих элементах исследователь с наибольшей вероятностью может обнаружить общее содержание.
Уместный здесь вопрос может быть сформулирован так: о чем идет речь в таком обсуждении – о категориальной структуре человеческого мышления или о конкретном содержании соответствующих понятий? Если мы считаем, что категории являются формами мышления, то должны будем признать, что у нас нет оснований считать возможным «непредметное» мышление, не связанное с представлениями о предмете и его свойствах (которые навязываются нам категориями субстанции и акциденции). Точно так же вряд ли возможен естественный язык, лишенный всяких выразительных средств, позволяющих мыслить в немкачественно‑количественные или пространственно‑временные характеристики предметов. Единственный пункт в работах Уорфа, ставящий под сомнение «предметность» мышления, – утверждение, что в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений, – оставляет много неясностей. Сепир, напротив, настаивал на универсальности этого деления: «Какой бы неуловимый характер ни носило в отдельных случаях различение имени (существительного) и глагола, нет такого языка, который вовсе бы пренебрегал этим различением. Иначе обстоит дело с другими частями речи. Ни одна из них для жизни языка не является абсолютно необходимой»1.
Итак, исследования Уорфа ставят под вопрос всеобщность категорий мышления как форм связинекоторого мыслительного содержания.
Грамматические значения языковых единиц оказываются, с такой точки зрения, связаны с «членением» мира с помощью грамматических категорий. Например, в английском языке слово «волна» – существительное, а в языке хопи – глагол. Оно принадлежит к разным грамматическим категориям, и тем самым язык в первом случае «принуждает» нас рассматривать волну как предмет, а во втором – как действие. Ответить на вопрос «что такое волна – предмет или действие?» без обращения к грамматическим категориям того или иного конкретного языка, по мнению Уорфа, невозможно. В этом выводе, который он обобщает до значения принципа, и заключается, очевидно, суть всей концепции.
Рассмотрим вопрос о роли грамматических категорий и связанных с ними грамматических значений.
В лингвистике принято различать грамматические и неграмматические значения, например, следующим образом. Значение называется грамматическим, если в данном языке оно выражается обязательно, т. е. всякий раз, когда в высказывании появляется элемент, значение которого может сочетаться с данным грамматическим значением; причем такие элементы образуют в языке большие классы и поэтому появляются в текстах достаточно часто. Если же некоторое значение выражается не обязательно и не появляется в текстах достаточно часто, то оно считается неграмматическим. С этой точки зрения значение числа в русском языке является грамматическим, так как всякое существительное обязательно имеет показатель числа – единственного или множественного. Грамматические правила русского языка вынуждают нас выражать это значение, независимо от того, считаем ли мы его существенным для сообщения или нет. Напротив, в китайском языке значение числа является неграмматическим: оно остается невыраженным, если нет нужды специально указывать число предметов, о которых идет речь. Значения, являющиеся грамматическими в одном языке, могут быть неграмматическими в другом. Более того, в соответствии с правилами того или иного языка может происходить принудительная категоризация грамматических значений.
Можно предположить, что не всякое значение может быть грамматическим, так как трудно представить себе язык, в котором, скажем, различие между иволгой и сойкой выражалось бы грамматически. Обычно в качестве грамматических, т.е. подлежащих обязательному выражению, выступают более или менее абстрактные значения (времени, числа, деятеля, объекта, причины, цели, контакта, обладания, знания, ощущения, модальности, реальности, потенциальности, возможности, умения и т.п.). С лингвистической точки зрения представляют интерес те значения, которые хотя бы в некоторых языках являются грамматическими: именно они «входят» в структуру языка (правила кодирования сообщений), независимо от того, являются ли они в данном языке грамматическими или нет1.
Считается, что язык тем совершеннее, чем меньше доля выражаемой в высказывании обязательной информации, вынуждаемой исключительно правилами кодирования, а не существом сообщаемого. Разбирая латинскую фразу illa alba femina quae venit («та белая женщина, которая приходит»), Э. Сепир указывает, что логически только падеж требует в ней выражения; остальные грамматические категории или совершенно не нужны (род, число в указательных и относительных словах, в прилагательном и глаголе), или же не относятся к существу синтаксической формы предложения (число в существительном, лицо и время)2. Еще менее совершенен в этом отношении язык нутка. Грамматический строй этого языка вынуждает говорящего каждый раз, когда он упоминает кого‑либо или обращается к кому‑либо, указывать, является ли это лицо левшой, лысым, низкорослым, обладает ли оно астигматизмом и большим аппетитом. Язык нутка заставляет говорящего мыслить все эти свойства совершенно независимо от того, считает ли он соответствующую информацию существенной для своего сообщения или нет.3
Глагольная система языка навахо резко отличается от обычной в европейских языках системы обилием категорий, описывающих все аспекты движения и действия. Грамматические категории навахского глагола заставляют классифицировать в качестве разных объектов движение одного тела, двух тел, более чем двух тел, а также движение тел, различных по форме и распределению в пространстве. Даже предметные понятия выражаются не прямо, но через глагольную основу, и поэтому предметы мыслятся не как таковые, а как связанные с определенным видом движения или действия4.
В этой связи можно допустить, что различие между иволгой и сойкой могло бы выражаться и с помощью грамматических значений. Если бы какое‑нибудь племя знало только эти два вида птиц (или, по крайней мере, не очень большое их число), то в системе языка этого племени могли бы существовать такие глагольные окончания, одно из которых относило бы глагол («летит», «сидит», «клюет») к иволге, другое – к сойке, а третье – ко всем остальным птичкам или вообще предметам. В этом случае говорящий не мог бы сказать «летит», не указывая в то же время, что летит: иволга, сойка или что‑либо третье – так же, как в русском языке мы не можем сказать «читал», не указывая одновременно, относится ли данное сообщение к существу мужского, женского или среднего рода: читал – читала – читало.
Рассмотренный пример свидетельствует в пользу того, что в принципе любые лексические различия могут быть выражены с помощью грамматических категорий и тем самым представлены в качестве грамматических значений в каком‑либо – пусть лишь возможном – языке. Безотносительно к языку нельзя указать никакой границы между лексическими и грамматическими значениями.
Итак, язык, которым мы пользуемся и из круга которого можем выйти, лишь попадая в другой круг, предписывает нам соответствующую систематизацию и категоризацию мира. С такой точки зрения, языковая система априорна: она призвана организовать «калейдоскопический поток впечатлений»; синтез этого «чувственного многообразия» с языковой формой дает нам картину мира, которая может быть сходна с другими картинами только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем: «Определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п., исходя из их природы, невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка»1.
Грамматические категории и соответствующие им значения более консервативны и изменяются гораздо медленнее, чем лексика. Это приводит к тому, что новое содержание, зафиксированное в лексических значениях языковых единиц, начинает противоречить грамматическим значениям с которыми оно оказывается связанным. Мы, например, знаем, что молния – это не предмет, подобно столу, стулу и т. д., и тем более сама по себе она не имеет никаких родовых признаков, хотя слово «молния» в русском языке – существительное женского рода. Так, одни грамматические категории кажутся нам совершенно «искусственными», не соответствующими ничему в реальности, как, например, категория рода имен существительных для неодушевленных предметов в русском языке, другие же – «естественными», указывающими на способы существования внешней реальности: категория числа, категория времени для глагольных форм и т. д.
Современному обыденному сознанию свойственно отличать реальную действительность от мыслимой и параллельно этому – лексические значения (понятийный состав мышления) от грамматических форм их выражения. Но таким обыденное сознание было не всегда. Например, древний грек еще почти не отличал своего мышления от реального существования, самого себя от природы вообще: миф был для него целостной, окончательной, реально существующей действительностью. Что же касается понятия и слова, то даже в гораздо более поздние времена их неразличимость, единство, доходящее до полного тождества, находило свое выражение в термине λογος, не имеющем точного аналога в современных европейских языках. Грамматические характеристики слова не отличались от его понятийного содержания и вместе с этим последним переносились на реальную вещь. В определенном отношении можно сказать, что некоторые грамматические категории современных языков являются памятниками минувших эпох в развитии человеческого сознания. Так, например, категория рода имен существительных может рассматриваться, по‑видимому, как рудимент анимистического сознания наших предков, которым физические предметы представлялись одушевленными существами. Лексические и грамматические значения дополняют друг друга и только в своем единстве образуют картину мира, фиксируемую в данном языке. С этой «дополнительностью» мы сталкиваемся при переводах с одного языка на другой: одна и та же информация в одних языках фиксируется в лексических, а в других – в грамматических значениях (например, перевод с русского языка на китайский влечет трансформацию грамматических значения числа в лексические).
Наибольшее внимание конвенциональности лексики уделяют представители современного неогумбольдтианства, сторонники так называемой теории семантических полей – Л.Вайсгербер, Й.Трир и др.; с их точки зрения, лексический состав языка представляет собой классификационную систему, сквозь призму которой мы только и можем воспринимать окружающий мир, несмотря на то, что в природе самой по себе соответствующие подразделения отсутствуют. Содержащаяся в языке классификационная система вынуждает нас выделять в окружающем мире такие предметы, как «плод», «злак», и противопоставлять их «сорняку» с точки зрения их пригодности для человека. Мы выделяем «плод» и «злак» и противопоставляем их «сорняку» не потому, что сама природа так делится, а потому, что в этих понятиях зафиксированы различные способы, правила нашего поведения. Ведь по отношению к сорняку мы поступаем отнюдь не так, как к злаку. Это различие в способах нашего действия, зафиксированное словом, определяет и наше видение мира, и наше будущее поведение. Например, Уорф приводит ситуацию, в которой слово «пустой», примененное к порожним бензиновым цистернам, определяло неосторожное обращение с огнем работавших поблизости людей, хотя эти цистерны более огнеопасны из‑за скопления в них паров бензина, чем наполненные.
Тезис о существовании в языке более или менее специфической классификационной системы обычно не вызывает возражений; вопрос в том, насколько велико влияние языка и содержащейся в нем классификационной системы на восприятие мира. Где доказательства тому, что от той или иной терминологии зависит, например, восприятие цвета? Как показали исследования самых разнообразных языков, спектр «распределяется» различными языками по‑разному.
Проблема влияния лексики на восприятие содержит в себе минимум два вопроса:
1) может ли человек воспринимать те явления, свойства – например, цвета – для которых в его родном языке нет специальных слов?
2) оказывает ли лексика языка влияние на восприятие этих явлений на практике, в повседневной жизни?
Количество названий цветов, а также их распределение по различным частям спектра в различных языках зависит в первую очередь от практической заинтересованности в различении цветов и в их обозначении, от частоты, с которой те или иные цвета встречаются во внешнем мире. Если, например, разбить цвета на три группы (ахроматические, красно‑желтые и зелено‑синие), то окажется, что в русском (как и в немецком, английском, французском языках) названий для хроматических цветов больше, чем для ахроматических, а для красно‑желтой группы больше, чем для зелено‑синей, в ненецком же языке названия распределены по всем этим группам равномерно. Одно из объяснений сравнительно высокого уровня развития в ненецком языке названий для ахроматических, а также для зеленых и синих цветов можно искать в практической значимости различения соответственных окрасок в условиях жизни на Крайнем Севере. И наоборот, объясняя причину отсутствия в языке африканского племени аранта особого слова для обозначения синего цвета, указывают, что в окружающей людей этого племени природе, за исключением неба, нет синего цвета. Слово, обозначающее желтый и зеленый цвет, может быть использовано людьми этого племени также для обозначения синего; однако из этого использования слов не следует, будто аранта смешивают эти цвета на деле, зрительно1.
Количество цветов, которые человеческий глаз способен различить в предметах, определяется в пределах примерно от пятисот тысяч до двух с половиной миллионов. Между тем число простых названий цвета (красный, лимонный), зарегистрированных в толковых словарях европейских языков, как правило, колеблется около сотни, а число составных названий (кроваво‑красный, лимонно‑желтый) равняется нескольким сотням. Налицо диспропорция между количеством цветов, различаемых глазом, и количеством их названий. Таким образом, человеческий глаз может воспринимать и те цвета и цветовые оттенки, для которых в языке нет названий, но человек быстрее и легче воспринимает и дифференцирует то, на что наталкивает его родной язык.
Рассмотрение языка как динамической системы указывает на необходимость генетического подхода к анализу лексических значений: в самом деле, человеческое познание всегда обусловлено мышлением предшествующих поколений, зафиксированным в языке, в его лексическом составе. Многовековая практика языкового сообщества, сложившаяся система мышления аккумулировали и преобразовали коллективный эмпирический опыт, вследствие чего результаты восприятия всегда содержат в себе в большей или меньшей степени момент рациональной обработки. Мысль, опирающаяся на базу готовой языковой формы, возникает при прочих равных условиях быстрее и легче, чем мысль, не имеющая такой опоры в родном языке говорящего. Язык влияет на формирование новых мыслей через значения терминов, в которых так или иначе отразились и закрепились познавательная деятельность предыдущих поколений и их опыт; он сообщает возникающей мысли устойчивость и необходимую определенность. Уже в силу этого можно говорить о том, что значения терминов, определемые внешней действительностью, формируются не независимо от данного языка, а под влиянием эмпирического и рационального опыта предыдущих поколений, зафиксированного в системе языка.
Язык не в одинаковой степени влияет на оформление мысли в разных случаях: так, можно предположить, что его роль здесь тем важнее, чем менее прямой и непосредственной является связь с соответствующим предметом внешней языку действительности. Например, хотя русский и английский языки по‑разному формируют мысль о таких предметах, как рука и нога (русский язык направляет внимание на эти конечности как целое, без необходимости не отмечая, какая из их частей имеется в виду, а английский или французский выделяет ту или другую часть руки или ноги, даже когда в этом нет необходимости), все же сами эти предметы таковы, что легко усмотреть различие их частей и можно скоро приучиться к оформлению мысли о них как о двух различных частях, или, напротив, привыкнуть думать о них как о целом.
Точно так же по‑разному оформляют мысль русский и английский языки, с одной стороны, и французский и немецкий – с другой, когда речь идет о знании. Знать можно самые разные вещи: математику, правила уличного движения, немецкий язык, определенное лицо, номер его телефона и т. д., не задумываясь о том, что все эти виды знания существенно различны. Русский язык, так же как английский, ничего не «подсказывает» в этом отношении, не наталкивает на классификацию видов и разновидностей знания. Напротив, французский язык требует от пользующихся им, чтобы они обязательно различали знание как «понятие о чем‑либо, или научное (теоретическое) знание» и знание как «практическое знание, умение», и обозначали эти два вида знания соответственно словами соnnaîtrе и savoir.
В первом случае такие объекты мысли, как нога и рука, вполне понятны, определенны и без обозначения их словами: они доступны для непосредственного сенсорного восприятия и т. п. Поэтому особенности языкового оформления отходят на второй план, не имея существенного значения для самой мысли. Во втором же случае влияние языка (т.е. образование мысли под воздействием предшествующего общественного опыта, отложившегося в семантике языка) имеет большей частью решающее значение длявозникновения именно такой, а не иной мысли. Различать два вида знания, помимо отдельных частных случаев, и распределять по ним эти частные случаи, пользуясь такими широко обобщающими словами, как русское «знать» и английское to know, можно, лишь привлекая дополнительные лингвистические средства. И наоборот, усвоив вместе с языком привычку постоянно дифференцировать два вида знания посредством таких слов, как французские соnnaîtrе и savoir, трудно отвлечься от соответствующих различий и мыслить «знание вообще». Здесь оформление мысли оказывается неотделимым от создания самой мысли, от ее содержания. Язык уже настойчиво навязывает то или иное обобщение и различение в осознании отдельных фактов действительности.
В результате того, что каждый язык представляет собой индивидуальную, неповторимую систему языковых значений, отдельные значения, входящие в систему данного языка, часто оказываются несоизмеримыми со значениями другого языка, и в силу этого перевод теоретически кажется невозможным. Однако можно предположить, что при теоретической непереводимости перевод существует практически вследствие того, что значения того и другого языка обозначают одну и ту же действительность, и поэтому имеется возможность с помощью сочетаний значений дать на любом языке приблизительный эквивалент данному значению любого другого языка. Чем более простое значение мы берем, тем с большим основанием можем говорить о непереводимости и отсутствии адекватности. Чем более сложным является значение, тем более близкий возможен перевод, так как в определенном пределе совокупность значений одного и другого языка отражает одну и ту же внешнюю действительность. Но каким образом все же мы могли бы быть уверены в том, что система значений языка хопи в целом совпадает с системой английского? Ссылка на одну и ту же внешнюю действительность ничего не доказывает, потому что в лексических значениях первого языка могли отразиться (в силу специфических условий жизни и деятельности) одни стороны этой действительности, а в лексике второго языка – другие ее стороны и аспекты.
Наше восприятие внешнего мира всегда понятийно направлено. Направленность зрения проявляется уже в том, например, что мы способны рассматривать фотографию как образ, вид дома. При этом мы не видим самой фотографии – бумаги с черно‑белыми пятнами. Наоборот, шестимесячный ребенок, который уже очень хорошо узнает мать, не может «увидеть» ее на фотографии. Таким образом, то, что мы способны увидеть в окружающем нас мире, какие «предметы» мы выделяем в нем, – зависит от разработанности наших понятий или (что в данном случае одно и то же) от содержания лексического состава языка.
Вопрос, возникающий в этой связи, возвращает нас к понятию «замкнутого языка» Айдукевича: итак, накладывает ли структура языка какие‑либо ограничения на его лексический состав или же лексика (понятийный аппарат) может безгранично расширяться?
Так, в работах противников гипотезы лингвистической относительности (например, Макса Блэка) предполагается, что структура языка не накладывает каких‑либо существенных ограничений на лексику и соответствующий ей понятийный аппарат. С такой точки зрения различия между языками в лексике интерпретируются как эмпирический факт, а не как логическая необходимость1. Из этого обстоятельства следует отсутствие принципиальных ограничений круга понятий у носителей данного языка, поскольку он может быть пополнен, а следовательно, и картина мира, сложившаяся на базе их языка и соответствующей понятийной системы, может быть тождественной другим картинам мира, связанным с иными языковыми системами.
В самом деле, естественный язык представляет собой открытую систему в том отношении, что если в языке нет слова для выражения какого‑либо нового понятия, то последнее может быть передано словосочетанием, заимствованным из другого языка, или специально придуманным словом. Отсюда различия в структуре языка определяются экстралингвистическими факторами: характером и историей культуры сообщества носителей данного языка и т.д.; язык же является открытой системой, с такой точки зрения, прежде всего по двум обстоятельствам:
1. Язык стремится зафиксировать все явления внешнего мира и все отношения между ними, при том, что существует неограниченное количество фиксируемых явлений, которые к тому же постоянно изменяются.
2. Язык стремится зафиксировать явления в соответствии с максимально эффективной системой правил действия (метаязыком). Но и эти правила тоже постоянно меняются в связи с изменениями лексики языка и непрекращающимися попытками улучшить сами правила.
Однако в такой форме язык может быть описан только в идеале. Чем ближе описание языка к реальным практическим целям, тем оно конкретнее и замкнутее. Прикладные исследователи изначально определяют, какие ограничения они устанавливают при описании, какие цели ставят перед собой, каков будет состав отобранной лексики и грамматики и как придется работать над отобранным материалом. Результатом их усилий всегда будет замкнутая языковая система, более или менее отличная от своего открытого идеала. Овладение рядом замкнутых систем позволяет изучающим ту или иную языковую систему выработать навыки работы с материалом и приближает его к максимальному овладению системой. Постижение естественного языка продолжается для человека всю жизнь; сама система этого языка находится при этом в состоянии постоянного изменения, и попытки полностью постичь ее поэтому никогда не могут быть завершены.
Поэтому когда мы говорим об описании естественного языка как открытой системы, в действительности мы говорим скорее о его описании как системы замкнутых систем. Отвлекаясь от некоторого технического различия в определении замкнутого языка у Айдукевича и Тарского, можно сказать, что выделение последним отдельного языка, в котором формулируются утверждения о семантических свойствах исходного объектного языка, в определенном смысле призвано именно преодолеть дихотомию открытого и замкнутого языков путем представления открытого языка в виде системы замкнутых языков. Поэтому при обращении к эпистемологическим основаниям дистинкции концептуальной схемы содержания мира оказывается, что основания верификации значений обнаруживаются в ее первой части. Иными словами, истинность выражения может быть описана как истинность относительно некоторой концептуальной структуры.
Таким образом, теоретические основы гипотезы лингвистической относительности Сепира‑Уорфа связаны с идеей, на первый взгляд противоположной основной концепции лингвокультурологии, по которой язык служит отражением происходящих культурных изменений в обществе. Вместе с тем именно гипотеза лингвистической относительности Сепира‑Уорфа, разворачивая современные представления лингвистов вспять, послужила своеобразным мостиком к идее поиска механизмов связи языка и культуры. Иными словами, научное значение работ Сепира‑Уорфа для развития современной лингвокультурологии заключается в идее неоднозначности и разнонаправленности связей языка и культуры.
Л.В.Щерба: разработка социолингвистических основ лингвокультурологии и проблематики языковой личности
Говоря об основах лингвокультурологии, почти всегда имеют в виду зарубежных исследователей, или по крайней мере использование терминов «язык» и культура». Вместе с тем основы лингвокультурологии глубже, нежели простое сочленение этих терминов. Так, по нашему мнению, одним из основателей лингвокультурологии был выдающийся отечественный исследователь Л.В.Щерба. Между тем к Щербе принято возводить отечественную психолингвистику. Но именно в контексте социолингвистики Щерба выступает как лингвокультуролог, понимавший под обществом его законы, его культуру.
Л.В.Щерба был прямым последователем Ф. де Соссюра и И.А.Бодуэна де Куртенэ, основные идеи которых развивал на протяжении всей своей жизни.
Одним из важнейших в учении Бодуэна является разграничение языка как системы и языка как процесса, отличие «языка как определенного комплекса известных составных частей и категорий, существующий in abstracto и в собрании всех индивидуальных оттенков, от языка как беспрерывно повторяющегося процесса»1. Следовательно, язык как категория, система, абстракция и т.п. противопоставляется Бодуэном языку как деятельности, беспрерывно повторяющемуся процессу, действительным явлениям и т. п., то есть, по существу, речи.
В то же время Л. В. Щерба считал себя во многом обязанным «Курсу общей лингвистики» Ф. де Соссюра. Он находил много значительных совпадений в его взглядах и взглядах Бодуэна. Так, еще в 1929 г., то есть за два года до выхода статьи «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» (1931 г.), Щерба писал: «Когда в 1928 г. Мы получили в Ленинграде “Cours de linquistique generale” de Saussure'a... были поражены многочисленными совпадениями учения Соссюра с привычными нам положениями. Различие языка, как системы, и языка, как деятельности (“lanque” и “parole” de Saussuru'a), не такое четкое и развитое, как у Соссюра, свойственно и Бодуэну»2.
По мнению самого Щербы, в языковых явлениях следует различать три аспекта:
1) речевую деятельность,
2) языковую систему (язык),
3) языковой материал (культурно обусловленные тексты).
Речевой деятельностью он называет процессы говорения и понимания, «всячески подчеркивая при этом, что процессы понимания, интерпретации знаков языка являются не менее активными и не менее важными в совокупности того явления, которое мы называем языком» (с. 24‑25)1. Языковые системы – это «словари и грамматики языков» (с. 26), которые «будучи концептами, в непосредственном опыте (ни в психологическом, ни в физиологическом) нам вовсе не даны, а могут выводиться нами лишь из процессов говорения и понимания» ( с. 26). Последние же в такой их функции рассматриваются Щербой в качестве языкового материала. Языковой материал – это «не деятельность отдельного индивида, а совокупность всего говоримого и понимаемого в определенной конкретной обстановке в ту или иную эпоху жизни данной общественной группы. На языке лингвистов это «тексты»» (с. 26).
В концепции Л.В. Щербы содержится и четвертый аспект, который в значительной степени повлиял на формирование концепции современной лингвокультурологии – психофизиологические речевые организации (индивидуальные системы общих языковых представлений, индивидуальные отражения языковой системы)2. Представляется, что Щерба отнюдь не случайно не рассматривает речевую организацию наряду с тремя эксплицитно обозначенными им аспектами языковых явлений. По‑видимому, это понятие, хотя и часто используемое в работе, оставалось для него все же не вполне определенным. Проявляется это уже хотя бы в достаточно большом количестве разнообразных терминов, употребляемых для обозначения соответствующего явления: речевой механизм человека – психофизиологическая речевая организация индивида – психофизиологическая организация человека – индивидуальная речевая система – система потенциальных языковых представлений – система языковых представлений – индивидуальная языковая система.
Весьма показательным является также красной нитью проходящий через всю работу Л. В. Щербы конфликт по линии культурное – индивидуальное, возникающий главным образом в связи с последовательным и принципиальным противопоставлением языковой системы (культурное) и психофизиологической речевой организации (индивидуальное). Последняя, по Щербе, являясь индивидуальным проявлением языковой системы, в идеале «может совпадать с ней, но на практике организации отдельных индивидов могут чем‑либо да отличаться от нее и друг от друга. Их, пожалуй, можно было бы действительно назвать «индивидуальными языками», если бы в подобном названии не крылось глубокого внутреннего противоречия, ибо под языком мы разумеем нечто, имеющее прежде всего социальную ценность…» (с. 27).
В то же время, отказывая речевой организации в праве называться языком, языковой системой исключительно на том основании, что система языковых представлений является чем‑то индивидуальным, а в языковой системе мы имеем некую «социальную ценность, нечто единое и общеобязательное для всех членов данной общественной группы» (с. 27), Л.В. Щерба утверждает, что «эта психофизиологическая речевая организация индивида вместе с обусловленной ею речевой деятельностью является социальным продуктом» (с. 25).
Обосновывая необходимость и правомерность эксперимента в языкознании, Л. В. Щерба категорически отвергает упреки в «субъективности» получаемых этим методом данных. Психологический аспект метода, заключающийся в оценочном чувстве правильности или неправильности речевого высказывания, для него несомненен. Но не менее несомненно и то, что у нормального члена общества чувство это социально обосновано, так как является функцией языковой системы (величины социальной) (с. 33). «С весьма распространенной боязнью, – пишет Щерба, – что при таком методе будет исследоваться «индивидуальная речевая система», а не языковая система, надо покончить раз и навсегда. Ведь индивидуальная речевая система является лишь конкретным проявлением языковой системы, а поэтому исследование первой для познания второй вполне закономерно и требует лишь поправки в виде сравнительного исследования ряда таких «индивидуальных языковых систем»» (с. 34).
Особенно показательным нам представляется следующее рассуждение Л.В. Щербы: «…работа каждого неофита данного коллектива, усваивающего себе язык этого коллектива, т. е. создающего у себя речевую систему на основе речевого материала этого коллектива (ибо никаких других источников у него не имеется), совершенно тождественна работе ученого исследователя, выводящего из того же языкового материала данного коллектива его языковую систему, только одна протекает бессознательно, а другая – сознательно» (с. 85).
Поэтому, равно, как и в концепции современной лингвокультурологии, на деле «глубокое внутреннее противоречие», присущее, по мнению Л.В. Щербы, психофизиологической речевой организации, оказывается мнимым противоречием, т.к. здесь явно проявляется недостаточный учет диалектики общего и отдельного, социального и индивидуального. Идеальные «психофизиологические организации», которые действительно можно и нужно назвать индивидуальными языками, несомненно, будут чем‑то отличаться от «объективной» языковой системы и друг от друга. Но все эти различия, все возможные здесь противоречия относятся, как правило, к периферийным, малосущественным или же вообще несущественным областям и ни в коей мере не являются определяющими. В данном случае мы имеем дело лишь с одной из частных форм проявления диалектики соотношения индивидуального и общественного сознания (языкового сознания) и всегда можем понять и объяснить наблюдающиеся расхождения в пределах этого соотношения. Следовательно, несмотря на все индивидуальные особенности, на все имеющиеся отклонения и т.п., индивидуальные «психофизиологические речевые организации», реально существующие в головах носителей языка в идеальной форме, не менее социальны, чем объективные «языковые системы», реально существующие в языковом материале (совокупности всего говоримого и понимаемого) в материальной форме, так как в своих важнейших моментах они практически идентичны у всех членов той или иной языковой общности, того или иного языкового коллектива, что закономерно следует из принципиально адекватного отражения каждым членом определенного общества характерной для этого общества «лингвистической среды обитания» («лингвосферы») – языкового материала, совокупности тестов и т. п.
Противоречивое отношение Л.В.Щербы к психофизиологической речевой организации, проявляющееся в ряде рассуждений, обусловлено, как нам представляется, и тем, что у него, по существу, отчасти в понятии «речевая деятельность», отчасти в понятии «речевая организация» (во всех разнообразных терминах для ее обозначения) «растворилось» понятие собственно речи в интерпретации Соссюра, несмотря на то, что Щерба, как уже отмечалось, к моменту написания своей работы был хорошо знаком с “Cours’оm de linquistique generale”. Противопоставление же языка как социально обусловленного психического образования, представляющего собою виртуально существующую в мозгу людей грамматическую систему, и речи как индивидуального психофизического исполнения, акта воли и разума, реализующемуся на основе кода языка и психофизического механизма, является важнейшим в учении Ф. де Соссюра.1
Таким образом, в целом мы, очевидно, можем говорить не о трех а о пяти аспектах языковых явлений. Первые три из них эксплицитно указаны самим Л. В. Щербой:
1. Речевая деятельность – существующие исключительно в неразрывном единстве процессы говорения и понимания.
2. Языковая система – имеющие прежде всего социальную ценность (социально‑обоснованные в прошлом), объективно заложенные в данном языковом материале и проявляющиеся в индивидуальных речевых системах, возникающих под влиянием всего языкового материала, словарь и грамматика языка.
3. Языковой материал – совокупность всего говоримого и понимаемого в конкретной обстановке в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы, то есть совокупность всех устных и письменных текстов на определенном языке в определенный исторический момент его развития.
Имплицитно в работе Л. В. Щербы присутствует и четвертый аспект:
4. Психофизиологическая речевая организация – обуславливающая речевую деятельность индивидуальная система общих языковых представлений (идиоязык), являющаяся социальным продуктом, возникающим на основе того же языкового материала коллектива, что и языковая система.
Кроме того, учитывая все сказанное выше, для получения завершенной картины мы можем, очевидно, добавить и пятый аспект, который самим Щербой лишь однажды вскользь упоминается в работе: «…все формы слов и все сочетания слов нормально создаются нами в процессе речи, в результате сложной игры сложного речевого механизма человека» (с. 25):
5. Речь – индивидуальное исполнение, осуществляемое на основе «игры» речевого механизма.
Таким образом, главной заслугой Щербы перед современной лингвокультурологией можно считать отход от принципа абстрактной связи языка и культуры. Понимая язык как сущность прежде всего социальную, Щерба свел воедино проблематику культурной, социальной и индивидуально‑личностной сущности языка. Иными словами, опираясь на эксперимент, Щерба приблизил изучение языка к конкретному человеку, сделал это изучение более предметным, направленным не на абстрактную связь языка и культуры, а на конкретную культурно обусловленную личность.
Пражская лингвистическая школа: развитие фонологических и грамматических основ лингвокультурологии
Некоторое общее влияние на развитие взглядов современных лингвокультурологов оказала так называемая пражская лингвистическая школа или пражский лингвистический кружок.
Пражский лингвистический кружок (Pražsky Linguisticky kroužek) был создан в 1926 году, как не официальная организация, объединившая теоретиков лингвистики, по образцу ранее существовавшей авангардной организации молодых русских исследователей – Московского лингвистического кружка. На первом международном съезде славистов в Праге в 1929 году представители кружка выдвинули подробную программу разработки узловых положений лингвистической теории практики. С этого времени кружок начинает функционировать, как официальная лингвистическая организации с уставом и членством1.
В 1930 году кружок созвал в Праге международную фонологическую конференцию, на которой основные принципы нового подхода к языкознанию и особенно к звуковой структуре языка были подвергнуты тщательному обсуждению и детализации, была произведена разработка научной методологии этого нового направления.
Пражская лингвистическая школа считается одной из трех основных школ лингвистического структурализма (наряду с американским дескриптивизмом и глоссемантикой Ельмслева)2.
Вместе с такими чешскими учеными, как основатель кружка Вилеш Мантезиус (1880‑1945), Б. Трнка, Б Гавранек, Й. Вахек, В. Скаличка, П. Трост и исследователь эстетики – Я Мукаржовский, в создании и функционировании кружка принимали участие русские ученые – Н.С. Трубецкой, Р.О. Якобсон, С. Карцевский. Творчески cвязанными с Пражской лингвистической школой были советские исследователи П. Г. Богатырев, Г. О. Винокур, Е. Д. Поливанов, Б. В. Томашевский, Ю. Н. Тынянов.
«Типичной особенность кружка», – как писал Роман Якобсон, – «являлась его восприимчивость ко всем культурным импульсам с запада и востока»1. Сотрудничество с участниками разных стран, но близких по научным взглядам, было одним из центральных моментов деятельности кружка (примером этому может служить «Воспоминания феноменолога о пражском лингвистическом кружке» ассистента Гуссерля, Людвига Ландгребе). Во многом Пражская лингвистическая школа представляет собой общий знаменатель нескольких параллельных течений в развитии научной жизни в Европы 20‑30‑х гг. По мнению того же Якобсона, в сравнении со взглядами других, работавших в это время, лингвистов, нетрудно выделить индивидуальные черты каждого из новаторов кружка (таких как Трубецкой или Матезиус), но невозможно найти такую общую характеристику для всей Пражской лингвистической школе, которая позволила бы противопоставить ее, как целое, другим, к примеру, структуралистким школам. Но все же существует набор типических особенностей, которые объединяют работы всех исследователей, входивших в кружок и резко отличают их от предыдущих традиций и сторонников других учений 30‑х гг. Якобсон определили эти особенности, как «стремление к созданию целевой модели языка» (means – ends модель т.е. буквально средства – цели). Эту модель принято называть также телетологической. Подобные взгляды вытекали из взгляда на язык, как средство коммуникации (т.е. в таком случае необходим анализ всех свойств с точки зрения задач на которые они направлены). Именно это и являлось основным новшеством Пражской лингвистической школы, хотя предварительные наметки подобных проблем можно найти у Бодуэна де Куртенэ, Крушевского, Винтелера, но никто из них не развил теории и метода целевого анализа языка.
Лингвокультурологические аспекты развития теории Ф. де Соссюра
Пражская лингвистическая школа в момент своего появления противопоставляла себя принципам наиболее влиятельного в то время младограмматического течения. Младограмматики используя эмпиризм и индуктивный метод анализа языка, обращали свое внимание в основном на эволюцию языка и главной задачей считали сбор и систематизацию материала для составления исторических грамматик и словарей. Т.е. изучали язык с исторической позиции (диахронически)2.
Для создания своей фонологической теории Н.С. Трубецкой использовал теорию Ф. Де Соссюра, но в отличии от него Трубецкой Считал, что не существует непреодолимой преграды между синхроническим и диахроническим анализом. «Если в синхронической лингвистике элементы системы языка рассматривать с точки зрения их функции, то о претерпеваемых языком изменениях нельзя судить без учета системы, затронутой этими изменениями»3. Таким образом функциональный структурный анализ признается необходимым и в области диахронии языка. Но не исключается и понятие эволюции из синхронического описания языка, т.к. считается «серьезной ошибкой рассматривать статику и синхронию, как синонимы»4.
Пражская лингвистическая школа переработала также и другую теорию Ф. Де Соссюра «язык и речь». Эта дихотомия стала основой для разделения Трубецким науки о звуках на фонологию и фонетику. Но в отличии от Ф. Де Соссюра Трубецкой исходил из изучения не языка (longue), как нормы для остальных явлений речевой деятельности, а речи (parole), как частного проявления языка. Поскольку лингвист может опираться только на то, что системно (на метериал для систематизации, т.е. речь), а не на саму систему (т.е. язык)1.
Матезиус писал о порядке лингвистического исследования, как о движении «от речи, как чего‑то, что дано нам непосредственно, к языку, как к чему‑то, что хотя и имеет идеальную сущность, но что мы можем познать лишь косвенным образом, либо при столкновении с отклонениями от нормы, либо с помощью систематизации и абстрагирующего научного анализа»2. Т.е. таким образом язык понимался, как функциональная система, т.е. система средств выражения, служащих какой‑либо цели3.
Фонологическая теория как основа ареальной концепции современной лингвокультурологии
Исходя из соссюровского разделения «longue» и «parole», Трубецкой Н.С. создает свою фонологическую теории, основывающуюся на разделении науки о звуках на фонологию и фонетику. При этом, понимая фонологию, как «учение о звуках языка, общих и постоянных в сознание его носителей», а фонетику, как учение о частном проявлении звуков зыка в речи, имеющей одноактный характер.
Трубецкой говорит о взаимосвязи обоих этих компонентов учения, т.к. без конкретных речевых актов не было бы языка. Сам же речевой акт он рассматривает, как установку связи между соссюровским означаемым и означающиим.
Фонология, рассматривается, как наука изучающая означающее в языке, состоящее из определенного числа элементов, сущность которых состоит в том, что они, отличаясь друг от друга по звуковым проявлениям, имеют смыслоразличительную функцию. А также вопрос о том, каковы соотношения различительных элементов и по каким правилам они сочетаются в слова, словосочетания и т.д. Большинство же признаков самого звука для фонолога не существенно, так как они не функционируют в качестве смыслоразличительных признаков. Т.е. это наука о системе языка, лежащей в основе всех речевых актов.
Фонетика же рассматривает физические, артикуляционные одноактные явления. Для нее боле подходят методы естественных наук. Для нее главным является вопросы: Как произносится звук, какие органы при этом задействуются. Т.е. это наука о материальной стороне звуков человеческой речи.
Надо отметить, что не все представители Пражской лингвистической школы разделяли именно такое мнение о взаимоотношении этих двух дисциплин. Б.Трнка считал, что фонетист предполагает языковую систему и стремится к исследование ее индивидуальной актуализации, фонолог же исследует, что в индивидуальной речи является функциональным и устанавливает элементы, определяемые по их отношению к целой языковой системе. Таким образом, главным отличием фонологии от фонетики для Трнки было разное направление их исследований.
Возвращаясь к решению данной проблемы в «Основах фонологии», надо сказать, что Трубецкой определяет три аспекта в звуке: «выражение», «обращение», «сообщение». И к сфере фонологии относит только третий, репрезентативный. Он разделяется на три части, предметом которых является соответственно: кульминативная функция языка (указывающая какое количество единиц, т.е. слов, словосочетаний содержится в предложении), делимитативная функция (указывающая границу между двумя еденицами: словосочетаниями, словами, морфемами) и дистинктивная или смыслоразличителльная, обнаруживающиеся в экспликативном аспекте языка. Наиболее важной и необходимой для фонологии Трубецкой признает смыслоразличительную функцию, отводя ей особый раздел4.
Основным понятием для смыслоразличения у Трубецкого является понятие оппозиции – противостояния по смысловыявляющему признаку. Через фонологическую оппозицию определяется понятие фонологической единицы («член фонологической оппозиции»), являющейся в свою очередь основой для определения фонемы («кратчайшей фонологической единицы, разложение которой на более краткие единицы невозможно с точки зрения данного языка»).
В качестве основной внутренней функции фонемы признается ее семантическая функция. Слово понимается, как структура, опознаваемая слушателем и произносящим. Фонема – смыслоразличительный признак этой структуры. Смысл выявляется через совокупность этих признаков, соответствующих данному звуковому образованию.
Трубецкой вводит понятие инвариантности фонемы. Т.е. произносимый звук можно рассматривать как один из вариантов реализации фонемы, т.к. он помимо смыслоразличитеных содержит также признаки не являющиеся таковыми. Таким образом, фонема может реализовываться в ряде различных звуковых проявлений.
Далее Трубецкой выдвигает четыре правила различения фонем: 1) Если в языке два звука в одной и той же позиции могут заменять друг друга, и при этом семантическая функция слова будет оставаться неизменной, то эти два звука являются вариантами одной фонемы. 2) И соответственно наоборот если при замене в одной позиции звуков смысл слова меняется, то они не являются вариантами одной фонемы. 3) Если два акустически родственных звука никогда не встречаются в одной и той же позиции, то являются комбинаторными вариантами одной фонемы 4) Если два акустически родственных звука никогда не встречаются в одной и той же позиции, но могут следовать друг за другом, как члены звукосочетания, при том в таком положении, где один из этих звуков может встречаться без другого, то они не являются вариантами одной фонемы.
Третье и четвертое правила касаются случаев, когда звуки не встречаются в одном положении, имеют отношение к проблеме идентификации фонем, т.е. к вопросу сведения ряда взаимоисключающих звуков в один инвариант. Таким образом, здесь решающим для отнесения разных звуков к одной фонеме является чисто фонетический критерий. Таким образом, проявляется взаимосвязь этих наук1.
Для того чтобы установить полный состав фонем данного языка, необходимо отличать не только фонему от фонетических вариантов, но и фонему от сочетания фонем, т.е. ответить на вопрос, является ли данный отрезок звукового потока реализацией одной или двух фонем (синтагматическая идентификация). Трубецким были сформулированы правила монофонематичности и полифонематичности. Три первых представляют собой фонетические предпосылки для монофонемной трактовки звукового отрезка. Звукосочетание однофонемно если: 1) Его основные части не распределяются по двум слогам. 2) оно образуется посредством одного артикуляционного движения. 3) его длительность не превышает длительности других фонем данного языка. Последующие описывают фонологические условия однофонемной значимости звукосочетаний (потенциально однофонемные звуковые комплексы считаются фактически однофонемными, если они ведут себя как простые фонемы и встречаются в позициях, допускающих в иных случаях лишь единичные фонемы) и многофонемной значимости простого звука.
Весьма существенное место в фонологической системе Трубецкого занимает его классификация оппозиций. Это был вообще первый опыт подобного рода классификаций. Критериями классификации фонологических композиций являлись: 1) их отношение ко всей системе оппозиций, 2) отношение между членами оппозиций, 3) объем их различительной способности. По первому критерию оппозиции делятся в свою очередь по их «дименсиональности» (квалитативный критерий) и по их встречаемости (квантитативный критерий)1.
По квалитативному отношению ко всей системе оппозиций фонологические противопоставления подразделяются на одномерные (если совокупность признаков, присущих обоим членам оппозиции не присуща больше никакому другому члену системы) и многомерные (если «основания для сравнивания» двух членов оппозиции распространяется и на другие члены той же системы). Квантитативно оппозиции делятся на изолированные (члены оппозиции находятся в отношении не встречающимся больше ни в какой другой оппозиции) и пропорциональные (отношение между членами тождественно отношению между членами другой или других оппозиций).
По отношению между членами противопоставления различаются оппозиции: 1) привативные (один член отличается от другого наличием или отсутствием различительной черты – «коррелятивного признака») 2) градуальные (члены оппозиции отличаются разной степенью одного и того же признака) 3) эквиполентные (члены логически равноправны).
По объему различительной силы оппозиции могут быть постоянными (если действие различительного признака не ограниченно) и нейтрализуемыми (если в определенной позиции признак лишается фонологической значимости).
Фонемы образующие одновременно пропорциональные, одномерные и привативные оппозиции связаны наиболее тесно. Такую оппозицию Трубецкой называет корреляцией2.
Надо принять во внимание, что хотя предложенная Трубецким классификация принимает во внимание фонетическую характеристику фонем, она основана на функционировании всей фонологической системы конкретного языка.
В качестве особого раздела «фонологии слова» Пражская лингвистическая школа выделяет морфонологию, объектом исследования которой становится фонологическая структура морфем, а также комбинаторные звуковые модификации, которым подвергаются морфемы в морфемных сочетаниях, и звуковые чередования, которые выполняют морфемную функцию.
Наряду с синхронным описанием фонем пражцы пытались определить основы диахронической фонологии, базируясь на принципах: 1) ни одно изменение фонемы не может быть принято без обращения к системе, 2) каждое изменение в фонологической системе является целенаправленным. Таким образом, опровергался тезис де Соссюра о непреодолимости преград между синхронией и диахронией.
Значение работ представителей пражской школы по «фонологической географии», основанных на применении метода «аналитического сравнения» и направленных против тезиса младограмматиков относительно целесообразности сравнительного изучения лишь родственных языков, состоит в том, что они заложили фундамент ареальной концепции современной лингвокультурологии.
Механизмы взаимодействия языка и культуры
Несомненная заслуга Пражского лингвистического кружка перед современной лингвокультурологией заключается в том, что входившие в него исследователи не просто заявляли о связи языка и культуры, но и пытались увидеть механизмы этой связи. Так, язык виделся им как система лингвистических знаков, имеющих социальный и функциональный характер, связанный с действительностью и обществом. Важным новшеством в этой сфере лингвистики явилась теория о функциональной дифференциации и стратификации языка.
Язык рассматривался, как комплекс, система из автономных, частных функциональных систем. Стратификация была разработана на основе соссюровского «lingue – parole», как «функциональный язык» (определяется общей целью нормализованной совокупности лингвистических средств) – «функциональный стиль» (определен конкретной целью данной языковой манифестации)1.
Наиболее интересны в этой сфере исследования Гавранка, с точки зрения отношения цели‑средства рассматривается литературный язык. Литературный язык делится на функциональные стили. Более всего исследователей привлекал поэтический язык (художественной литературы), как наиболее целенаправленный род языка, который выделяется благодаря своей особой поэтической функцией среди других специальных языков, обладающими своими лингвистическими средствами и способами их использования, зависящими от различных частных функций, но имеющими в качестве основной функции коммуникацию.
На основе теории К. Бюлера было выделено три элемента языковой коммуникации: 1)адресант (говорящий) 2) адресат и 3)предмет сообщения. И соответственно в зависимости от главенствования той или иной функции – три типа речи: выражении, обращение и сообщение.
Особого рода эстетические исследования принадлежат Я. Мукаржовскому. Он изучал поэтическую функцию литературного языка, которая делала центром внимания саму структуру языка, остальные же функции обращены к неязыковым моментам коммуникации (т.е. поэтический язык имеет целью актуализацию самих языковых средств, в то время, как другие языки имеют целью сообщение информации)2. В этой теории можно увидеть влияние русской формалистической школы, в частности Л. Якубинского, который высказывал сходные взгляды в книге «О поэтической речи».
Если для других литературных языков характерна автоматизация языковых средств (или даже наличии актуализации языка в этих языка прием привлечения внимания к теме), для поэтического языка на первый план выходит сам акт выражения. Отсюда можно сделать вывод о системе стилистики, которая будет характеризоваться теми или иными актуализированными компонент.
Особую позицию занимали пражцы в отношении языковой культуры. В любом типе языка следует развивать именно те его средства, которые соответствуют его цели. Следовательно пересматривается понятия нормы и кодификации. Норма понимается, как совокупность устойчивых (т.е. регулярно употребляемых) средств, объективно существующих в языке и закономерность их использования. Кодификация же – это постижение и установление (обнаружение) нормы, обусловленное исторически ограниченным познанием объективно существующих закономерностей литературного языка. Таким образом, норма понимается, как предмет научной деятельности, а кодификация, как сама научная деятельность. Одним из важнейших нововведений было рассмотрение понятия языковой нормы, как динамического.
Таким образом, пражская лингвистическая школа дала начало направлению структурализма в лингвистике, поставив конечной цель своего изучения функциональный анализ всех структур языка. Исследования целевой модели были проведены этой школой на различных уровнях от фонемы до стилистических особенностей поэтической речи. Надо заметить, что Пражская лингвистическая школа заложила фундамент нормализаторской лингвистической деятельности. Рассматривая язык, как систему подсистем, пражцы смогли начать объединение до этого не совместимых лингвистических концепций, изучающих язык, как явление синхроническое или диахроническое явление, и доказать отсутствие четкой грани между этими методами исследования.
Наиболее интересными и продуктивными в лингвистической теории явились исследования Трубецкого в области фонологии, которые, не смотря на некоторую заостренность формулировок и внутренние противоречия, являются важнейшей вехой в истории языкознания.
Пражскую лингвистическую школу стоит понимать, как явление скорее хронологическое, чем географическое, т.е. как определенный этап в развитии структурализма после швейцарской школы де Соссюра. Наиболее остроумно «пражскую фазу» в истории фонологической теории характеризовал Ч Хэккет: «без нее не возможна была бы новая фонология, также как и современная геометрия без эвклидовой»1.
Главной заслугой пражской лингвистической школы перед современной лингвокультурологией можно считать новую классификацию языков, связанную не с идеей грамматической и лексичекой генетики, а с идеей культурной ареальности. Именно принцип ареалов языков, связанный с принципом ареального бытования культур (цивилизаций) положен в основу понимания идеи языкового мышления у целого ряда современных исследователей.
Н.Гудмен: формирование альтернативных основ лингвокультурологии (концепция построения новых миров)
На развитие новейшей западной лингвокультурологии (или ее аналога) существенно повлияли исследования американского ученого Нельсона Гудмена. Проблематика лингвистической философии Гудмена охватывает в единую дискурсивную систему выражения культурных реалий: в языке, науке и искусстве. Главная идея Гудмена заключается в том, что человек, к какой бы культуре он не принадлежал, способен строить новые миры, т.е. новые культуры. В этом контексте основной у Гудмена выступает проблема репрезентации, связанная с исследованием вербальных или не‑вербальных форм2.
Основной вопрос, интересующий Н.Гудмена: каким образом процесс познания определяет возможность репрезентировать? В данном случае философ определяет любую репрезентацию как символ, разработав «всеобщую теорию символов»3. Если герменевтический подход к исследованию символа предполагает структуру с двойным уровнем понимания, напротив, во всеобщей теории символов необходимо, в первую очередь, рассматривать условия создания означивающих структур, их соответствие истинности в рамках фукционирования этих структур, образующих, по Н.Гудмену, символические системы.
Символ в теории Н.Гудмена понимается как обобщенный и нейтральный термин, который принимается по соглашению, т.е. является конвенциональным. Референция, в том значении, как этот термин понимается Н.Гудменом, относится ко всем видам символизации, поскольку символ здесь выступает как некий объект, stands for – в рамках выбранной системы координат, frame of reference4.
Общность дискурсивных структур обуславливается в данном случае единством модуса составления элементов дискурсов, то есть на первый план выходит проблема референции. Возможности организации символических систем определяются, в свою очередь, возможностями референции – Н.Гудмен выделяет несколько видов референции, действующей по экстенсиональному принципу. Это денотация, связанная с присвоением наименования – ярлыка; депикция, расширяющая область применения референции на невербальные системы; экземплификация, использующая инверсивную связь денотирующего и денотанта, а также комплексная референция и частные виды денотации, как, например, стандартная нотная запись.
Согласно концепции Н.Гудмена, денотация может принимать различные формы: вербальную, изобразительную (рисунок, живопись, скульптура, фильм), нотную (как в стандартной системе нотной записи), цитатную (то, что денотировано, содержится в символе денотанте)1. Не‑вербальные символы также денотируют, как и вербальные, в отличие от укоренившегося мнения, что изображения представляют образы.
Денотация трансформируется в депикцию в случае изобразительных символов; и депикция, и дескрипция действуют аналогичным образом: это манеры классифицировать с помощью ярлыков, обладающих единичной, множественной или нулевой референцией. Вербальные и образные обозначения‑ярлыки характеризуют виды.
В отличие от описания посредством денотации и депикции, некоторые символы представляют определенные качества, которыми они обладают, и к которым они, в то же время, отсылают. Если референция в случае денотации действует в одном направлении – указывает на объект, снабженный соответствующим ярлыком, то экземплификация подразумевает инверсивную связь – объект является образцом, демонстрирующим определенное качество рассматриваемого символа. Например, денотация символа красный указывает на объект, который может быть наименован с его помощью – красный свитер, но экземплификация подразумевает, что направление референции становится обратным. Образец красного свитера отсылает к некоторому набору ярлыков, применимых в данном случае, например красный. То есть референционная связь устанавливается не только от символа к предикату, но необходимо, чтобы символ был денотирован этим предикатом. Экземплификация выступает таким образом как подотношение в рамках референции, так как образец не экземплифицирует все возможные ярлыки, но лишь некоторые из них, соответствующие выбранному референционному плану2.
Выражение, или экспрессия, составляющая в традиционных теориях оппозиционную пару – экспрессия/содержание, становится у Гудмена частным случаем экземплификации. Метафора экземплифицирует выражение. То, что выражает чувство грусти – является метафорически грустным. И метафорически грустное действительно, но не буквально грустно, иначе говоря, здесь происходит перенос ярлыка коэкстенсивного ярлыку грустного3. Невербальные символы также могут экземплифицировать различные стороны «эмоционального» выражения, как и ритмические схемы (в танце), цветовые отношения (в живописи), качества движения (которые могут относиться как к танцу, так и к музыке и изобразительному искусству) и т.д.
Истоки проблематики вторичных значений, связанных с репрезентацией, можно найти в статье Н.Гудмена 50‑х гг. Вопрос о возможности идентификации значений различных терминов отличается от вопроса о сущности значения, конкретизирует проблематику в связи с номиналистской установкой философии Гудмена. Следуя этой традиции, Гудмен строит свою систему из индивидуальных компонентов, исключая из теории дескрипции всякую референцию на классы, отношения, качества, числа и т.д. В ракурсе исследования Гудмена необходимо выработать номиналистский язык, в котором бы дескрипции относились лишь к индивидуальным сущностям. Выбор предикатов не ограничен, но предикаты определяют индивидуумы.
Номинализм Гудмена – в его отказе базироваться на каких‑либо «общих», или, как он их определяет, «платоновских» идеях. Два термина вряд ли смогут отсылать к одной и той же идее, а, если заменить идею на воображаемый образ, тут так же могут возникнуть затруднения. Отсюда теория образа порою уступает место теории понятия – теории, согласно которой два предиката различаются по значению, если и только если мы можем постичь нечто, удовлетворяющее одному предикату, но не удовлетворяющее другому. Сравнивая два объекта с равным объемом, вопрос о придании идентичного значения вряд ли может быть решён положительно, если мы говорим о кентавре и единороге, – поскольку все мы представляем, что это не одно и то же. Заменив «кентавра» или «единорога» на «изображение‑в‑виде‑кентавра» или «изображение‑в‑виде‑единорога», мы получаем разные объекты денотации. «Изображение‑в‑виде‑кентавра» будет своего рода токеном, чей тип относится к «изображению‑кентавра». Все дескрипции, относящиеся к «изображению кентавра» или «изображению единорога» – сложные выражения, определяющие «вторичный объем» понятия. Так, чтобы удостоверить идентичность, необходимо вначале сравнить «первичный объем» понятий, и, только, если понятия не отличаются и по «вторичному объему», мы утвердим их равенство. Очевидно, что контекст «вторичных объемов» не позволит отнести это равенство ни к каким понятиям. Можно говорить лишь о сходстве (likeness) значений, а не о похожести (similarity). Проблематика синонимии будет, таким образом, определяться степенью взаимозаменимости, причём точная синонимия будет равной нулю1.
Р‑дескрипция позволяет избежать двухместной семантической интерпретации и классифицировать термины непосредственно: изображение, представляющее человека, денотирует его; изображение, представляющее выдуманный образ, это изображение‑человека; и изображение, представляющее человека в виде человека – изображение человека, его денотируюшее. В первом случае речь идёт только о том, к чему отсылает изображение,во втором – только о виде изображения, а в третьем речь идет одновременно о денотации и классификации.
В лингвистической философии Н.Гудмена содержание неразрывно связано с формой и структурой. То, что говорится, необходимо имплицируется тем, как это сказано. Раскрывая проблематику контрфактических высказываний, Н.Гудмен обращает внимание на то, что рассматривая их истинность, мы отвлекаемся от содержания. Для разрешения возникшего противоречия философ обращается к диспозиционным предикатам, характеризуемым суффиксами ‑able,‑ible. В русском языке они соответствуют качествам – гибкий, гнущийся – в отличие от определенного гнется. Сходство проблематики диспозиционных предикатов с проблематикой контрфактических высказываний в их условности – гибкий в условиях нагревания, способен гнуться (но не выяснено, гнется ли в данный момент времени. Здесь опять мы сталкиваемся с той же проблемой: когда и как выявляется каузальная связь явного предиката Q и предиката Q‑able?
Действительно, выбирая момент времени t, в который взгляд охватывает некое визуальное поле p, можно предположить, что существует такой момент, в который поле сужено (например, один глаз закрыт, и визуальное поле включает меньшее количество феноменальных областей). Если предположить, что мы выберем и определенную область р, не присутствующую в поле зрения в рассматриваемый момент времени, то мы могли бы констатировать, что нет соединения этого момента и видимости в соединение пространства‑времени pt. Однако возможно рассматривать это воображаемое соединение.
Возможная пространственно‑временная область будет соответствовать отношениям между предикатами гибкий и гнется. Но возможное не является реальным, поскольку мы можем только предполагать, что сахар растворимый действительно растворяется в стакане чая. Построение возможного позволяет расширить возможности построения гипотез. Диспозиционный предикат, перенесенный в область возможного, является экстраполируемым. Предикат, относящийся к возможному, в сравнении с соответствующим явным предикатом напоминает раскрытый зонтик в сравнении с закрытым – он просто покрывает большую площадь той же самой поверхности. Таким образом, экстраполяция позволяет расширить экстенсионал ярлыка. Множество возможных описаний позволяют говорить о множестве миров1.
В задачу Гудмена входит исследование принципов символизации, определение механизма функционирования символической системы, а не детерминирование эстетических ценностей и характеристик, присущих произведению искусства вне референционных отношений.
Символические системы у Н.Гудмена функционируют, исходя из синтаксиса, они содержат в себе синтаксические схемы. В свою очередь, синтаксические схемы состоят из букв и сочетаний этих букв. Буквы представлены классом знаков (вариантов написания этих букв). Так, буква а в одном написании выступает и как а и как d, таким образом, ее значение выявляется в зависимости от сочетания других букв, с которыми она соединяется в слова. (dAd, bad, mdn). Синтаксически артикулируемая схема будет нотационной, а не артикулируемая – сжатой (насыщенной).
В символических системах, относящихся к художественному творчеству каждый знак является в некоторой степени своим собственным классом. Невозможно говорить о живописном синтаксисе. В том случае, когда символы включают систему в эстетический дискурс, можно говорить об их функционировании в качестве симптомов эстетического. Симптом не является ни необходимым, ни достаточным условием для эстетического опыта, но он присутствует в сочетании с другими симптомами того же типа. Симптомы отвечают задаче распознавания, а не изучения качеств.
Первый симптом соответствует синтаксической плотности и характерен для невербальных систем. Здесь самые тонкие различия в некоторых отношениях составляют различие между символами, например, неградуированный ртутный термометр в его сопоставлении с электронным инструментом с цифровым дисплеем.
Семантическая плотность отличает изобразительные системы. В этом случае символы относятся к вещам, определяющимися самыми тонкими различиями в некоторых отношениях, например, не только неградуированный термометр, но также и повседневный язык, хотя он и не является синтаксически плотным. Возможность говорить и возможность показывать связывается тут с многозначностью инструментов, используемых для этих целей – языка и вещей, способных быть отображёнными на плоскости.
Синтаксическая (относительная) насыщенность различает среди семантически насыщенных систем более изобразительные от более диаграмматических и более схематические от тех, что таковыми не являются. В этом случае символы характеризуют множество различных аспектов, или же уточняют и детализируют, в отличие от заданной функции подобного символа в ситуации, не относящейся к эстетической. Н.Гудмен приводит пример линии Хокусаи, который одним росчерком обозначает горы, пейзаж, линию горизонта, изгиб реки, в то время, как та же самая линия может показывать диаграммы банковских индексов. Этот симптом требует различения между аналогами, а два предыдущих свидетельствуют, что плотность есть результат многозначности и невозможности максимального определения и точности в анализе произведений искусства.
Таким образом, можно сделать выводы о том, что
– В своем анализе произведения искусства как символа, а референции как модели отношения, определяющего все уровни значения этого символа, Нельсон Гудмен находит возможности для приведения под единый знаменатель символизации столь, казалось бы, далекие области, как наука и искусство. Применив референцию, мы структурируем область искусства, заполняя ее новой классификацией и придав ей новые характеристики.
– Различие между наукой и искусством, по Н.Гудмену, – в характере символов, в преимущественно денотативном характере референции в символических системах научного дискурса, в то время, как произведение искусства отличает экземплификация – символы насыщенны и не прозрачны. Симптомы, выделяемые Н.Гудменом, не смогут выделить лучшие или худшие качества произведения. Они призваны указать на символы, относящиеся к миру искусства.
– Такой подход предполагает активное понимание влияния структуры языка на содержание текста (или произведения изобразительного искусства). Граница между артефактом и восприятием натуры очень подвижна. В активности процесса символизации заложена возможность как более широкого понимания текста, дискурса и искусства, так и возможность активно влиять на язык, структурируя с его помощью новые миры.
Именно идея о возможности построения человеком новых миров (или новых, искусственных культур), принадлежащая Гудмену, представляет собой новое увлечение современных западных философов, культурологов и лингвистов. Нельзя сказать, что данная идея гармонично прижилась в отечественной лингвокультурологии, но изучение искусственно созданных культур набирает обороты в российской культурологи. Не исключено, что данное направление вскоре придет и в лингвокультурологию.
Таким образом, независимо от разительных отличий во взглядах основателей лингвокультурологии на взаимодействие языка, культуры, общества и личности, в философских воззрениях современных лингвистов эти сущности неразрывно связаны, и рассмотрение их вне контекста друг друга уже становится практически невозможным.
Именно философские установки Гумбольдта, Потебни, де Куртене, де Соссюра, Щербы, Сепира, Уорфа, Гудмена во взглядах на язык, культуру, общество и личность послужили основой для формирования корпуса идей современной лингвокультурологии, идей, которые будут представлены в следующей части настоящего исследования.