- •Романтизм в творчестве а.С. Пушкина
- •Два периода романтизма а.С. Пушкина
- •Петербургский период творчества а.С. Пушкина
- •Поэтика жанра думы в творчестве к.Ф. Рылеева
- •Характерные черты жанра думы в творчестве Рылеева
- •«Руслан и Людмила» как итог первого романтического периода творчества а.С. Пушкина
- •Творчество а.С. Пушкина периода южной ссылки
- •От элегии к южным поэмам
- •Структура романтического конфликта южных поэм Пушкина (на примере «Кавказского пленника»)
- •Творчество а.С. Пушкина 1830-х годов
- •«Маленькие трагедии»
- •«Медный всадник»: символика, образный строй поэмы
- •Проза а.С. Пушкина 1830-х годов
- •Историческая проза Пушкина
Творчество а.С. Пушкина периода южной ссылки
Весной 1820 г. до правительства дошли вольнолюбивые стихи Пушкина (прежде всего, ода «Вольность»), что и послужило причиной ссылки.
Пушкин в кабинете Милорадовича сам написал все свои вольнолюбивые стихи. Милорадович оценил благородство Пушкина. Это, а также заступничество друзей Пушкина (Карамзину Пушкин дал обещание 2 года не писать крамольных стихов) приводит к тому, что ссылка заменяется служебной командировкой (май 1820 г.). Далее купание, простуда, разрешение ехать в Крым вместе с семьей Николая Николаевича Раевского.
Михаил Андреевич МИЛОРАДОВИЧ. В 1812–1820 годах популярность ненапечатанных «вольнолюбивых» стихов Пушкина была очень велика. Один из современников поэта свидетельствовал: «Везде ходили по рукам, переписывались и читались его "Деревня", "Ода на свободу", "Ура! в Россию скачет…" и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов».
В столице и в провинции через самый краткий срок после написания читались смелые строки:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
«К Чаадаеву», 1818 г.
Или:
Питомцы ветреной Судьбы,
Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
Увы! Куда ни брошу взор –
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор,
Неволи немощные слезы:
Везде неправедная Власть…
«Вольность». 1817 г.
А написавший эти строки молодой поэт продолжал почти публично высказывать свой образ мыслей, ненависть к самодержавию, сыпал остротами и эпиграммами на высших чиновников, царя и политические события.
Благодаря огромной популярности Пушкину же приписывалось и все, что было тогда в обращении из противоправительственных стихов и острот, принадлежавших другим авторам.
В апреле 1820 года власти решили подвергнуть Пушкина строгому наказанию. В квартиру его подослали агента, который безуспешно пытался подкупить слугу поэта и получить рукописи его ненапечатанных сочинений. Узнав об этом, Пушкин приготовился к обыску и сжег все свои нелегальные стихи. Вскоре он был вызван к петербургскому генерал-губернатору графу Михаилу Андреевичу Милорадовичу.
Вот как описывает встречу Пушкина с Милорадовичем один из ближайших друзей поэта, собиравший сведения о ней менее чем через месяц после событий: «Узнаю, что в одно прекрасное утро пригласил его полицеймейстер к графу Милорадовичу, Петербургскому военному генерал-губернатору. Когда привезли Пушкина, Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в его квартиру и опечатать все бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: „Граф, вы напрасно это делаете. Там не найдете того, что ищете. Лучше велите дать мне перо и бумаги, я здесь же все вам напишу“. Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: „Ah, c'est chevaleresque!“ [[8] «Ах, это по-рыцарски!» (Франц.)] – и пожал ему руку. Пушкин сел, написал все контрабандные свои стихи и попросил дежурного адъютанта отнести графу в кабинет. После этого подвига Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейших приказаний».
Рассказ этот в общих чертах сходится и с другими свидетельствами. Существует, однако, ряд добавлений, наиболее существенное из которых говорит, что Пушкин в списке, составленном для Милорадовича, не указал эпиграммы на царя и Аракчеева, понимая, что за эти строки особенно пострадает.
На другой день генерал-губернатор представил Александру I все написанное поэтом. Между тем по городу разнеслись уже слухи, что Пушкина ссылают в далекие места с суровым климатом. Называли Сибирь и Соловецкие острова. Друзья поэта всполошились и стали деятельно хлопотать о смягчении его участи. Карамзин, Жуковский, Энгельгардт, Гнедич, Чаадаев, Оленин действовали различными путями на царя, его мать, Марию Федоровну, и графа Каподистрия, непосредственного начальника поэта (Пушкин числился на службе в Коллегии иностранных дел). В то же время служивший для особых поручений при Милорадовиче полковник Ф. Глинка, восторженный поклонник Пушкина, старался настроить в его пользу своего начальника, растолковывая весьма мало сведущему в литературе генералу значение великого таланта «крамольного» юноши.
Через несколько дней, благодаря всем этим хлопотам, участь Пушкина была решена сравнительно мягко – его выслали на службу в Екатеринослав (ныне Днепропетровск). Поэт выехал из Петербурга 6 мая 1820 года с казенной подорожной, подписанной, по всей вероятности, тем же генерал-губернатором Милорадовичем. (Глинка В. Пушкин и военная галерея Зимнего дворца)
С образа Крыма начинается новая литературная легенда, новый образ лирического героя, положенного в основу его творческой биографии. Все начинается с элегии «Погасло дневное светило…»
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный...
И чувствую: в очах родились слезы вновь;
Душа кипит и замирает;
Мечта знакомая вокруг меня летает;
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И всё, чем я страдал, и всё, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей,
Страны, где пламенем страстей
Впервые чувства разгорались,
Где музы нежные мне тайно улыбались,
Где рано в бурях отцвела
Моя потерянная младость,
Где легкокрылая мне изменила радость
И сердце хладное страданью предала.
Искатель новых впечатлений,
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений,
Минутной младости минутные друзья;
И вы, наперсницы порочных заблуждений,
Которым без любви я жертвовал собой,
Покоем, славою, свободой и душой,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной... Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...
С этой элегии начинается новый лирический герой (NB! Происходит смена стилистики, тональности, а значит, духовной организации).
Новый лирический герой: политическая ссылка трактуется как добровольное изгнание, некий побег. Т.е. реальная биография рассматривается в свете нового романтического идеала, в основе которого лежит представление о безграничной свободе: не обстоятельства, а сам автор творит себя, творит свою судьбу. Это объясняет возникновение мотива добровольного бегства (лексика: вся элегия пронизана глаголами движения). Главное здесь – это пафос свободы души, преобразующей мир по своей воле, это гимн духовной активности.
В поздних публикациях – начиная с издания сборника стихотворений, выпущенного в 1826 г. – появляется подзаголовок «Подражание Байрону». Пушкин не подражал лирическому герою Байрона, оказалось лишь, что духовный опыт Пушкина совпал с духовным опытом Байрона, что Пушкин осознал позднее, т.е. это не подражание, а типологическое совпадение. Мотивы Байрона упали на подготовленную почву. А.Н. Веселовский назвал это «встречным движением».
Несколько иную точку зрения высказал О.А. Проскурин. Соглашаясь с замечанием, данным еще Б.В. Томашевским о «мистифицирующем характере» пометы, литературовед утверждает близость данной элегии Пушкина к традиции Батюшкова: «Элегия «Погасло дневное светило...» оказывалась стихотворением, органически связанным с установками и поэтическими задачами «школы гармонической точности», и в первую очередь с элегической поэзией Батюшкова. Она представляла собою попытку модифицировать мотивы и героя этой поэзии – при тщательном сохранении ее конститутивных признаков (в частности, на уровне языка и стиля)» (Проскурин О.А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. – М.: НЛО, 1999. – с. 66.)
И все же Байрон имеет к элегии Пушкина лишь косвенное отношение. Еще Б.В. Томашевский усомнился в «байронизме» пушкинского текста. Он указал на то, что пушкинская помета – «Подражание Байрону» – не разъясняет существа проблемы. «Эта помета, – заключал ученый, – явно более позднего происхождения, так как вряд ли к моменту написания элегии Пушкин настолько проникся чтением Байрона, чтобы непроизвольно подражать ему. Скорее Пушкин сделал помету для того, чтобы не вызвать упреков критиков, готовых во всем видеть подражания Байрону; в данном случае они могли усмотреть прямое сходство с прощанием Чайльд Гарольда из первой песни “Странствий” (“Adieu, adieu! my native shore”); и этой поме- 59 - той как бы предупреждал возможность подобных придирок. В действительности элегия написана совсем в ином направлении политической <видимо, это опечатка и следует читать поэтической – О.П.> мысли, чем прощание Чайльд Гарольда»6. Полагаем, что, хотя гипотеза Томашевского о причинах, побудивших Пушкина сделать соответствующую помету, нуждаются в коррекции, в основном и главном исследователь совершенно прав. Реальным фоном элегии Пушкина был отнюдь не Байрон7, а система элегий Батюшкова, его «лирический роман»8.
Реактивизация батюшковской эстетики осуществляется в пушкинской элегии на разных уровнях – от фонетического до супертекстового. Исходная мотивная ситуация (которую исследователи так любят связывать с «Чайльд Гарольдом») в действительности отсылает к ситуации элегии Батюшкова «Тень друга»: ночью на корабле, вдалеке от родных берегов, герой вспоминает о жизненных утратах, причем сила воспоминаний так велика, что она как бы «материализует» дорогую тень. У Батюшкова речь идет о погибшем друге, но для жанра это не так уж и важно: и смерть, и разлука выступают в элегии как варианты инвариантного мотива утраты. Описываться они могут в принципе одинаково, что Батюшков блистательно продемонстрировал. Не так уж важен и пол героя: в самом напряженном месте батюшковской элегии (герой обращается к явившейся «тени») портрет «друга» неожиданно получает явственно выраженную эротическую окраску9, обнаруживая тем самым вторичность и условность привязки элегических характеристик к тому или иному персонажу; в других элегиях Батюшкова возлюбленная будет описываться почти так же, как «друг», а разлука из-за несчастной любви – почти так же, как разлука, вызванная смертью.
Пушкинская элегия оказалась окружена контурами биографического мифа. Пушкин сообщал в письме брату 24 сентября 1820 г., что элегия «Погасло дневное светило...» была написана ночью на корабле при приближении к Гурзуфу; об этом как будто свидетельствует и датирующая помета при первой публикации: «Черное море. 1820. Сентябрь». Недавно, однако, установлено, что основная работа над элегией относится к первым дням по приезде Пушкина в Кишинев10. «Датирующей» пометой под элегией и «комментирующим» ее письмом Пушкин не столько проясняет, реальные факты, сколько затемняет - 60 - их, искусно и умело подменяет их биографическим мифом. Характерно, что «конфиденциальную» информацию о времени и обстоятельствах создания элегии Пушкин сообщает брату Льву, известному своей болтливостью. Ему же Пушкин дает поручение отослать элегию Гречу «без подписи» и вообще с соблюдением всей возможной секретности. Лев Пушкин конфиденциальности, разумеется, не сохранил... Во всей этой истории ощутим явный расчет на то, что и имя автора, и обстоятельства создания анонимного текста немедленно станут достоянием весьма широких читательских кругов – по крайней мере, в Петербурге. Но каков же был смысл этого расчета?..
Фиктивную «творческую историю» своей элегии Пушкин строил в несомненной проекции на историю создания батюшковского текста. В «арзамасском» кругу считалось (видимо, с подачи самого Батюшкова), что в аналогичных обстоятельствах была написана «Тень друга». В 1851 г., в заметке о Батюшкове, Вяземский предал этот слух широкой огласке: «Он написал эти стихи на корабле, на возвратном пути из Англии в Россию после заключения Европейского мира в Париже»11. В действительности «Тень друга», по убедительному заключению А. Зорина, была написана более чем год спустя после морского путешествия Батюшкова – осенью 1815 г.12 Батюшков в свою очередь оказался тонким мифотворцем. Пушкин, однако, об этом не знал, а если бы и знал, то вряд ли это повлияло бы на его мистифицирующий замысел. Ему был нужен не факт реальной биографии, а факт биографии литературной, компонент «литературной личности». В окружении соответствующим образом выстроенной биографической легенды «Тень друга» выступала в функции первой элегии, открывавшей новый этап в творчестве Батюшкова и в русской поэзии в целом. Выстраивая «порождающую ситуацию» «крымской» элегии по батюшковской модели, Пушкин вступал в ситуацию диалога и соперничества с любимым поэтом.
Но связи пушкинской элегии с батюшковским контекстом не исчерпываются только этой квазибиографической отсылкой; они имеют более многосторонний и многозначительный характер. «Погасло дневное светило...» – одно из первых пушкинских стихотворений, в котором начал формироваться миф о драматической «северной» любви, породивший обширную литерату- 61 - ру. Отталкиваясь от расхожей пушкиноведческой традиции, Ю.М. Лотман высказал ряд глубоких соображений о том, что «утаенную любовь» следует рассматривать не как биографический, а как литературный факт, необходимый Пушкину для того, чтобы «окружить свою элегическую поэзию романтической легендой»13.
В эти наблюдения следует внести одно уточнение: миф об «утаенной любви» имеет не романтическое, а предромантическое происхождение. Искать его корни надлежит в «биографически» оформленных поздних элегиях Батюшкова, составляющих род лирического романа с неназванной героиней (но при этом выстроенного так, что в реальности этой героини как бы не следовало сомневаться). Между тем перипетии отношений лирического субъекта Батюшкова и его элегической возлюбленной – чистая фикция; развертывание темы происходит не в соответствии с реально-бытовыми отношениями Батюшкова и Анны Фурман, а в соответствии с внутренней логикой сцепления и развертывания поэтических мотивов. «Воспоминания» вводят тему скитания влюбленного героя; «Мой гений» осложняет ее антиномией «памяти сердца» и «памяти рассудка»; «Разлука» тему варьирует и модифицирует: скитания теперь оказываются морскими и южными и связываются с тщетными попытками забыть неразделенную «северную» любовь. «Пробуждение» форсирует тему мучительной невозможности забвения. «Таврида» развертывает тему «земли полуденной» – Крыма-Тавриды – как идеального мира, земного рая, ликвидирующего горести несчастной любви...
«Погасло дневное светило...» – попытка Пушкина перекомбинировать и отчасти переосмыслить мотивы батюшковского «элегического романа» в одном поэтическом тексте. Миф о несчастной северной любви (а в том, что это именно «миф», Пушкин не сомневался – об этом свидетельствуют насмешки над соответствующими мотивами в «Руслане и Людмиле») Пушкин попытался приложить к новому лирическому герою. Соответственно актуализация батюшковской поэтической мифологии, всего мотивного комплекса батюшковских элегий привела и к резкой активизации батюшковского «плана выражения». Пушкин знал, что «мотивы» сами по себе приобретают определенный эмоциональный смысл только в связи с определенны- 62 - ми формами словесного выражения, с определенным поэтическим языком. Батюшковская фразеология, лексика, поэтический синтаксис, «инструментовка» оказываются для элегии не менее важными, чем мотивно-тематический комплекс – точнее, этот комплекс только и проявляется через соответствующие средства языкового выражения.
Сам экспозиционный пейзаж элегии типично «батюшковский» – он выступает в том виде, в каком он был канонизирован Батюшковым на основе переработки элегических приемов Жуковского. Первые стихи:
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман, –
отсылают к началу элегии «На развалинах замка в Швеции»:
Уже светило дня на западе горит
И тихо погрузилось в волны.
Задумчиво луна сквозь тонкий пар блестит...14
Пушкин выделяет и использует именно то, что могло рассматриваться как характерно «батюшковское», то есть соединяющее «гармонию» выражения с принципом ассоциативной семантики; сами пушкинские формулы не просто «сладкозвучны», но и тонко связаны со смыслом и общей эмоциональной атмосферой изображаемой словесной картины. Корреспонденции с Батюшковым оказываются во многом корреспонденциями фоносемантическими.
Знаменитое обращение к: парусу: «Шуми, шуми, послушное ветрило» – строится на принципе ономатопеи: звуки призваны «изображать» действие стихии; «шум ветра» звучит в звучании слов. Этот эффект достигается повтором глагола «шуми», с последующим распределением двух его звуковых компонентов по двум лексемам: ш переходит в эпитет «послушное», и – в объект обращения «ветрило». Прецеденты этого приема (именно в связи с темой ветра и с темой «ветрила») находим у Батюшкова в элегии «На развалинах замка в Швеции», причем в синтаксической конструкции, предваряющей пушкинскую:
О вей, попутный ветр, вей тихими устами
В ветрила кораблей...
63 - «Ветр» оказался как бы пронизывающим все двустишие, анаграмматически по нему разнесенным: ее повторится в двукратном (как у Пушкина) императиве; т разойдется по «попутным», «тихим» и «устам». После этого «ветр» полностью повторится в поглотившем его «ветриле», чтобы затем дать последний отзвук – е – в конце второго стиха... Пушкин тем не менее (как следует из его помет на втором томе батюшковских «Опытов») находил эти превосходные – с точки зрения звуковой организации – стихи несколько «вялыми». Почему? По всей вероятности, не на чисто фонетическом, а на фоносемантическом основании. Пушкин, тонко чувствовавший эмоционально-семантические ореолы, оформившиеся в русской поэзии вокруг определенных созвучий, видимо, ощущал несоответствие «мужественной» темы воинов-мореплавателей «женственному» (или, во всяком случае, чересчур «изнеженному») звукообразу «веющего ветра». Соответствующий звукообраз вызывал ассоциации не столько с морскими бурями, сколько с «зефирами» эротической поэзии (в частности, эротической поэзии Батюшкова). Сохраняя самый принцип инструментации и словесно-звукового повтора, Пушкин в итоге находит контекстуально более мотивированный (так сказать, более «мужественно-энергичный») экспрессивно-звуковой эквивалент темы в другом стихотворении Батюшкова – в «Пленном» («Шуми, шуми волнами, Рона»)15 – и переносит его в свою элегию16.
Следующий стих:
Волнуйся подо мной, угрюмый океан, –
подчеркнуто варьирует стихи из батюшковской «Разлуки»:
...и грозный океан
За мной роптал и волновался.
Сохранение батюшковских лексем привело к сохранению сонорных групп лн и мн, благодаря чему сохранилась выстроенная Батюшковым тонкая фонетическая и семантическая связь в смысловом ряду: океан – волны – лирический герой (мной)... Стихи о ветриле и океане повторяются в элегии Пушкина трижды – как своеобразный рефрен, и поэтому батюшковская тема оказывается в стихотворении рекуррентной и выделенной.
64 - Далее, стих:
Земли полуденной волшебные края, –
демонстрирует многоуровневую – тематическую, лексическую, ритмическую и фонетическую – связь со строкой «Тавриды»:
Под небом сладостным полуденной страны.
Пушкин в некоторых отношениях усиливает «сладостный» звуковой колорит элегии Батюшкова: сохранив слово-символ «полуденной» и введя новый эпитет – «волшебные», он утраивает л (у Батюшкова – двойное), организующее звуковой узор стиха (да и стихотворения в целом). Правда, фонетическое усиление в одном месте не обошлось без утрат в других: Пушкину не удалось сохранить батюшковской гармонии сполна, и виртуозные повторы д, с, п, н исчезли!
Столь восхитившая Вяземского формула, в которой он усмотрел «байронщизну»:
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей, –
также – как это ни неожиданно – восходит к Батюшкову, причем имеет комбинированный характер. Она отсылает одновременно к начальному стиху «Тени друга»: «Я берег покидал туманный Альбиона» и к строке из «Последней весны»: «Пустынной родины твоей» (заметим, что в последнем тексте речь также идет о прощании с «пустынной родиной», правда мотивированном не пространственным отдалением, а ожиданием скорой смерти; напомним, однако, что тематическая мотивировка в элегии вторична и что изменение мотивировок, при сохранении эмоциональной окраски соответствующих тем, видимо, входило в задание пушкинского сочинения). «Гибридизируя» два претекста, Пушкин сохраняет не только синтаксическую и грамматическую структуру стиха из «Последней весны», но и фонетическую (и графическую) доминанту семантически насыщенного зпитета (долгое н в «туманный»/«пустынный»).
Эпитет «туманный», впоследствии воспринятый как яркий «байронизм», в данном контексте несомненно отсылает имен- 65 - но к Батюшкову. Это подтверждается как раз его ослабленной внутренней мотивированностью: применение соответствующего эпитета Батюшковым к «Альбиону» базировалось на своеобразном культурно-мифологическом основании («образ» Англии); применение его Пушкиным к России на такое основание уже не могло опереться. На первый план выступает мотивировка интертекстуальная: выдвигается не прямая, номинативная семантика слова, а семантика ассоциативная, позволяющая активизировать целый комплекс мотивов, отсылающих к батюшковской элегии.
Наконец, итоговые стихи (за которыми возникает уже упоминавшийся «батюшковский» рефрен, окольцовывающий стихотворение):
...Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило... –
являются подчеркнутой вариацией стиха-формулы из «Разлуки»:
Ах! небо чуждое не лечит сердца ран!
Итак, все стихотворение строится на батюшковских мотивах, образах, словесных формулах и мелодико-акустических решениях. Соответственно и все его семантические ходы и семантические новации могут быть адекватно прочитаны только на фоне Батюшкова и в сопоставлении с ним. Пушкин стремится адаптировать элегическую систему Батюшкова и одновременно модифицировать ее, внести в нее сдвиги. Это достигается введением более «противоречивого» героя. «Батюшковская» тема безнадежности любви («Напрасно я скитался...») осложняется мотивом некоей смутной надежды, связанной с «землей полуденной» («С волненьем и тоской туда стремлюся я...»). Тема разлуки комбинируется, таким образом, с темой утопии. «Утопия» присутствовала и у Батюшкова, причем она также была связана с крымской темой («Таврида»). Но в контексте элегического отдела батюшковских «Опытов...» она представала как греза, желанный, но недостижимый идеал: утопичность была оттенена тем, что в элегическом отделе «Опытов» «Таврида» была окружена мрачно-пессимистическими текстами («Разлукой» и «Судьбой Одиссея»). Пушкин попытался соединить тему - 66 - воспоминания, разлуки и безнадежности с темой надежды в одном тексте – что сделало этот текст внутренне противоречивым (или, если угодно, более «сложным»)17.
Тем не менее южный период можно считать проходящим под знаком Байрона. Так, изучение Пушкиным вместе с братьями Раевскими английского языка определяется именно увлечением Байроном (ранее с поэзий Байрона Пушкин был знаком по французским переводам).
