
- •Эпический фон
- •Лирический фон
- •Вопрошающая рука
- •Варяжский гость
- •Страдающая пленница
- •Любовь сакральная и любовь профанная
- •Искушения в пути
- •Встреча у рыбачьей хижины: Пушкин, Батюшков, Жуковский и Барков
- •«Победителю ученику от побежденного учителя»
- •Первая «южная» элегия: контекст и смысл
- •Попытки обновления элегии
- •«Подражания древним»
- •Песня и баллада
- •«Кавказский пленник»
- •«Вадим»
- •«Братья разбойники»
- •«Бахчисарайский фонтан»
- •Роман в стихах или стихи в романе?
- •Поэт-элегик как поэт-порнограф
- •Татьяна, Автор и язык любви
- •Смерть Ленского как литературный факт
- •Конец романа в стихах: 8-я глава и «Бал» Баратынского
- •Трансформация жанров в поэзии конца 1820-х годов Три элегии Заочный спор двух филологов
- •Несколько предварительных замечаний о поздней пушкинской лирике
- •«Полководец» в ретроспективе и перспективе
- •Под маской Пиндемонти
- •Империя и свобода («Памятник»)
- •Примечания
- •Примечания
- •Примечания
Искушения в пути
Вместе с тем откровенная игра с «Двенадцатью спящими девами» в эпизоде с Ратмиром у «прелестниц» — только верхушка интертекстуального айсберга49. Ратмир не одинок в своих отношениях с созданиями Жуковского. Мотивы Жуковского сопровождают всех богатырей на протяжении их странствий в поисках Людмилы: их странствия осуществляются как бы в пространстве поэзии Жуковского; мотив духовного пути получает многостороннее — и порою куда более дерзкое, чем в эпизоде с «Девами», — обыгрывание. Одним из фоновых текстов для темы «странствия» оказалась баллада «Людмила».
Сразу же после рассказа о приключениях Ратмира поэма возвращается к Руслану, неуклонно продолжающему свои поиски.
42
Знаком длительности его пути оказывается информация о произошедшей смене времен года:
И дни бегут; желтеют нивы С дерев спадает дряхлый лист; В лесах осенний ветра свист Певиц пернатых заглушает...
Эти стихи — на что правильно обратил внимание П. Н. Шеффер50 — представляют собой вариацию стихов из «Вадима» Жуковского:
И дни бегут — весна прошла, И соловьи отпели, И липа в рощах отцвела, И нивы пожелтели.
Но интертекстуальная игра здесь значительно сложнее: пушкинские строки вместе с тем представляют собой завуалированную отсылку к знаменитым стихам «Людмилы» (сохранившиеся в рифмах «лист» и «свист» перешли в пушкинский текст без изменений, зато «глушь» трансформировалась в однокоренное «заглушает», «черный ворон» обернулся «пернатыми певицами»):
Чу! в лесу потрясся лист. Чу! в глуши раздался свист. Черный ворон встрепенулся...
Отсылка к балладе значима: топика «Людмилы» мерцает сквозь весь рассказ о путешествии Руслана и вовлекает в зону своего воздействия других персонажей. Так, к «Людмиле» же отсылают стихи, посвященные Фарлафу, готовящемуся совершить свое злодейство (референтность подчеркивается тем, что соответствующее четверостишие выделено в общем стиховом потоке графически — пробелами — как своеобразная микроглавка):
Луна чуть светит над горою; Объяты рощи темнотою, Долина в мертвой тишине... Изменник едет на коне.
Игра с претекстом здесь приобретает изощренность и многоступенчатость. Аллюзионны мотивы — они отсылают к зна-
43
менитому «ночному пейзажу» Жуковского: «Вот уж солнце за горами... Мрачен дол, и мрачен лес... Бор заснул, долина спит». Аллюзионен и самый состав рифм: рифмами на -ою и -не начиналась «Людмила»:
— Где ты, милый? Что с тобою? С чужеземною красою Знать, в далекой стороне Изменил, неверный, мне...
С другой стороны, тема «измены» у Жуковского как бы провоцирует появление образа «изменника» у Пушкина. В ответ на сетования Людмилы появляется роковой всадник («Скачет по полю ездок»); его роль Пушкин пародически передает трусливому Фарлафу: именно ему предстоит оказаться носителем смерти и мчать на коне очарованную девицу...
Но еще до встречи с Фарлафом Руслану предстоит претерпеть много серьезных испытаний:
То бьется он с богатырем, То с ведьмою, то с великаном, То лунной ночью видит он, Как будто сквозь волшебный сон, Окружены седым туманом, Русалки, тихо на ветвях Качаясь, витязя младого С улыбкой хитрой на устах Манят...
Эти испытания пришли из послания Жуковского к Воейкову:
Там бьется с Бабою-Ягой... Чем ближе он, тем дале свет: То тяжкий филина полет, То вранов раздается рокот; То слышится русалки хохот; То вдруг из-за седого пня Выходит леший козлоногий...
Аллюзии на послание Жуковского к Воейкову здесь проведены на нескольких уровнях: персонажей, мотивов, ключевой лексики, поэтического синтаксиса («То... То... То...»). Послание Жуковского, как известно, содержало в себе своеобразную программу-план будущей поэмы, к созданию которой его уси-
44
ленно подталкивали литературные друзья, особенно настойчиво — адресат послания, А. Ф. Воейков. Однако Б. В. Томашевский по поводу заключенной в послании «программы» заметил: «Эта программа сказочной поэмы не была осуществлена Жуковским, да и вряд ли могла бы быть им осуществлена. Уже после этого послания Жуковский довел до конца свою поэму-балладу “Двенадцать спящих дев”, в которой вполне отразились типические свойства поэзии, далекой от того, чем могла бы быть поэма, написанная по данному плану. Этим планом вдохновился Пушкин и осуществил его»51. Исследователь точен в одном, но неточен в другом: нетрудно заметить, что Пушкин не столько «развертывает» план Жуковского, сколько дает подобный же план-конспект, хотя и с другими обертонами и новыми семантическими нюансами. Здесь возникает нечто похожее на то, что сам Томашевский отметил в связи с «ариостовским» пластом поэмы: как и в случае с ариостовскими отсылками, Пушкин создает иллюзию сказочного повествования, насыщенного происшествиями и приключениями; в действительности все они уложились в одно предложение!52
Ловко уклонившись от «поэмного» развития материала, Пушкин одновременно трансформирует данный у Жуковского простой перечень волшебно-сказочных мотивов в проблемную коллизию. Речь идет о русалках, которые в поэтическом «конспекте» Жуковского никак не выделены из общего ряда сказочных мотивов. В рассказе Пушкина они передвинулись на центральное место и — что важно — оказались сделаны манящими русалками. Это, конечно, произошло не случайно.
Тема манящих русалок выступает в «Руслане и Людмиле» как парадоксально связанная с философией сакральной любви в платонической поэзии Жуковского. Как раз к началу работы Пушкина над «Русланом» Жуковский создает переложение баллады Гете «Рыбак» — стихотворение, в котором Русалка чарующим пением увлекает героя в водную бездну. В 1819 г. Пушкин «по мотивам» Жуковского создает стихотворение «Русалка»— по замечанию исследователя, «изящную стилизацию на грани пародии», где «за романтическим томлением обнаруживается томление иного рода»53. В действительности, видимо, граница пародии все же была Пушкиным перейдена — точнее, автор-
45
повествователь то и дело скользит по обе стороны этой границы. Подобный же путь проделан и в «Русалане и Людмиле», куда русалки Жуковского переселились во множестве и в разных обличьях.
Первая русалка появляется в рассказе о посмертной судьбе побежденного Рогдая (заключительные стихи Песни второй). А. Л. Слонимский проницательно услышал в соответствующих стихах «легкую музыку романтизма, какой еще не было даже у Жуковского»54. Парадоксальным образом исследователь, однако, связал пушкинский текст с поэзией Жуковского лишь затем, чтобы резко противопоставить их: «Не получилось бы у Жуковского ни этого нагнетательного речевого напора, создаваемого тройным певучим созвучием на “ая” (Рогдая — молодая — лобзая) и повторным соединительным “И” в начале трех стихов («И слышно было...» — «И, жадно...» — «И долго»), ни этой инструментовки на “л” с ассонансами внутри стиха (русалка — хладны — приняла — увлекла), ни этой убаюкивающей мелодии стиха»55. Это заключение тем неожиданнее, что приемы, точно описанные замечательным исследователем, не то что бы восходят, но попросту отсылают к Жуковскому. «Повторное соединительное “И” в начале стихов» — излюбленный прием Жуковского56. Об «убаюкивающей мелодии стиха» как доминанте мелодической системы Жуковского говорить излишне. Что же касается «инструментовки на “л” с ассонансами внутри стиха», то она ведет не только к эвфоническим приемам Жуковского в целом, но и к конкретному тексту — непосредственно к «Рыбаку» («И влажною всплыла главой»). «Легкая музыка» во всяком случае свидетельствует о том, что эти стихи не могут быть сведены к комическому заданию — и в то же время момент иронической игры здесь несомненен.
Следующие русалки — в количестве не менее дюжины — являются Ратмиру. «...Описывая призывы прелестницы из замка, — отмечает A. C. Немзер, — Пушкин прямо цитирует “Рыбака”: “Она манит, она поет...” (ср.: “Она поет, она манит...”)»57. Поет и манит у Жуковского, как мы помним, именно русалка... Следовательно, в «Руслане и Людмиле» именно русалки заступили места двенадцати очарованных дев... Об амбивалентности сцены в замке нам уже довелось говорить выше.
46
Таким образом, повествовательный скачок (перебив повествовательных планов) от рассказа о Рогдае к рассказу о пути Руслана опять же (как в разобранном выше случае с двумя «сражениями») оказывается мнимым: поэтическая тема органично продолжается. Русалки Жуковского пленили Ратмира; русалки, явившиеся из поэзии Жуковского, искушают и Руслана — и опять привычным им способом; Пушкин вновь перефразирует «Рыбака» («с улыбкой хитрой на устах // Манят...»).
Русалки, искушающие героя, — своего рода бурлескный вариант эпической темы искусительниц-сирен из «Одиссеи» (XII, 181–196). Гомеровский эпос со времен раннего средневековья стал одним из оснований европейской цивилизации («Библия и Гомер»). Гомер читался именно сквозь призму Библии — как символический и аллегорический текст; такое понимание Гомера создало основание для аллегорической интерпретации (и, следовательно, «оправдания») литературы как таковой, для примирения ее с философской и религиозной мудростью58. Путешествие Одиссея представало в этой перспективе как фигуративное описание земного странствия души сквозь соблазны и заблуждения к небесному Отечеству (поэтому путь Одиссея мог соотноситься с библейской притчей о блудном сыне). Сирены-искусительницы представали в этом контексте как аллегорическое изображение искушающих душу греховных соблазнов. Символическое восприятие гомеровского эпоса оказалось не чуждым и самому Жуковскому: во всяком случае, приступая много лет спустя к переводу «Одиссеи», он не случайно рассматривал свой литературный труд как исполнение особой, в сущности сакральной, миссии...
Пушкин с исключительной проницательностью ощутил зависимость и «Вадима», и стихотворений второй половины 10-х годов, да и всего художественного мышления Жуковского, от этой религиозно-аллегорической парадигмы, от сакрально-символического понимания темы «пути». Он остроумно связал поэтический «архетип» искушения с введенным Жуковским в русскую поэзию преромантическим образом русалки. Но он пошел и дальше.
В отличие от не устоявшего перед соблазном Ратмира, Руслан с честью преодолевает искушения и остается неподвластным русалочьим чарам:
47
Но, тайным промыслом храним, Бесстрашный витязь невредим; В его душе желанье дремлет, Он их не видит, им не внемлет, Одна Людмила всюду с ним.
За этими стихами проступает отсылка к платонической «Песне» Жуковского:
Мой друг, хранитель-ангел мой... Ты всюду спутник мой незримый... Тобой и для одной тебя Живу и жизнью наслаждаюсь.
Эта имплицитная отсылка чрезвычайно важна. Тема платонической любви, будучи окружена «русалочьими» мотивами, предстает как тема подавляемого соблазна. Оборотной стороной целомудрия оказывается острое и мучительное тайное вожделение. Искушающие «русалки» — его символ и воплощение. Уйти от этого искушения нельзя, поскольку оно, по Пушкину, заложено в природе вещей. Пушкин демонстрирует условность и несообразность с природой спиритуализованного поэтического платонизма, вводя в рассказ о неподвластности Руслана русалочьим чарам мотивировку — элемент, который был невозможен ни в эмблематически-аллегорической песне, ни в элегии.
В «Руслане и Людмиле» верность «спутнику незримому» расценивается как преодоление «законов природы». «Реалистического» объяснения этому явлению найти невозможно, и потому поэт иронически выдвигает мотивировку «чудесную» («тайным промыслом храним»). Половое воздержание предстает в поэме таким же — если не большим — чудом, что и воскрешение убитого Руслана с помощью живой и мертвой воды или освобождение Людмилы от чар волшебного сна с помощью волшебного кольца. «Тобой и для тебя одной» можно жить только под воздействием спасительной силы тайного промысла!
Но вот Руслан находит Людмилу («мистическое» стремление к которой оберегало его от манящих русалок). Людмила, однако, оказывается околдована чудесным сном! Неужели героические усилия оказались напрасными?.. Тема искушения получает новый поворот в рассказе о платонических отношениях Руслана со спасенной им спящей княжной: «Но юный князь, // Бес-
48
плодным пламенем томясь, // Ужель, страдалец постоянный, // Супругу только сторожил, // И в целомудренном мечтанье, // Смирив нескромное желанье, // Свое блаженство находил?» Описание странного положения Руслана — по сути, описание типовой ситуации, в которой пребывают элегические герои или герои спиритуально-эротических песен Жуковского (блаженство в целомудренном мечтаньи). И опять же для объяснения такой ситуации вводится деконструирующая саму ситуацию мотивировка. Причем мотивировка эта опирается на систему, принципиально чуждую элегическому мышлению, — на искусство утонченной чувственной эротики («Без разделенья // Унылы, грубы наслажденья...»). Но и эта мотивировка признается не вполне достаточной сама по себе и подкрепляется ссылкой на летописное свидетельство «монаха» (в рукописной редакции — «историка Никона»), авторитетно верифицирующее достоверность «подвига» Руслана...59 Половое воздержание (прежде представленное как чудо) теперь издевательски трактуется как подвиг, достойный войти в летописное сказание...
Варьируя на разные лады соответствующую тему, находя ей все новые и новые комические мотивировки, Пушкин демонстрирует, что «поэтическая девственность», одушевляющая элегические сочинения Жуковского, имеет прежде всего условно-литературный характер. Целомудрие не в природе вещей, а только в природе поэтического дискурса.