
- •Рубен дарио (Никарагуа) танатопия
- •Таинственная смерть брата педро
- •Смерть саломеи 18
- •Клементе пальма (Перу) белое поместье
- •Глаза лины
- •Леопольдо лугонес (Аргентина) необъяснимое явление
- •Орасио кирога (Уругвай) корабли‑самоубийцы
- •Абраам вальделомар (Перу) глаза иуды
- •Сесар вальехо (Перу) там, за могильной чертой
- •Мигель анхель астуриас (Гватемала) легенда о татуане
- •Хуан круготвор
- •Хорхе луис борхес (Аргентина) круги руин
- •Лотерея в вавилоне
- •Другая смерть
- •Роза парацельса
- •Синие тигры
- •Книга песчинок
- •Секта тридцати
- •Секта феникса
- •Сообщение броуди
- •Алехо карпентьер (Куба) возвращение к истокам
- •Богоизбранные
- •Феликс пита родригес (Куба) лудовико амаро, времяпроходец
- •Хосе лесама лима (Куба) фокус со снятием головы
- •Мануэль мухика лайнес (Аргентина) расстроенное зеркало
- •Адольфо бьой касарес (Аргентина) изобретение мореля
- •О форме мира
- •Хулио кортасар (Аргентина) захваченный дом
- •Зверинец
- •Дальняя Дневник Коры Оливе
- •Письмо в париж одной сеньорите
- •Непрерывность парков
- •Заколоченная дверь
- •Аксолотль
- •Все огни – огонь
- •Записки в блокноте
- •Карлота карвальо де нуньес (Перу) золотая птица, или старуха, что жила у хлебного дерева
- •Хуан хосе арреола (Мексика) безмолвие господа бога
- •Сильвина окампо (Аргентина) искупление
- •Элисео диего (Куба) никто
- •Улица химеры
- •Элена гарро (Мексика) во всем повинны тласкальтеки
- •Анхель аранго (Куба) полет пули
- •Карлос фуэнтес (Мексика) чак мооль 217
- •Габриэль гарсиа маркес (Колумбия) очень старый человек с огромными крыльями
- •Последнее путешествие корабля‑призрака
- •Самый красивый утопленник в мире
- •Хулио рамон рибейро (Перу) двойничество
- •Хакаранды 232
- •Риддер и пресс‑папье
- •Хосе эмилио пачеко (Мексика) возьмите и себя развлеките
- •Секретная информация
- •Рене авилес фабила (Мексика) в волчьей шкуре
Смерть саломеи 18
Бывает, история ошибается. Легенда иногда куда правдивей – об этом не раз говаривали феи поэтам, удостоенным их внимания, и потому мы знаем цену свидетельствам о Маб, Титании, Броселиаде и прочих немыслимых красавицах. Историки не способны прийти к согласию, особенно когда речь заходит о делах минувших дней. А заговорил я об этом потому, что знаю: обязательно найдется педант, который сочтет выдумкой то, что я собираюсь вам рассказать. Мне же рассказал это мой давний друг, монах, знаток палестинских свитков, на одном из которых и была записана эта легенда, кажется, на халдейском языке.
Саломея, первая из красавиц, услаждавших гостей во дворце Ирода Антиппы, окончив свой колдовской, безумный, яростный танец – а танцевала она на римский манер,– неслышным скользящим шагом подошла к правителю Галилеи, окруженному высшей знатью. Один из прекраснейших юношей бросил к ее ногам гирлянду роз. Один из судей – Гай Менипп, гурман и пьяница,– не сводя с нее глаз, до краев наполнил свой золотой кубок и осушил его. Все были захвачены восторгом. Тогда галилейский правитель и пообещал Саломее в награду за танец голову Иоанна Крестителя, а Иегова преисполнился божественным гневом.
В книгах написано, что Саломея умерла страшной смертью – льды озера будто бы сомкнулись и перерезали ей горло.
Не верьте! Было иначе. Как? Я расскажу.
Празднество утомило жестокосердную красавицу, и она удалилась в опочивальню, посреди которой на четырех литых серебряных львах стояло ложе, выточенное из слоновой кости. Две служанки‑эфиопки, юные хохотуньи, раздели ее, Саломея взошла на ложе и раскинулась на пурпурном покрывале – несказанно прекрасная, во всем блеске своей бесподобной юности.
С улыбкой она взирала на треножник, увенчанный золотым блюдом с головой Иоанна Крестителя, но вдруг ощутила легкое удушье и повелела служанкам снять с нее украшения. Эфиопки поспешили освободить руки и ноги госпожи от бесчисленных браслетов. Но оставалось еще ожерелье – золотая змея с глазами из кровавых рубинов, символ вечности. То был подарок одного претора, ее любимое украшение.
Саломея хотела снять ожерелье, но едва она поднесла руку к горлу, ее охватил ужас. Змея шевельнулась, свилась и сдавила ей шею. Металл врезался в тело. Служанки застыли в оцепенении и разом вскрикнули, когда отсеченная голова плясуньи Саломеи рухнула на плиты и покатилась к треножнику, на котором покоилась голова Иоанна Предтечи. Печально и бледно было его лицо.
А на пурпурном покрывале, бросавшем багровые отсветы на ослепительно белое тело, свернувшись, стыла золотая змея.
Клементе пальма (Перу) белое поместье
Посвящается донье Эмилии Пардо Басан 19
1
Живем мы в самом деле или наша жизнь всего лишь долго длящееся наважденье? Свободны ли в своем существовании или зависимы? Странники мы на дорогах жизни или только персонажи чьих‑то сновидений , обманчивые фигуры, неясные – то ли трагические, то ли гротескные – тени из кошмарных снов Беспробудно спящего? Но если мы всего лишь сновиденья, так отчего же мы страдаем и наслаждаемся? Нам бы все должно быть безразлично, мы должны быть бесчувственны: ведь наши страдания и наши радости – совсем не наши страдания и радости, эти чувства испытывает Вечно грезящий , это в его воображении мы проходим расплывчатой тенью, это он нас измыслил.
Вот такие пирронические идеи 20 я постоянно излагал своему старенькому учителю философии, а тот, смеясь над моими заблуждениями, порицал меня за постоянное стремление спутать философские теории, повести их никому доселе не ведомыми путями. Не раз объяснял он мне истинный смысл гегелевского принципа: «Все существующее разумно, все разумное существует», который я, по мнению учителя, извращал и неверно толковал, дабы приспособить к своим суперкантианским суждениям. Философ из Кенигсберга 21 утверждал, что мир представляется нам словно в кривом зеркале, как неверное отражение, некий ноумен 22, смутная тень реального. Я же уверял учителя, что Кант заблуждался, если принять во внимание, что он вообще допускал существование реальности, хотя бы и неверно воспринимаемой нашим внутренним «я»; никакого реального мира вообще нет, есть всего лишь переходное состояние между ничем (которое не существует) и реальностью (которая тоже не существует); мир – это чистый продукт воображения, не что иное, как сновиденье, в котором проплываем все мы и еще претендуем на какую‑то индивидуальность, а все потому, что это развлекает и дает более острые ощущения Вечному сновидцу , ненасытному соне, фантазия которого нас и сотворила. Во всяком случае, Он – единственно возможная реальность...
Подолгу гуляли мы с добрым стариком, обсуждая самые тонкие и запутанные онтологические вопросы. В заключение он обычно сообщал мне приблизительно следующее: философа из меня никогда не выйдет, потому что я просто напросто безумец, который любую философскую систему, какой бы четкой она ни была, умеет так запутать, что под пламенными лучами моего сумасбродства она корежится и искажается, будто воск на солнцепеке, и что нет у меня достаточной выдержки, чтобы твердо следовать той или иной теории либо системе, и, даже напротив того, что я распаляю фантазию и изощренными вопросами затемняю самые ясные теории, чуть ли не аксиомы, и мои абсурдные хитросплетения превращаются в непроходимые нагромождения каменьев на моем пути. И еще мой учитель добавлял, что я иногда напоминаю ему те странные цветы на орнаментах, которые поначалу словно бы и растения, а потом незаметно переходят в тела грифонов, головы сильванов и разных других чудищ, а иногда ему кажется, будто я подобен дикому скакуну, ослепленному огнем горящей сельвы, по которой несется он без узды. Мой учитель так ни разу и не захотел признать, что это именно его философы были фантазерами, выдумщиками, дикими, разнузданными скакунами, а я всегда был спокоен и проницателен. И все же я полагаю, что мой случай, в котором и ему пришлось играть более или менее активную роль, заставил его несколько изменить свои философские воззрения...
2
Мне было восемь лет, а я уже считал, что моя двоюродная сестра Корделия станет моей женой. Наши родители договорились об этом браке, так как видели нашу взаимную привязанность, которой суждено было в будущем превратиться в безумную и неистовую любовь. Корделия была всего лишь на несколько месяцев младше меня, и все детство мы провели вместе; когда умерли мои родители, она разделила мою скорбь, а в отроческие годы мы учили друг друга всему, что узнавали сами. Мы до такой степени прониклись духовно друг другом, что получали одинаковые впечатления, читая одни и те же книги и глядя на одни и те же предметы. Я учил ее математике и философии, она меня – музыке и рисованию. Естественно, что все, чему я учил Корделию, было всего лишь изрядно перевранным изложением уроков моего учителя.
Летом в жаркие лунные ночи мы усаживались на террасе и вели нескончаемые разговоры.
Корделия была высокой, стройной и бледной; густые золотисто‑пшеничные волосы подчеркивали по контрасту горячую алость ее губ и лихорадочный блеск карих глаз. Сам не знаю, что было необычного в сияющей красоте Корделии, но она повергала меня в грусть и печаль. В нашем городе был собор, а в нем картина фламандского художника «Воскрешение дочери Иаира» 23; у изображенной на картине девушки были светлые волосы, и лицом она очень походила на Корделию: даже во взгляде такое же испуганное изумленье, ведь она только что проснулась от тяжкого смертного сна, и глаза ее еще хранят след познанных в могильном мраке тайн. Стоило мне взглянуть на Корделию, как мне обязательно вспоминалась картина, изображавшая возвращенную к жизни девицу.
Корделия тихонько мне возражала и склоняла светлую ангельскую головку на мое плечо. Мысли ее текли по тому же руслу, что и мои, сливаясь с ними в чистом и светлом потоке духовного единенья; тогда и души наши, разобщенные вначале, снова сближались, как давнишние подружки, встретившиеся на перекрестке и продолжающие путь уже вместе. Именно в эти минуты нашего духовного слиянья мы забывали о философии и искусстве и говорили только о нашей любви.
Любовь – это жизнь. Но почему же, без памяти обожая Корделию, я ощущал в ней словно бы некое неуловимое дыханье смерти? Сияющая улыбка Корделии была самой жизнью; влажный и страстный взгляд ее глаз был жизнью; тайное счастье, сводившее нас с ума, переполнявшее радостью и верой наши души, было жизнью; и все же я чувствовал, что Корделия мертва, что Корделия бесплотна. Зимой, когда за окнами падал снег, мы долгими часами играли самые красивые сонаты Бетховена и страстные ноктюрны Шопена. Музыка лилась из‑под наших рук, пронизанная связывавшим нас чувством, и, однако, я испытывал одновременно и несказанное счастье, и странное ощущение, будто бы снежинки, падающие за окном, проникают мне в душу, такое ощущение, будто в восхитительной ткани нашего гармоничного созвучия не хватает какой‑то части нити, уже перерезанной парками, отделенной от клубка жизни: грустное, непреодолимое состояние, словно бы на меня навалилась тяжелая могильная плита.
3
Мы с Корделией должны были пожениться, когда нам исполнится двадцать три года, и надо было ждать еще год.
Земли майората приносили значительный доход. Среди других сельских владений было у меня имение, называвшееся Белым поместьем: некогда там стояла уединенная хижина, и один из моих предков превратил ее в очень красивый дворец. Он располагался в глубине бескрайнего леса, вдали от проезжих дорог. Уже двести лет в нем никто не жил, и ничто здесь не походило на обычное поместье, но в отцовском завещании и в семейных бумагах и документах оно значилось как Белое поместье. Здесь мы и решили поселиться, чтобы без свидетелей на лоне природы вольно наслаждаться нашей любовью. Каждые три‑четыре месяца мы с Корделией и моим учителем ездили погулять в Белое поместье. Ветхую обстановку дома с великим трудом удалось заменить новой, и моя нареченная проявила при этом свойственный ей изысканный вкус. Какой прелестной казалась она мне в простом белом платье и в широкополой шляпе, укрывавшей тенью ее бледное личико и огромные блестящие глаза, в которых жила тайна! Едва мы успевали слезть с повозки, как Корделия, по‑детски радуясь, бежала в лес и набирала полный передник ирисов, полевых гвоздик, диких роз. Шаловливые бабочки и стрекозы так и вились вокруг ее головки, словно поджидая минуты, чтобы полакомиться ее свежим, алым, как спелая земляника, ртом. Хитрая плутовка пряталась в лесу, и я шел искать ее, а обнаружив под лимонным деревом или у ручья, в зарослях розовых кустов, заключал в объятья и запечатлевал на ярких губах или на бледной щеке долгий‑долгий поцелуй. И несмотря на все мое счастье, каким‑то неопределимым и необъяснимым образом после этих чистых и страстных поцелуев меня охватывало странное чувство, будто я целовал щелковистый лепесток громадного ириса, проросшего сквозь расщелину меж могильных плит.
4
До свадьбы оставалось примерно с месяц. Мы сговорились с Корделией в последний раз съездить в Белое поместье. И вот как‑то утром мы с моим учителем приехали за ней на лошади. Корделия не смогла выйти из дома, она заболела. Я прошел в дом повидать ее; бедняжка Корделия лежала в постели, но едва я вошел в спальню, как она, желая ободрить меня, улыбнулась и протянула руку. Я припал к ней губами, и – боже! – какой горячей она была и как велико было в тот миг сходство Корделии с дочерью Иаира! В последовавшие затем дни лихорадка у больной все усиливалась. То была малярия! Руки Корделии пылали, и я обжигал губы, прикасаясь к бледному лбу своей невесты. Господи, что же делать! Корделия умирала, она чувствовала, что скоро ее положат в белый ящик, накроют крышкой и навсегда унесут от меня; унесут далеко, очень далеко от меня, далеко, очень далеко от Белого поместья, где она все так хорошо устроила, чтобы стало оно для нас истинным гнездышком и мы обрели бы там свое счастье; унесут далеко, очень далеко от леса, которым она проходила, вся в белом, словно громадный цветок лилии, которым она проходила среди цветущих роз и полевых гвоздик. Откуда такая несправедливость? Почему ее уносят от меня? Разве моя невинная голубка будет счастлива на небесах без моих поцелуев? Разве там найдется рука, которая станет нежнее ласкать ее пышные светлые волосы?.. Ужаснейшая тоска охватила меня, едва я услышал, как она вспоминает в бреду Белое поместье. Проклятья и мольбы, богохульства и молитвы сменялись у меня на губах, выпрашивавших выздоровления для Корделии. А кто поможет – Бог ли, Дьявол – все равно. Главное, чтобы Корделия выздоровела. Я отдал бы за это душу, жизнь, состояние, я готов был совершить самый отвратительный поступок, пойти на преступленье – пусть меня возненавидит вся вселенная, пусть проклянет Господь; кровь всего человечества – от Адама до последнего смертного грядущих поколений – был я готов слить в один котел и сварить на разложенном для моего наказания адском огне волшебный напиток, лишь бы исцелить мою Корделию! Не одно, а бессчетное число вечно длящихся наказаний выдержал бы я одно за другим и счел бы их той ценой, что следует уплатить за счастье, которое с неумолимой злобой отбирала у меня природа. О, сколько я перестрадал!
Как‑то ранним утром Корделия почувствовала себя лучше. Я не смыкал глаз уже несколько ночей и теперь ушел домой поспать. Проснулся я на другой день к вечеру. Какой страшный вечер! Дойдя до улицы, на которой стоял дом Корделии, я увидел, что двери дома закрыты и возле них толпится народ. Сердце мучительно сжалось, в голове мутилось от безумного волненья; я спросил, что случилось, и какой‑то дурак мне ответил:
– Умерла сеньорита Корделия!
Острая боль пронзила мой мозг, я упал без чувств... Не знаю, кто пришел мне на помощь, не знаю, сколько времени – часов, лет, столетий – пробыл я без сознания. Придя в себя, я увидел, что нахожусь у своего учителя, дом которого стоял по соседству с домом Корделии. Я подскочил к окну и настежь распахнул его: дом Корделии выглядел как обычно. Я выбежал на улицу, помчался как безумный и вошел в дом моей возлюбленной.
5
Первой, кого я там увидел, была мать Корделии. Весь во власти мучительных сомнений, я поздоровался с ней:
– Матушка, а Корделия...
– Иди в садик, сынок... должно быть, она там... поливает свои фиалки и гелиотропы.
Совсем не в себе, я поспешил в сад и действительно нашел там Корделию: она сидела на мраморной скамье и поливала цветы. Я поцеловал ее в лоб, словно в любовном бреду, и, сломленный переживаниями, расплакался, как дитя, уткнувшись ей в колени. Я плакал долго и все время чувствовал, как руки Корделии гладили мои волосы, и слышал слова утешения, которые она нежно шептала мне на ухо.
– Ты, верно, думал, что я умру?
– Да... я думал, что ты умерла, и еще... я думал, мой ангел, что видел твои похороны. Величайшей подлостью было бы похитить у меня свет очей моих, единственный свет всей моей жизни.
– Ты безумный! Разве я могу умереть, не насладившись нашим счастьем! Говорят, малярия никого не щадит, а вот, видишь, в награду за нашу любовь она меня пощадила: удовольствовалась тем, что похитила немножко крови.
И в самом деле, губы у Корделии были почти белые, и вообще кожа, особенно на руках и на лице, была бледной‑бледной и прозрачной. Но хотя малярия измучила Корделию, она казалась еще прекрасней, если это только было возможно, чем прежде.
Спустя месяц мы сыграли пышную свадьбу, и в тот же день я укрылся с моим сокровищем в уединенном Белом поместье.
6
Падучей звездой пролетел первый год нашего счастья. Не представляю себе, чтобы нашелся смертный счастливее меня в тот год, который мы прожили с Корделией в нашем спокойном и уединенном прибежище. Изредка какой‑нибудь заплутавшийся охотник или любопытный крестьянин проходил мимо поместья. Всеми хозяйственными делами у нас занималась старуха, глухая, как пень. Еще одним жителем этих мест, о котором я всегда помню, был мой верный пес Ариель. В конце года я съездил в город и привез в Белое поместье акушерку. Корделия произвела на свет хорошенькую девочку, преисполнившую блаженством наш новый очаг.
Не помню, говорил ли я, что Корделия хорошо рисовала. В свободные минуты, остававшиеся у нее от забот о нашей дочери, она стала писать мой портрет. Чудесные утра проводили мы за работой в моем кабинете! Я читал вслух, а жена воссоздавала мой образ на полотне! Работа оказалась долгой, потому что мы постоянно прерывали ее, чтобы предаться безумствам любви и мечтам. Через три месяца портрет был закончен, но должен признаться, что, хотя написан он был безукоризненно, человек на полотне не очень походил на меня. А я горячо желал, чтобы Корделия написала для меня свой портрет. Несколько месяцев она не соглашалась, но наконец как‑то утром пообещала доставить мне эту радость. Меня поразил необычно меланхоличный звук ее голоса, когда она говорила мне о своем согласии: у нее был голос, какой должен был быть у дочери Наира. Она умоляла меня, чтобы в то время, как она будет писать портрет, я бы не появлялся в кабинете и не старался посмотреть на полотно, пока оно не будет закончено .
– Как это несправедливо, моя богиня! Два или три часа каждый день не видеть тебя! Знаешь, я отказываюсь от моих притязаний. Лучше останусь без твоего портрета, если из‑за этого я должен пожертвовать твоим обществом. А вообще‑то, зачем мне изображенье, если я навеки владею оригиналом?
– Послушай, – отозвалась она и обняла меня,– я буду писать всего один день в неделю; а взамен того, что я у тебя ворую, за это лишенье, от которого ты так страдаешь, я сумею тебя вознаградить. Ну что, согласен?
– Я соглашаюсь, но заметь, против воли и только за вознагражденье.
Начиная с этой недели, Корделия по утрам в субботу запиралась в кабинете на два часа и выходила потом взволнованная, с еще более побледневшим лицом и блестящими, словно от слез, глазами. Корделия объясняла, что это вызвано напряженным вниманием и сосредоточенностью, которые были ей необходимы, чтобы уловить в зеркале свой образ и воссоздать его на полотне с наибольшей точностью.
– Невозможно! – невнятно бормотала она, словно говорила сама с собой. – Отложить бы исполненье на год! Но срок предопределен!
И тут же она изливала на меня потоки нежности и уже целый день ни на секунду не расставалась ни со мной, ни с нашей дочкой, словно бы избытком своей любви хотела возместить проведенные без нас часы.
7
Подходил к концу второй год нашей жизни в Белом поместье. Корделия заканчивала свой портрет. Как‑то утром я возымел наглость поглядеть в замочную скважину кабинета, и то, что я увидел, заставило меня содрогнуться от муки: Корделия плакала навзрыд, закрыв лицо руками, грудь ее вздымалась от сдерживаемых рыданий... По временам до меня доносился ее шепот, она когото умоляла. Кого? Не знаю. Я отошел от двери весь во власти мучительного беспокойства. Наша дочурка горько плакала. Успокоив маленькую Корделию, я стал дожидаться, пока жена выйдет из кабинета. Наконец она появилась, в лице – затаенная глубокая печаль; уже не первую субботу видел я это выражение на ее лице; но, справившись с собой, Корделия вновь стала ласковой, веселой и оживленной, как обычно. Осыпала девочку и меня ласками. Я усадил ее к себе на колени, и когда ее лицо оказалось подле моего, спросил, пристально глядя в глаза:
– Корделия, дорогая, скажи, почему ты плакала в кабинете?
Корделия смутилась и уткнулась лицом в мое плечо.
– А, ты видел! Ты же обещал не смотреть, как я работаю. Обманщик. Просто я что‑то с утра сегодня слишком возбуждена и очень огорчилась, что ты не держишь слова. Вот и заплакала, как почувствовала, что ты подходишь к дверям.
По смятению Корделии и дрожи, с которой она мне все это говорила, я понял, что она лжет, но так как я и в самом деле нарушил обещание, то не захотел настаивать.
– Прости меня, Корделия...
– Да уж, конечно, прощаю, прощаю тебя, мой властелин, от всего сердца прощаю,– и, сжав ладонями мою голову, поцеловала в глаза.
В следующую субботу исполнилось два года, как мы поженились. У Корделии была привычка, едва поднявшись, сразу же будить меня. В этот день я проснулся еще до ее прихода, и стоило Корделии наклониться надо мной, обнял ее за талию.
– Знаешь, какой сегодня день? Сегодня наш юбилей.
Корделия вздрогнула, и мои руки даже сквозь платье ощутили, как кровь словно бы застыла в жилах моей жены.
В десять часов Корделия радостно позвала меня в кабинет. Я побежал на зов: Корделия широко распахнула двери и, по‑детски радуясь, подвела меня за руку к мольберту, на котором стояла рама, покрытая красной тканью. Она ее отбросила, и я вскрикнул от изумления. Потрясающее сходство! Невозможно было с большей верностью и искусством перенести на полотно выражение любви и печали, придававшее Корделии такое очарование. Все‑все было запечатлено на полотне: и ее неестественная бледность, и огромные глаза, сияющие, как темные бриллианты, и ее восхитительный рот... Зеркало воспроизвело бы с той же верностью лицо Корделии, но не передало бы ускользающий отсвет ее души, нечто сладостное и трагическое, искру любви и печали, бесконечной страсти, таинственности, необыкновенной возвышенности, сверхчеловеческой нежности; оно не передало бы безграничного душевного сходства между Корделией и дочерью Иаира, которое я ощущал, хотя и не смог бы объяснить, какие черты ее лица, какое выражение вызывали в моей душе воспоминание, вернее, мысль о воскрешенной деве из евангельской легенды.
В тот день наша любовь превратилась в какое‑то безумие, в полное растворение друг в друге; казалось, Корделия хотела вобрать в себя и душу мою, и тело. В тот день наша любовь была напоена сладострастным и горьким отчаянием: словно за день хотела она, сотворенная для вечности, растратить все свое изобилие. И была эта любовь словно разъедающая внутренности кислота. Была она безумием, неутолимым желанием, и желание все росло и тревожило своей ненасытностью. Был божественный, был сатанинский бред, был вампиризм души и тела; во всем – нечто и от колдовского любовного почитанья богини, и от дьявольского жара адской алхимии...
8
В час ночи я проснулся, будто кто толкнул меня в бок: во сне я почувствовал, как холодные мраморные уста запечатлели на моих губах поцелуй, как ледяная рука сорвала кольцо с безымянного пальца; я услышал, как угасающий и печальный голос прошелестел мне на ухо скорбное слово: «Прощай!» Через несколько мгновений – звонкий звук поцелуя и пронзительный плач маленькой Корделии, которая на своем детском языке звала мать.
– Корделия! – тихо позвал и я, стараясь разглядеть в потемках постель жены и уловить хоть самый ничтожный звук. Тишина.
– Корделия! – уже громко повторил я и приподнялся. Все то же безмолвие. Холодный пот выступил у меня на висках, и я задрожал от страха. Зажег свет и увидел ложе моей жены. Оно было пусто. Обезумевший от ужаса и изумленья, я соскочил с постели.
– Корделия! Корделия!..
Я открыл дверь и вышел, продолжая звать жену севшим от горя голосом.
– Корделия!
Обежал все комнаты, все закоулки Белого поместья. В коридоре выл Ариель, ощетинившись и поджав хвост, а из лесу заунывным воем отзывались волки.
32
– Корделия!
Я привел Ариеля в спальню, приказал ему молчать и сторожить девочку. Мигом вывел я из конюшни первого попавшегося коня – черного жеребца,– вскочил на него и пустил галопом; конь понесся в темные лесные дебри.
– Корделия! Корделия!
В ответ лишь яростно завыли волки: я видел, как по краям тропы горят их глаза, словно брызги фосфорического масла на траве. Ослепленный горем, обезумевший, я даже не сознавал грозившей мне опасности! Волки осмелели и, оглушительно завывая, бросились следом за нами: длинное черное пятно, усеянное светящимися точками, протянулось за конем.
– Корделия! Корделия!
В ответ лишь ветер шуршал в листве, пролетали вспугнутые ночные птицы, стучали копыта и бешено завывали голодные дикие звери. Не знаю, как далеко я ускакал от Белого поместья. Жеребец, по своему разумению, сделал большущий крюк и к тому времени, как заря слегка припорошила небо на востоке легкой перламутровой пыльцой, я вновь оказался в опустелом поместье, сраженный тоской и неумолимой жестокостью судьбы. Долго пролежал я на ведущей в дом лестнице, а пташки приветствовали восход солнца бессмысленным и прекрасным хоралом.
9
Я принялся искать Корделию по всему дому, но нигде ее не было, лишь пустое ложе, лишь подушки, еще хранившие аромат ее волос и вмятину от покоившейся на них головы. В колыбели спала маленькая Корделия, ее охранял наш добрый Ариель. Бедная крошка! Боясь разбудить девочку, я прошел в кабинет. Там я приподнял ткань, которой был прикрыт портрет Корделии, и волосы у меня зашевелились от ужаса. На полотне не было ничего! Только там, где на портрете, который я видел прежде, сияли прекрасные глаза Корделии, теперь едва‑едва проступали два пятнышка – след двух слезинок! Голова моя разламывалась; я сам себе казался акробатом, балансирующим над краем пропасти: малейший толчок – и разум покинет меня. Смерть и безумие сражались за меня. Только слезы могли мне помочь, помешать им мной завладеть; и тут‑то я услышал плач дочки и был спасен: я залился слезами...
Потом во мне произошел странный сдвиг: волной нахлынула слабость, затопив безразличьем, остраненностью и забвеньем. Мне казалось, что в глубинах моей личности рождается другой человек и ломает мое подлинное «я», то ли наслаиваясь, то ли вторгаясь в него. Я был твердо убежден, что больше не увижу Корделию; всего несколько часов прошло с мгновенья, как совершилось трагическое сверхъестественное событие, а меня оно уже вовсе и не изумляло, словно бы между прошлым и настоящим протекли столетья. Мне казалось, что между этим вот мгновением и той жуткой ночью поставлено огромное матовое стекло, едва позволяющее смутно различать очертания происходившего и мои собственные переживания. На письменном столе стоял мой портрет, написанный Корделией; в соседней комнате находилась наша дочь, там была и постель моей жены, и повсюду в доме – предметы, которыми она пользовалась, цветы, которые она нарвала, все‑все, что окружало нашу повседневную жизнь; только не было в доме ее, моей Корделии. И однако психологическая ситуация, в которой я оказался, создавала у меня впечатление, будто ничто не изменилось и ничто никогда не существовало.
Немного погодя я различил стук копыт, выглянул в окно и узнал своего старого учителя: весь в черном, он подъезжал к Белому поместью.
10
Он привез мне письмо от матери Корделии.
«Исполнилось два года, как моей дорогой доченьки, света моих очей, моей Корделии, любимой тобой Корделии нет с нами. Всего за несколько минут до смерти она дала мне порученье: когда исполнится два года со дня, который вы назначили для вашей свадьбы, отправить тебе обручальное кольцо, распятье слоновой кости, чтобы его в свой срок возложили тебе на гроб, и ее миниатюрный портрет, написанный Штейном. Выполняю порученье бедной моей доченьки. Знаю, что горе твое было безгранично и что и по сей день ты живешь один, ни с кем не видясь, в своем уединенном прибежище в Белом поместье, погрузившись в воспоминания о невесте. Плачь, сын мой, плачь! Корделия была достойна твоей любви. Прими материнский поцелуй от несчастной старухи, которая единственно утешается надеждой на скорую встречу с дочерью».
По странному совпадению, бювар, в котором находились присланные предметы, оказался завернутым в газету, вышедшую в день похорон Корделии. Я прочитал помещенное под черным крестом приглашение на траурную церемонию. Спокойно перечитал и письмо, и газету; потом открыл бювар и тщательно разглядел все находившиеся там предметы. Как целовал я чудесный портрет Корделии работы искусного Штейна! Мне припомнился тот вечер, когда мы обручились: как она была хороша в белом платье с распущенными по плечам белокурыми волнистыми волосами! Распятье из слоновой кости ни о чем мне не напоминало, но мне стало неприятно, когда я увидел на лице Христа выраженье холодной скорби.
А между тем мой учитель глядел на меня и удивлялся, не видя с моей стороны никаких проявлений скорби. В комнате воцарилось долгое молчание.
– Ну что, учитель, вы все еще настаиваете на том, что жизнь и смерть в самом деле существуют? Неужто? Так вот я вас уверяю, что ни жизни, ни смерти не существует. И жизнь, и смерть – это всего лишь виденья, кратковременные сны, различимые лишь в сознании Великого спящего , в воображении которого мы и живем своей вымышленной жизнью. Вы скажете, дорогой учитель, что я по‑прежнему не в себе и предаюсь своим философским фантазиям былых времен...
– Нет, я скажу совсем другое: не могу понять, где же твоя любовь к Корделии, где уваженье к ее памяти? Ты толкуешь мне об изъянах философских систем, когда все твои мысли при одном взгляде на священные реликвии, которые я тебе передаю, должны были бы устремляться к той столь же прекрасной, сколь и несчастной девушке, которая любила тебя и которая умерла два года назад.
– Которая умерла прошлой ночью,– холодно перебил я его.
– Которая для тебя умерла уже пятьдесят лет назад! – с горькой иронией поправил меня старый учитель.
– Ах, учитель, неужто вы в свои шестьдесят пять лет станете объяснять мне, как следует любить? Вы – мне? Скажу вам то же, что сказал Гамлет Лаэрту на похоронах Офелии: «Я любил ее, как сорок тысяч братьев любить не могут». Но не возмущайтесь, учитель, я буду говорить с вами о Корделии. И вы, и письмо моей тещи, и газета сообщили мне странную новость, будто бы Корделия уже два года как умерла. Так вот, если бы вы приехали вчера, мы бы с Корделией вас встретили радостным смехом, если бы вы приехали прошлой ночью, мы бы повстречались с вами в лесу, через который вы только что проезжали, но прежде вас могли бы съесть волки. Вы приехали сегодня, и я просто говорю вам, что не умерла Корделия два года назад, что Корделия была моей женой, что Корделия жила здесь до вчерашнего дня... Забавно меняется выражение вашего лица: прежде оно выражало негодование из‑за моего безразличия к памяти этой прекрасной и несчастной девушки, которая так меня любила, а теперь выражает совсем противоположное чувство: ужас, что я от страдания потерял рассудок. Не надо такого удрученного лица, дорогой учитель! Я не безумный. Выслушайте меня; хоть вы и не верите тому, что я говорю, примите мои слова как некую гипотезу – доказательства я приведу позднее: Корделия жила в Белом поместье, она жила здесь во плоти . Если Корделия умерла два года тому назад, как вы меня убеждаете, то жизнь и смерть для меня равнозначны и, следовательно, разбивается вдребезги ваша позитивная философия.
– Бедняга! Какую чушь ты несешь, ведь это же полный абсурд.
– Значит, абсурд это и есть реальность, учитель.
– А где доказательства?
– Вы помните почерк Корделии?
– Да, я узнал бы его, если бы увидел что‑либо написанное ее рукой.
Я прошел в кабинет и взял копии моей переписки. Многие письма писала Корделия, а я лишь подписывал. Я показал их учителю.
– Да, да, почерк очень хорошо подделан... Прости, я не говорю, что ты хочешь меня мистифицировать... но ты мог бессознательно перенять почерк своей невесты, ведь вы были так внутренне близки. Кроме того, твой переписчик...
– У меня его нет. Я знал, что вы будете сомневаться. Вы помните рисунки Корделии, ее манеру? Вот, посмотрите на этот портрет, который написала моя жена в начале этого года.
Учитель вздрогнул, увидев работу Корделии. Но потом, хотя он мне об этом не сказал, у него снова мелькнула мысль о мистификации. Я попросил его подождать минутку и вернулся с девочкой на руках; за мной шел Ариель.
– Вот вам, учитель, самое убедительное доказательство: у меня на руках дитя нашей любви!
– Корделия! – вскричал мой старый учитель, побелев от ужаса. Глаза у него чуть не вылезли из орбит, и руки затряслись.
– Да, учитель, маленькая Корделия.
– Ее лицо... ее выражение.
Добрый старик стоял неподвижно, словно загипнотизированный любопытным, умненьким и ласковым взглядом девочки, а она, доверчиво улыбаясь, протянула ему ручки, будто кто‑то шепнул ей на ушко, что этот человек – старый друг. Учитель затрясся, как отравленный ртутью, и взял ребенка на руки.
– Корделия, Корделия...– шептал он, пока я безжалостно продолжал приводить свои аргументы.
– Ergo 24, учитель, я два года был мужем умершей женщины; ergo, смерть Корделии не то, что утверждаете вы, что утверждает присутствовавший при ее последних минутах врач, что утверждает схоронивший ее могильщик,– это событие не реализовавшееся в действительности, а лишь кому‑то приснившееся. Ваша жизнь, учитель, моя, жизнь всех людей – всего лишь обманчивые иллюзии, а мы лишь тени, которые безо всякой логики и постоянства зарождаются и движутся в сфере идеального, мы, словно летучие голландцы, без руля и без ветрил бороздим волнующееся море абсурда, волны которого никогда не разбиваются о берега реальности, сколько бы мы ни воображали, что перед нами вырисовываются на горизонте бесконечные песчаные берега или отвесные обрывистые скалы. Да, учитель, реальности не существует или, говоря иными словами, реальность – это ничто, обретшее образ...
– Замолчи... замолчи! Мой разум мутится перед этим осязаемым абсурдом, перед этой тайной, что живет здесь, на моих руках. Нет, ты не врешь, ты не можешь врать... Этот ребенок – сама годовалая Корделия... точно так же посмотрела она на меня и протянула ручки... Вновь рожденная Корделия... Возрождающаяся Корделия... Господи Боже мой! Я сошел с ума! Ты сошел с ума!.. Но это она, она!
Бессвязные фразы и восклицания потрясенного старика, особенно возглас «Возрождающаяся Корделия!», внезапно открыли для меня беспредельные, чудовищные горизонты... Если иллюзия жизни может повторяться, то так же точно может вернуться иллюзия счастья... «Возрождающаяся Корделия!» – восклицал я, и вся душа моя уносилась в будущее и там прозревала слияние в единое существо матери с дочерью.
– Возрождающаяся Корделия! – повторил я хриплым, не своим голосом, и учитель внимательно посмотрел на меня. Что он увидел на моем лице? Не знаю.
– Как ты думаешь жить? Тебе нельзя оставаться в Белом поместье. Надо воспитывать дочь.
– Я остаюсь здесь,– сказал я, словно говорил сам с собой.– Душа Корделии живет в душе этой девочки, и обе они неотторжимы от поместья. Здесь мы умрем, но здесь же еще будем счастливы. Корделия, дорогая моя, почему бы и не продлиться этим снам жизни, счастья и смерти? О Корделия, иллюзия твоей жизни начинается сначала...
– Несчастный! – перебил меня учитель, глядя с ужасом.– Ты хочешь сделать своей женой родную дочь?
– Да, – коротко ответил я.
И прежде чем я успел помешать старику, он подошел к окну, коснулся губами лба девочки и швырнул ее головой о каменные ступени лестницы. Я услышал треск расколовшегося на куски маленького черепа... Думаете, я, в отчаянии, возжаждал мести, схватил старика за горло и разорвал на куски? Ничуть не бывало. Я видел, как он вышел, сел на коня и исчез в зловещем лесном мраке. Я не отходил от окна. Мне казалось, что я совершенно опустошен, утратил даже самые ничтожные черты из тех, что составляют человеческую личность. Старуха служанка несколько раз приходила звать меня; я объяснял ей знаками, что Корделии и девочки нет дома и что я не хочу есть. В десяти футах ниже, под моим окном, лежала мертвая маленькая Корделия; она лежала в луже крови; там лежала та, которая могла бы возвратить мне в будущем мое потерянное счастье. Она лежала там, а я ничего не чувствовал, я был опустошен: не страдал, не наслаждался, и ни единая, даже самая дурацкая мысль не мелькала в моей голове. Так прошли вечер и ночь. Ариель еще долго, уже в темноте охранял труп девочки. Бедный пес выл и лаял. Волки учуяли кровь и, понемногу подбираясь, проскользнули сквозь решетку ограды, и потом до самой зари только и было слышно их глухое рычание и хруст костей на острых, страшных зубах свирепых тварей.
Едва только рассвело, я принялся как‑то машинально, толком даже не отдавая себе отчета в том, что делаю, обливать мебель и стены Белого поместья легко воспламеняющимся веществом; и прежде чем солнце взошло над верхушками деревьев, я поджег поместье со всех сторон. Вскочил на вороного коня, пришпорил его и навсегда умчался из этих проклятых мест. Да, совсем позабыл сказать, что, когда запылал дом, в нем оставалась несчастная глухая старуха.