
- •Политико-правовой консерватизм Карла Шмитта и Эрнста Юнгера: тотальность государства и динамика правового порядка традиции в системе революционного мышления
- •Глава 1. Историко-философские основы консервативной политико-правовой мысли Германии 20 века:
- •Глава 2. Политико-правовые воззрения к. Шмитта и э. Юнгера:
- •Глава 3. Динамика развития государства и права в концепциях к. Шмитта и э.Юнгера:
- •Глава 1. Историко-философские основы консервативной политико-правовой мысли Германии 20 века
- •§1. Немецкая классическая философия и основы германского консерватизма.
- •§2. Кризис Веймарской республики и его последствия для правосознания нации.
- •Глава 2. Политико-правовые воззрения Карла Шмитт и Эрнста Юнгера.
- •§ 1. Государство как реальное бытие «политического» и инструмент тотальной мобилизации.
- •§ 2. Выражение всеобщего правопорядка в позитивном праве и возведение господствующей воли рабочего в степень закона.
- •Глава 3. Динамика развития государства и права в концепциях Карла Шмитта и Эрнста Юнгера.
- •§1. Диалектика преодоления властью исключительной ситуации и осуществления выбора.
- •§2. Война как творческая основа политики и источник легитимации.
- •196См.: Макс Вебер. Протестантская этика и дух капитализма. — м., 2003.
Глава 2. Политико-правовые воззрения Карла Шмитт и Эрнста Юнгера.
§ 1. Государство как реальное бытие «политического» и инструмент тотальной мобилизации.
Предыдущее изложение преследовало цель выявить специфику германского кризиса правосознания. Названная специфика определялась национальной локализацией деструктивных политических и общественных процессов в рамках более общих историко-формационных сдвигов. Иными словами: германский кризис был одновременно кризисом правового и политического сознания немцев, уникальным воплощением их политической культуры и исторического опыта; и одновременно – элементом общего ценностного переориентирования, инициированного Первой мировой войной. Универсалистская всеобщая тенденция мысли, расценивавшая мировую войну как катастрофу, прекратившую историческое бытие «старого мира», как гибель великой культуры Европы (её «закат»)108, породило тотальный скепсис, недоверие к политике, к государству, к общественному целому. Эти институционалии показали не инструментами политического прогресса, а катализаторами разрушения, утверждающими в итоге примат смерти над жизнью в экзистенциально и бытийном смысле. Но война, даже мировая, - это всё-таки не апокалипсис, так как человечество не закончило в ней свой земной путь (возможно, истинная война и истинный конец для человечества ещё впереди и не отменён). И многие люди вернулись из огня войны в мирную жизнь. Значит, если библейский образ к драматическому периоду 1914-1918 гг. неприменим, требуется найти для него другую символическую форму, с которой могло бы оперировать человеческое сознание, которая была бы сознанию родственна.
Особенно актуальной и насущной стала эта потребность для массы ветеранов войны, имевших внутренний опыт близости к смерти, испытавших на себе бытие-воином, но не преобразовавших ещё этот опыт в содержательный компонент своего теоретического мышления. А ведь человек – существо мыслящее по-преимуществу; мышление же – это генеральная оперативная форма теоретизации мира как феномена (в онтологическом и эмпирическом значении категории). Проблема родственная проблеме первых веков христианства: когда мир не разрушился в своих основах вслед за Римской империей109, потребовалось осуществить переоценку этих основ, что и определило на будущие века политическое и правовое церковное мышление. В послевоенной Германии, в атмосфере поражения, часть интеллектуалов поддалась соблазну романтизирования истории. Как результат – появилась образная конструкция «потерянного поколения», поколения, потерявшего самого себя в хаосе жизни. По этому пути осмысления пошло, прежде всего, искусство, наиболее последовательно – литература. Ремарк, Томас Манн и многие другие посвятили свои книги реактуализации чувства и процесса потери. Романтизм в новой форме оказался, как это нередко бывало и прежде, не чужд разрушительному движению мысли. «Потерянность» означала действительный «конец истории»110, только более окончательный, нежели обещанный христианской теологией и Гегелем (а также Марксом). История ей не просто «заканчивалась», «снималась», но обрывалась и отменялась, делалась невозможной для человеческого сознания, а значит – в принципе. Или же: из принадлежной сознанию системы научного и философского знания переносилась в сферу сакрального, адекватной которой могло быть «только мольчание».111 Или болтовня, так как искусство в ХХ веке не всегда избегало ложного самоотождествления с логико-языковыми комплексами, то есть текстуальным выражением речи, из которого никакой смысл не вычленялся по определению. Поколения не могут терять что-либо; равно – быть «потерянными» для кого-либо и кем-либо. Иначе нет возможности выделить из природного (в смысле - натурального) мира ни поколение, ни вообще историческое человечество. Единственная возможная форма действия при такой установке – психологизированное живописание (образное повествование) об эмоциях, рождающихся при созерцании ужасов войны в человеческом сознании, экзистирование (в примитивной с философской точки зрения форме) о собственном отчуждении и всеобщей потерянности. Извлечь какой бы то ни было императив для практического или теоретического разума из подобных источников невозможно. Но зато открывается широкий горизонт для интеллектуальной игры. Эстетизирующая мысль ничем иным кроме игры не желает заниматься, сводя к ничтожащей пустоте всякую концептуальную определённость, научную, философскую и собственно - эстетическую. Появляются научные, политические и философские сочинения, не имеющие целью сказать что-то о предметах, которые вроде как должны рассматриваться в их рамках. Непродуктивность образа «потерянного поколения» подчёркивается ещё и универсальностью его. Он получил развитие и в странах победительницах112, и в странах, потерпевших поражение (Германия, бывшая Австро-Венгрия, бывшая Османская империя)113. В политике и правовом мире идей излишний универсализм – признак известной пустоты содержания, практической непригодности, неприменимости понятия и категории, то есть – их ошибочности. Вышесказанное означает не то, что война не есть нечто ужасное, недопустимое культурно, исходя из морали и нравственности. Война – безусловное зло. Дело в том, что ужасное, реальность которого в человеческом бытие невозможно отрицать при наличии минимальной интеллектуальной добросовестности и чистоплотности, нуждается в понимании также, если не в большей мере, как и возвышенное или благое (в философском значении понятия «благо»). А отрицание как голое «нет», важное для генерального выбора позиции мировоззрения, ориентации мысли, не даёт ничего ценного для дальнейшего хода рассуждения в смысле знающего постижения. Знание требует явного перехода на иные логико-структурные уровни, раскрываемые при анализе основополагающих категорий политики и права. Политико-правовое реальное бытие мира требует правила, закона, волевого действия разума. Поэтому приходится оставлять вне рассмотрения собственно прекрасное (ядро философски эстетического) и искать иные подходы к разрешению стоящих перед познающим сознание задач.
Реализовавшееся в действительности политическое целое следовало в логике и смысле своего развития по другому пути. Следует помнить, что разделение на «пути», «направления», «течения», всегда условно, в частности – не охватывает множество смешанных, переходных форм идей, теорий. В таких странах, как Англия и США, утвердился примат национальных политических и правовых доктрин, восходящих к мировоззрению и философии либерализма. Демократический капитализм видимо, в определённой степени иллюзорно, утвердил своё превосходство над авторитарно-сословными вариантами структур управления обществами. Доктрина выборного народного представительства и соответствующей ему версии легитимационных процедур из ряда плюралистических научно-теоретических подходов к власти и правлению трансформировались в наступательную политическую идеологию, что выразилось во внешнем изменении управленческих структур побеждённых стран по образцу стран победительниц. С карты мира исчезли основные из поименованных в предшествовавшей истории мировых империй (Британская монархия в силу специфичности никогда не образовывала с ними единой группы). Франция, сохранившая от велико революционной эпохи 1780-х – 1790-х гг. по большому счёту только претензию на роль мировой державы, доминирующей безусловно по меньшей мере в континентальной Европе, а также республиканскую форму правления, была заинтересована главным образом в фактическом подавлении военной мощи своего главного конкурента в экономической и политической борьбе – Германии.
Возможностей для реализации этого подавления через прекращение существования Германии в качестве суверенного государства не было. Главными препятствиями были следующие обстоятельства. Во-первых, гуманитарное, интеллектуальное представление о Европе как о едином культурно-историческом пространстве. Европейцы уже с начала великих эпох Возрождения, Просвещения и Реформации ощущали себя пусть и гетерогенным, но всё же единством, основанным на христианстве, научном рационализме, стремлении преобразовать весь человеческий мир с помощью своей растущей экономической и военной мощи. Прогрессирующему росту убеждённости народов Европы в наличии подобного положения вещей соответствовало воссоздание на политической карте Европы государств, некогда с неё исчезнувших. Не всегда это происходило в отношении названий-именований государств. Воссозданные государства были скорее абсолютными политико-правовыми единствами, восприемлющими в традиции часть суверенной значимости ранее существовавшего субъекта мировой политики. Примером может стать объединение итальянских государств, образование единой Италии. Если воссоздание в непосредственной форме было невозможно, то есть если европейский народ в прошлом не имел государственности, то в изменяющихся условиях он мог сформировать необходимые предпосылки. Таков случай Финляндии, бывшей особой, привилегированной (с собственной конституцией114), но всё же неотъемлемой частью Российской империи и получившей после революции 1917 г. государственную независимость. В современном мире эта тенденция не только не сошла на нет, но усилилась: в конце ХХ – начале ХХI века при содействии ведущих стран Европы и США, то есть наиболее влиятельных членов мирового сообщества, были десоциированы с целью создания новых национально-политических образований такие государства как Чехословакия и Югославия. Не так давно из состава Сербии был «исключён» и «суверенизирован» край Косово115. Также ряд стран, бывших в колониальной зависимости от «большой Европы», получили номинально полную суверенность. Объединению Германии в конце ХХ века прочие страны Европы и мира не воспрепятствовали, так как в отношении немцев в это историческое время отсутствовала всякая возможность оправдать теоретически и практически разделение единого народа на два государственных субъекта. Это было бы неоправданно ни с национальной, ни с культурной, ни с экономической точек зрения. При всей радикальности изменений, произошедших за последние 80-90 лет в мировой политике, нет причин считать, что вышеуказанный фактор, оказывающий, если судить исходя из открытых, имеющихся в распоряжении источников информации (а других в распоряжении исследователя, как правило, и нет), существенное влияние на международные отношения, в рассматриваемый нами период (годы после Первой мировой войны, конец 1910-х – 1930 гг.) был недейственен.
Во-вторых, война служит концентрированным силовым выражением истории человеческой активности, сущность которых, какие бы рассчитанные на эффект оригинальности теории и мнения не формулировались на этот счёт учёным разумом и обыденным здравым смыслом, является всё же мир, то есть свободно развивающийся динамический порядок, утверждающий жизнь и свободу мыслящего человечества в их нерушимых естественных правах (нерушимых – не в смысле ненарушаемых, а в смысле – неотрицаемых, то есть тех, что нельзя отрицать не подвергая угрозе полной деструкции и обессмысливания структуру политического разума и разумность политического). Мыслить же порядок возможно только в рамках новоевропейского (господствующего в настоящее время) типа рациональности, исходя из представления о равновесии, балансе сил – политических, военных, нравственных. Сил различных государств - субъектных элементов означенного порядка, его выражающих и развивающих, служащих ему единственной материей. На это обстоятельство Карл Шмитт указывал с особенной отчётливостью и очевидностью научного усмотрения в своей работе о европейских вопросах международного права «Nomos земли»116. Попытки переступить через концепцию европейского и мирового равновесия как через пережиток феодальной эпохи и верифицировать традиционные принципы международных отношений ведёт систему порядка к гибели и отрицанию. Будучи дестабилизирован, принцип системы становиться чем-то абсурдным и невозможным, переходит в своё «инобытие».
Ино-бытие современного политического новоевропейского мира – это именно ино-, а не не-бытие. Тем не менее, так как об этом «новом» бытии политического мира (о политической сфере «всемирности», неупорядоченности и дисбаланса мы не имеем никакого понятия и, вероятно, иметь не можем) никто не сможет доказательно утверждать, что оно не будет представлять собой формой «конца истории» в смысле конца (уничтожения) человечества. Если сила и мощь оружия творят политику, не оглядываясь на «жалкие» жесты протеста со стороны теоретического мышления и гуманистического мировоззрения, политическое приходит рано или поздно к гибели. Исторический пример: «разделы» великими державами Царства польского, которые исказили историческое самосознание как «поделенных» поляков, так и разделивших трофеи победителей, создали предпосылки для перманентных политических, экономических, социальных кризисов в поглотивших Польшу системах (порядках политической организации), постоянную угрозу революционных и национально-освободительных выступлений (польские восстания в Российской империи). На долгие десятилетия и даже века эти обстоятельства отравили «политические организмы» великих держав Европы ферментами недоверия, конфликтов, насилия, поведших в совокупности с другими факторами историю Европы по деструктивному пути – пути, ведущему к череде мировых войн.
Также можно сказать, что насильственное прекращение государственного бытия Германии после Первой мировой войны имело бы ещё более (неизмеримо более) разрушительные последствия для мировой политической системы, так как стало бы чем-то наподобие с помощью искусственного расщепления атома неконтролируемой взрывной реакции, истребляющей всё живое. Думается, именно поэтому Германия, хотя и была разделена на части победившими странами, но не прекратила политического существования и после Второй мировой войны, ещё более разрушительной, чем первая. Аналогична и причина того, что примерно четвертью века раньше Второй мировой войны, помощь как стран Антанты, так и стран прогерманского блока антибольшевистским силам в России была далеко не так масштабна, последовательна и значима, как могла бы быть. Большевики в ходе гражданской войны показали себя жизнеспособной политической силой, способной не допустить уничтожения и территориальной диссоциации Российской империи, добиться продолжения её существования в качестве субъекта мировой политики. Антибольшевистские же силы явно показали направленность своей воли на разделение единого политико-территориального объёма Российской империи. Поэтому историческое политическое решение было принято (в пассивной форме) европейскими странами (условно к их числу можно отнести и США) в пользу допущения победы в Гражданской войне большевиков в союзе (первоначально) с другими леворадикальными политическими группами. Тем более, что победа большевизма в России означала пусть и временное, но неучастие России во внутриевропейских и мировых отношениях (по сути - конфликтах), усиление влияния на мировую политику ведущих европейских держав. Европейский центр усиливался, в отличии от периферии, и одновременно сохранялась стабилизирующая для системы европейского равновесия сила притяжения со стороны по прежнему очень большого по территории, населению, богатого ресурсами, политически упорядоченного и организованного субъекта международных отношений – советской России. Таким образом, для развития и укрепления мировой политической системы многообразие политических субъектов с формированием новых политических организмов более выгодно, нежели политическая гомогенизация мира и полное, либо частичное исчезновение ранее бывших субъектов международного права. Смена имён (Германская империя- Веймарская республика, Австро-Венгрия- Австрия, Российская империя-СССР) имеет в подобных процессах третьестепенное значение.
В-третьих, ещё одним основание исключить из списка реальных исторических альтернатив политическую ликвидацию Германии в период после её поражения в Первой мировой войне стала бесспорная уже к концу XIX века универсализация политической системы. Данный процесс был корреспондирован мировой экономической универсализации, ныне в научной и околонаучной литературе именуемой «глобализацией». 117 Любое противоборство подчинено целям развития противоборствующих сторон на основании того, что им обще, а именно – воли к борьбе. Система капиталистического, или проще – современного промышленного производства, обмена и распределения, с от начала до конца рациональной формой разделения труда на соподчинённые и взаимнокоординирующие ряды действий и функций необходимо есть глобальная система (разумеется, в строго определённом варианте новоевропейской научной рациональности). В этом смысле правы исследователи, считающие, что с определённого исторического момента не целесообразно, неточно и ненаучно говорить об отдельных национальных хозяйствах (немецком, русском, английском). Их давно сменил единый мировой рынок. Это и верно, и ошибочно в одно и то же время. Примерно так же как то, что мир стал «большим» и единым после эпохи великих географических открытий. Таковым он стал для людей в сфере их знания, тогда как «большим» миром он, собственно говоря, был всегда, в-себе и в человеке, хотя ещё и не для него. 118Глобализация не создала и никогда не создаст единого пространствам человеческой истории, главным образом потому, что она в самой сущности своей, по определению есть единое пространство действия и другой быть не может. Экономика Европы уже в средние века была в большой мере едина в разделении и развита во всех институциях и важнейших потенциях, определивших её облик в новое и новейшее время119. Единство лишь стало по иному явлено в более поздние периоды истории.
На монополистической стадии развития капитализма крупнейшие банки, фирмы, промышленные объединения вышли за национальные границы. Непрерывность технологических процессов пришла в соответствие с непрерывностью человеческой социальности и политичности. Производство и воспроизводство в расширенном масштабе материальных условий жизни из дела всех преобразовалось в явлении во всеобщее дело. Уже не только добрососедские, но и враждебные отношения государств не значат более ничего в плане развития производственного потенциала национальных экономик. Бушуют войны, революции, разражаются всевозможные кризисы; на этом фоне строятся новые авто- и железные дороги между государствами. В одной стране возводят металлургический завод, сырьё для которого доставляют из другой страны, а продукцию его в состоянии совместно потребить лишь десяток стран. В этих условиях товарообмен между государствами не прекращается ни на минуту, даже если известно, что завтра они будут воевать друг с другом. Часто и сама война не прекращает циркуляцию и обмен товаров, совместную экономическую жизнь. Сотни тысяч людей убивают друг друга, а промышленники, производящие оружие для каждой из воюющих сторон, и национальные банкиры, оплачивающие своим капиталом бойню, в это время будут в дружеской обстановке обсуждать на территории нейтральной страны планы и совместные проекты на следующие десятилетия. Таковы реалии нового человечества нового времени.
В свете подобных соображений положения Версальского мирного договора, несмотря на фразеологию и весьма неуместный морализаторский пафос, возложившего исключительную ответственность за развязывание войны и все её ужасы на кайзеровскую Германию120, породившие и среди проигравших, и среди победителей приступы национализма121, выглядят как в целом изящная, именно в силу грубости своей, уловка. Возмущение немцев возложением еа них всей полноты моральной ответственности за войну и непомерностью репараций, напоминающих долговое рабство, тщеславие и похвальба «триумфаторов», пасших мир от германского монстра, не давших ему своим сапогом попрать свободу народов, - всё это выглядит пёстрой и удобной ширмой , призванной скрыть от наций правду: совокупную, совместную работу народов и национальных элит над подготовкой войны и разделение между ними «выгоды» от кровопролития – возросший производственный и военный потенциал европейского сверхсоциума.
Но если не уничтожение государственности, то что же? Ответ был дан политическим миром вполне в духе времени – реформирование государственной формы. Осуществлена реформа была также в духе времени – письменно и словесно. Германия стала конституционной республикой, сама себя провозгласила демократическим государством. Принцип демократизма получил номинально-статистическое толкование: как недифференцированное, неперсонифицированное массовое волеизъявление, удобное для подсчётов и анализа. Большое внимание в Конституции Веймарской республики уделялось механизму принятия решений, блокированию исполнения распоряжений при отсутствии согласия между ветвями власти, то есть – балансировке государственной машины. При этом составителями и вдохновителями, разработчиками Веймарской Конституции было мудро заключено, что, так как всё, что люди знают или думают, что знают, есть, собственно, только слова, то, пока они будут заняты усвоением новой порции слов, жизнь и история получат отличный шанс двинуться в своём развитии дальше без участия масс. Умножению слов способствовала и фактическая свобода разного рода объединений, союзов, печати и выступлений. Нельзя не отметить также значительного успеха в использовании «устаревших» легитимирующих принципов для облегчения формирования новой государственности. Монарх – воплощённый суверен, власть которого абсолютна, хотя бы в абстрактной форме властного предписания и его суверенного источника. И если сохранение самой структуры суверенности (институт монархии) представлялось нецелесообразным, то его реанимирование для придания ответственности за развязывание и ведение Первой мировой войны персонального характера считалось вполне оправданной. Германский кайзер лично отвечал за преступление (войну), ограничивая собой круг ответственных лиц, подобно тому, как в классической государственной форме круг власти замыкался на абсолютном властителе122.
Подобная логико-политическая, или, в терминологии Карла Шмитта, логико-теологическая операция подмены субъекта в историческом отношении позволила представителям кайзеровской властной элиты остаться фактически доминирующими представителями общества (прежде всего в экономико-политическом смысле), а самому обществу – предаться чувству униженной национальной гордости, не страдая от тягот самоанализа. Ведь нация страдает несправедливо, если главный виновник всех бед – кайзер - уже был объявлен как единственное ответственное политическое лицо. Новый государственный строй позволил сложившемуся властно-бюрократическому слою Германии использовать для целей своего обновления своих непримиримых в (теории) противников – социалистов и коммунистов. Вторые служили тем катализатором политических процессов, который необходим любому становлению – они обеспечивали борьбе за власть силу, динамику. Они являлись одновременно угрозой привычному политическому порядку (как провозвестники советской системы) и фактором, способствовавшим сплочению политических и социальных элементов традиционных структур на основе «антибольшевизма».
Социалисты как партия, имевшая в Германии давнюю историю, создавшая традицию борьбы за права трудящихся и справедливость в вопросах распределения общественных богатств, чувствовали себя достойными власти, заслуживающими её по «праву давности» своих притязаний. Поэтому эта часть левого спектра пошла на сговор с властной элитой разрушившегося Рейха и согласились принять на себя политическое управление страной в топ период, когда сохранение прежних суверенных форм государственной власти стало невозможным, а способы реактуализации потенциальных возможностей развития бюрократического управления, да и стратегические направления этого развития ещё не были определены «первыми людьми» германской республики – Рейха.
Дабы не допускать ненужных повторений, перейдём от описания сложившихся после окончания Первой мировой войны идейно-политических реалий к анализу тух следствий, которые имела для германского общества жизнь в этих реалиях; к тому, какие изменения претерпела политико-правовая мысль и какое влияние она оказала на ход общественных процессов. Это позволит нам как лучше оценить исходную ситуацию (1918-1920-х гг.), так и проследить линии преобразования общественного политико-правового сознания немецкого народа в последующие десятилетия. Здесь, как и во многих других исторических случаях жизни идей, действия и противодействия далеко не всегда оказывались равны друг другу и зачастую деформировали друг друга самым причудливым образом. Не только начало обуславливает конец чего-либо, но и конец просветляет и разъясняет начальные посылки движения истории, которая есть не что иное, как история идей.
Итак, вопрос о продолжении государственного бытия Германии был решён по вышеуказанным и многим другим, выше не указанным, отчасти –совсем не известным науке и иным формам знания, причинам положительно. Германия, получив новую, последовательно республиканскую форму государственности, стала продвигаться к тому, чтобы осознать, чему эта форма служит, что собой охватывает. И здесь заложено начало размышления то же, что и в политическом анализе – нормальное состояние государства, получающего свою форму. Что собой представляет материя государства? В период становления, собирания политических сил, в годы испытаний и решительных, смертельных угроз, этой материей служит политическая воля. О всякой воле в политическом смысле можно говорить только как о воле индивидуальной, воле правителя- царя, монарха в изначальном смысле, то есть, прежде всего, - носителя стихии энергии и борьбы, битвы; царя, командующего силой оружия. Государства, составляющие части универсума человечества, подобно другим частям, сводятся при индуктивном восхождении123 к человеческой разумной активности, деятельной жизни, ход которой направлен к наиболее полному воплощению сущности человечности124. Воплощение суверенной воли, порождённой борьбой, ею сформированной, которое может притязать на классическое совершенство, - это государь Макиавелли. Его концептуальное мышление о политике, сформированное жестокой, суровой эпохой в истории Италии, сочетавшей признаки хаоса, упадка и зарождения, становления национального политического самосознания, отличалось предельным практицизмом, реалистической трезвостью, суровым рационалистическим радикализмом, объяснимым логичностью и методичностью мыслителя, равно как и отсутствием цензуры в современном смысле, то есть необходимости выражаться иносказательно (за исключением вопросов теологии, разумеется).
Данная концепция в современной научной мысли рассматривается в качестве важного, но всё же реликта, памятника «политическому детству» человечества; как нечто подобное непосредственности дикаря, полусознательной фразе, которая будучи сказанной цивилизованным зрелым человеком, была бы сочтена за грубость и бестактность. Слишком резок для современности его «нелиберальный» стиль; чересчур сильно смещение в направлении волюнтаризма, считающегося с некоторых пор, наравне с романтизмом, предтечей тоталитарных идеологий. Хотя главенствующая ныне риторика гуманитарного знания (в некоторых важных его аспектах) только следует ещё более древней традиции теологизированной политики средневековья: даже пыткам «ведьм и колдунов» приписывать значение исключительно актов любви к ближнему и мер, способствующих спасению его души125. Схоже положение в истории европейской политической мысли идей Хуана Доносо Кортеса. В истории русской мысли неистовым антилибералом, почти антигуманистом прослыл Константин Леонтьев.
Если же не проявлять излишний в науке (поскольку она- именно наука, а не плод конъюнктурного литературно-публицистического труда) «либерализм», то нам откроются некоторые важные интенции политического мышления Макиавелли, важные в рамках настоящего анализа. Первое на что стоит обратить внимание – изменение в политико-теологической ориентации итальянца. Она уже не классична; она предвосхищает политический модерн XX века вместе с великим учением духа, созданного Г.В.Ф. Гегелем. Государь Макиавелли – не «белокурая бестия» вульгарного ницшеанства, и не член диады «Бог-царь небесный; король – властитель земной». Он не метафизичен, не представляет собой человеческую эманацию власти высшего, «сверхразумного разума»126. Он всевластен в той мере, в какой способствует организации и усилению государства, объединяя многих; имеющего своей целью взаимное процветание граждан, реализации людьми всех потенций и возможностей разумного труда. Создание подобного объединения подразумевает наличие власти, превосходящей своей мощью всякое возможное сопротивление, отражающей самой фактичностью своего бытия любую возможную угрозу государству – организации порядка. «Государь» - более не производное от «господа» (возможно – только в языковом смысле), а производное от государства. Личность правителя как конкретная форма человечности выступает в восприятии только потому, что во времена Макиавелли ещё трудно было, предвосхищая будущее, представить себе формализм структур власти в сочетании с действенностью и эффективностью. В этом отличие Макиавелли как мыслителя от любого современного профессора права или специалиста в области политических наук. Правда, последние тоже вряд ли представляют данное сочетание с очевидностью и непосредственностью, которая свойственна, например, представлению геометра о свойствах (качествах) «треугольности»127. Но сомнительность не мешает утверждению вышеуказанной очевидности, особенно при изложении общественной науки в учебниках128.
Макиавеллизм, имеющий центральным понятием личность как субстанциональный принцип суверенности, становиться актуальным не только в случаях рецидива тоски по «сильной руке», но и всякий раз, когда рассуждения о политике покидают область абстракций долженствования, «справедливого» правления, свободы и общей гражданственности и касаются вопроса о том, что должно быть сделано в конкретной ситуации в конкретный момент времени. Таков «нерв» и политики действия во всех её проявлениях, от стихийных народных выступлений с минимальным уровнем организации до систематической работы правительства по преодолению кризисного положения и концепций реализации правового сознания в форме решения. Проект децизионизма, осуществить который теоретически пытался Карл Шмитт в своих ранних работах, является примером подобной концепции. Собственно, децизионизм Шмитта – попытка придания политическому мышлению динамизм через деструкцию позитивизма и нормативизма права, выдвигающего понятие «норма» как единственно значимый принцип, позволяющий построить систему идеальной дедукции порядка, исключающего случайность из мира политики и права. Норма, определяемая при помощи легистских тавтологий типа «норма есть предписание закона», «законодатель и правоприменитель – выразитель общей воли, так как в своих действиях руководствуется законом, пользующимся всеобщим признанием в качестве источника нормирования» и других подобных формулировок, замыкается на самой себе. В этом цикле отрицается частный случай; любая проблема, частный парадокс разрешаются позитивизмом/нормативизмом, но – через отрицание конкретного случая как низшей степени вероятности. Баланс, получаемый в итоге, хрупок, и, хотя и пригоден для практических целей государственного управления в большей степени, чем многие другие юридические абстракции системности и баланса, оставляет главные, коренные вопросы политико-правовой теории государственного порядка в слишком большой неопределённости, без решения и даже указания на принципиальную возможность решения. Шмитт же понимал, что даже если есть то, что можно признать позитивной нормой, нормой абсолютной, всеобщей и реально политически эффективной, требуется чьё-то слово, означающее, что норма должна быть немедленно воспринята и реализована; указывающее норме границы, несмотря на абсолютность самой нормы. Необходима нормирующая деятельность, которая есть нечто большее, чем констатация наличия нормы и к норме несводимая.
Применительно к материи права здесь уместен гуссерлианский вопрос, сформулированный в первом томе его знаменитых «Логических исследований»: «Является ли соразмерность мышления (логическим законам) равнозначной доказательству его каузального происхождения именно согласно этим законам как законам естественным»129? Иными словами: если норма закона предписывает алгоритм действия в определенной ситуации, то будет ли действие, осуществлённое в соответствии с нормой, гарантированно правомерным, легальным и легитимным? Если да, то в чём заключается эта гарантия, и кто является гарантом? Норма подразумевает регулятивное правило. Но нормативность не означает невариативности. В противоположность законам естествознания, юридический закон представляет собой принципиально то, чему могут в действительности и не следовать. Нормально ли действие, следующее в качестве реакции на нарушение нормы в отсутствие у нарушителя представления о нормативной силе предписания и о противоправности своих действий? Ясно, что для разрешения этих вопросов бесполезно выстраивать дедуктивные системы, иерархии норм, подтверждая силу нижестоящих всеохватной конструкцией вышестоящих; равно как бессмысленны индуктивные цепи, обобщающие реальные акты осуществления правления (частью беззаконные) и объявляющие обобщения тем, что подразумевала норма.
Для того, чтобы «оправдать» любую мыслительную операцию, необходимо в некотором смысле выйти за граница анализируемых структур мышления. Чтобы прийти к осознанию действия нормы в рамках практики власти, правления, необходимо мыслить вне и сверх понятия «нормативность». Шмитт, по всей видимости, со временем осознал неудовлетворительность децизионизма в качестве объясняющей практическую разумность права и правомерность вненормативной практики гипотезы. Вероятно, это произошло из-за излишней персоналистичности, рефлексивности, то есть субъективизма последнего, роднящего его с позитивизмом, впадающим в чрезмерность как раз вследствие слишком последовательной «линии» на научную объективность.
Более адекватным критическому строю юридического мышления Шмитта (а значит – кризисной структуре политики начала XX века) понятием представляется шмиттовское политическое. Тоже будучи в некоторой степени результатом осуществления мыслительной операции абстрагирования, от конкретных форм (политическая партия, политическое мышление, политическое образование, политическая борьба и т.д.) оно стремится к выявлению присущей им всем радикальной субстанциальности и сущностной взаимосвязи, которой не хватает чистым абстракциям (норма, нормативность) и частным феноменам правовой действительности (отдельные акты применения норм права в смысле законодательного нормирования). Цель введения категории политическое – в попытке определить сферу жизненной общественности, действительной публичности – власти; необходимое преодоление теоретической оторванности права от политики без их насильственного умозрительного отождествления. Политика и право – не одно и тоже, хотя, по сути, они должны составлять единое целое, иначе наука о праве государстве превращается в бессмысленный набор слов. Истина ведь тоже непознаваема, но «узнаваема», имманентно предписана знанию в любой его форме и мышлению в любом его выражении. Не нужно политизировать право и юридизировать структуры реальной власти. Но нужно чётко представлять себе то общее, что делает значимым и право, и политику. Это – их историческое бытие. Здесь происходит по видимости резкая смена перспективы: мышление возвращается к государству как к своему предмету, раскрываемому через анализ понятий легитимность, суверенность, государственная форма, порядок, баланс власти, исключительная ситуация, диктатура и так далее.
С одной стороны, данный ход рассуждения проявляется как регрессивное движение. Однако, подобное подозрение обоснованно, если только понимать прогрессивность как вечное порождение новых форм и мыслительных конструкций. Это – не мышление о «политическом», а популизм. Или – вульгарный реализм, вульгарный политико-правовой постмодернизм. Последний – такая же форма сокрытия истинной сущности государства и права (исторических реальностей), как и вульгарный материализм. «Вульгарная» политико-правовая мысль, отказываясь от классической конструкции понятий «государство», «право» в пользу более созвучных постмодерну понятий «общество», «класс», «индивидуальное сознание», стремится имитировать естественнонаучную идеацию объективности, и, постулируя «естественные закономерности» политики и права как порождений детерминированной «естественным правом»130 общественности, превращается в инструмент идеологии, средствоборьбы с революционно-критической мыслью. То есть – в орудие реакционной политики, в одно из её главных проявлений.
Просто и выгодно разрешить проблему, отрицая её проблематичность на понятийном уровне. Познание «реального» общества вместо «спекулятивного» рассуждения о государстве и праве равнозначно признанию незыблемости существующих форм государственности и нормативности и абсолютно созерцательного характера целеполагания практического и теоретического разума.131
Политическое Карла Шмитта – не популистская фальсификация. Не Не предпринимается и попытки в рамках данного понятия на романтический лад оживить образ «великих предков» и их учреждений (национальные государства и правовые системы) и, в упоении мощью этих образований, снять тяжкий груз сомнений и неуверенности с плеч человеческого научного знания. Политическое обосновывает знание за его собственными методологическими пределами, там, где никакое «частное» знание, частичное постижение уже невозможны. Если человек до тонкостей «знает» все проявления и нюансы функционирования механизма разделения властей, то ничто ещё не указывает на знание им того, что есть сама власть, которая «разделяется», и в разделении только – едина и прочна. Манипулирование голосами избирателей и искусство фракционной парламентской борьбы – нечто, в корне не совпадающее с «общей волей», осуществляемой правящей группой в государстве.
Политическое – это владеющее в государстве реальным бытием начало. Это системный рациональный принцип, превосходящий все известные традиции политико-правовой рациональности в своей изначальности и определённости. В политическом политика (единство моментов политического действия) превосходится в массе свойств реального, в моментах практики. Завершение классической формы государственности означает привнесение в ход истории новой государствообразующей идеи, в которую и преобразована реальность. Только в ходе этого процесса определяется расширенное поле государственно-правовой понятийности, подвергнутой деструкции, но не потерявшей смысла и осмысленной логики функционирования в бытии. Государство и только оно способно стать реальным бытием политического, в противоположность политике, полем осуществления которой может быть и человечество в целом, и толпа на рыночной площади132. Идея формообразующей государственности противопоставляется бюрократической техницисткой можели государства с олной стороны, и либеральному гуманизму с другой. Последний, как противоложность демократическому воззрению считает, что «…искусный государственный деятель рассматривает человеческую толпу, которую надлежит организовать в государство, как облекаемый в форму материал, как объект»133.
Бюрократия реакционна, либерализм как никакая политическая философия до него, тяготеет к цезаризму, способствует его формированию. Демократия, власть народа, подразумевает прямое воление политической общности, выраженное легитимным центром власти. Суть в том, чтобы центр целого присутствовал в «каждой точке» общественного обобществлённого пространства. Поэтому центром не может быть управленческий аппарат в целом, или его часть, но – каждое значимое решение должно из центра исходить. Администрирование в политическом плане – инструмент ограниченной функциональности.
Правомочным может быть любой акт действия, если он исходит от легализующей воли суверена. Суверен обладает возможностью определять цели государства, когда его язык – это язык права. Предписание – это тождество, прежде всего, языковых структур права и речи, выражающей действие. Крик дикаря, бросающегося в атаку (человечество в догосударственный период истории), и призыв умереть за «отечество» – обладают полным различием. Первый – борьба за обособленность индивидуальной жизни; второй – легитимное требование суверена, обращённое к гражданину. Для гражданственности основой служит определение правомерного действия. Правовое государство – современная абстракция политики разъединения гражданской общности; государство, действующее в тождестве со структурами права,- новое, единственно возможное определение суверена.
Итак, государство – новый суверен, имеющий право на действие, действующий по праву и в сфере права. Во что же выливается его активность и какова его цель? Цель, в принципе, может быть любой, если суверенная государственная власть понимается по аналогии с уполномоченным «революционным комиссаром» народа, обладающим неограниченным правом действия, зависящим от случайных обстоятельств134. Вряд ли такое возможно после краха традиционной монархической формы и стабилизации революционных правительств. Сомнительно так же рассматривать правомочия государства, его власть действия исходя из концепции военного положения, исключения из традиционно действующего закона. Это вносило бы в качестве атрибута в сущность государства излишнюю ситуативность, в то время как в государстве как реальности и понятийном феномене не перестаёт говорить субстанциальное начало мышления.
Избежать вновь возникающего противоречия в дефиниции государства можно через разделение действия и целеполагания, исходя из смысло-языковой структуры политического и права. Действие соотносится с отдельным представителем политического целого (конкретным человеком как представителем нации); целеполагание – дело государства как единственной целостности, мобилизующей действие. Особенность, отличающая целеполагание государства от всех прочих форм определения, - это то, что мобилизация, которой оно подвергает каждого из «своих» людей в их всеобщей связи и индивидуальной свободе, есть тотальная мобилизация, мобилизация полного существа человека.
Государство выступает как инструмент тотальной мобилизации. Оно- орудие, стимулирующее человека к самосозданию. Перманентно используемое орудие своей структурой и свойствами отвечает естественной способности, породившей его, будучи обогащено творческой мощью интеллекта. Смотря на молот, мы представляем себе кузнеца, опускающего его на раскалённый кусок металла. Линза очков, бинокля, телескопа вызывает ассоциации с глазом до и вне рамок сознательного продуцирования образов. Государство, мобилизующее человека, есть инструмент его труда. Объектом этого туда является сам человек в своём становлении общественным существом. Общественный человек осуществляет общественный труд, то есть работу. Имя такому человеку в общественном бытии – рабочий. Пользуясь собой и своей общественной сферой как инструментами, рабочий создаёт материальный субстрат собственной жизни и всю свою неживотную, собственно человеческую сущность. Рабочий приходит к осознанию характера своего бытия и труда. Приобретая опыт потери себя в труде, рабочий, через отчуждение собственной сущности, рано или поздно возвращается к с себе, так как его труд – и есть его сущность, вне которой он не может быть разумным и ощущать мир. Возвращение знаменует собой то, что рабочий нашёл свой образ (Gestalt) и господствует над ним. Ведь если человек не господин самому себе, то ничто не имеет смысла, даже само Ничто. Человек погружается в небытие, а все результаты его труда (цивилизация и культура) – рассыпаются в прах.
В Книге Эрнста Юнгера «Рабочий: господство и гештальт» выразилось стремление человека к творческому самосозиданию, к нахождению ответа на вопрос: «В чём смысл жизни?» Вопрос не новый. Он имеет основополагающее значение для философского мышления. В кратком, тезисном виде выше изложена версия ответа, предлагавшаяся Эрнстом Юнгером. В её общем строе угадываются мотивы гегелевской диалектики; в терминологии и одухотворенности энергией борьбы, муками самопорождения человеческой сущности очевидно влияние фундаментальной общественной теории Карла Маркса. Результат можно было бы счесть интересной, но не слишком оригинальной штудией интеллектуала начала XX века, обыгрывающей темы немецкой классической философии, полемически направленную против вульгарной версии марксизма, получавшей в то время в Германии и в остальном мире всё большее распространение, становившейся всё более влиятельной. Однако одно немаловажное обстоятельство выделяет работу Юнгера из массы многочисленной «литературы по тематике», появившейся в 20-е годы и позже: она написана человеком, имеющим опыт не просто войны, но военной катастрофы, которая несравнима ни с одной из форм конфликта, имевших место в истории человечества. Юнгер – участник и наблюдатель событий, по силе превзошедших «Закат Европы», предсказанный Шпенглером. Мир Нового времени умер, но яд разложения оказался главным катализатором развития общества, уходящего всё дальше от идеалов гуманности, справедливости, благополучия и разума.
Но разум – нечто крайне упрямое, неподдающееся давлению реальности. Если реальность отвергает разум, то разум, в свою очередь, отвергает реальность. Только, в отличие от Гегеля, отрицавшего действительность неразумного с самоуверенностью университетского профессора, которого бури истории не волнуют, потому что в его кабинете стоит идеальное для работы тишина, Юнгер отрицает реальность, не способную постичь разумом неразумность времени. Именно так познаёт солдат, отрицая врага, отнимая его жизнь. И, подобно солдату, прошедшему через битву, как никогда прежде сильному и живому, многие предствители потерянного поколения чувствовали, что они не потеряли, а наоборот – впервые нашли себя. И солдат стал решающей фигурой эпохи. Его претензия на силу и власть была не оправданна, и только в безоснованности утверждалась.
Расширением до гештальта рабочего тип солдата переводился в сферу понятий разума, подчиняя разум наступательной энергией движения на обновление действительности. Солдат приветствует разрушение и гибель мира, так как знает: ему же и предстоит отстроить его заново по собственной мерке. Радость солдата – это радость крестьянина, вырубившего лес, выкорчевавшего пни, сжегшего погибшие деревья, для того, чтобы вспахать ставшее плодородным поле и вырастить урожай. Ведь человек отличается от животного тем, что придаёт природе форму, приспосабливает к свои задачам, изобретает орудия и сам становится орудием труда. В муках порождает человек свой мир. И муки эти – выражение сути человека-творца.
«Метафизическая, то есть соразмерная гештальту (рабочего, воина – Р.Ю.) картина…войны обнаруживает иные фронты, нежели те, которые могли открыться сознанию его участников. Если рассмотреть её как технический, то есть как достигающий большой глубины процесс, то можно будет заметить, что вмешательством этой техники оказывается сломленным нечто большее, чем сопротивление той, или иной нации. Обмен выстрелами, происходивший на столь многих и на столь многих фронтах, сосредатачивается на одном-единственном решающем фронте. Если мы увидим гештальт рабочего в самом центре этого процесса, то есть в том месте, откуда исходит вся совокупность разрушения, не затрагивающая,
однако, его самого, то перед нами раскроется весьма цельный, весьма логичный характер уничтожения»135. «Совокупность разрушения» – общее обозначение деятельности народов, трудящихся наций. Именно в нём, в разрушении, а не в гуманизме, равенстве и благе всего человечества, –сущность и цель прогресса, технического развития, политических и государственных метаморфоз. Человек пишущий творит не только исходя из некоего вечного источника гармонии и красоты, побуждаемый им к самовыражению; пишущем движет также желание уничтожить белизну, чистоту страницы, её ничем не нарушенную, идеальную структуру. Поле взаимоисключающих альтернатив письма бесконечно дифференцируется. Записывая текст, его автор разрушает потенциальную тотальность творческого сознания. Точно так же и техника представляет собой скачки формообразований, а не линейное преобразование статичных форм объектов.
Весьма редко в истории происходят истинные научно-технические революции, подобные вызванной изобретением, или лучше – открытием, такого удивительного предмета, как колесо. Чаще кажется, что люди просто устают от вида улиц, лесов, полей, неба; от пышности церемоний коронаций, монарших свадеб, выездов гвардии, религиозных процессий; от мечей, копий и конниц, применяемых в войнах. Высотные дома, республики со всеобщим избирательным правом, конституционная монархия, скорострельное оружие, танки и современная артиллерия появились, по-видимости, не из-за резкого технического прорыва, а многие абсолютные монархи пали не из-за врождённого свободолюбия народов. Изменился ритм жизни и смерти людей, и материальные существования изменились вместе с ним.
То, что разрушается, не возникает вновь. Само созидание – концентрированное разрушение, логическое суммирование его актов. Свободный человек стремится разрушать, это открывает ему мир свободы. Совершить подобное возможно только из некоторой точки, которая своей мощью бытия, дессоциирует всё вокруг. Материал, высвобождаемый разрушением из ложной, потому что представляющей себя стабильной, формой, полон энергии и новых потенциальный возможностей творения. Массы этого материала тяготеют к друг другу и при слиянии после короткого момента торжества, не контролируемо вновь входит в процесс разрушения. Только тогда становится возможным конечное утверждение жизни.
Эрнст Юнгер, будучи, без сомнения, наследником романтизма, не остаётся в рамках романтизированных первопринципов деятельной жизни. Он, как уже говорилось ранее, человек с практичским опытом войны,её герой (если, конечно, не каждый солдат, участвующий в войне, – герой. Поэтому ему приходится покидать границы как чисто литературного поэтического праксиса, так и метафизической конкретности мышления, свойственной таким представителям «философии жизни», как Бергсон. Освобождённая битвой страсть «искателя приключений» не может остановиться на познании бытия, сокрытого за действительностью, или проявляющегося в ней главная – в точке собственного сознания достичь бытия, действительного в действии. Личный план опыта раскрывается в дневниках («На лесных тропах»), в полуавтобиографических книгах («Сердце искателя приключений»). Личное – сложное комплексное представление о превращениях мира, вечности, сфокусированной в моменте времени, бесконечном именно потому, что оно, так часто прерывается смертью. И мир, как другие, – бесконечно неопределённое смешение образов, уровней восприятия, впечатлений. Личность, вспоминая о своём становлении творцом, извлекает из сознания энергии движущее бытие. Создаются и другие машины, ставящие действительность на порог, за которым – небытие.
Это явление рабочего, помимо прочего приводящего эти машины в действие, гибнущего от их работы, и существующего для сохранения динамики машинного мира. Здесь – средоточие опасности. Это опасность потери себя и мира, без которой – и в этом главный трагизм бытия человека – не было бы и жизни духа. «…опасности всегда налицо и празднуют триумф даже над самой изощрённой хитростью, в сети которой их желают заманить; нарушая все расчёты, они проникают даже в саму эту хитрость и маскируются ею, и это придаёт двойственность лику культуры: тесные связи, возникающие между братством и плахой, между правами человека и кровавыми побоищами, слишком хорошо известно»136. Вновь можно провести параллель с марксизмом. Последний представляет собой поиск и опыт выхода человека из системы эксплуатации и освобождения от отчуждения как от иллюзорного, кошмарного следствия свободы. Способ - диалектическое мышление в его самоуглублении через познание истории духа в собственно историческом осуществлении идеи истины. Юнгер столь же строг в отношении к бюргерскому порядку действительности, как и марксизм; им также признаётся отчуждённость человека. Но всё же солдат-философ в ином, своеобразном смысле слова. Он стремиться вскрыть не неразумие буржуазного порядка, так как это «очевидно» любому самостоятельно мыслящему человеку,; бюргерство как идея мертва именно потому, что что фетишизирует «разумность действительности». Признать этот факт большинству людей трудно или даже невозможно. «Оттого и отрицается всякое соотношение между обществом и стихийными силами, причём с такой тратой средств, которая остаётся непонятной любому, кто не угадывает в источнике этих мыслей их сокровенного идеала»137. Эрнст Юнгер не отрицает связь общества со стихийными силами, именно поэтому принимая её. А приняв единство идей порядка и стихии разрушения, следует сделать следующий шаг - понять, что же есть общество, пребывающее в стихии разрушения, и что можно извлечь из данного понимания.
Общество, пребывающее в стихии разрушения, - это общность гибнущая, но не умирающая. Оно гибнет в качестве соединения сословий, классов, групп влияния и «клубов по интересам». Оно продолжает жить как масса людей, занятых трудом, -рабочее общество. Труд – способ определения рабочим гештальта, образа своей сущности; образа не статического, а переполненного неконтролируемыми «умеренным» разумом энергиями. Теряют всякое значение призывы к общественному порядку, спокойствию, сохранению баланса сил в обществе и к работе на его благо. Ибо это всегда означало – усиление группы, осуществляющей через абстракцию общественного блага личностный (группа – коллегиальная личность) произвол. Не поможет и попытка установить общество справедливости и равенства, бесклассовое общество без эксплуатации. Дело не в справедливости, равенстве или эксплуатации, а в том, является ли человек самим собой, то есть духовным существом, готовым к борьбе за восхождение к миру свободы.
Человек является ровно тем, на что он готов притязать, предъявлять требования, и, если встретит сопротивление действительных обстоятельств в овладении желаемым, - осуществить захват чего он решается, подвергая себя опасности и закаляя в этой опасности свой характер. Чтобы стать свободным, необходимо притязать на высшее из возможного, на предельное, невообразимое, невозможное. Таков реализм настоящего. «Будьте реалистами – добивайтесь невозможного»138. Или, используя формулировку Эрнста Юнгера: «… жизнь таит в себе нечто большее и нечто иное, нежели то, что бюргер подразумевает под благами, и высшее притязание, какое только способен выдвинуть рабочий, состоит не в том, чтобы быть опорой нового общества, а в том, чтобы стать опорой нового государства»139.
Права человека не то же самое, что буржуазные права человека. Буржуазные права человека –результат многовекового торга дельцов (не важно, назывались ли они князьями, королями, или буржуа, бюргерами) и народов (третьего сословия, гильдий, горожан, люмпенов и так далее). «Вялый» гнёт власть имущих вызывал ответный, столь же вялый ответный процесс «возмущения» масс. Инертная система, слегка деформировалась, с поддерживавших государство столпов осыпалась пыль, и всё оставалось по-прежнему: размеренно, реакционно, нединамично. Общественный капитал в абсолютном масштабе не возрастал, вращался в замкнутом цикле «простого воспроизводства»140. Это «медленная монета», вклад, требующий терпеливого ожидания, возрастающий долгое время. Время также требуется для того, чтобы насладиться плодами этого роста. Поэтому «общество» стремиться минимизировать потери в борьбе за своё право, иначе ветхое здание государства не выдержит перегрузок. И высшая власть не слишком опасается упасть с занимаемой ею высоты. Для нации этот процесс знаменуется ослаблением, потерей си, и, в конечном итоге, вытеснением с арены истории другими, зарождающимися или переживающими расцвет нациями. Для исторического человечества от этого не будет никакого ущерба, так как знания, культурные и интеллектуальные ценности универсальны, всеобщи, активно подвергаются рецепции другими, генетически не причастными к их возникновению культурами, цивилизациями. Наиболее яркий пример – культурные богатства античной Греции и Рима.
Всё же нечто с гибелью нации теряется безвозвратно. Это нечто –индивидуальность идеи, духа. Смерть великого человека (и каждого человека) остаётся трагедией, даже если он прожил долгую жизнь и составил большое количество творений (книг, картин, музыкальных произведений, архитектурных памятников, и – детей), так как непризнание трагичности чувства жизни и опыта её завершения (вместе с радостью по поводу вечности высших ценностей культуры и искусства, бессмертия красоты) означало бы опошление, отрицание, бессмысленное разложение самой идеи культуры и духовных ценностей. Нация должна не просто коротко отцвести и, передав свои достижения боле сильным, тем, кто сможет их использовать, тихо угаснуть. Она должна (потому что - может) жить, а для этого она должна бороться за свою жизнь, рискуя и приходя к славе, столь вдохновлявшей и манившей греческих героев.
Человек свободный, человек борющийся есть человек, создающий себя как личность в высшем значении. В возросшей сложности мира, в неумолкаемом гуле работающих машин, вращении турбин, в круговороте созидания и разрушения сражаться за свой гештальт возможно только будучи воином. В XX веке воин – менее чем когда-либо рыцарь одиночка. У него нет двуручного меча и верного коня. И его враг тоже – не одиночка и не идеалист. Нет привычного средним векам кодекса чести, церемониала поединка. Ход сражения определяется законами функционирования и действия больших материальных и человеческих масс. Это человеческие механизмы, биомашины разрушения. Воин становиться личностью, сражающейся рядом с другими личностными индивидами, духовными братьями. Воин отныне – массовый солдат. Солдат неотделим от армии, которая для него – школа мужества и непреклонной воли. Пройдя эту школу, человек созревает для высшего призвания – участия в последних битвах за свободу, где героизм солдат не исходит из низменной страсти к наживе, где действие – это чистый поступок. «… его правовые обязанности преобразуются в военные – значит, вместо адвокатов у него будут вожди, а его существование станет мерилом и не будет более нуждаться в истолковании. Ибо чем до сих пор были его программы, как не комментариями к первотексту, который ещё не написан?»141 На подобное необходимо решиться и повелевать в подобном стиле, а не тонуть в казуистике юридических формул законов или общественного договора –верховной, сверхъестественной абстракции, претендующей в концепциях своих адептов на то, чтобы как раз в силу своей эфемерности быть единственно естественным феноменом человеческого мира.
Рабочий – творец движения. Энергия работы циркулирует благодаря его активности. Рабочее движение в начале современной эпохи не ставило себе цель регулировать и направлять энергии, силы, преобразующие бытие. Оно только регулировало систему сдержек и противовесов механизма эксплуатации, поглощавшего избыток сотворённых человеком материальных условий существования. Эта система – клапан, через который «выпускается пар»; давление противоречий на обывательское мышление, всегда находившееся в лену примитивного экономизма, псевдофилософии социального атомизма, персонализма и шовинизма, - падает. Обывателю привычнее, нежели борьба не на жизнь, а на смерть, но столкновение интересов, в котором, как в ритуальных турнирах животных во время брачного сезона, никто из противников не погибает и даже не несёт значительного урона; где побеждает просто тот, у кого «крепче и ветвистее рога», чей интерес лучше обоснован, защищён, респектабилен, добротен. Богатые становятся богаче, бедные – беднее. Это неминуемо и естественно, если «знать» свой экономический интерес, определяемый имущественным статусом. И «не знать» собственного величия как существа негодующего, дерзкого, яростного и опасного. «По этой причине рабочему важно отклонить любое объяснение, стремящееся истолковать его приход как порождение экономических процессов, то есть, в сущности, как некий вид промышленного продукта, и так важно усмотреть в этих объяснениях их бюргерское происхождение. Разорвать эти роковые узы ничто не сможет более эффективно, чем провозглашение рабочим своей независимости от экономического мира. Это означает вовсе не отказ от этого мира, а его подчинение более объемлющему притязанию на господство. Это означает, что сутью восстания является не экономическая свобода и не экономическая власть, а власть вообще»142.
Рабочее движение, поскольку его членами являются истинные рабочие, а не просто трудящиеся в массе неразличённости, представляет собой своеобразную армию мирного времени, или, после формирования социальной группы фронтовиков (внеклассовой и внесословной), ветеранов Первой мировой войны, скорее армию резерва. Солдаты, вернувшиеся с фронтов, вернулись к мирной жизни, включились в многочисленные локальные процессы труда. Мобилизованные рабочими партиями, группами влияния финансово-промышленных структур, рабочие (трудящиеся) выступали носителями потенциальных ценностей новой политики высокого стиля. Они стали ногами, кулаками и мыслью всякого действия, претендующего на публичность и на политическое значение. Армии труда и армии сражений стали неотличимы друг от друга. Их пыл не мог быть исчерпан никакими межпартийными уличными митингами, драками, забастовками. А с началом мирового экономического стало невозможно осуществлять даже частичное снятие напряжения в труде, стремящемся к осуществлению сущности человеческого духа, в процессах производства и промышленного потребления. Человеческие силы не могли более потребляться. В этом смысле они приобрели сугубо разрушительные потенции. Никакие частичные идеации, мобилизующие рабочих, не снимали этой проблемы. Проблема в такой формулировке даже не ставилась. Мобилизация не может ограничиваться сплочением людей ради победы над социальными и экономическими бедствиями. Различие между миром и войной не исчезла окончательно, но изменила свой смысл, став скользящей границей между покоем и революционным действием. Войны подготавливаются в условиях благополучия и процветания, когда обостряется предчувствие прихода эпохи активной и деятельной, порождая новые условия труда и защиты социальности. Такие войны – это тотальности созидания и разрушения, тотальные конфликты. И мобилизация рабочих для подобного рода действий может являться только тотальной мобилизацией. «Для развёртывания энергии такого масштаба уже недостаточно вооружиться одним лишь мечом, - вооружение должно проникнуть до мозга костей, до тончайших жизненных нервов. Эту задачу принимает на себя тотальная мобилизация, акт, посредством которого широко разветвлённая и сплетённая из многочисленных артерий сеть современной жизни одним движением рубильника подключится к обильному потоку воинственной энергии»143.
Приходя к господству в самом основании современной жизни, воля рабочего получает силу закона в изначальном смысле этого слова – как истины бытия. Только в этом случае и в этот момент волевая составляющая политического действия определяется как право, субстанциальность и динамический облик национальной государственности. Государство в современных условиях – это единственный инструмент тотальной мобилизации, пригодный для работы нового человека над собственным сознанием за рамками традиционных формообразований, порождённых идеологизированным направлением в философствующей публицистике. Волеизъявление рабочего многократно усиливается в своём эффекте совокупностью позиций общественных групп дестабилизированного единства – нации. Для нации всякий учёт действительности как фактора определения направления развития выражается позитивностью закона, идеей правопорядка.
Правопорядок не может затрагивать частности баланса интересов в обществе, некоего исключительного, чрезвычайного положения. Он – выражение всеобщего стремления к вооружённой свободе. Он – оружие свободного субъекта мировой истории и политики. В неумелом применении «оружия свободы» - главная причина утверждения порядка деструкции, притеснения и деспотизма. Важно дефетишизировать политику и право, лишить их облика сверхрациональных сил, царящих над миллионами людей. Закон – произведение живой мысли нации, движение, динамика государственного бытия, саморазвития сильного, организованного народа. Определение саморазвития в качестве принципа политического мышления нации – начало и конец, содержание и форма правопорядка.