Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ch_1_s_1-266.doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
1.63 Mб
Скачать

V. По чем узнается присутствие грамматической формы в данном слове?

Грамматическая форма есть элемент значения слова и однородна с его вещественным значением. Поэтому на вопрос, «должна ли известная грамматическая форма выражаться особым звуком», можно ответить другим вопросом: всегда ли создание нового вещественного значения слова при помощи прежнего влечет за собою изменение звуковой формы этого последнего? И наоборот: может ли одно изменение звука свидетельствовать о присутствии новой грамматической формы, нового вещественного значения? Конечно, нет. Выше мы нашли многозначность слов понятием ложным: где два значения, там два слова. Последовательно могут образоваться одно из другого десятки вещественных значений при совершенной неизменности звуковой формы.

То же следует сказать о грамматических формах: звуки, служившие для обозначения первой формы, могут не изменяться и при образовании последующих. При этом может случиться, что эти последние собственно для себя в данном слове не будут иметь никакого звукового обозначения1. Так, например, в глаголе различаем совершенность и несовершенность. Господство этих категорий в современном русском языке столь всеобще, что нет ни одного глагола, который бы не относился к одной из них. Но появление этих категорий не обозначилось никаким изменением прежних звуков: даты и даяти имели ту же звуковую форму и до того времени, когда первое стало совершенным, а второе несовершенным. Есть значительное число случаев, когда глаголы совершенный и несовершенный по внешности ничем не различаются: женить, настоящее женю (несов.), и женить, будущее женю (соверш.), суть два глагола, различные по грамматической форме, которая в них самих, отдельно взятых, не выражена ничем, так как характер и сохраняет в них свою прежнюю функцию, не имеющую отношения к совершенности и несовершенности.

Вещественное и формальное значение данного слова составляют, как выше сказано, один акт мысли. Именно потому, что слово формальных языков представляется сознанию одним целым, язык столь мало дорожит его стихиями, первоначально самостоятельными, что позволяет им разрушаться и даже исчезать бесследно. Разрушение это обыкновенно в арийских языках начинается с конца слова, где преимущественно сосредоточены формальные элементы. Но лит. garsas осталось при том же значении сущ. им. ед. м. р. и после того, как, отбросивши окончание им. ед., стало русским голос. Вот еще пример в том же роде. Во время единства славянского и латышско-литовского языка в именах мужеских явственно отличался именительный падеж от винительного: в единствен. числе имен с темою на первый имел форму а-с, второй а-м. По отделении славянского языка, но еще до заметного разделения его на наречия, на месте обоих этих окончаний стало ъ, и тем самым в отдельном слове потерялось внешнее различие между именительным и винительным. Но это нисколько не значит, что в сознании исчезла разница между падежом субъекта и падежом прямого объекта. Многое убеждает в том, что мужеский род более благоприятен строгому разграничению этих категорий, чем женский, единственное число – более, чем множественное. Между тем в то время, когда в звуковом отношении смешались между собою падежи имен, и винит. ед. муж., они явственно различались во множ. того же рода, а в женском ед. различаются и поныне. В некоторой части самих имен муж. рода, мешавших звуковую форму именительного и винительного ед. ч., язык впоследствии опять и внешним образом различил эти падежи, придавши винительному окончание родительного. Таким образом, вместо представления всякого объекта, стоящего в винительном, безусловно страдательным (как и в лат. Deus creavit mundum pater amat filium), возникло две степени страдательности, смотря по неодушевленности или одушевленности объекта: бог создал свет, отец любит сына. Однозвучность именит. и винит. (свет создан и бог создал свет), винит. и род. (отец любит сына, отец не любит сына) не повлекла за собою смешения этих форм в смысле значений1. В этом сказалось создание новой категории одушевленности и неодушевленности, но вместе с тем и то, что до самого этого времени разница между именит. и винит. ед. муж. р. не исчезала из народного сознания.

В литовском за немногими исключениями, а в латышском за исключением it (идет, идут) суффикс 3-го лица в настоящем и прошедшем потерян. То же и в некоторых слав. наречиях; но в латышско-литовском 3-е лицо ед., кроме того, никаким звуком не отличается от 3-го лица множ. Оставляя в стороне вопрос, точно ли в этих языках потеряно сознание различия между числами в 3-м лице, можем утвердительно сказать, что сама категория 3-го лица в них не потеряна, ибо это лицо, при всем внешнем искажении, отличается от 1-го и 2-го как един., так и множ. чисел.

В формальных языках есть случаи, когда звуки, указывающие на вещественное значение слова, являются совершенно обнаженными с конца. Так, например, в болгарском «насилом можеше ми зе (букв.=въз#-), но не можеше ми да». Странно было бы думать, что зе, да суть корни, в смысле слов, не имеющих ни внешних, ни внутренних грамматических определений. Это не остатки незапамятной старины, а произведения относительно недавнего времени. Немыслимо, чтобы язык, оставаясь постоянно орудием усложнения мысли, мог при каких бы то ни было прочих условиях в какой-либо из своих частей возвратиться к первобытной простоте. Зе и да могут быть корнями по отношению к возможным производным словам, но независимо от этого это настоящие инфинитивы, несмотря на отсутствие суффикса -ти. Во всяком случае это слова с совершенно определенною грамматическою функциею в предложении.

К этому прибавим, что и звуки, носящие вещественное значение слов, могут исчезнуть без ущерба для самого этого значения. Так., в вр. подь, поди потерялось и, от которого именно и зависит первоначальное значение ити. В польск. weź (возьми) от им (основная форма -jam) осталась только нёбность конечной согласной предлога; нёбность эта могла, впрочем, произойти и от окончания повелительного.

Если в данном слове каждому из элементов значения и соответствует известный звук или сочетание звуков, то между звуком и значением в действительности не бывает другой связи, кроме традиционной. Так, например, когда в долготе окончания именит. ед. ж. р. а находят нечто женственное, то это есть лишь произвольное признание целесообразности в факте, который сам по себе непонятен. Если бы женский род в действительности обозначался кратким а, а мужеский и средний – долгим, то толкователь с таким же основанием мог бы в кратком видеть женственность. В известных случаях это самое женское может стать отличием сущ. м. р.: мр. сей собака и сущ. сложные, как пали вода, болг. нехрани майка (дурной сын, не кормящий матери). Эти последние суть сущ. м. р., хотя первая их половина не есть существительное, а вторая – существительное женское. Без сомнения, предание основано на первоначальном соответствии звука и душевного движения в звуке, предшествующем слову; но основание это остается неизвестным, а если бы и было известно, то само по себе не могло бы объяснить позднейшего значения звука. Таким образом, для нас в слове все зависит от употребления (Буслаев. Грам., § 7). Употребление включает в себя создание слова, так как создание есть лишь первый случай употребления.

После этого спрашивается, как возможно, что значение, все равно вещественное или формальное, возникает и сохраняется в течение веков при столь слабой поддержке со стороны звука? В одном слове это и невозможно, но одного изолированного слова в действительности и не бывает. В ней есть только речь. Значение слова возможно только в речи. Вырванное из связи слово мертво, не функционирует, не обнаруживает ни своих лексических, ни тем более формальных свойств, потому что их не имеет (Humb. Ǖber Versching, 207; Steinth. Charakteristik, 318–19; Буслаев. Грам. § 1). Слово конь вне связи не есть ни именительный, ни винительный ед., ни родительный множ.; строго говоря, это даже вовсе не слово, а пустой звук; но в «къде есть конь мой?» это есть именительный; в «помяну конь свой», «повеле оседлати конь» – это винительный; в «отбегоша конь своих» – родительный множественного. Речь в вышеупомянутом смысле вовсе не тождественна, с простым или сложным предложением. С другой стороны, она не есть непременно «ряд соединенных предложений» (Буслаев. Гр., § 1), потому что может быть и одним предложением. Она есть такое сочетание слов, из которого видно, и то, как увидим, лишь до некоторой степени, значение входящих в него элементов. Таким образом, «хочю ити» в стар. русском не есть еще речь, так как не показывает, есть ли «хочю» вещественное слово (volo) или чисто формальное обозначение будущего времени. Итак, что такое речь – это может быть определено только для каждого случая отдельно.

Исследователь обязан соображаться с упомянутым свойством языка. Для полного объяснения он должен брать не искусственный препарат, а настоящее живое слово. /…/

Если не захотим придать слову речь слишком широкого значения языка, то должны будем сказать, что и речи, в значении известной совокупности предложений, недостаточно для понимания входящего в нее слова. Речь в свою очередь существует лишь как часть большого целого, именно языка. Для понимания речи нужно присутствие в душе многочисленных отношений данных в этой речи явлений к другим, которые в самый момент речи остаются, как говорят, «за порогом сознания», не освещаясь полным его светом. Употребляя именную или глагольную форму, я не перебираю всех форм, составляющих склонение или спряжение; но тем не менее данная форма имеет для меня смысл по месту, которое она занимает в склонении или спряжении (Humb. Ǖb. Versch., 261). Это есть требование практического знания языка, которое, как известно, совместимо с полным почти отсутствием знания научного. Говорящий может не давать себе отчета в том, что есть в его языке склонение, и, однако, склонение в нем действительно существует в виде более тесной ассоциации известных форм между собою, чем с другими формами. Без своего ведома говорящий при употреблении данного слова принимает в соображение то большее, то меньшее число рядов явлений в языке. Напр., в русском литературном языке творит. п. ед. находится в равномерной связи с другими падежами того же склонения и, в частности, не стремится вызвать в сознание ни одного из них, так как явственно отличается от всех их и в звуковом отношении. Но в латышском этот падеж не имеет особого окончания и совпадает в единствен. числе с винительным (greku, грех, грехов), а в множ. с дательн. (grekim, грехам, грехами). Было бы ошибочно думать, что этот язык вовсе не имеет категории творительного или, точнее говоря, группы категорий, обозначаемых именем творительного. Вследствие звукового смешения творительного с винительным в единственном, говорящий был бы наклонен смешивать в одну группу категории творительного и винительного; но бессознательно справляясь со множественным числом, под звуковою формою винительного множественного он не находит значений, которые мы обозначаем именем творительного, и отыскивает эти значения под звуковою формою дательного множ. ч. Таким образом, в говорящем по-латышски особенность категории творительного поддерживается посредством более тесной ассоциации между единственным и множественным числом, чем в русском. Когда говорю: «я кончил», то совершенность этого глагола сказывается мне не непосредственно звуковым его составом, а тем, что в моем языке есть другая подобная форма «кончал», имеющая значение несовершенное. То же и наоборот. Случаи, в которых совершенность и несовершенность приурочены к двум различным звуковым формам, поддерживают в говорящем наклонность различать эти значения и там, где они не разлучены звуками. Следовательно, говоря «женю» в значении ли совершенном, или не совершенном, я нахожусь под влиянием рядов – явлений, образцами коих могут служить кончаю и кончу. Чем совершенней становятся средства наблюдения, тем более убеждаемся, что связь между отдельными явлениями языка гораздо теснее, чем кажется. В каждый момент речи наша самодеятельность направляется всею массою прежде созданного языка, причем, конечно, существует разница в степени влияния одних явлений на другие. Так, говоря «кончил» и «кончал», я заметным образом не подчиняюсь действию того отношения между коньчити и коньчати в стар.-русском, которое сказывается в том, что не только аорист коньчах, коньчаша, но и коньчати, коньчав и пр. мы принуждены переводить нашими совершенными формами: окончил, окончить, окончивши.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]