Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ch_2_s_1-280.doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.02.2020
Размер:
1.67 Mб
Скачать

К проблеме соотношения языка и культуры

Важность языка в целом для определения, выражения и передачи культуры не подлежит сомнению. Роль языковых элементов – их формы и содержания – в более глубоком познании культуры также ясна. Из этого, однако, не следует, что между формой языка и формой обслуживаемой им культуры существует простое соответствие. Тенденция рассматривать языковые категории как непосредственное выражение внешних культурных черт, ставшая модной среди некоторых социологов и антропологов, не подтверждается фактами. Не существует никакой общей корреляции между культурным типом и языковой структурой. Изолирующий, агглютинативный или флективный строй языка возможен на любом уровне цивилизации. Точно так же отсутствие или наличие в каком-либо языке, например, грамматического рода не имеет никакого отношения к пониманию социальной организации, религии или фольклора соответствующего народа. Если бы такой параллелизм существовал, как это иногда полагают, было бы невозможно понять быстроту, с которой распространяется культура, несмотря на наличие глубоких языковых различий между заимствующим и дающим народами.

Иными словами, культурное значение языковой формы лежит скорее в подоснове, чем на поверхности определенных культурных стереотипов. Как свидетельствуют факты, очень редко удается установить, каким образом та или иная культурная черта оказала влияние на базовую структуру языка. До известной степени такое отсутствие соответствия может быть обусловлено тем обстоятельством, что языковые изменения протекают иными темпами, чем большинство культурных изменений, происходящих обычно с большей скоростью. Если не говорить об отступлении перед другими языками, занимающими его место, языковое образование, главным образом благодаря своему бессознательному характеру, сохраняет независимое положение и не позволяет своим основным формальным категориям поддаваться серьезным влияниям со стороны меняющихся культурных потребностей. Если бы формы культуры и языка даже и находились в полном соответствии друг с другом, природа процессов, содействующих языковым и культурным изменениям, быстро нарушила бы это соответствие. Это фактически и имеет место. Логически необъяснимо, почему мужской, женский и средний роды в немецком и русском языках сохраняют свое существование в современном мире, но всякая намеренная попытка уничтожить эти необязательные роды была бы бесплодной, так как обычный носитель языка фактически и не ощущает здесь каких-либо несуразностей, усматриваемых логиками.

Другое дело, если мы перейдем от общих форм к элементам содержания языка. Лексика – очень чувствительный показатель культуры народа, и изменение значений, утеря старых слов, создание или заимствование новых – все это зависит от истории самой культуры. Языки очень неоднородны по характеру своей лексики. Различия, которые кажутся нам неизбежными, могут полностью игнорироваться языками, отражающими совершенно иной тип культуры, а эти последние в свою очередь могут проводить различия, непонятные для нас.

Подобные лексические различия выходят далеко за пределы имен культурных объектов, таких, как наконечник стрелы, кольчуга или канонерка. Они в такой же степени характерны и для ментальной области. В некоторых языках, например, очень трудно выразить разницу, которую мы чувствуем между to kill «убить» и to murder «совершить убийство», по той простой причине, что правовые нормы, определяющие наше употребление этих слов, не представляются естественными для всех обществ. Абстрактные термины, которые столь необходимы для нашего мышления, редко встречаются в языках народов, формулирующих нормы своего поведения более прагматически. С другой стороны, наличие или отсутствие абстрактных имен может быть связано с особенностями формальной организации языка. Существует большое количество «примитивных» языков, структура которых позволяет с легкостью создавать и использовать абстрактные имена действия и качества.

Существуют и иные, более специальные языковые стереотипы, представляющие особый интерес для социологов. Один из них заключается в наложении табу на определенные слова и имена собственные. Например, очень широко распространенным обычаем среди примитивных народов является табу, которое накладывается не только на употребление имени недавно умершего человека, но и на любое слово, которое ощущается говорящими как этимологически связанное с этим именем. Это приводит к тому, что соответствующие понятия выражаются описательно или же необходимые термины заимствуются из соседних диалектов. Иногда определенные имена или слова являются особо священными и поэтому могут произноситься только в особых условиях, в соответствии с чем возникают чрезвычайно странные модели поведения, направленные на то, чтобы воспрепятствовать использованию таких запрещенных слов. Примером является обычай евреев произносить имя бога не как Ягве или Иегова, но как Адонай «Мой господь». Такие обычаи кажутся нам странными, но не менее странным для многих примитивных народов может показаться наше стремление всячески избегать произнесения «неприличных» слов в нормальных социальных ситуациях.

Другим видом особых языковых явлений является употребление эзотерических выражений, как, например, паролей или специальной терминологии, используемой при различных церемониях. У эскимосов, например, знахари употребляют особую лексику, непонятную для тех, кто не является членом их гильдии. Специальные диалектные формы или иные особые языковые стереотипы широко применяются примитивными народами в текстах их песен. В некоторых случаях, как в Меланезии, на тексты песен оказывают влияние соседние диалекты. Подобные явления представляют забавную аналогию с нашим обычаем петь песни скорее по-итальянски, по-французски или по-немецки, чем по-английски, и очень возможно, что исторические процессы, приведшие к параллельным обычаям, обладают схожей природой. Можно упомянуть еще и о воровских жаргонах и детских тайных языках. Это приводит нас к специальным жестовым языкам, многие из которых непосредственно основываются на звуковой или письменной речи. Они, видимо, существуют на всех уровнях культуры. Язык жестов равнинных индейцев Северной Америки возник в результате потребности в средстве общения для племен, говорящих на взаимно непонятных языках. В рамках христианской религии можно отметить возникновение языка жестов у монахов, давших обет молчания.

Не только язык или лексика, но даже и внешние формы его письменной фиксации могут приобретать значение символов сентиментального или социального различия. Так, хорватский и сербский представляют в общем один и тот же язык, но они используют разные письменные формы: первый употребляет латинские буквы, а второй – кириллицу греческой православной церкви. Это внешнее различие, связанное с религиозными различиями, обладает важной функцией препятствовать народам, говорящим на близких языках или диалектах, но в силу причин эмоционального характера не желающим образовать более крупное единство, осознать, насколько они на самом деле близки.

Отношение языка к национализму и интернационализму представляет ряд интересных социологических проблем. Антропология проводит строгое различие между этническими образованиями, основанными на единстве расы, на единстве культуры и на единстве языка. Выясняется, что они не обязательно должны совпадать, да они и фактически редко совпадают. Всяческое подчеркивание национализма, характерное для нашего времени, привело к тому, что вопрос о символическом значении расы и языка приобрел новое значение, и что бы ученые ни говорили, обычный человек склонен видеть в культуре, языке и расе только различные аспекты единого социального образования, отождествляемого обычно с такими политическими единицами, как Англия, Франция, Германия и т.д. Указать, как это с легкостью делают антропологи, что культурные единства и национальные образования перекрывают группировку по языкам и расам, значит для социологов разрешить эту проблему, так как они чувствуют, что понятие нации или национальности для человека, не рассматривающего их аналитически, включает в себя – обоснованно или необоснованно – понятие как расы, так и языка. С этой точки зрения действительно представляется безразличным, подтверждают ли история и антропология популярные представления о тождественности национальности, языка и расы или нет. Важнее то обстоятельство, что каждый конкретный язык стремится превратиться в надлежащее выражение национального самосознания и что, невзирая на все противодействие специалистов по физической антропологии, такая группа будет создавать для себя самой некоторую расу, которой придется приписать мистическую способность создания двуединства некоторого языка и некоторой культуры, выражающего ее психические особенности.

Что же касается языка и расы, то в прошлом большинство человеческих рас действительно отграничивалось друг от друга благодаря значительным языковым различиям. Но этому обстоятельству, однако, не следует придавать большого значения, так как языковая дифференциация в пределах одной расы столь же значительна, как и та, которая может быть обнаружена по разные стороны расовых границ, хотя эти два вида дифференциации никоим образом не соответствуют границам более дробных расовых единств. Даже важнейшие расовые образования не всегда четко разделяются языками. Это, в частности, имеет место в случае с малайо-полинезийскими языками, на которых говорят народы, в расовом отношении столь же различные, как малайцы, полинезийцы и темнокожие меланезийцы. Ни один из великих языков современности не следует за расовыми делениями. На французском, например, говорит чрезвычайно смешанное население, куда входит северный тип на севере Франции, альпийский – в центре и средиземноморский – на юге, причем все эти расовые подгруппы свободно расселяются и в других частях Европы.

Хотя языковые различия всегда были важными символами различий в культуре, однако лишь в последнее время, с его чрезмерным развитием идеала суверенной нации и вытекающим отсюда стремлением обнаруживать языковые символы, служащие этому идеалу суверенности, языковые различия стали факторами, способствующими антагонизму. В Древнем Риме и во всей средневековой Европе было множество различий в культуре, параллельных языковым различиям. Политический статус римского гражданина или факт принадлежности к римско-католической церкви как символ места, занимаемого индивидом в обществе, имел гораздо большее значение, чем тот язык или диалект, на котором он говорил. Вероятно, столь же некорректно было бы утверждать, что языковые различия виноваты в национальном антагонизме. Представляется значительно более разумным предположить, что политическая и государственная единица, будучи уже единожды образована, использует господствующий язык как символ своей идентичности, откуда постепенно и возникает специфически современное ощущение, что всякий язык как таковой должен быть выражением четко определенной национальной принадлежности.

В прежнее время, по-видимому, почти не делалось систематических попыток навязать язык народа-победителя подчиненному народу, хотя в результате процессов, связанных с распространением культуры, нередко случалось, что такой язык завоевателя постепенно перенимался порабощенным населением. Об этом свидетельствует распространение романских языков и современных арабских диалектов. С другой стороны, видимо, столь же часто группа завоевателей оказывалась культурно и лингвистически поглощенной, а ее собственный язык – исчезал, не угрожая непременно привилегированному положению самой этой группы. Так, в Китае иностранные династии всегда подчинялись более высокой культуре китайцев и перенимали их язык. Таким же образом индийские мусульмане-могулы, оставаясь верными своей религии, сделали один из индийских диалектов крупным литературным языком мусульманской Индии – хиндустани. Однозначно репрессивное отношение к языкам и диалектам подчиненных народов, как кажется, характерно только для политического курса европейских стран в относительно недавнее время. Попытка царской России уничтожить польский язык, запретив его преподавание в школах, и столь же репрессивная политика современной Италии, пытающейся уничтожить немецкий язык на территории, недавно отторгнутой у Австрии, – яркие примеры усиленного подчеркивания роли языка как символа политической лояльности в современном мире.

Чтобы противостоять этим репрессивным мерам, национальные меньшинства часто стремятся поднять свой язык до положения полностью общепризнанного средства выражения культурных и художественных ценностей. Многие из этих возрожденных или полуискусственных языков вошли в употребление на волне сопротивления политической или культурной враждебности. Таковы гаэльский язык в Ирландии, литовский язык в недавно созданной республике, иврит сионистов. Другие языки такого рода вошли в употребление более мирно, вследствие живого интереса к местной культуре. Таковы современный провансальский язык на юге Франции, нижненемецкий в северной Германии, фризский язык и норвежский лансмол. Остается весьма неясным, смогут ли в перспективе иметь успех эти постоянные попытки создать настоящие культурные языки на базе местных диалектов, которые уже давно потеряли былую литературную значимость. Неспособность современного провансальского удерживать свои позиции и весьма сомнительный успех гаэльского языка заставляют полагать, что вслед за нынешней тенденцией воскрешать малые языки придет новая нивелировка речи, более удобно выражающая постепенно растущую интернационализацию.

Логическая необходимость в международном языке в наше время приходит в странное противоречие с тем безразличием и даже враждебностью, с которой большинство людей относится к самой возможности его существования. Предпринимавшиеся попытки решения этой проблемы, из которых практически наиболее успешным было, вероятно, создание эсперанто, затронули лишь небольшой процент людей, чей интерес к международным делам и запросы, возможно, и привели к желанию иметь простое и стандартизованное средство международного общения, по крайней мере, для определенных целей. В то же время в малых европейских странах, таких, как Чехословакия, успех эсперанто был умеренным, и ясно почему.

Сопротивление международному языку мало обосновано как с точки зрения логики, так и с точки зрения психологии. Предполагаемая искусственность такого языка, как эсперанто или любых других предлагавшихся эквивалентных ему языков, нелепо раздута, ибо на самом деле в этих языках нет практически ничего такого, что бы не было взято из общего фонда слов и форм, развившихся в европейских языках. Такой международный язык, конечно, может иметь лишь статус вторичной формы речи, предназначенной для строго ограниченных целей. С этой точки зрения изучение искусственного международного языка представляет не более трудную психологическую проблему, чем изучение любого другого языка, который усваивается во взрослом состоянии по книгам с сознательным применением грамматических правил. Отсутствие интереса к проблеме международного языка, несмотря на настоятельную нужду в нем, – блестящий пример того, сколь мало общего с усвоением языковых навыков имеет логическая или интеллектуальная необходимость. Приобретение даже самого поверхностного знания иностранного языка можно до некоторой степени уподобить отождествлению с народом или культурой. Чисто инструментальная ценность такого знания нередко равна нулю.

Недостаток любого сознательно конструируемого международного языка состоит в том, что такой язык не ощущается как представитель отдельного народа или культуры. Поэтому его изучение имеет крайне невысокую символическую значимость для взрослого человека, закрывающего глаза на то, что такой язык, по необходимости легкий и регулярный, помог бы разом решить многие его трудности в обучении и повседневной жизни. Лишь будущее покажет, смогут ли логические достоинства и теоретическая необходимость международного языка преодолеть преимущественно символическое сопротивление, с которым он вынужден сталкиваться. По крайней мере, в любом случае понятно, что один из великих национальных языков – таких, как английский, испанский или русский, – при надлежащем ходе вещей может оказаться de facto международным языком без какой-либо сознательной попытки придать ему этот статус.

Грамматист и его язык1

/…/ Нетрудно понять, почему в Америке лингвистика имеет столь низкую общественную оценку. Чисто прагматическая полезность изучения языка, конечно, признается, однако у нас нет и не может быть того постоянного интереса к иноязычным способам выражения мысли, который столь естествен для Европы с ее смешением языков, сталкивающихся в повседневной жизни. При отсутствии ощутимого практического мотива для лингвистических штудий вряд ли есть серьезные шансы для развития мотивов, теоретически более удаленных от практических нужд людей. Однако было бы глубоко ошибочно связывать наше общее равнодушие к филологическим предметам исключительно с тем обстоятельством, что английский язык сам по себе удовлетворяет все наши практические потребности. В самом языке или, скорее, в различиях между языками, есть нечто раздражающее американцев, их образ мыслей. Этот образ мыслей сугубо рационалистичен. Вполне сознательно мы склонны относиться с неодобрением к любому объекту, идее или положению вещей, которые не могут быть исчерпывающим образом рассмотрены. Этот дух рационализма, как мы можем наблюдать, буквально пронизывает все наше научное мировоззрение. Если ныне в Америке отмечается рост популярности психологии и социологии, то это в основном связано с господствующим в обществе представлением об этих науках как о непосредственно преобразуемых в реальную денежную ценность в форме эффективного образования, эффективной рекламы и социального совершенствования. Однако и в этом случае американец видит нечто аморальное в любой психологической истине, которая не в состоянии выполнить какую-либо педагогическую задачу, считает расточительным любое социологическое занятие, которое не может быть ни практически использовано, ни отвергнуто. Если мы применим такой рационалистический тест к языку, обнаружится явная практическая неполноценность исследования вашего предмета. Ведь язык есть всего-навсего инструмент, нечто вроде рычага, необходимого для адекватной передачи наших мыслей. А наш деловой инстинкт говорит нам, что размножение рычагов, занятых выполнением одной и той же работы, – весьма неэкономичное занятие. Ведь любой способ «выбалтывания» мыслей ничуть не хуже, чем все прочие. Если другие народы прибегают к другим рычагам общения, то это их личное дело. Иными словами, феномен языка не представляет ровным счетом никакого интереса, это не та проблема, которая должна интриговать пытливый ум. /…/

Однако прежде чем укрепить нашу веру в лингвистику как исследование формы, нам следует бросить призывный взгляд в сторону психолога, ибо он может оказаться весьма полезным союзником. Психолог и сам обращается к языку, в котором он обнаруживает некий вид «поведения», некий специализированный тип функциональной адаптации, впрочем, не настолько специализированный, чтобы его нельзя было рассматривать как ряд привычных действий речевого аппарата. Мы можем пойти и дальше, если для поддержки мы выберем нужного нам психолога, и рассматривать речевое поведение просто как «субвокальную активность гортани». Если подобные психологические откровения относительно природы речи и не объясняют древнегреческих аористов, завещанных нам поэтами-классиками, они, по крайней мере, звучат очень приятно для филолога. К сожалению, филолог не может долго довольствоваться весьма неточным понятийным аппаратом психолога. Этот аппарат может в некоторой степени повлиять на подход к науке о языке, однако реальные насущные проблемы филологии столь сложны, что лишь немногие психологи сознают их сложность, хотя вовсе не исключено, что психология, обретя необходимую силу и тонкость, может внести много содержательного в решение филологических проблем. Что же касается психологической проблемы, интересующей лингвиста более других, то это отражение внутренней структуры языка в бессознательных психических процессах, а отнюдь не индивидуальная адаптация к этой традиционно сохраняемой структуре. Само собой разумеется, однако, что эти две проблемы тесно взаимосвязаны.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]