
- •От автора
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •127254, Г. Москва, ул. Гончарова, 17-а, кор. 2, к. 23
Глава VI
своему образу и подобию, это низвержение было особенно болезненным, поскольку оно было, во многом, проделано руками тех, кто именно благодаря Маяковскому существовал в литературе.
Якобсон избирает для концептуализации этой ситуации, все аспекты которой ему было весьма сложно представить себе во всей полноте и объёме, представление, разработанное формалистами, о динамике изменения литературной жизни по мере смены поколений. Понятие, которым он оперирует, - «поколение» - сознательно выведено из ряда социологии, политики и других подобных исторических концептов, динамика которых широко использовалась именно в среде русской эмиграции, где находился Якобсон, для объяснения творчества и трагедии Маяковского. Более того, эта внутри- и межпоколенческая динамика представляется в статье Якобсона как некий надличностный фактор судьбы, над которым люди не властны. Так исследователь стремился нащупать именно структурные факторы в событиях, казалось бы, чисто личного плана.
Статья о Пушкине, написанная в год пушкинского юбилея 1937 года, вводит в палитру исследовательских методов Якобсона ещё один очень важный концепт - миф. Любопытно, что и здесь структуральный вектор исследования вёл исследователя не в направлении толкования мифа, как некоего метафизического построения, толкующего вопросы религиозного плана, а в сторону глубинно-психологического аспекта, который именно в те годы начал выходить на первый план. Любопытный и в высшей степени оригинальный аспект этого исследования состоит в сведении вместе самых разных мотивов, связанных у Пушкина с темой статуи, мотивов, объединяющихся семантическим элементом «движения», «оживления», «жестикуляции» и т.п., и в дальнейшей интерпретации этого «мифа статуи» на фоне биографических сведений о жизни Пушкина, в частности, особенностей интимной биографии связанных с ним женщин. Здесь структурный момент исследования состоял как раз в обратном «движении» - не от «низменных» подробностей предсмертной биографии поэта к интерпретации последних безжалостными, но величественными
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуском школа (Лотман, Минц) 219
перипетиями судьбы уставшего поколения, а, напротив, от безжалостных и величественных «оживших статуй» пушкинских стихов, поэм и драм к весьма низменным (чуть ли несуетливым!) моментам эротической (или, как сказали бы сейчас, сексуальной) жизни поэта и его возлюбленных.
Но в обоих случаях речь идёт о весьма определённом эмоциональном векторе этих работ Якобсона, за которыми последуют и другие, постепенно уточняющие и проясняющие направление этого вектора. И здесь и там P.O. Якобсон выступает против каких-то общепринятых в окружающей его среде понятий о судьбе поэта, его творчестве, его отношениях с людьми. И здесь и там война против этих общепринятых условностей идёт, однако, не в том направлении, в каком окружающая исследовательская среда могла бы предположить эту атаку. В случае Маяковского и в случае Пушкина исследователь борется за свободу интерпретации, и эта свобода интерпретации настойчиво указывает на то, что здесь исследователем руководит какая-то очень важная идея, идея настолько важная, что ради неё он готов как-то по-особому аранжировать близкие ему идеи социально-психологического плана.
Якобсон, наверняка, всю жизнь придерживался идей левого плана. Я могу свидетельствовать о том, что в шестидесятые годы двадцатого века он серьезно размышлял на тему о возвращении из США в Советский Союз. При всём этом все радикальные политические склонности левого порядка обязательно модулировались одним представлением первостепенной важности, а именно, убеждением в необходимости постоянного сохранения, поддержания и укрепления свободы мысли, творчества и выражения. В авангарде, художественном и научном, Якобсон ценил прежде всего эту свободу. Долгое время он сохранял веру в то, что недостаток этой свободы в Советском Союзе есть естественный результат сначала революционных и послереволюционных борений, а потом международного политического противостояния, и что с отходом этих обстоятельств на задний план наступит воссоединение «левой» политики и столь органичной для неё, как ему казалось, свободы мысли и слова. Но когда в 1968 году в Чехословакии
220 Глава VI
он воочию увидел, что это воссоединение самым грубым образом предотвращено с помощью военной силы, он инстинктивно и без колебаний выбрал свободу.
Влияние Якобсона на становление и создание нового литературоведения в России после смерти Сталина было всеобъемлющим и решающим. Во время своих приездов в Советский Союз начиная с 1956 года и далее каждые несколько лет P.O. Якобсон регулярно встречался с коллегами, людьми его возраста, более молодыми и, наконец, самыми молодыми тогда студентами, а потом начинающими учёными. Я принадлежал к числу последних и могу без колебаний сказать, что образ, пример и постоянное присутствие Якобсона, личное или посредством текстов, старых или только тогда создаваемых, были для меня и во многом остаются руководящим примером, знаком и символом. Я уверен, что так же обстояло дело и с другими тогдашними коллегами, о чём они засвидетельствовали сами в напечатанных ими воспоминаниях о P.O. Якобсоне.
Если надо вкратце описать самые существенные признаки этого нового русского литературоведения, то, с моей точки зрения, следует, прежде всего упомянуть следующие три момента: углубление изучения поэтической функции, углубление фактора новой идейности и возвращение интереса к новой религиозности. Если первый вектор нового литературоведения объединяет всех его адептов и характерен для всех работ этого направления, то второй и третий аспекты заметны в исследованиях отдельных учёных и их трудно считать типичными для всех работ. Правда, отдельные экскурсы в эти области можно встретить, наверное, повсюду в виду столь массивных запретов на всё, пусть отдалённо ассоциируемое с идеологическими отступлениями.
Упомянутые мною три ипостаси нового русского литературоведения - углубление изучения поэтической функции, поиски новой религиозности и утверждение новой идейности - являются, в сущности, тремя аспектами одного духовного стремления, связанными с разными векторами защиты независимости и автономности духовного начала в человеке. Интерес к поэтической функции является манифестацией того же когнитивного импульса в сфере
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 221
духа, который так мощно проявился в то же время в сфере естественных наук. На пике реализации этого стремления к познанию открывается такое единство сферы науки и сферы эстетического творчества, в котором провидится реальность высшего духовного начала. Это высшее духовное начало явственно звучит в музыке, оно видно в живописи и постигается в стихах. Оно же чудится в постижениях науки, особенно в её наиболее абстрактных сферах, в которых мы прозреваем те же закономерности ряда, порядка, пространства, повтора, серийности и вообще динамики, что и в наиболее совершенных творениях искусства.
Но эта тяга к новому знанию, постижению и прозрению в те сороковые-пятидесятые годы, о которых идёт речь, была не только объявлена вне закона во всех многообразных сферах социальности тогдашней советской России; против этой тяги, против любых проблесков духовной жизни велась активная и самая жестокая война. Щупальца всесильной и вездесущей машины подавления человеческого духа не только выискивали то, что могло быть крамолой в связи с принадлежностью к запретным темам, местам, временам и людям, но и вообще всё, что было без клейма и штампа благонадёжности. В связи с этим все и всё, что находилось в этой опасной «бесхозной» зоне, могло выжить только постоянно уповая на помощь каких-то неведомых высших сил. Поэтому инстинктивная новая религиозность, иногда коренившаяся просто в надежде, пронизывала все более или менее автономные попытки обращения к литературе, будь то её сочинение, её сохранение, её чтение и попытки её понять. Всё, что ещё не вошло в рутинную колею советской интеллектуальной деятельности, излучало новую религиозность. Конечно, по мере развития послесталинско-го времени и общества где-то выкристаллизуются и более традиционные формы выражения религиозности, иногда вполне враждебные первоначальному импульсу новой религиозности, но будет справедливо заметить, что всё, что независимым образом вызревало в годы после войны, этот импульс сохраняло.
Один из наиболее ярко выраженных образов этого порыва - это неудержимая тяга к поэзии и представление о
222 Глава VI
поэзии как о чем-то, обладающем особой духовной силой вне зависимости от типа поэзии, её жанра и даже её содержания. Именно с русской поэзией связано не только становление новой религиозности, но и формирование новой идейности. Здесь особую роль сыграла удивительная синергия науки и поэзии, России и Запада. Основные фигуры этого замечательного процесса - это поэт Борис Пастернак и уже упомянутые мною Роман Якобсон и Вяч. Вс. Иванов. Борису Леонидовичу Пастернаку принадлежит честь и заслуга спасения религиозного гения русской поэзии, причём, в такой смелой, захватывающей и прямой форме, которой русская поэзия до него не знала за единственным исключением его духовного учителя Михаила Лермонтова более чем сто лет до того. Соответственно, P.O. Якобсон и Вяч. Вс. Иванов, хорошо знакомые с поэтом и его творчеством и посвятившие много сил анализу его поэзии, не могли пройти мимо этой центральной для Пастернака сферы. Она чувствуется и в замечательных по своей красоте архитектонических построениях этой поэзии, впервые отмеченных и изученных этими учёными. Иначе говоря, их наблюдения и выводы часто одним фактом своего существования подтверждают то потрясающее и совершенно религиозное чувство высшей гармонии и совершенства, о котором свидетельствуют стихи Пастернака.
Я бы сказал, что доведённые до совершенства Якобсоном, Ивановым и их коллегами исследования по стиховой форме (в самом широком смысле этого слова - от изучения закономерностей стиховых метров и размеров через тончайшие наблюдения над звуковой игрой и якобсоновской «грамматикой поэзии» до анализа смыслового контрапункта и голосоведения) помогли поставить русскую поэзию двадцатого века на высочайший духовный, философско-метафизический пьедестал. С другой стороны, это внимание к поэтической функции позволило наиболее тонким представителям точных наук, например, математику А. Колмогорову, основателю современной теории вероятности, увидеть в математических закономерностях распределения элементов ритма в стихе какие-то фундаментальные особенности поведения информации.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 223
Поэзия Бориса Пастернака утверждала религиозную природу любого свершения, любого поступка, любого контакта, любого лица, которое открывалось поэту в самых обычных природных и житейских обстоятельствах. Тот же религиозный пафос пронизывал и литературоведческие штудии там, где они пытались на полной серьёзности, с духовным напряжением, конгениальным источнику, понять язык и смысл поэзии Пастернака.
Но поддерживать этот пафос и эту серьёзность в обстановке послесталинского Советского Союза, с его совершенно инстинктивной ненавистью к поэзии и красоте, было невозможно, если не принять на вооружение, как своего рода железный панцирь, мировоззрение новой идейности. Новая идейность должна была защитить и обосновать право поэта, в этом случае Пастернака, творить свободно из глубины своей души и право исследователя выбирать именно эту поэзию в качестве своего объекта и исследовать её так, как она этого требует.
Мы не сможем в этой работе проследить и проанализировать все этапы становления новой идейности, которая начала формироваться как отдельное и самостоятельное ответвление русской духовной жизни ещё в годы Второй мировой войны1. Центральный стержень всех этих зачастую весьма противоречивых суждений и пожеланий, которые высказывались писателями, а также другими представителями творческой интеллигенции в частных разговорах и частной переписке, и которые объединяли все политические направления от бывших эсеров до самых ортодоксальных коммунистов, - это стремление к творческой самостоятельности, тоска по невозможности свободно выразить в творчестве чувства и переживания, связанные со страданиями и сверхчеловеческим геройством народа в годы войны, выразить их не стандартно и трафаретно, как требовали
1 См. в этой связи опубликованные в сборнике «Власть и художественная интеллигенция. Документы 1917-1953» (М.: Международный фонд «Демократия», 1999), секретные отчеты тогдашнего Наркомата государственной безопасности о политических настроениях и высказываниях писателей за 1944 и 1945 гг.
224 Глава VI
этого партийные надзиратели над культурой, а повинуясь велению сердца. В конце концов, жестокий пресс партийной цензуры привёл к тому, что все литераторы, вне зависимости от того, насколько они стремились подчиняться партийным указаниям или отвергали их, открыто или скрыто, все они, слуги и бунтари, внутри себя чувствовали отвращение и усталость от необходимости держать партийные указания всё время перед собой. Положение литературных критиков и литературоведов было ещё более тяжёлым, поскольку они были лишены права самостоятельно обсуждать и судить литературу - пусть даже исключительно с партийных позиций - и должны были всё время напряжённо ловить смысл последних постановлений, речей и высказываний партии (в сущности, одного лишь Сталина, ибо слова всех остальных руководителей в любую минуту могли быть - и часто бывали! - дезавуированы) и искать в них указаний по вопросам литературы и культуры. Соответственно, любое изменение партийного курса по отношению к литературе интерпретировалось как шаг вперёд к обретению этой вожделенной свободы творчества или откатывание назад. Именно её поиск, борьба и утверждение этой свободы, зачастую в полном отрыве от того, что творилось вокруг, в других сферах жизни, общества, политики и экономики, стали основным вектором духовного (и общественного!) развития в послесталинском Советском Союзе. Парадоксальным образом свободы творчества хотели все и все были согласны с тем, что этой свободы нет и хорошо было бы её иметь. Совсем не все были согласны относительно анализа текущего экономического, социального, внешнеполитического состояния. Именно поэтому все критические усилия, вся идейно-политическая борьба сосредоточились вокруг литературы. Именно здесь легче всего было прийти к критическому консенсусу. Именно здесь критические голоса зазвучали раньше всего, сильнее всего. Эти голоса, прозвучавшие уже через год после смерти Сталина, в 1954 году в повести И. Эренбурга «Оттепель» и в статье критика В. Померанцева «Об искренности в литературе», а также в других, чисто лирических стихах, рассказах и повестях, сфокусировали в одно целое поиски новой, почти неза-
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 225
метной религиозности и стремление защитить и удержать возможность свободного выражения свободного чувства.
Новая религиозность со всей силой проявилась в творчестве Бориса Пастернака сороковых-пятидесятых годов. Он не только сумел дать ей художественное выражение, но и сформулировал её в своих статьях, очерках, а прежде всего в своём романе «Доктор Живаго». Выраженная словами и образами христианской культуры, пастернаковская религиозность гораздо шире и объёмнее любого конфессионального подхода. Её можно почувствовать и понять только в неизбежном противопоставлении господствующей идеологии с её обязательным культом необразованности, грубости, хамства и всеобъемлющего насилия. Подвиг Пастернака заключался не только в его умении и желании дать художественный выход прямо противоположным чувствам и образам, но и в готовности открыто защищать своё право творить таким образом.
Вся эпопея, связанная с опубликованием романа «Доктор Живаго» заграницей, присуждением Пастернаку Нобелевской премии и последующей кампанией гонений против него в Советском Союзе, - это первый, и, быть может, самый значительный эпизод в становлении новой идейности, основанной на абсолютном приоритете защиты свободы творчества, свободы литературы. В исторической перспективе именно непреклонная борьба за свободу творчества стала тем чудотворным инструментом, с помощью которого стало возможным избавить мир от коммунистической тирании.
Важным направлением в истории этой борьбы стала многообразными нитями связанная с творчеством Бориса Пастернака и историей его мужественного противостояния советской власти история нового русского литературоведения .
Как было уже сказано, Вячеслав Всеволодович Иванов и Владимир Николаевич Топоров стояли у его истоков. Их дружба с начавшим приезжать в Советский Союз в 1956 году Романом Якобсоном вкупе с их собственными научными интересами помогла оформиться замечательному и в высшей степени оригинальному научному направлению,
226