
Альфред Дж. Рибер'
УСТОЙЧИВЫЕ ФАКТОРЫ РОССИЙСКОЙ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ:
ПОПЫТКА ИНТЕРПРЕТАЦИИ1
Обращение к теме преемственности в российской внешней политике равносильно вступлению на минное поле исторической мифологии. Идея «русской угрозы» все еще лежит в основе многих попыток осмыслить советские отношения с внешним миром [I]. Древняя, но достаточно потрепанная родословная этой идеи уходит корнями в историю (стоит лишь вспомнить подложное «Завещание» Петра Первого) и несет на себе отпечаток еще более ранней традиции [2]. Существующие теории о неограниченной экспансии России придают легитимность идеологии холодной войны. Несмотря на то, что в среде научного сообщества вновь и вновь раздаются критические голоса, данные теории оставили неизгладимый след в общественном сознании и публичном дискурсе. Влияние их время от времени проявляется даже в работах, претендующих на серьезное исследование корней советской внешней политики. Они вошли в культуру так глубоко, что приобрели масштабы исторических мифов.
Три мифа
Корни идеологии холодной войны на Западе переплелись с более старой антирусской традицией. Их разительный рост и развитие в современную эпоху были вызваны резкой реакцией на последнюю фазу имперской политики царского дома в конце XIX - начале XX веков. Целый ряд событий способствовал усилению российского соперничества с другими державами, в частности, с Великобританией, Германией, Японией и Соединенными Штатами, которые питали свои имперские амбиции в смежных регионах. В ряду таких событий - предконфликтная ситуация с Великобританией из-за размежевания русско-афганской границы, российское вторжение в Корею и Маньчжурию после восстания боксеров, проникновение в Иран, приведшее к русско-британскому договору о разделе сфер влияния в 1907 году; проникновение во Внешнюю (Северную) Монголию и усиление панславистской пропаганды на Балканах. Природа российской экспансии стала предметом научного и полемического дискурса, который по способу аргументации опирался на доминировавшие тогда парадигмы научной теории общества: социал-дарвинизм, марксизм и географический детерминизм. Опираясь на существовавший ранее страх перед стремлением России к мировому господству и тесно переплетаясь с ним, эти три аналитических подхода породили три концепции, три мифа о российской экспансии. Первый из этих мифов - о тяге России к портам на теплых морях или о «стремлении к морю»; второй вырос из восприятия России как формы восточного или азиатского деспотизма, или, как вариант, - патриархального государства; третий же является попыткой возродить в новой форме русский мессианизм, квазирелигиозную веру в избранность русского народа. Жизнестойкость каждого из этих мифов можно объяснить тем, что каждый из них опирается на стройную и интеллектуально привлекательную теоретическую базу; тем более, что все три мифа объединяет детерминистский подход, который был так по душе политической элите Европы и Америки в конце XIX века.
Идея стремления России к морю зародилась под влиянием работ знаменитых немецких географов и путешественников Александра фон Гумбольдта, Карла Риттера и Фридриха Ратцеля, предпринявших попытку поставить географию на более фундаментальную научную основу. Это трио мощных мыслителей, сочетая скрупулезные эмпирические наблюдения с компаративным подходом, пыталось создать Целостную физико-историческую систему. Все трое были одержимы идеей проверить на практике свои теоретические выводы на примере азиатских границ России. В частности, в работах Ратцеля проявилась его склонность пускаться в спекулятивные рассуждения, которые подводили его опасно близко к некой форме географического детерминизма. Его исследования по влиянию географических факторов - пространства и границ - на историческое развитие влекли за собой отождествление роста государства с развитием живого организма. Втроем эти господа не только заложили фундамент современной географии. но и произвели на свет ее вспыльчивого потомка - геополитику. Их влияние на русскую и западную мысль, одинаково глубокое, различалось в одной частности. Русский эпигон считал внутреннюю эволюцию государства и общества результатом влияния географического фактора - колонизации и захвата великой Евразийской равнины; западные интерпретаторы придерживались более радикальной точки зрения [З].
Англо-американская школа переработала идеи немецких мыслителей о пространстве, границах и органическом росте государства в новые теории международных отношений. Ведущие представители этой школы, такие как Эллен Черчилль Семпл, Хэлфорд Маккиндер и Альфред Мэйхен, были основателями современной геополитики. Они писали на рубеже веков, в период последней фазы экспансии Российской Империи в Средней Азии и на Дальнем Востоке. Они были убеждены, что являются свидетелями момента, когда Россия делает ставку на глобальную гегемонию. По их мнению, контроль над сердцем Евразии обеспечит Россию природными ресурсами и стратегическим положением, необходимым для начала борьбы за гегемонию. Их взгляды впоследствии унаследовали как государственные деятели, так и публицисты.
Эллен Семпл, ученица Ратцеля, сочетала принципы социал-дарвинизма и геодетерминизма, чтобы доказать исконную тягу России к Индийскому океану. Мэйхен и Маккиндер еще дальше развили географическую дихотомию между доминирующими континентальными державами Евразии, которые они чаще всего отождествляли с Россией, и крупными морскими державами, такими как Великобритания и Соединенные Штаты. В их геополитических теориях сквозило молчаливое убеждение, что континентальные державы по сути своей являются деспотическими, а морские державы, основанные на коммерческой конкуренции, - по определению демократичны. Те же взгляды, немного переработанные, но достаточно узнаваемые, получили широкое распространение в ходе послевоенных дебатов о советской внешней политике (в особенности в работах таких высокопоставленных политических советников, как Исайя Бауман и Джордж Кеннан), и стали неотъемлемой частью политики сдерживания [4].
Второй миф, миф о восточном деспотизме, является порождением социальной доктрины Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Они рассматривали Россию как деспотическое государство, существовавшее со времен монгольского нашествия, которое уничтожило явные различия между общественной и частной собственностью и обрекло крестьянское население на полуазиатские условия существования в разрозненных и экономически застойных сельских общинах. Поэтому шансы добиться социальных перемен путем классовой борьбы были невелики. Абсолютная власть, сконцентрированная в руках одного правителя или деспота, позволяла ему стремиться к мировому господству как к естественному продолжению своего внутриполитического господства. Маркс и Энгельс характеризовали русское правительство как азиатскую деспотию, как лидера европейской реакции, способного гарантировать свою власть внутри страны исключительно посредством организованной в международном масштабе контрреволюции [5].
Теория восточного деспотизма оставила глубокий след в мышлении и немецких социал-демократов, и русских большевиков. Во время июльского кризиса 1914 года консервативное немецкое правительство и правое крыло социал-демократической партии сознательно играли на антирусских чувствах, которые, благодаря Марксу и Энгельсу, давно пустили корни в сознании немецкого рабочего класса, и пытались таким образом сломить сопротивление, оказываемое мобилизации и голосованию за военные кредиты [б]. Марксистская теория азиатского деспотизма создала также колоссальные трудности для русских социал-демократов, пытавшихся приложить марксистскую теорию к полуазиатскому обществу.
Владимир Ленин и Лев Троцкий разрабатывали свою революционную стратегию с учетом «отсталого» или «полуазиатского» характера русского общества, которое состояло из немногочисленного рабочего класса, «слабой и трусливой буржуазии» и неисчислимой крестьянской массы. Они доказывали, что буржуазно-демократическую революцию в России способен осуществить только рабочий класс, но что ее развитие в направлении радикальных демократических перемен невозможно в силу сопротивления со стороны консервативного крестьянства с его мелкобуржуазным сознанием. Однако победа русской революции возвестит гибель наиболее авторитарного контрреволюционного государства в Европе и вызовет долгожданную пролетарскую революцию на Западе. После победы западный пролетариат, располагающий мощной индустриальной базой, придет на помощь своим русским товарищам и поможет сломить сопротивление крестьянства для дальнейшего рывка к решительному социалистическому переустройству общества. По их мнению, перманентный революционный процесс, толчок которому даст Россия, охватит затем всю планету.
Когда же практика не подтвердила теорию и русская революция не смогла выплеснуться за старые границы царской империи, перед советскими лидерами встала дилемма. Они не могли отказаться от идеи мировой революции, не утратив при этом своей политической леги-тимности. Они также не могли активно «подталкивать» мировую революцию: при той слабой материальной базе и социальной поддержке, которыми располагали тогда большевики, они лишь поставили бы под угрозу свой и без того сомнительный контроль над государственной властью. Попытки же наскоро состряпать приемлемое решение путем «одомашнивания» советской внешней политики (то есть путем подчинения III Интернационала советским интересам) были встречены за рубежом с глубоким скептицизмом.
Придя к власти под знаменем марксистского интернационализма, большевики так и не смогли развеять созданный самим Марксом миф о том, что Россия стремится к мировому господству, даже сменив образ «жандарма Европы» на образ «лидера мировой революции». Для остального мира политика большевиков - отчасти по вине их собственной революционной стратегии - воспринималась скорее как логическое развитие имперской внешней политики, чем как разрыв с ней.
Миф о патриархальном государстве был логическим завершением мифа о восточном деспотизме. Их объединяла одна логика: слаборазвитая частная собственность требовала концентрации политической власти, что, в свою очередь, порождало потребность в безостановочной экспансии. В создание этого мифа внес свой вклад и Макс Вебер. ясно показав, каким образом русская бюрократия превратилась во всемогущий аппарат государственной власти. Развивая эту идею, американские ученые, как, например, Ричард Пайпс, связали воедино патриархальный тип российского государства и внешнеполитические цели мирового господства [7].
Третий миф - о русском мессианизме - связывает византийское наследие цезарепапизма. то есть совмещения светской и церковной власти в руках царя, с идеей Третьего Рима и позднее с панславизмом. Впервые интерпретация Русской Православной церкви как цезарепа-пистской была предложена немецкими и английскими учеными в конце XIX века. Затем, перед первой мировой войной, чешский философ и государственный деятель Томаш Масарик в своей необыкновенно влиятельной работе объединил идею цезарепапизма с мифом о Третьем Риме. На той же закваске сформировалась и мысль Николая Бердяева, который поставил знак равенства между некоторыми аспектами русского религиозного сознания - идеей Третьего Рима - и Третьим Интернационалом [8].
Панславизм был другим пугалом, которое часто пускали в ход Маркс и Энгельс; благодаря их пламенным обличениям панславизма миф о стремлении России к мировому господству стал неотъемлемой частью сознания немецких социал-демократов. Эту идею подхватили и ученые-эмигранты, занимавшиеся изучением России, такие как Ганс Кон, который, подобно своему соотечественнику Масарику, противопоставлял «гуманистическое славянофильство» западных славян (чехов) всемирно-политическим целям русских панславистов. Арнольд Тойнби развивал тему связи между цезарепапизмом и тоталитаризмом после второй мировой войны, однако он старался не подчеркивать чрезмерно взаимосвязь тоталитаризма в Советской России с ее стремлением к мировому господству. Этот, более радикальный вывод, сделали в своих работах эмигранты из Центральной Европы -Карл Дж. Фридрих, Ханна Арендт, Збигнев Бжезинский, приравнивавшие тоталитарную власть Советского государства внутри страны к намерению распространить такую власть на весь остальной мир [9].
Одной из самых притягательных сторон всех трех теорий является то, что они пытаются предложить свои объяснения тому явлению, которого никто не смог бы отрицать: постоянству некоторых черт русской и советской истории. Как могли бы согласиться многие историки, наиболее значительными примерами такого исторического постоянства являются:
1. Продолжительный процесс колонизации и завоеваний, в результате которых территория маленького Московского княжества XV века расширилась до одной шестой части земной суши в XIX веке.
2. Удивительная жизнестойкость России как великой державы, просуществовавшей со времен Петра Великого до сегодняшнего дня в то время, как другие современные ей империи теряли свои владения и выбывали из рядов сильных мира сего.
3. Концентрация политической власти, а значит и инструмента ведения внешней политики, в руках небольшого числа людей, часто даже одного мужчины или одной женщины, будь то Петр, Екатерина или Иосиф Сталин, что закономерно ведет к выводу об отсутствии институтов, способных ограничить экспансию этой власти во внутриполитическом или в международном масштабе. Однако когда исторически конкретные мотивы правителей стали предметом скрупулезного изучения, не было найдено ни одного серьезного доказательства, говорящего об их стремлении к мировому господству.
Эти три теории мировой экспансии - односторонние, детерминистские, предельно упрощающие реальность - равно антиисторичны. Все они построены на том, что одно-единственное событие - монгольское Нашествие или принятие православно-византийской версии христианства, или даже само появление славян на великой Евразийской равнине - задавало определенный порядок вещей, на который не в силах было сколько-нибудь заметно повлиять ни одно из последующих событий. Однако ни одна из этих теорий не предложила удовлетворительного объяснения, почему именно эти судьбоносные события выделяются в ряду всех прочих как качественно особые, то есть необратимые и не подверженные воздействию времени на протяжении нескольких веков. Таким образом, поиск объяснения исторической преемственности в российской внешней политике по-прежнему остается открытым вопросом; и если мы отвергаем поиск изначальных географических, культурных или политических первопричин, то какое иное объяснение может быть предложено?