Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
к вопросу 5. Евгений Онегин. Лотман Ю.М..doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.04.2025
Размер:
353.28 Кб
Скачать

Как Child-Harold, угрюмый, томный, в гостиных появлялся он... (VI, 21).

В 1826 г. Ф. Булгарин, еще отражавший в этот период мнения кругов, близких к А. Бестужеву и К. Рылееву, писал: «Но как любопытство, вероятно, столько же мучит читателей как и нас самих; чтобы постигнуть, предузнать, что таков будет Онегин, то мы, теряясь в догадках и предположениях, невольно останови­лись мыслью на Чайльд Гарольде знаменитого Байрона.(...) Вот характер Чайльд Гарольда, также молодого повесы, который, наскучив развратом, удалился из отечества и странствует, нося с собою грусть, пресыщение и ненависть к людям. Не знаем, что будет с Онегиным; до сих пор главные черты характера те же»1. То, что характер Онегина «однороден с характером Чайльда Га­рольда», находил и И. Киреевский в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828).

Уже колебание между этими тремя взглядами на героя, в сое­динении с тем, что каждая из этих позиций выступает в освещении авторской иронии, создает ожидание чего-то более широкого, чем любое из данных объяснений.

В дальнейшем такой метод характеристики героя усложняется тем, что в текст вводятся носители книжного сознания и их точ­ка зрения на него. При этом любое осмысление через призму го­товых литературных представлений дезавуируется как ложное

Северная пчела.— 1826.— № 132.

87

или лишь частично истинное. Такое осмысление в гораздо большей мере характеризует носителя сознания, чем объект осмысления. Последний же может описываться именно через несовпадение с той характеристикой, которая ему дается, т. е. чисто негативно. Так, Татьяна, «воображаясь героиней своих возлюбленных творцов» (VI, 55), соответственно строила в своей душе и образ Онегина:

Любовник Юлии Вольмар,

Малек-Адель и де Линар,

И Вертер, мученик мятежный,

И бесподобный Грандисон...

(...) В одном Онегине слились (там же).

В этом случае книжное мышление героини оказывается на роли! «литературы», а текст пушкинского романа выполняет функцию | внелитер^турной «жизни». Распределив между собой и Онегиным роли из известных ей романов, Татьяна тем самым может с уверен­ностью, как ей кажется, предсказать будущий ход событий., Герой может быть лишь одним из двух — Ловласом или дисоном:

Кто ты, мой ангел ли хранитель,

Или коварный искуситель:

Мои сомненья разреши (VI, 67).

Но наш герой, кто б ни был он,

Уж верно был не Грандисон (VI, 55).

Однако он и не Ловлас: он не собирается ни «хранить», ни «гу­бить» героиню. Напротив того, он «очень мило поступил с пе­чальной Таней», явив при этом «души прямое благородство». Литературная норма поведения героя оказывается разоблачен­ной, а внелитературная — прозаические правила будничной по­рядочности, которые, с точки зрения условного кода «ангел хранитель — демон искуситель», просто не существуют,— оказы­вается релевантной и достойной быть возведенной в ранг текста. Так получается, что только то, что не является ни с какой ли­тературной позиции «текстом», достойно быть им.

Далее к Онегину примеряется еще целый ряд литературных масок. То он — добрый молодец-разбойник, а Татьяна — красная девица (в духе баллады-сказки «Жених»), то он сближается с Адольфом Констана. Если к этому прибавить мнение «людей благоразумных» в VIII строфе восьмой главы, то набор возмож­ных истолкований будет весьма широким. В отдельных случаях автор будет настолько далек от предлагаемых героиней объяс­нений, что центр их значения переместится на характеристику ее самой. В других автор окажется почти (или полностью) с ними единодушен (строфа XXII седьмой главы о «современном человеке»). В этих случаях существенные стороны характера героя отразятся в природе его литературного двойника. Но тем более явственной окажется при дальнейшем развитии действия неадекватность этих персонажей и Онегина.

Определяя сущность реализма, Г. А. Гуковский видел «основ­ной принцип реализма» в том, что он «индивидуальный характер признает производным от среды»1. «Если личность, характер формируются средой, то, значит, аналогичная среда должна формировать аналогичные личности; эти личности, индивидуаль­но отличающиеся друг от друга чертами общественно случайны­ми (физическая внешность, темперамент, гениальность или глу­пость и т, п.), совпадут друг с другом в чертах социально-исто­рических, закономерных. Именно эти общие черты и существенны для искусства реализма»2.

Положение это может быть принято лишь со значительной осто­рожностью и исключительно важными оговорками. Идея гос­подства среды над отдельной личностью была выдвинута просве­тительским сознанием XVIII в. Еще в 1760 г. Ф. В. Ушаков под влиянием Гельвеция писал: «Человек есть хамелеон, принимаю­щий на себя цвет предметов его окружающих.(...) Общежитие вселяет в нас ряд своих мыслей»3. Как основа художественной образности этот принцип реализовывался, например, в очерковой культуре «натуральной школы», но видеть в нем основу всего реалистического искусства XIX столетия крайне неосторожно. В «Евгении Онегине» законы поведения различных персо­нажей строятся совсем не одинаково. Чем ближе тот или иной персонаж к массовому фону романа, тем короче парадигма про­тивопоставлений, в которую он включен, и тем меньше возможных альтернатив поведения открывается перед ним. Такой герой ру­ководствуется каким-либо одним бытовым или низведенным в быт литературным образцом, т. е. социокультурным стереотипом. Поведение такого героя сразу и однозначно предсказуемо. На этих персонажей определение реализма, данное Г. А. Гуковским, полностью распространяется. С центральными героями романа дело обстоит гораздо сложнее. В каждый момент сюжетного развития перед ними открывается ряд альтернативных вариантов действия в рамках культурных возможностей их эпохи. Мощному нивелирующему воздействию среды может быть противопостав­лена столь же мощная сила духовного сопротивления личности, поскольку сама среда не только создает человека, но и активно создается им. Именно это борение и создает жизнь романного героя XIX в., начало чему положено «Евгением Онегиным». Ха­рактер героя реализуется не как автоматическое воздействие

1 Гуковский Г, А. Реализм Гоголя.— М.; Л., 1959.— С. 13. Исследова­ния Г. А. Гуковского в области творчества Пушкина и Гоголя и его формула реализма составили целый этап в изучении русской литературы. Работы эти сохраняют свою ценность по сей день. Нам приходится обращаться к ним в по­лемическом контексте именно потому, что они, бесспорно, относятся к наиболее ярким трудам предшествующего периода литературной науки.

2 Г у к о в с к и и Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля.— М.,

1957.— С. 334—335.

3 Публикация и перевод А. Н. Радищева. См.: Радищев А. Н. Поли.

собр. соч.—М.; Л., 1938,—Т. 1.—С. 200.

89

на него среды, а как борьба за деавтоматизацию поведения, за возможность выбора того или иного решения, без чего нет мораль­ной ответственности личности за свои поступки, как нет и самой личности. Не случайно на странице 301 своего исследования реализма Пушкина — книги, до сих пор остающейся одной из наиболее глубоких работ на эту тему,— Г. А. Гуковский говорит о моральной невменяемости Сальери, так как, по мнению уче­ного, подлинным убийцей является совсем не он, а «историческое бытие». Можно отдать должное смелости ученого, не побоявше­гося довести до конца свою мысль и тем обнажить ее очевид­ную ложность. Сальери у Пушкина — не марионетка в руках надличностных сил, а яркая личность, осуществляющая выбор своего пути и несущая за этот выбор моральную ответственность. Во-первых, социальная среда только в самых упрощенных со­циологических схемах выступает как нечто нерасчлененное, исключающее разнообразие граней и преломлений. Общество, построенное из таких социальных глыб, просто не могло бы су­ществовать, так как исключало бы всякое развитие. Во-вторых, для каждого человека социокультурная ситуация не только рас­крывает некоторое множество возможных путей, но и дает воз­можность разного отношения к этим путям, от полного приятия предложенной ему обществом игры до полного ее отрицания и попыток навязывания обществу некоторых новых, до него ни­кем не практиковавшихся типов поведения. Отстаивая для себя| более высокую степень свободы, человек, с одной стороны, при^ нимает и более высокую меру общественно-моральной ответст^ венности, а с другой — становится в более активную позицию* по отношению к окружающей его действительности. Говоря на i] языке современников Белинского, оставаясь объектом истории, J он одновременно делается и ее субъектом. В особенной мере ' это относится к литературным персонажам, которых автор мо­жет ставить в экспериментальные условия и экстремальные си- | туации, испытывая возможности, заложенные в человеке и ис- | тории.

Разнообразие характеристик, несведенность противоречивых оценок, даваемых основному герою на протяжении пушкинского романа в стихах, придают его поступкам высокую степень не­предсказуемости, а его характеру — динамичность сочетания различных возможностей. Герой колеблется от полного подчине­ния среде в лице Зарецкого и «общественного мнения» (что при­вело к дуэли и гибели Ленского) до полного себя им противо­поставления. Отсутствие однозначной логичности в образе Оне­гина придает ему ту жизненность, о которой писал позже Ап. Гри­горьев: «Не знаю, как вы, а я не люблю логической последова­тельности в художественном изображении, по той простой причине, что не вижу ее нигде в жизни»1.

Григорьев А. Литературная критика.— М., 1967.— С. 297.

90

Оборвав рассказ о своем герое задолго до того, как он ис­черпал возможности дальнейшего сюжетного движения, Пушкин превратил его в ту художественную загадку, над решением ко­торой бился весь русский роман XIX — начала XX в. Все версии «онегинского типа» от Рудина и Обломова до героя «Возмездия» Блока, от Чичикова (ср. глубокое замечание Ап. Григорьева: «Дело объезжать Россию и сталкиваться с различными слоями ее жизни Пушкин поручил потом не Онегину, а известному «плу­товатому человеку Павлу Ивановичу Чичикову» ') до Раскольни-кова и Ставрогина — это попытки разрешить «загадку Онегина» и исчерпать заложенные в этом образе художественно-истори­ческие возможности.

Но если Онегин создан как герой, всегда стоящий на распутье, то путь Татьяны может показаться завершенным, а образ — однозначно исчерпанным. Это не так. Во-первых, то, что Татьяна отсекла от себя возможность романных «поступков», лишь пе­ренесло динамическую противоречивость ее характера в сферу внутренней жизни, превратив ее образ в глубоко трагический. Во-вторых, добровольный, сознательно принятый, а не продикто­ванный автоматизмом внешнего давления, отказ от совершения поступка сам есть поступок наивысшей ценности. Он означает не потерю личной свободы, а высшее ее проявление — осозна­ние связи свободы и ответственности. В этом отношении ошибоч­ным представляется часто встречающее противопоставление якобы суетной сложности характера Онегина мудрой простоте Татьяны (простота и цельность здесь получают оттенок «при-родности» и незатронутости культурой). Образ Татьяны в такой трактовке теряет внутренний трагизм. Жизнь Татьяны — не растворение в автоматизме ритуализованной череды дней, не потеря личности, запретившей себе свободу выбора, а доброволь­но принятый подвиг. Психологическая близость к народу так же не дана ей извне, как нечто поглощающее ее личность, а есть именно результат развития личности, ее постоянных усилий по выбору нравственно наиболее трудного пути.

Подвиг Верности, который добровольно принимает на себя героиня Пушкина, конечно, шире проблемы верности семье. Пос­леднее становится знаком самого понятия верности. Это позво­лило чуткому Кюхельбекеру парадоксально приравнять Татьяну 8-й главы к Пушкину: «Поэт в своей 8 главе похож на Татьяну сам: для лицейского его товарища, для человека, который с ним вырос и его знает наизусть, как я, везде заметно чувство, коим Пушкин переполнен»2. Проходящее от романов Тургенева и «Ан­ны Карениной» до «Поэмы без героя» Анны Ахматовой расши­рение темы верности (и неверности) до самых общих истори-

' Григорьев А. Литературная критика.— М., 1967.— С. 178.

2 Кюхельбекер В. К. Путешествие, дневник, статьи.— Л., 1979.—

С. 99—100.

91

ческих ее истолкований продолжает жизнь пушкинской героин; в многократных интерпретациях и преломлениях.

Пушкин в «Евгении Онегине» задал отношение этих хараст ров и создал их принципиально открытыми. Не искусственное при* думывание «конца» пушкинского романа, а прослеживание его су, деб в русской культуре раскрывает нам смысл «Евгения Онегина»; В многочисленных русских романах XIX в. просматриваете: в различных трансформациях онегинская структура, которуи можно было бы определить как пересечение смыслового «пол?< Онегина» и «поля Татьяны». В «поле Онегина» оказываются персонажи, интеллектуально возвышающиеся над другими, с до­минирующими требованиями счастья, свободы, трактуемой как «свобода для себя». Конфликт этих героев с окружающей деист-; вительностью основан на том, что эта действительность причиняет^ им лично страдания и препятствует их личному счастью. В «поле Татьяны» господствует поэзия Верности и Долга, свобода пони­мается как сознательная жертва собой для счастья других, а конфликт с окружающим миром вызван зрелищем чужих страданий и желанием послужить страдающим.

Различные интерпретации онегинского начала образуют харак­терологическую парадигму, в которую входят Печорин, Бельтов, Рудин, Обломов, Андрей Болконский, Ставрогин, Иван Карама­зов. Однако этот же онегинский импульс включается и в другую парадигму: Германн, Чичиков, Раскольников, «подросток» и все трансформации «наполеоновского» архитипа.

Трансформации «поля Татьяны» определяют не только героинь романов Тургенева и Гончарова, но и пару: Сонечка Мармеладо-ва — Анна Каренина. Характерно, что и в «Нови», и в стихотво­рении в прозе «Порог», и в очерке Г. Успенского «Выпрямила» народническое и народовольческое начало воплощается именно как женское. С этим же связано, видимо, неожиданное подчер­кивание женственности в образах Нежданова в «Нови», князя Мышкина в «Идиоте» и Алеши Карамазова, завершающееся тем, что Александр Блок назовет в дневнике 1918 г. Христа, идущего впереди красногвардейцев его «Двенадцати», «женстенным при­зраком»1.

Отношение этих смысловых полей и их взаимное напряжение определило не только пути русского романа XIX в., но и нрав­ственную атмосферу, формировавшую русскую интеллигенцию этого столетия.