
Следствие и «суд» над декабристам
Сразу же после восстания на Сенатской площади, в ночь на 15 декабря в Петербурга начались аресты. Декабристов возили на допрос непосредственно к самому Николаю I в Зимний дворец, из которого, по меткому выражению декабриста Захара Чернышева, в эти дни «устроили съезжую». Николай сам выступал в роли следователя и допрашивал арестованных (в комнатах Эрмитажа). После допросов «государственных преступников» отсылали в Петропавловскую крепость, в большинстве случаев с личными записочками царя, где указывалось, в каких условиях должен содержаться данный арестант. Декабрист Якушкин был, например, прислан со следующей царской запиской: «Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа; поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея».
Пестель сначала отвечал на все вопросы полным отрицанием: «Не принадлежа к здесь упоминаемому обществу и ничего не знав о его существовании, тем еще менее могу сказать, к чему стремится истинная его цель и какие предполагало оно меры к достижению опой»,— отвечал он, например, на вопрос о цели тайного общества 1). Позже, многими выданный, он был вынужден давать подробные ответы.
«Я никем не был принят в число членов тайного общества, но сам присоединился к оному,—гордо отвечает следователям декабрист Лунин.- Открыть имена их [членов] почитаю противным моей совести, ибо должен бы был обнаружить Братьев и друзей».
Царские власти были заинтересованы в широком оповещении дворянского общества о якобы «глубоком раскаянии» заключенных, признающих-де ошибочность выступления и восхваляющих милосердие царской власти. Для этой цели широко распространялся через полицию и губернскую администрацию один документ, представлявший собой объединение трех писем — предсмертного письма Рылеева к жене, письма декабриста Оболенского к отцу и покаянного письма Якубовича, также к своему отцу. Все три письма распространялись правительством официальным путем: об этом ярко свидетельствует особое «дело» канцелярии петербургского гражданского губернатора, в котором эти покаянные письма аккуратно подшиты к официальным сообщениям о следствии и суде, выдержкам из сенатских ведомостей.
Во время следствия очень быстро — при первых же допросах - прозвучало имя А. С. Пушкина. Открылось, какое огромное значение имели для декабристов его стихи. Немало вольнодумных стихов — Рылеева, Языкова и других известных и безвестных поэтов.
Во время следствия царь отдал приказ, который никогда не забудет история русской литературы: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи». Приказ был выполнен, стихи были сожжены; среди них, вероятно, было много произведений, так и оставшихся нам не известными, немало и пушкинских стихов. Случайно уцелела запись лишь одного пушкинского стихотворения «Кинжал». Его записал на память по требованию следствия декабрист Громнитский. Бестужев-Рюмин, показал он, «в разговорах своих выхвалял сочинения Александра Пушкина и прочитал наизусть одно... не менее вольнодумное. Вот оно...» Далее следовал записанный наизусть текст пушкинского «Кинжала».
«В теперешних обстоятельствах нет никакой возможности ничего сделать в твою пользу,— писал Жуковский поэту, томившемуся в ссылке в Михайловском.— Ты ни в чем не замешан, это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством».
Пятеро декабристов были поставлены «вне разрядов» и приговорены к четвертованию. Но Николай заменил четвертование повешением.
В ночь на 13 июля на кронверке Петропавловской крепости при свете костров устроили виселицу и рано утром вывели заключенных декабристов из крепости для совершения казни. На груди у приговоренных к повешению висели доски с надписью: «Цареубийца». Руки и ноги были у них закованы в тяжелые кандалы. Пестель был так изнурен, что не мог переступить высокого порога калитки, — стража вынуждена была приподнять его и перенести через порог.
Всех других заключенных декабристов вывели во двор крепости и разместили в два каре: в одно — принадлежавших к гвардейским полкам, в другое — прочих. Все приговоры сопровождались разжалованием, лишением чинов и дворянства: над осужденными ломали шпаги, срывали с них эполеты и мундиры и бросали в огонь пылающих костров.
Моряков-декабристов отвезли в Кронштадт и в то утро исполнили над ними приговор разжалования на флагманском корабле адмирала Кроуна. Мундиры и эполеты были с них сорваны и брошены в воду.
К числу казненных надо прибавить насмерть запоротых солдат-декабристов, иные из которых были прогнаны сквозь строй 12 раз, т. е. получили 12 тысяч шпицрутенов. Часть солдат-декабристов была прогнана сквозь строй меньшее количество раз, менее активные были лишены знаков отличия и сосланы на Кавказ; туда же был отправлен и весь штрафной Черниговский полк. Существовало мнение, что на каторгу в Сибирь солдаты — участники восстания не ссылались, но не так давно в сибирских архивах были отысканы документы, показывающие, что некоторые солдаты были сосланы в Сибирь, причем начальство принимало все меры, чтобы они не столкнулись там с сосланными декабристами.
Отправка в Сибирь началась в июле 1826 г.; «преступники» препровождались туда большей частью в повозках, скованными, в сопровождении фельдъегерей. Каторжные работы отбывались сначала главным образом в Нерчинских рудниках.
В 1856 г., после смерти Николая I, в связи с коронацией нового императора Александра II был издан манифест об амнистии декабристов и разрешении им возвратиться из Сибири. В живых декабристов оставалось только человек сорок — около ста человек уже погибли на каторге и в ссылке.
Возвратившись после амнистии в европейскую Россию, некоторые декабристы (например, Оболенский) приняли участие в крестьянской реформе 1861 г., оказавшись на стороне либерального помещичьего лагеря.
==================================================================================================================
Гершензон
Грибоедовская Москва
Известно, что Грибоедов, создавая свою комедию, сознательно исходил от наблюдений над конкретной действительностью. Это удостоверяется не только свидетельством ближайших к нему людей, но и его собственным признанием — его известным письмом к П. А. Катенину, где он категорически подтверждает условную (художественную) портретность действующих лиц своей комедии. К тому же выводу необходимо приводит изучение самой комедии. Так, только на основании внутреннего ее анализа Гончаров признал, что в ней «в группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний дух, исторический момент и нравы... И общее, и детали — все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы».
Бытовой художественный образ, каковы персонажи «Горе от ума», никогда не бывает ни точной копией действительности, ни чистым вымыслом: он всегда — субъективная переработка конкретных наблюдений, накопленных художником, самобытное создание, для которого сырой материал почерпнут из действительности.
====================================================
Как известно, «портретность» персонажей «Горя от ума» не подлежит сомнению; но она весьма условна. Глубоко верны слова А. Н. Веселовского: «...невозможно упускать из виду, что копировка шла не далее первоначального контура, общего облика, оживить который и сделать цельным, своеобразным типом, вполне отвечающим замыслу автора, было неотъемлемым делом его таланта». В известном смысле «Горе от ума» — эпизод из жизни самого Грибоедова, и сам автор — прототип Чацкого. Таков был несомненно и сознательный замысел Грибоедова. Чацкий взят в той самой позиции, в какой дважды был сам Грибоедов,— вернувшимся в Москву после долгого отсутствия. Выдуманная Грибоедовым любовь Чацкого к Софье (потому что в его собственной жизни, как говорят биографы, такого факта не было) служит для обострения этой позиции: она делает московские впечатления Чацкого более яркими и болезненными, его ответы на них — более страстными; это — целесообразное усиление автобиографического элемента. Особенно любопытны в этом отношении обмолвки комедии, еще более приближающие Чацкого к Грибоедову. Чацкий имеет какое-то странное отношение к литературе: он, как сам Грибоедов,— «пишет, переводит».
Чацкого сближает с его творцом тождество их настроения и их взглядов.
Но Чацкий вовсе не автопортрет Грибоедова, художественный облик первого не совпадает с личностью второго; и таковы, конечно, все действующие лица комедии: каждое создано из черт, наблюденных поэтом в действительности, может быть, даже из черт, подмеченных им преимущественно у одного определенного лица, но каждое именно не списано, а создано по таинственным законам художественного творчества. Эту элементарную истину надо иметь в виду всюду, где заходит речь о конкретном материале, из которого художник созидал свои образы.
=======================================================
Еще в конце Екатерининского времени впервые появляется пред нами Марья Ивановна Римская-Корсакова. Она действительно жила, ее дом в Москве поныне цел. Этот дом — Строгановское училище, как раз против Страстного монастыря; его просторный вестибюль с широкой лестницей вверх часто воспроизводят на сцене в последнем явлении «Горе от ума» .
Вяземский писал о ней: «Мария Ивановна Римская-Корсакова должна иметь почетное место в преданиях хлебосольной и гостеприимной Москвы. Она жила, что называется, открытым домом, давала часто обеды, вечера, балы, маскарады, разные увеселения, зимою санные катанья за городом, импровизированные завтраки... Красавицы-дочери были душою и прелестью этих собраний. Сама Мария Ивановна была тип московской барыни в хорошем и лучшем значении этого слова».
Вяземский, Грибоедов и Пушкин знали ее уже в ее поздние годы. Вяземский только от стариков слышал о том, как мастерски Марья Ивановна в молодости исполняла роль фонвизинской Еремеевны где-то на домашней сцене. Но князь Иван Михайлович Долгоруков, самый благодушный из русских поэтов и самый романтический из русских губернаторов, был вхож в ее дом еще при Павле. Он в молодости страстно любил «театральную забаву», а у Марьи Ивановны часто устраивались домашние спектакли, и вообще в ее доме было весело; Долгоруков до старости с умилением вспоминал ту зиму — уже в начале царствования Александра — когда он чаще всего выступал в спектаклях Марьи Ивановны, и те «веселости», которыми он наслаждался в ее приятном доме, ибо — «что более заслуживает места в воспоминаниях наших, как те часы, в которые мы предавались невинным забавам и одушевлялись одной чистой веселостью?».
Балы и вечера у Марьи Ивановны были в числе самых веселых. Современник сообщает, что к ней можно было приезжать поздно, уже с другого бала, потому что у нее танцевали до рассвета; и нравились ее вечера еще щедростью освещения, тогда как в других домах с одного конца залы до другого нельзя было различить лица. В эти зимы впервые явилась в Москве мазурка с пристукиваньем шпорами, где кавалер становился на колени, обводил вокруг себя даму и целовал ее руку; танцевали экосез-кадриль, вальс и другие танцы, и бал оканчивался á la grécque * со множеством фигур, выдумываемых первою парою, и, наконец, беготней попарно по всем комнатам, даже в девичью и спальни.
У Марьи Ивановны в это время были налицо все ее дети — трое сыновей и пять дочерей. Все они родились между 1784 и 1806 гг. Старший сын, Павел, служил еще с 1803 года в кавалергардах; средний, Григорий, вступил в службу также еще до войны, в лейб-гвардии Московский полк; наконец, младший, 18-летний Сергей, в эти самые дни, в июле, записался в московское ополчение. При Марье Ивановне оставались теперь только дочери: старшая. Варвара, в это время уже вдова после флигель-адъютанта А. А. Ржевского, павшего при Фридланде, и три девушки — Наталья 20 лет, и младшие — Екатерина и Александра; пятая дочь, по старшинству вторая после Варвары, по имени Софья, была с 1804 года замужем за московским полицмейстером А. А. Волковым и жила своим домом. Был еще жив и муж Марьи Ивановны — Александр Яковлевич Римский-Корсаков, по-видимому, уже очень пожилой, служивший когда-то, в семидесятых годах XVIII века, в конной гвардии, пожалованный Екатериною II в камергеры, а теперь почти безвыездно живший в деревне. Он был, говорят, очень богат, в молодости красавец, но не очень умен; во всяком случае, домом и детьми твердо правила одна Марья Ивановна.
Марья Ивановна часто ездит в гости на вечер, или со всею семьею, или одна, оставив дочерей дома или у Сони. В гостях играют в карты, и Марье Ивановне случается выиграть в один вечер 50 руб. Поехала с кн. Софьей к Маргарите Александровне Волковой, матери той Маргариты Аполлоновны Волковой, которую мы теперь знаем по ее письмам к Ланской. Дочери Марья Ивановна недолюбливает, считает ее, кажется, гордячкой и называет в письмах неизменно Панталоновной. Народу не много было, играли в лотерею, Миша Голицын выиграл платье перкалевое шитое и, «comme de raison *», подарил Марье Ивановне; он приехал к Волковой прямо от Трубецкого с завтрака и не мог досидеть вечер, поехал домой спать,— устал плясавши. А зимою, разумеется, балы, на которые Марья Ивановна ездит «со всей прелестью», т. е. со всеми тремя дочерьми (или, может быть, только с двумя старшими); бал у Ростопчиной, бал у Бартеневой, до 150 человек народу, бал у Кологривовой, человек 300, светло и прекрасный бал; вернулись домой в час, а Сережа в 6 ч. утра, пропасть новых лиц; отличался особенно полковник Дурасов; пляшет мазурку французскую до поту лица,— «большой охотник; я прорекаю ему, что он отсюда без жены не уедет, какую-нибудь, хоть дуру, но богатую подхватит»; «только умора, Гриша, как здесь офицеры себя наряжают; есть здесь Зыбин,— на нем панталоны завязаны внизу прегустыми бантами, башмаки тоже». Марья Ивановна не охотница до балов,— спина заболит, сидя на одном месте, и ужинать под ночь подают,— но не ездить нельзя, да и Наташу вывозить надо. Разумеется, и сама Марья Ивановна дает балы. Зато, как кончится сезон, она вздыхает с облегчением: слава Богу, дожили до чистого понедельника; так уж балы надоели, что мочи нет.
А кроме балов, сколько других обязанностей! Жара такая, что двигаться трудно, а надо ехать обедать к тетке Олсуфьевой, на крестины; обед будет плохой, да это не худо,— в жаре не надо много есть,— легче дышать. Или надо на свадьбу к Николаю Николаевичу Наумову,— женится на Булыгиной, сестре Ивана Дмитриевича Нарышкина; пир кончился только в 11 час. вечера: «если бы ты меня видел, как я была важна в диамантах, в перьях». Умер Офросимов — надо на похороны, умер Голицын А. Н.— тоже,— и как это грустно! «Жизнь наша в руках Всевышнего, и для того-то не должно мерзостей никаких делать, чтобы быть готовым предстать перед Ним; без покаяния умрешь, как скот какой». Словом, точь-в-точь как Фамусов в сцене с Петрушкой:
Постой же. На листе черкни на записном
Противу будущей недели:
К Прасковье Федоровне в дом
Во вторник зван я на форели.
Куда как чуден создан свет!
Пофилософствуй — ум вскружится!
То бережешься, то обед;
Ешь три часа, а в три дни не сварится!
Отметь-ка: в тот же день... Нет, нет...
В четверг я зван на погребенье.
Ох, род людской! пришло в забвенье,
Что всякий сам туда же должен лезть,
В тот ларчик, где ни стать, ни сесть.
Лето Марья Ивановна с дочерьми проводит или в своей рязанской деревне, или в разъездах по подмосковным своих родных и друзей. Погостит у дочери Софьи (Волковой), оттуда, передохнув день в Москве, перекочует к племяннице, Марье Дмитриевне Ралль, оставит здесь дочерей и одна едет по близости к своей приятельнице Марье Ивановне Постниковой или к Ивану Николаевичу Римскому-Корсакову. Из этих поездок она привозит домой выкройки, рецепты кушаний и варений и, верно, потом, сидя утром за кофеем у Анисьи, делится с нею своим новым знанием. Один такой рецепт сохранился между ее письмами. На полулисте серой бумаги старательно нацарапано, должно быть — рукою крепостного повара, нижеследующее наставление:
КОРМИТЬ КУР.
Сделать садок на каждую курицу, местечко, чтоб могла только курица повернуться. На 13-ть кур.
Муки гречневой 21/2 фунта в сутки, масла коровьего 1 фу. на три дня, молока 5 фу. в сутки. Муку и масло замесить вместе с водою в крутое тесто и разделить на три части, и все оные три части разделить каждую на 13-ть брусочков и с каждого брусочка делать по 8-ми шариков и давать в сутки три раза каждой курице по 8-ми шариков, поутру в 7-м часов. пополудни в 12-ть часов и ввечеру в 7-мь часов, обмакивать в молоко и пропущать в горло,— и когда, накормя оных кур, закрыть в избе окны, чтобы не было свету, и каждая курица получит в сутки 24 шарика, и в 16-ть дней куры должны быть сыты. Молоко для пойла 5 фу. разделить на 3 раза, для пойла же должны быть корытцы или черепчики, и когда давать пить молоко — черепушки чтоб были чисты и сухи. Приготовлять тесто с вечера на целые сутки.
На 9-ть индеек такая же пропорция на 24 дня.
Этот куриный рецепт — тоже зеркало времени.
Марья Ивановна, разумеется, богомольна. Каждое воскресенье, а часто и в среду, она отправляется к обедне — либо в чью-нибудь домовую церковь: к Вяземской, к Волконской,— либо с Дуняшкой в Страстной монастырь; «когда возвратится с бала, не снимая платья, отправится в церковь вся разряженная; в перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать»1 .
У Марьи Ивановны твердые принципы, но они не сложны и еще того менее глубоки. Она многократно внушает сыну, что надо честно служить, но это на ее языке значит — аккуратностью в службе и послушанием начальству делать карьеру: «надо к службе рвение, если и не в душе его иметь, но показывать; дойдет до ушей всевышнего (т. е. государя) — вот и довольно, на голове понесут». Она, как Фамусов, знает, что «у кого дядюшки есть, тем лучше на свете жить: из мерзости вытащат и помогут», и как Молчалин,— что «надо всякого роду людей в сей жизни, не должно никем пренебрегать; лучше доброе слово не в счет, нежели скажут: гордец. Приласкать человека не много стоит». Она стоит также за нравственность, за «честные правила»: «кто их имеет; тот и счастлив, а все побочные неприятности в сей жизни, не надо так сокрушаться, сносить с терпением, и все будет хорошо». Она твердо знает, что дочерям надо выйти замуж,— и она выдаст их; она твердо знает, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине,— «конченая»; знает она, что крепостной есть крепостной, но знает также, что мужиков продавать без земли — «смертельный грех». Когда у Гриши в Петербурге умер кучер,— она недоумевает: «Странно мне, как же. Петрушка — и умер! Верно, объелся»; но Дуняша в свои именины утром от себя угощает Марью Ивановну и барышень кофеем, и летом, приезжая в свою деревню, Марья Ивановна задает пир крестьянам: 20 ведер сивухи, два быка, десятка два баранов, горы пирогов, и до 6 часов вечера нарядная, подвыпившая толпа гуляет и пляшет перед домом и песни поет; качели нарочно поставили.
Она охотно уезжает из Москвы — в деревню, за границу, на Кавказ, да она и просто любит ездить, хотя это ей и не по летам. По годам, пишет она, «мне бы надо в моей гостиной уголок, красного дерева навощенный столик, чтоб ящичек выдвигался, в котором должны лежать мятные лепешечки, скляночка со спиртом, чулок, очки, хотя еще в них не гляжу, et des lettres d'affection *, на столике колокольчик, с поддонышком не стакан, а кружка с водой, две игры карт делать patience **, изредка позвонить — «Ванюшка, сходи к такой-то, приказала Марья Ивановна кланяться, спросить о здоровье, когда, дескать, матушка, я вас увижу?» — целый день сидеть в вольтеровских креслах, и только подниматься с них за необходимыми нуждами — пообедать, к Софье Петровне и Якову Андреевичу».— Поэт Марья Ивановна! чем не художественная картина?
Ей ничего не стоит, имея одну темно-серую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь,— но он, взглянув на ее карету, в которой запряжена та лошадь, не будь дурак, потребовал за свою 2500 р.— догадался, что ей нужно для пары. Собралась Марья Ивановна в театр и радуется, что удалось добыть ложу,— пьеса, говорят, очень хороша; уже велела закладывать, вдруг говорят ей, что спектакль отменен, и по какой причине! — директор театров (Кокошкин) зван куда-то за город со своей актрисой Синецкой. «Нужды нет, давайте все-таки карету!» — и, наперекор всем увещаниям, едет в театр; приезжает, никого нет,— спектакль действительно отменен.
«Человек, позови кого-нибудь из конторы». Является какая-то фигура: «Что вам угодно, сударыня? Театра не будет; Ф. Ф. Кокошкин приказал отказать».— «А я прошу вас сказать Ф. Ф. Кокошкину, что он дурак. Пошел домой»,— и, отъезжая, величественно пояснила: «Я — Марья Ивановна Римская-Корсакова» 1.
А как она бойка на язык! Ее письма так и пестрят меткими словами и сочными характеристиками. Свой день рождения она называет — «день, что я прибыла на здешний суетный свет и вас за собой в него притащила»; сыновьям она пишет: люблю вас, дескать, равно,— «вы все из одного гнезда выползли, одна была квартира». Узнав, что жених, на которого она имела виды для Наташи, готов посвататься к другой, она пишет с досадою: «Свертели малому голову. Он, видно, крепок только усами — отпустил, как кот заморский». Или вот, например, о кучерах: «Ванюшка хорош на дрожках,— рожа и фигура хороши, и как он на козлах, он думает об себе, что он первый в мире, как думал Наполеон; а смотреть, кормить лошадей, это не его дело, всех испортит лошадей».
Царская семья знает Марью Ивановну, и не только как тещу московского коменданта: несколько лет назад она была с Наташей в Петербурге, гостила у тетки, княгини Голицыной, и там Наташа опасно заболела; царь, узнав об этом, прислал к ней своего лейб-медика. Когда осенью 1817 года царь с семьею посетил Москву, Марья Ивановна, как дама одного из первых 4 классов и как одна из директрис Благородного Собрания, уже ex officio * должна была участвовать в торжествах. Она с Наташей, в числе других дам московского дворянства, представилась государю и обеим государыням, причем государь напомнил ей свое петербургское обещание приехать в Москву, которое он теперь сдержал, а про Наташу спросил, та ли это ее дочь, которая была больна в Петербурге. На следующий день они были на балу во дворце, Наташа с ген.-ад. кн. Трубецким открывала бал — была больше мертвая, чем живая, потом шла с государем польский, и государь очень восхищался ее красотой, а с Марьей Ивановной говорили обе императрицы, и у Елизаветы Алексеевны были слезы на глазах, когда Марья Ивановна рассказывала ей о своих потерях 12-го года. Потом Марья Ивановна, вместе с остальными тремя директрисами, принимала царскую фамилию на балу в Собрании. Вдовствующая императрица спросила ее: «Где ваша дочь? Я так много слышала о ней хорошего, позовите ее сюда, я ее хочу видеть поближе». Марья Ивановна отыскала Наташу среди танцующих и привела; императрица встала с места, подошла к ним и приветствовала Наташу: «О лице вашем нечего говорить, это видно, но я слышала о ваших достоинствах; вам делает честь, а вам, как матери, должно быть приятно, что вы так успели в воспитании вашей дочери». Одним словом, так была милостива, что передать нельзя; «в польском идет — или что-нибудь скажет, или такое умильное лицо мне сделает, что мне самой смешно. Царь всегда особый поклон моему месту». Красота Наташи делала фурор; царь несколько раз говорил о ней Волкову. Вместе с царской семьей был здесь и прусский король, Фридрих Вильгельм III; несколько лет спустя Фамусов скажет:
А дочек кто видал, всяк голову повесь! Его величество король был прусский здесь: Дивился не путем московским он девицам — Их благонравыо, а не лицам.
Но Наташа Корсакова взяла и тем, и другим.
Однако блеск двора мало ослепляет Марью Ивановну; у нее свои виды. После первого же представления царской семье она пишет сыну: «Теперь, слава Богу, мы с царями знакомы. Со всеми с нами они переговорили, но что от этого будет? Кажется, нас не прибудет ни на волос, и признаюсь тебе, что ничего не хочу и не желаю, однако ж, кроме одного, чтобы Гриша мой был флигель-адъютантом. Вот от этого не прочь».
Главная ее забота в эти годы — выдать замуж Наташу. Девушка засиделась, даром что красавица. У нее — не материнский темперамент: она вялая, любит сидеть дома, отчего мать и зовет ее Пенелопой; рада-радехонька, когда зуб разболится или сделается флюс, чтобы не ехать на бал. У нее, по словам матери, удивительное счастье на таких женихов, которые нимало не похожи на порядочных людей. Вот в нее одновременно влюблены трое. Первый — какой-то купчик, Барышников; от его имени приезжал к Соне Яковлев просит «последнюю резолюцию»,— «что молодой человек так жалок, болен от любви, и теперь нервическая горячка». Другой влюбленный — «дурак Волконский, отец этого, к которому ты езжал, что жена в салопе, варшавский, ездит к Вяземской и просит ее, чтобы она сватала. Ну, с ума сошел старый дурак. Вяземской очень хорошо, он ее всем кормит — огурцами свежими, фруктами, цветов присылает». Наконец Талызин, бывши здесь, непременно требовал от Вяземской, чтобы она спросила решительный ответ у Наташи. «Вот трое почти вдруг, один одного хуже».
Ради дочерей и ради престижа Марья Ивановна раза два в сезон дает балы, не считая тех вечеров, когда «съезжаются домашние друзья потанцевать под фортепьяно». Она старалась выделить свои балы из ряда обычных какими-нибудь эксцентричными выдумками. 14 января 1820 г. состоялся у нее маскарад; «гвоздем» вечера была собачья комедия, в которой принимали участие не только мужчины, но и дамы; «Башилов, как собачка, прыгал через обруч, и чуть не так, то А. М. Пушкин ну его бичом, а он ну лаять».
А танцы в этот вечер сопровождались пением куплетов, специально ad hoc (специальный, устроенный для данной цели, для данного случая ) сочиненных кем-то из друзей дома,— куплетов в честь четырех сестер-красавиц — Сони Волковой, Наташи, Саши и Кати. Эти куплеты были заранее отпечатаны в типографии Селивановского 2 тетрадкою в 4 страницы в 16-ю долю на плотной зеленоватой бумаге, и в таком виде, вероятно, раздавались гостям на маскараде.