- •Мировая художественная культура в памятниках
- •Предисловие
- •Осирис и исида (Культурологический анализ мифа)
- •Образ мироздания: храм средневековой руси
- •Конь-огонь и конек на крыше: резные мифологемы русской избы
- •Замок в системе средневековой культуры европы
- •Воинский дух и сила рода в каменной архитектуре средневекового кавказа
- •Памятники художественной культуры нового времени
- •"Юдифь" джорджоне
- •"Сикстинская мадонна": взгляд из россии
- •Комедия марина држича как памятник далматинского возрождения
- •Феномен голландской живописи XVII столетия
- •Фелица: жизнь образа в культуре
- •Стены «текущи млеком и медом»: янтарный кабинет екатерининского дворца в царском селе
- •Опыт культурологического анализа "маленьких трагедий" а.С.Пушкина
- •"Фантастическая симфония" гектора берлиоза и романтическая революция в музыке
- •"Госпожа бовари" флобера (Опыт культурологического комментирования текста)
- •"Футлярный мир" и царство смысла (рассказ а.Чехова "Человек в футляре")
- •Памятники художественной культуры современной эпохи
- •Анри матисс: диалог с двадцатым веком
- •Перед "зеркалом" марка шагала
- •Марсель дюшан «фонтан». Случай ричарда мата. Выбрать
- •Назвать
- •Показать
- •Обсудить
- •Сохранять постоянство
- •Быть разным
"Сикстинская мадонна": взгляд из россии
Пожалуй, нет ни одного живописного произведения, которое было бы окружено таким пиететом и породило бы столько легенд, как "Мадонна" Рафаэля. Ее стремились увидеть все русские путешественники, посещавшие Дрезденскую галерею. Ей посвящено множество текстов — восторженных или сдержанных, пространных или кратких, но никогда — равнодушных. Все вместе они образуют разворачивающуюся во времени полифонию теоретических и критических суждений, в которой звучат голоса классицистов, романтиков, реалистов. В восприятии русских писателей, художников, поэтов "Мадонна" обрела удивительное качество — стала своеобразным камертоном, по которому выверяли свои позиции представители разных художественных направлений и эстетических систем.
Своеобразной прелюдией, "вхождением" Сикстинской Мадонны в русскую культуру, являются первые описания сокровищ Дрезденской галереи Н. Карамзина и П. Чекалевского. Карамзин в "Письмах русского путешественника" воздает должное Рафаэлю, увидев в образе Марии красоту, невинность и святость,177 но сердцу будущего автора "Бедной Лизы" оказался милее Корреджо с его "живостью", "нежностью" и "приятностью". Более основательно суждение П. Чекалевского, который в "Рассуждениях о свободных художествах" характеризует Рафаэля как одаренного "возвышенным и пылким разумом, рождавшим в нем великие мысли".178 Но следуя канонам классицистической эстетики с ее тенденцией рассматривать "изящные художества" как одно "из главнейших орудий к благополучию человека",179 Чекалевский предупреждал своих академических питомцев, что Рафаэлево стремление "выразить душевные страсти" не могло служить образцом для подражания; его симпатии также отданы Корреджо, у которого "более находится приятного, чем у всех других мастеров".180
Почти в это же время, в 1797 г., в Берлине вышла книга "Сердечные излияния монаха — любителя искусств"; за безымянным монахом скрывался юный Вильгельм Генрих Вакенродер, с чьим именем связывают начало немецкого романтизма. Программная статья сборника — "Видение Рафаэля" на долгие годы захватила воображение романтиков, не только немецких, но и русских.
Вакенродер создает легенду о том, как мечтал художник написать Богоматерь в ее "подлинно небесном совершенстве" и как однажды явился Рафаэлю в вещем сне божественный образ вечной и чистой красоты, "видение навеки четко запечатлелось в его душе, и теперь ему удавалось изображать матерь божию такой, какой она виделась его внутреннему взору".181
В 1824 г. В.А.Жуковский опубликовал очерк "Рафаэлева Мадонна". В картине Рафаэля Жуковский увидел "изображение неизобразимого": "Не понимаю, как могла ограниченная живопись произвести необъятное: перед глазами полотно, на нем лицо, обведенное чертами, и все стеснено в малом пространстве, и не смотря на то, все необъятно, все неограниченно! И точно приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес раздернулся и тайна неба открылась глазам человека".182
Описание "Мадонны" подало Жуковскому повод изложить свою концепцию акта творчества как "откровения", когда поэту в "темной области земной" неожиданно является "гений чистой красоты" и, прозревая, он познает "небесное начало".183
Сказанное Вакенродером (легенда была опубликована на русском языке в 1826 г. в переводе С. Шевырева) и Жуковским о "видении" и "чуде" попало на благодатную почву. Русские романтики к этому времени уже познакомились с учением немецкого философа Шеллинга о "вечных понятиях", о художнике, который воплощает "идеи нечувственной красоты" в "живой характерности", уподобляясь творческому духу природы.184 Убежденный шеллингианец И.Я. Кронеберг писал, что "творения природы ни одной идеи совершенно не отражают".185 Только особый дар художника, по мысли П. Новикова, способен возвысить предмет, находимый в "обыкновенной природе" до "совершенства природы невидимой".186
Письмо Жуковского было воспринято как "лучшая лекция практической эстетики" и авторитетное свидетельство всеми признанного поэта, что в великом творении Рафаэля "нет ничего земного".187
Этой точке зрения противостояло иное концептуальное истолкование великого памятника итальянского Возрождения. "Мы должны брать те средства... которыми достигал своего бессмертия Рафаэль, — писал предтеча реалистической школы русской живописи А.Г. Венецианов, — мы в его произведениях видим то, что нам ежедневно являет натура, к творениям благоговеем потому, что они дышат изящной природой...".188 "Бесчисленные и разнообразные красоты рассеяны в природе, — говорил своим ученикам архитектор М. Захаров, — они должны быть идеалами живописи и скульптуры... Самое возвышенное произведение человеческого творчества — Рафаэлева Мадонна — отличает в ее творце глубокого наблюдателя красоты в природе".189 А.И. Герцен в статье "Дилетанты-романтики" писал, что рафаэлевы мадонны "представляют апотеозу девственно женской красоты" и при том они "не супранатуральные, отвлеченные существа, они — преображенные девы". Они доказывают, в противоположность романтической версии, что живопись Возрождения "стала снова твердой ногой на землю, а не оставила ее...".190
Обращение к рафаэлевой "Мадонне" и ее истолкование стали для теоретиков искусства и художников способом выражения и утверждения их эстетических платформ. Понимая это, В. Белинский, размышляя об отношении искусства к действительности и преодолевая воздействие шеллингианства, придавал своей трактовке картины Рафаэля принципиальное значение. "Кто не помнит статьи Жуковского об этом дивном произведении, — пишет он, — кто, стало быть, не был уверен, как в несомненной истине, что это произведение по превосходству романтическое, что лицо Мадонны — высочайший идеал той неземной красоты, которой таинство открывается только внутреннему созерцанию?" В действительности же "мадонна Рафаэля и мадонна, описанная Жуковским под именем Рафаэлевой, — две совершенно различные картины, не имеющие между собой ничего общего, ничего сходного." Все необъяснимое, мистическое, неземное — надумано, привнесено идеалистической установкой. В образе, созданном Рафаэлем, "нет ни тени неуловимого, таинственного, туманного, мерцающего... напротив, во всем такая отчетливая, ясная определенность, оконченность." Это доказывает, заключает Белинский, что творчество Рафаэля, как и других художников Возрождения, отнюдь не укладывается в представление об искусстве "чистом, отрешенном, безусловном, или, как говорят философы, абсолютном."191
Утверждая, что для "истинного художника — где жизнь, там и поэзия" Белинский напоминал, что этот принцип был выдвинут Пушкиным, что именно Пушкин указал своим современникам на ту естественную, невыдуманную красоту действительности, которую нужно уметь открыть. Мысль о том, что "все прекрасное заключается только в живой действительности",192 представляет собой одну из теоретических максим, ставших основополагающими для реалистического искусства.
"Сикстинская Мадонна" служила, таким образом, как для доказательства романтической концепции творчества, так и для обоснования его реалистических посылок. Почему это могло произойти, помогает понять Шеллинг. Он назвал Рафаэля философом и поэтом, уводящим нас на радостный Олимп. "В нем искусство достигло своей цели, и, так как чистое равновесие божественного и человеческого может, по-видимому, существовать только в одной точке, на его творениях лежит печать неповторимости".193
Заметим, что стоит лишь слегка изменить угол зрения и точка равновесия исчезает, "божественное" и "человеческое" отслаиваются, утрачивая цельность очертаний, а живое явление искусства растворяется в том или ином его умозрительном воссоздании. Кто прав — Жуковский? Белинский? Скорее всего — Пушкин.
Пушкину не довелось видеть прославленное полотно. Но известно, что копия маслом в натуральную величину находилась в приемной императрицы, где поэт мог ее видеть; копия работы Егорова была выставлена в Академии художеств; помимо этого в ходу были рисунки и эстампы с картины, привозимые русскими из-за границы. Творчество Рафаэля было для Пушкина олицетворением непреходящей классики искусства; собирательный образ Мадонны, присутствующий в ряде его произведений это — "чистейшей прелести чистейший образец".194 Следует видеть, что в русской теоретической мысли того времени "прелесть" понималась как "соответственность" или "гармония", которая "обозначает все целое в картине",195 а по определению самого Пушкина это — "чувство соразмерности и сообразности", "чувство изящного", "спокойствие".196
Неоднократно отмечалось внутреннее родство поэта с великим итальянцем. "Какой слог, блестящий, точный и свободный! Это рисовка Рафаэля, живая и непринужденная кисть живописца из живописцев," — восхищенно писал Е. Баратынский о "Евгении Онегине".197 В. Белинский после посещения Дрезденской галереи заметил в письме к В. Боткину: "Я невольно вспомнил Пушкина: то же благородство, та же грация выражения, при той же верности и строгости очертаний! Недаром Пушкин так любил Рафаэля: он родня ему по натуре".198
Русским Рафаэлем называли Брюллова, который пристально изучал его творение:"...каждая черта обдумана, переполнена выражением, соединена со строжайшим стилем".199 Спустя несколько лет молодой Александр Иванов будет "сильно тронут действием живописи, действием изящной кисти Рафаэля".200
Постепенно в суждениях о "Мадонне" появляются другие мотивы и интонации. Складывается впечатление, что вполне уважаемые зрители, сохраняя почтение к шедевру, словно проскальзывали за изображение, сосредоточивая внимание на образах Мадонны и младенца Христа (нередко только на их лицах) и фиксировали порождаемые ими переживания и эмоциональные отклики. Они писали о "божественном творении" (В.К. Кюхельбекер), о "высоких, неизъяснимых ощущениях", пробуждающих мир в душе (В. Одоевский), о преобладании "небесно непостижимых и тонких чувств" (Н.В. Гоголь), о "тайнах неба" в глазах младенца (Н.П. Огарев). Фет словами: "Я видел тайну лицом к лицу" (1856)201 — завершает эту линию романтически-субъективной критики, устремленной к глубинным смыслам образов. На другом полюсе — поиски прототипов Мадонны в бытовой среде, легенды о "соседках художника", о "босоногой жене каменщика", споры о возможных натурщицах.202
В этом хоре голосов, все более отдаляющихся от произведения, — резкое, не похожее на другие, описание "Мадонны" В. Белинским: "Это не мать христианского бога: это аристократическая женщина, дочь царя "идеал высшей благопристойности". Она глядит на нас не то, чтобы с презрением, — это к ней не идет, она слишком благовоспитанна, чтобы кого-нибудь оскорбить презрением, даже людей... она глядит на нас с холодной благосклонностью, в одно и то же время опасаясь и замараться от наших взоров и огорчить нас, плебеев, отворотившись от нас. Младенец, которого она держит на руках, откровеннее ее: у ней едва заметна горделиво сжатая нижняя губа, а у него весь рот дышит презрением к нам... В глазах его виден не будущий бог любви, мира, прощения, спасения, а древний ветхозаветный бог гнева и ярости, наказания и кары."203
Поражает, что эти строки соседствуют со словами о родстве Пушкина и Рафаэля. Складывается впечатление, что совершенство "Мадонны" подавляло и раздражало критика, но, может быть "нестовый Виссарион" острее других ощутил несоответствие, недостаточность классической красоты для современного ему мира. Ведь почти одновременно он написал четко выверенные слова: "..."Мадону" и сцены мужиков, как ни различны эти явления, произвел один и тот же дух искусства... Рафаэль и Теньер — оба художники и оба нашли содержание своих произведений в той же действительности, бесконечно разнообразной и всегда единой, как разнообразна и едина природа, как разнообразно и едино существо человека".204
Начиная с 60-х годов, когда искусство стало пониматься как "обвинительный акт над жизнью", над великим произведением нависла тень "академизма". Состоявшееся в 1883 г. празднование 400-летнего юбилея художника, пустые, выхолощенные фразы, которыми пестрели газетные и журнальные издания ("торжественное божество", "чудесная сцена","сверхъестественная греза" и т.д. и т.п.) превращали художника в "общепризнанного идола". Это вызвало резкий отпор у В.Стасова, который высоко оценивал "патетическое, страстное", "изумительное по красоте и глубине" искусство Рафаэля, его "не выдуманную правду жизни".205 О живучести в Академии "ложноклассических взглядов на Рафаэля" с горечью писал студент М. Врубель.206
Надо сказать, что во второй половине века "Мадонну" уже не воспринимали ни как алтарный образ, ни как шедевр, не подлежащий критическому рассмотрению. И. Гончаров увидел в ней "живую женщину" как бы выступающую из рамы, которая "дышит одним чувством — любовью к ребенку".207 Защищая картину от академической риторики, писатель, к сожалению, излишне упростил, заземлил ее образ. Художники по прежнему посещали Дрезденскую галерею; Поленов и Репин, Крамской и Суриков с профессиональным интересом вглядывались в знаменитое полотно, отмечая недостатки в композиции и колорите, в рисунке фигуры младенца и характере светотени. Список подобных инвектив можно было бы продолжить.
Важно другое — во второй половине XIX в. русская эстетическая мысль твердо вставала на почву историзма. В "Мадонне" Рафаэля увидели не вневременную гармонию, а классически совершенное произведение определенной эпохи, выражающее этический пафос и глубинную напряженность излета культуры Возрождения. Романтический культ "Мадонны" уступил место пониманию трагической коллизии жертвенности матери, несущей в мир своего сына на искупление грехов человеческих. Именно это нравственное содержание, "скорбь" Мадонны более всего привлекали Достоевского. Он не мог смириться с "отречением" Мадонны, не мог допустить торжества холодного "утилитаризма". Гармония недостижимо прекрасного, неосуществимого в мире его героев, заставляла писателя вновь и вновь возвращаться к мысли "полезности" красоты: "...перед идеалами красоты, созданными прошедшим и оставленными нам в вековечное наследство, мы изливаем часто всю тоску о настоящем, и не от бессилия перед нашей собственной жизнью, а, напротив, от пламенной жажды жизни и от тоски по идеалу, которого в муках добиваемся".208
Новый акцент в трактовку картины внес И.Н. Крамской. Он увидел в "Мадонне", в первую очередь, выражение "народных верований", воплощение образа, созданного "воображением народа", и, в этом, по мысли художника, залог ее дальнейшей жизни. Ценность картины не изменится, но изменится ее "роль" — она навсегда сохранит свое значение как памятник миропонимания и миропереживания определенной исторической эпохи. Пожалуй, сдержанные слова Крамского: "Мадонна Рафаэля действительно произведение великое и действительно вечное," — могут стать заключительным аккордом разрешающим все многозвучие суждений о "Мадонне".209
Такова удивительная судьба восприятия "Сикстинской Мадонны" в России XIX в., сделавшего этот шедевр итальянской живописи эпохи Возрождения фактом русской художественной культуры.
М.Н. Дробышева
