Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Гердер И.Г. Идеи к философии истории человечест...doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.03.2025
Размер:
4.63 Mб
Скачать

4* См. Часть II, с. 145—146.

295

чество и хитрость, искусство подражательства во всем, что корыстный их нрав сочтет полезным и выгодным для себя. Ради выгоды и услужения мечутся они туда-сюда, вечно занятые, вечно беспокойные, так что, при всей изысканности вежливых форм, можно еще принять их за кочующих по степи монголов, ибо за бессчетностью всех своих предписаний и мелочных установлений не выучили они только одного — как сочетать деловитость с покоем, так чтобы работа заставала каждого на своем месте. Как торговля, так и искусство врачевания у них — это изысканное и обманчивое щупание пульса, тут их характер рисуется со всей присущей им тонкостью чувственного восприятия, со всем присущим им невежеством и ненаходчивостью. Печать народа — это для истории замечательная в своем роде особенность, черта, которая показывает нам, что могла и чего не могла сделать с монгольской народностью, не смешавшейся с другими нациями, доведенная до предела культура общественных нравов; ибо что сидящие в своем углу земли китайцы, как и евреи, избежали смешения с другими народами, об этом говорит уже их пустая гордыня, даже если бы и не было иных признаков. Откуда бы на почерпнули они отдельные знания, все в целом знание языка и строя, быта и образа мыслей принадлежит только им самим. Они не любят прививать деревья, и сами они, при всем своем знакомстве с другими народами, до сих пор растут дичком и остаются монгольским племенем, выродившимся в своем земном углу до того, что сложилась особая культура китайского рабства.

Люди складываются, формируются благодаря искусству воспитания, и характер китайского воспитания, наряду со всей их национальной самобытностью, способствовал тому, что китайцы стали тем, что они есть, а не чем-то большим и лучшим. Коль скоро, в согласии с привычками монгольских кочевых племен, детское послушание должно лечь в основу всякой добродетели, не только в семье, но и в самом государстве, то, естественно, со временем не могло не возникнуть то показное благонравие, то раболепие, та услужливая предупредительность, которой, как характерной для китайцев чертою, восторгается даже и враждебно настроенное перо,— однако что же воспоследовало из этого кочевого обычая, из этого доброго принципа послушания в масштабах целого государства? Когда ребяческое послушание стало уже решительно безграничным, когда на человека взрослого, у которого есть и дети и свои серьезные дела, стали возлагать те же обязанности, которые пристали разве лишь малому дитяти, когда установили те же самые обязанности и по отношению к любому начальству, об «отеческой» заботе которого обычно говорят лишь в образном смысле, по принуждению и необходимости, а не по сладостному влечению природы,— что же могло произойти из всего этого, что, лучше сказать, не могло не произойти, если не привычка к постоянному обману,— ведь вопреки природе тут хотели сотворить новое сердце человеку, правдивое учили лицемерить? Если взрослый человек вынужден выказывать ребяческое послушание, то он должен отказаться от самостоятельности, от деятельной силы, от всех возложенных на него в его возмужалые лета обязанностей;   пустые  церемонии  занимают  место  сердечной  правды,   и  тот

296

самый человек, который, пока жив был отец его, изливал чувства детской преданности своей матери, пренебрегает ею после его смерти, потому что теперь закон именует ее сожительницей. То же и с ребяческими обязанностями по отношению к мандаринам: не природа, а приказ породил эти обычаи, а когда обычаи противодействуют естеству, то они становятся лживыми, лишают человека сил. Отсюда весь раскол между китайским учением о нравственности и государстве и подлинной историей. Как часто «дети» империи низвергали с трона своих «отцов», как часто отцы зверски расправлялись со своими детьми! По вине скупых мандаринов мрут от голода тысячи, а когда преступления мандаринов достигают слуха отца, то их, словно школяров, наказывают какими-то жалкими палками, не производящими на них ни малейшего впечатления. Вот почему недостает китайцам мужественности и чувства чести, что можно заметить даже в изображении их великих людей, их героев; честь превратилась в ребяческую обязанность, сила выродилась в жеманную почтительность, подобострастие к государству; не благородный конь, а послушный мул, с утра до вечера блюдя свой ритуал, весьма нередко играет роль хитрого лиса.

Это ребяческое пленение человеческого разума, силы и чувства не могло не влиять на все здание государства — оно ослабляло его. Если воспитание — только манера, и ничего более, если манеры и обычаи не просто утверждают все жизненные отношения, а и всецело подчиняют их себе, какую же массу деятельной энергии теряет государство! — и прежде всего благороднейшую активность душ и сердец! Кто не поразится, видя, как творятся дела в истории Китая, каков их ход,— усилия так велики, а результат так ничтожен! Целая коллегия занимается тем, что один человек может сделать так, что все будет в порядке; тут делают запрос, хотя ответ налицо; тут приходят и уходят, увиливают от дела, переносят сроки, только чтобы не нарушать церемониал ребяческого почитания государства. И дух воинственный, и дух мыслящий одинаково чужд нации, где все спят на печи и с утра до вечера пьют теплую водицу. Вот перед какой добродетелью открыт в Китае царский путь — перед точностью исполнения раз и навсегда установленных ритуалов, перед проницательным соблюдением своекорыстных интересов, перед тысячью хитростей, перед ребяческим многоделанием, но без широты взгляда зрелого мужа, который всегда задается вопросом, нужно ли вот это и не лучше ли сделать иначе. Сам император ходит в том же ярме: он обязан подавать добрый пример и, словно правофланговый, преувеличенно выполнять все артикулы. Он жертвует своим предкам не только по праздникам, но и по любому поводу, в каждый момент своей жизни он должен приносить жертвы предкам; наверное, можно сказать, что и любая похвала и любая хула равно несправедливо карают несчастного китайского императора5*.

Удивительно ли, что подобное племя людей мало что открыло в науках,

5* Даже достославного императора Киен-лонга в провинциях считали страшным тираном, и при подобном строе всей этой огромной империи это явление неизбежно, каким бы образом мыслей ни отличался император.

297

если мерять европейской меркой, и что оно, по сути дела, тысячелетиями топчется на одном месте? Сами книги нравов и законов ходят по кругу и ста различными способами, старательно, дотошно, говорят все одно и то же, размеренно лицемеря о ребяческом долге. Астрономия и музыка, поэзия и военное искусство, живопись и архитектура у китайцев — те же, что многие сотни лет назад,— это чада вечных законов, неизменного ребячливого строя. Империя — забальзамированная мумия, расписанная иероглифами, завернутая в шелка; внутреннее кровообращение — жизнь животного, погрузившегося в зимнюю спячку. Вот почему все чужое отвергается с порога, вот почему чужеземцев подслушивают и все шаги их пресекают; вот откуда гордость племени, которое сравнивает себя лишь с самим собою и ничего чужеземного не знает и не любит. Вот — народ, сидящий в своем углу, судьба отлучила его от теснящейся толпы народов и ради той же цели огородила со всех сторон заслоном пустынь, гор и океаном почти без бухт и заливов. Если бы географическое положение было иным, то народ едва ли оставался бы прежним; ведь если Китай с его государственным укладом мог сопротивляться манджурам, то это доказывает лишь одно — сам по себе строй был достаточно прочным, и варварами-завоевателями был сочтен весьма удобным для того, чтобы господствовать над народами,— как престол ребячливого рабства. Не надо было ничего менять, они уселись и воцарились. И, наоборот, каждый винтик государственной машины, построенной самим же народом, служит столь раболепно, как будто придуман специально для такого рабства.

Все рассказы о китайском языке сходятся в том, что он несказанно способствовал формированию всего облика народа с присущим ему искусным и сложным образом мыслей; ведь всякий язык — это сосуд, в котором отливаются, сохраняются и передаются идеи и представления народа. Особенно же если народ так привязан к своему языку и всю свою культуру выводит из языка. Китайский язык — это словарь морали, вежливости и учтивых манер. В этом языке все различено — не только провинции и города, но даже сословия и книги, так что ученое усердие по большей части затрачивается на сам инструмент, а не на то, чтобы пользоваться инструментом. Все в этом языке зависит от мелочной правильности; с помощью немногих звуков говорят многое, а множеством черточек изображают один звук; множество книг — а в каждой одно и то же. Какое печальное трудолюбие требуется, чтобы рисовать и печатать их книги! Но в этом-то усердии и состоит для них все наслаждение и искусство, и красивым письменам они радуются больше, чем самой волшебной живописи, а в однообразном перезвоне нравственных изречений и комплиментов они любят итог изящества и мудрости. Нужна такая огромная империя, как Китай, нужно китайское трудолюбие, чтобы об одном-единственном городе Кайфы нарисовать сорок книг, занимающих восемь больших томов6*, и чтобы подобную же трудоемкую тщательность распространить на каждый приказ и на каждую похвалу императора. В память об исходе торгутов из