Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Шарль Бодлер.docx
Скачиваний:
0
Добавлен:
26.11.2019
Размер:
486.19 Кб
Скачать

Шарль Бодлер. Цветы зла

---------------------------------------------------------------

Взято из малоформатного издания, вроде "Сокровищ мировой поэзии".

OCR+spellcheck: Васик Алексей. mailto:tunnel@slavgorod.altai.su

---------------------------------------------------------------

Fleurs du Mal

стихотворения

НЕПОГРЕШИМОМУ ПОЭТУ

всесильному чародею

французской литературы

моему дорогому и уважаемому

УЧИТЕЛЮ И ДРУГУ

ТЕОФИЛЮ ГОТЬЕ

как выражение полного преклонения

посвящаю

ЭТИ БОЛЕЗНЕННЫЕ ЦВЕТЫ

Ш. Б.

СОДЕРЖАНИЕ

ЦВЕТЫ ЗЛА

Посвящение. Перевод Эллиса

Предисловие. Перевод Эллиса

СПЛИН И ИДЕАЛ

I. Благословение. Перевод В. Левика

II. Альбатрос. Перевод П. Якубовича

III. Полет. Перевод Эллиса

IV. Соответствия. Перевод Эллиса

V. "Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый...". Перевод В. Левика

VI. Маяки. Перевод Вяч. Иванова

VII. Больная муза. Перевод Эллиса

VIII. Продажная муза. Перевод В. Левика

IX. Дурной монах. Перевод П. Якубовича

X. Враг. Перевод Эллиса

XI. Неудача. Перевод Эллиса

XII. Предсуществование. Перевод Вяч. Иванова

XIII. Цыганы. Перевод Вяч. Иванова

XIV. Человек и Море. Перевод Вяч. Иванова

XV. Дон Жуан в аду. Перевод В. Левика

XVI. Воздаяние гордости. Перевод В. Левика

XVII. Красота. Перевод В. Брюсова

XVIII. Идеал. Перевод Б. Лифшица

XIX. Великанша. Перевод Эллиса

XX. Маска. Аллегорическая статуя в духе Ренессанса. Перевод В. Левика

XXI. Гимн Красоте. Перевод Эллиса

XXII. Экзотический аромат. Перевод В. Брюсова

XXIII. Шевелюра. Перевод Эллиса

XXIV. "Тебя, как свод ночной, безумно я люблю...". Перевод Эллиса

XXV. "Ты на постель свою весь мир бы привлекла...". Перевод В. Левика

XXVI. Sed поп satiata. Перевод А. Эфрон

XXVII. "В струении одежд мерцающих ее...". Перевод А. Эфрон

XXVIII. Танцующая змея. Перевод Эллиса

XXIX. Падаль. Перевод В. Левика

XXX. De profundis clamavi. Перевод А. Эфрон

XXXI. Вампир. Перевод Эллиса

XXXII. "С еврейкой бешеной простертый на постели...". Перевод В. Левика

XXXIII. Посмертные угрызения. Перевод А. Эфрон

XXXIV. Кошка. Перевод В. Левика

XXXV. Duellum. Перевод Эллиса

XXXVI. Балкон. Перевод К. Бальмонта

XXXVII. Одержимый. Перевод Эллиса

XXXVIII. Призрак. Перевод Эллиса

XXXIX. "Тебе мои стихи! когда поэта имя...". Перевод Эллиса

XL. Semper eadem. Перевод Эллиса

XLI. Вся нераздельно. Перевод Эллиса

XLII. "Что можешь ты сказать, мой дух всегда ненастный...". Перевод Эллиса

XLIII. Живой факел. Перевод А. Эфрон

XLIV. Искупление. Перевод И. Анненского

XLV. Исповедь. Перевод В. Левина

XLVI. Духовная заря. Перевод Эллиса

XLVII. Гармония вечера. Перевод А. Владимирова

XLVIII. Флакон. Перевод А. Эфрон

XLIX. Отрава.Перевод В. Левика

L. Тревожное небо. Перевод В. Левика

LI. Кот. Перевод Эллиса

LII. Прекрасный корабль. Перевод Эллиса

LIII. Приглашение к путешествию. Перевд Д. Мережковского

LIV. Непоправимое. Перевод А. Эфрон

LV. Разговор. Перевод Эллиса.

LVI. Осенняя мелодия. Перевод Эллиса

LVII. Мадонне. Ex-voto в испанском вкусе

LVIII. Песнь после полудня. Перевод Эллиса

LIX. Sisina. Перевод Эллиса

LX. Креолке. Перевод Эллиса

LXI. Moesta et errabunda. Перевод С. Андреевского

LXII. Привидение. Перевод В. Брюсова

LXIII. Осенний сонет. Перевод А. Эфрон

LXIV. Печали луны. Перевод В. Левика

LXV. Кошки. Перевод П. Якубовича

LXVI. Совы. Перевод Эллиса

LXVII. Трубка. Перевод Эллиса

LXVIII. Музыка. Перевод Эллиса

LXIX. Похороны отверженного поэта. Перевод Эллиса

LXX. Фантастическая гравюра. Перевод Эллиса

LXXI. Веселый мертвец. Перевод Эллиса

LXXII. Бочка ненависти. Перевод А. Эфрон

LXXIII. Старый колокол. Перевод И. Анненского

LXXIV. Сплин ("Февраль, седой ворчун и враг всего живого..."). Перевод П. Якубовича

LXXV. Сплин ("Душа, тобою жизнь столетий прожита!.."). Перевод Эллиса

LXXVI. Сплин ("Я - сумрачный король страны всегда дождливой..."). Перевод Эллиса

LXXVII. Сплин ("Когда свинцовый свод давящим гнетом склепа..."). Перевод Вяч. Иванова

LXXVIII. Неотвязное. Перевод Эллиса

LXXIX. Жажда небытия. Перевод Эллиса

LXXX. Алхимия скорби. Перевод П. Якубовича

LXXXI. Манящий ужас. Перевод Эллиса

LXXXII. Молитва язычника. Перевод Эллиса

LXXXIII. Крышка. Перевод Эллиса

LXXXIV. Полночные терзания. Перевод В. Левика

LXXXV. Грустный мадригал. Перевод В. Левика.

LXXXVI. Предупредитель. Перевод П. Якубовича

LXXXVII. Непокорный. Перевод П. Якубовича

LXXXVIII. Далеко, далеко отсюда. Перевод Эллиса

LXXXIX. Пропасть. Перевод К. Бальмонта

ХС. Жалобы Икара. Перевод Эллиса

ХСI. Задумчивость. Перевод С. Андреевского

ХСII. Самобичевание. Перевод Эллиса

ХСIII. Неотвратимое. Перевод В. Левика

XCIV. Часы. Перевод Эллиса

ПАРИЖСКИЕ КАРТИНЫ

XCV. Пейзаж. Перевод П. Якубовича

XCVI. Солнце. Перевод Эллиса

XCVII. Рыжей нищенке. Перевод Эллиса

XCVIII. Лебедь. Перевод Эллиса

ХСIХ. Семь стариков. Перевод Эллиса

С. Маленькие старушки. Перевод П. Якубовича

СI. Слепые. Перевод И. Анненского

СII. Прохожей. Перевод Эллиса

СIII. Скелет-земледелец. Старинная виньетка. Перевод П. Якубовича

CIV. Вечерние сумерки. Перевод В. Брюсова

CV. Игра. Перевод В. Левика

CVI. Пляска смерти. Перевод Эллиса

CVII. Любовь к обманчивому. Перевод В. Левика

CVIII. "Средь шума города всегда передо мной...". Перевод Эллиса

СIХ. "Служанка скромная с великою душой...". Перевод П. Якубовича

СХ. Туманы и дожди. Перевод Эллиса

CXI. Парижский сон. Перевод Эллиса

СХII. Предрассветные сумерки. Перевод В. Левика

ВИНО

СХIII. Душа вина. Перевод Эллиса

CXIV. Вино тряпичников. Перевод Эллиса

CXV. Хмель убийцы. Перевод П. Якубовича

CXVI. Вино одинокого. Перевод В. Левика

CXVII. Вино любовников. Перевод В. Левика

ЦВЕТЫ ЗЛА

CXVIII. Эпиграф к одной осужденной книге. Перевод П. Якубовича

СХIХ. Разрушение. Перевод В. Левика

СХХ. Мученица. Рисунок неизвестного мастера. Перевод В. Левика

СХХI. Осужденные. Перевод Эллиса

СХХII. Две сестрицы. Перевод Эллиса

СХХIII. Фонтан крови. Перевод Эллиса

CXXIV. Аллегория. Перевод Эллиса

CXXV. Беатриче. Перевод Эллиса

CXXVI. Путешествие на остров Цитеру. Перевод Эллиса

CXXVII. Амур и череп. Старинная виньетка. Перевод П. Якубовича

МЯТЕЖ

CXXVIII. Отречение святого Петра. Перевод В. Левика

СХХIХ. Авель и Каин. Перевод Н. Гумилева

СХХХ. Литания Сатане. Перевод Эллиса

СМЕРТЬ

СХХXI. Смерть любовников. Перевод К. Бальмонта

СХХХII. Смерть бедняков. Перевод Эллиса

СХХХIII. Смерть художников. Перевод Эллиса

CXXXIV. Конец дня. Перевод Эллиса

CXXXV. Мечта любопытного. Перевод Эллиса

CXXXVI. Плаванье. Перевод М. Цветаевой

ОБЛОМКИ

Романтический закат. Перевод В. Микушевича

ОСУЖДЕННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ "ЦВЕТОВ ЗЛА"

Лесбос. Перевод В. Микушевича

Проклятые женщины. Ипполита и Дельфина. Перевод В. Микушевича

Лета. Перевод С. Рубановича

Слишком веселой. Перевод В. Микушевича

Украшенья. Перевод В. Микушевича

Метаморфозы вампира. Перевод В. Микушевича

ЛЮБЕЗНОСТИ

Чудовище, или Речь в поддержку одной подержанной нимфы. Перевод М. Яснова

Что обещает ее лицо. Перевод М. Яснова

Гимн. Перевод Эллиса

Глаза Берты. Перевод Эллиса

Фонтан. Перевод М. Яснова

Pranciscae meae laudes

НАДПИСИ

К портрету Оноре Домье. Перевод В. Левика

Lola de Valence. Надпись для картины Эдуарда Мане. Перевод Эллиса

На картину "Тассо в темнице" Эжена Делакруа. Перевод В. Левина

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

Голос. Перевод А. Лозино-Лозинского

Неожиданное. Перевод П. Якубовича

Выкуп. Перевод Эллиса

Жительнице Малабара. Перевод Эллиса

БУФФОННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

На дебют Амины Боскетти в театре "Ламоннэ" в Брюсселе. Перевод М. Яснова

Г-ну Эжену Фромантену по поводу одного зануды, который назвал себя его другом. Перевод М. Яснова

Веселый кабачок по пути из Брюсселя в Юккль. Перевод М. Яснова

СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ПРЕДНАЗНАЧАВШИЕСЯ ДЛЯ "ЦВЕТОВ ЗЛА", НО ВКЛЮЧЕННЫЕ В ТРЕТЬЕ ИЗДАНИЕ

Теодору де Банвилю. 1842 г. Перевод Эллиса

Оскорбленная луна. Перевод П. Якубовича

Трубка мира. Подражание Лонгфелло. Перевод Эллиса

ПРЕДИСЛОВИЕ

Безумье, скаредность, и алчность, и разврат

И душу нам гнетут, и тело разъедают;

Нас угрызения, как пытка, услаждают,

Как насекомые, и жалят и язвят.

Упорен в нас порок, раскаянье - притворно;

За все сторицею себе воздать спеша,

Опять путем греха, смеясь, скользит душа,

Слезами трусости омыв свой путь позорный.

И Демон Трисмегист, баюкая мечту,

На мягком ложе зла наш разум усыпляет;

Он волю, золото души, испепеляет,

И, как столбы паров, бросает в пустоту;

Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья

И, смело шествуя среди зловонной тьмы,

Мы к Аду близимся, но даже в бездне мы

Без дрожи ужаса хватаем наслажденья;

Как грудь, поблекшую от грязных ласк, грызет

В вертепе нищенском иной гуляка праздный,

Мы новых сладостей и новой тайны грязной

Ища, сжимаем плоть, как перезрелый плод;

У нас в мозгу кишит рой демонов безумный.

Как бесконечный клуб змеящихся червей;

Вдохнет ли воздух грудь - уж Смерть клокочет в ней

Вливаясь в легкие струей незримо-шумной.

До сей поры кинжал, огонь и горький яд

Еще не вывели багрового узора;

Как по канве, по дням бессилья и позора,

Наш дух растлением до сей поры объят!

Средь чудищ лающих, рыкающих, свистящих

Средь обезьян, пантер, голодных псов и змей,

Средь хищных коршунов, в зверинце всех страстей

Одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих

Нет криков яростных, но странно слиты в нем

Все исступления, безумства, искушенья;

Оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье.

Оно поглотит мир одним своим зевком!

То - Скука! - облаком своей houka* одета

Она, тоскуя, ждет, чтоб эшафот возник.

Скажи, читатель-лжец, мой брат и мой двойник

Ты знал чудовище утонченное это?!

----------

* X у к а (гука) (фр.) - восточная трубка рода для курения

опиума. - Прим. ред.

* СПЛИН И ИДЕАЛ *

I. БЛАГОСЛОВЕНИЕ

Когда веленьем сил, создавших все земное,

Поэт явился в мир, унылый мир тоски,

Испуганная мать, кляня дитя родное,

На Бога в ярости воздела кулаки.

"Такое чудище кормить! О, правый Боже,

Я лучше сотню змей родить бы предпочла,

Будь трижды проклято восторгов кратких ложе,

Где искупленье скверн во тьме я зачала!

За то, что в матери уроду, василиску,

На горе мужу Ты избрал меня одну,

Но, как ненужную любовную записку,

К несчастью, эту мразь в огонь я не швырну,

Я Твой неправый гнев обрушу на орудье

Твоей недоброты, я буду тем горда,

Что это деревце зачахнет на безлюдье

И зачумленного не принесет плода".

Так, не поняв судеб и ненависти пену

Глотая в бешенстве и свой кляня позор,

Она готовится разжечь, сойдя в Геенну,

Преступным матерям назначенный костер.

Но ангелы хранят отверженных недаром,

Бездомному везде под солнцем стол и кров,

И для него вода становится нектаром,

И корка прелая - амброзией богов.

Он с ветром шепчется и с тучей проходящей,

Пускаясь в крестный путь, как ласточка в пол"т

И Дух, в пучине бед паломника хранящий,

Услышав песнь его, невольно слезы льет.

Но от его любви шарахается каждый,

Но раздражает всех его спокойный взгляд,

Всем любо слышать стон его сердечной жажды

Испытывать на нем еще безвестный яд.

Захочет он испить из чистого колодца,

Ему плюют в бадью. С брезгливостью ханжи

Отталкивают все, к чему он прикоснется,

Чураясь гением протоптанной межи.

Его жена кричит по рынкам и трактирам:

За то, что мне отдать и жизнь и страсть он мог,

За то, что красоту избрал своим кумиром,

Меня озолотит он с головы до ног.

Я нардом услажусь и миррой благовонной,

И поклонением, и мясом, и вином.

Я дух его растлю, любовью ослепленный.

И я унижу все божественное в нем.

Когда ж наскучит мне весь этот фарс нелепый

Я руку наложу покорному на грудь,

И эти ногти вмиг, проворны и свирепы,

Когтями гарпии проложат к сердцу путь.

Я сердце вылущу, дрожащее как птица

В руке охотника, и лакомым куском

Во мне живущий зверь, играя, насладится,

Когда я в грязь ему швырну кровавый ком.

Но что ж Поэт? Он тверд. Он силою прозренья

Уже свой видит трон близ Бога самого.

В нем, точно молнии, сверкают озаренья,

Глумливый смех толпы скрывая от него.

"Благодарю, Господь! Ты нас обрек несчастьям,

Но в них лекарство дал для очищенья нам,

Чтоб сильных приобщил к небесным сладострастьям

Страданий временных божественный бальзам.

Я знаю, близ себя Ты поместишь Поэта,

В святое воинство его Ты пригласил.

Ты позовешь его на вечный праздник света,

Как собеседника Властей, Начал и Сил.

Я знаю, кто страдал, тот полон благородства,

И даже ада месть величью не страшна,

Когда в его венце, в короне первородства,

Потомство узнает миры и времена.

Возьми все лучшее, что создано Пальмирой,

Весь жемчуг собери, который в море скрыт.

Из глубины земной хоть все алмазы вырой, -

Венец Поэта все сиянием затмит.

Затем что он возник из огненной стихии

Из тех перволучей, чья сила так светла,

Что, чудо Божие, пред ней глаза людские

Темны, как тусклые от пыли зеркала".

II. АЛЬБАТРОС

Когда в морском пути тоска грызет матросов,

Они, досужий час желая скоротать,

Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,

Которые суда так любят провожать.

И вот, когда царя любимого лазури

На палубе кладут, он снежных два крыла,

Умевших так легко парить навстречу бури,

Застенчиво влачит, как два больших весла

Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!

Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!

Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,

Тот веселит толпу, хромая, как и он.

Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья

Летаешь в облаках, средь молний и громов,

Но исполинские тебе мешают крылья

Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.

III. ПОЛЕТ

Высоко над водой, высоко над лугами,

Горами, тучами и волнами морей,

Над горней сферой звезд и солнечных лучей

Мой дух, эфирных волн не скован берегами,

Как обмирающий на гребнях волн пловец,

Мой дух возносится к мирам необозримым;

Восторгом схваченный ничем не выразимым,

Безбрежность бороздит он из конца в конец!

Покинь земной туман нечистый, ядовитый;

Эфиром горних стран очищен и согрет,

Как нектар огненный, впивай небесный свет,

В пространствах без конца таинственно разлитый

Отягощенную туманом бытия,

Страну уныния и скорби необъятной

Покинь, чтоб взмахом крыл умчаться безвозвратно

В поля блаженные, в небесные края!..

Блажен лишь тот, чья мысль, окрылена зарею,

Свободной птицею стремится в небеса, -

Кто внял цветов и трав немые голоса,

Чей дух возносится высоко над землею!

IV. СООТВЕТСТВИЯ

Природа - строгий храм, где строй живых колонн

Порой чуть внятный звук украдкою уронит;

Лесами символов бредет, в их чащах тонет

Смущенный человек, их взглядом умилен.

Как эхо отзвуков в один аккорд неясный,

Где все едино, свет и ночи темнота,

Благоухания и звуки и цвета

В ней сочетаются в гармонии согласной.

Есть запах девственный; как луг, он чист и свят,

Как тело детское, высокий звук гобоя;

И есть торжественный, развратный аромат -

Слиянье ладана и амбры и бензоя:

В нем бесконечное доступно вдруг для нас,

В нем высших дум восторг и лучших чувств экстаз!

V

Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый,

Луч Феба золотил холодный мрамор статуй,

Мужчины, женщины, проворны и легки,

Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски.

Лаская наготу, горячий луч небесный

Облагораживал их механизм телесный,

И в тягость не были земле ее сыны,

Средь изобилия Кибелой взращены -

Волчицей ласковой, равно, без разделенья,

Из бронзовых сосцов поившей все творенья.

Мужчина, крепок, смел и опытен во всем,

Гордился женщиной и был ее царем,

Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили,

Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили.

А в наши дни, поэт, когда захочешь ты

Узреть природное величье наготы

Там, где является она без облаченья,

Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья,

На чудищ без одежд. О мерзости предел!

О неприкрытое уродство голых тел!

Те скрючены, а те раздуты или плоски.

Горою животы, а груди словно доски.

Как будто их детьми, расчетлив и жесток,

Железом пеленал корыстный Пользы бог.

А бледность этих жен, что вскормлены развратом

И высосаны им в стяжательстве проклятом

А девы, что, впитав наследственный порок

Торопят зрелости и размноженья срок!

Но, впрочем, в племени, уродливом телесно,

Есть красота у нас, что древним неизвестна,

Есть лица, что хранят сердечных язв печать, -

Я красотой тоски готов ее назвать.

Но это - наших муз ущербных откровенье.

Оно в болезненном и дряхлом поколенье

Не погасит восторг пред юностью святой,

Перед ее теплом, весельем, прямотой,

Глазами, ясными, как влага ключевая, -

Пред ней, кто, все свои богатства раздавая,

Как небо, всем дарит, как птицы, как цветы,

Свой аромат и песнь и прелесть чистоты.

VI. МАЯКИ

Река забвения, сад лени, плоть живая, -

О Рубенс, - страстная подушка бренных нег,

Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,

Как воздух, как в морях морей подводных бег!

О Винчи, - зеркало, в чем омуте бездонном

Мерцают ангелы, улыбчиво-нежны,

Лучом безгласных тайн, в затворе, огражденном

Зубцами горных льдов и сумрачной сосны!

Больница скорбная, исполненная стоном, -

Распятье на стене страдальческой тюрьмы, -

Рембрандт!.. Там молятся на гноище зловонном,

Во мгле, пронизанной косым лучом зимы...

О Анджело, - предел, где в сумерках смесились

Гераклы и Христы!.. Там, облик гробовой

Стряхая, сонмы тел подъемлются, вонзились

Перстами цепкими в раздранный саван свой...

Бойцов кулачных злость, сатира позыв дикий, -

Ты, знавший красоту в их зверском мятеже,

О сердце гордое, больной и бледноликий

Царь каторги, скотства и похоти - Пюже!

Ватто, - вихрь легких душ, в забвенье карнавальном

Блуждающих, горя, как мотыльковый рой, -

Зал свежесть светлая, - блеск люстр, - в круженье бальном

Мир, околдованный порхающей игрой!..

На гнусном шабаше то люди или духи

Варят исторгнутых из матери детей?

Твой, Гойя, тот кошмар, - те с зеркалом старухи,

Те сборы девочек нагих на бал чертей!..

Вот крови озеро; его взлюбили бесы,

К нему склонила ель зеленый сон ресниц:

Делакруа!.. Мрачны небесные завесы;

Отгулом меди в них не отзвучал Фрейшиц...

Весь сей экстаз молитв, хвалений и веселий,

Проклятий, ропота, богохулений, слез -

Жив эхом в тысяче глубоких подземелий;

Он сердцу смертного божественный наркоз!

Тысячекратный зов, на сменах повторенный;

Сигнал, рассыпанный из тысячи рожков:

Над тысячью твердынь маяк воспламененный;

Из пущи темной клич потерянных ловцов!

Поистине, Господь, вот за твои созданья

Порука верная от царственных людей:

Сии горящие, немолчные рыданья

Веков, дробящихся у вечности твоей!

VII. БОЛЬНАЯ МУЗА

О муза бедная! В рассветной, тусклой мгле

В твоих зрачках кишат полночные виденья;

Безгласность ужаса, безумий дуновенья

Свой след означили на мертвенном челе.

Иль розовый лютен, суккуб зеленоватый

Излили в грудь твою и страсть и страх из урн?

Иль мощною рукой в таинственный Минтурн

Насильно погрузил твой дух кошмар проклятый?

Пускай же грудь твоя питает мыслей рой,

Здоровья аромат вдыхая в упоенье;

Пусть кровь твоя бежит ритмической стру"й,

Как метров эллинских стозвучное теченье,

Где царствует то Феб, владыка песнопенья,

То сам великий Пан, владыка нив святой.

VIII. ПРОДАЖНАЯ МУЗА

Любовница дворцов, о, муза горьких строк!

Когда метет метель, тоскою черной вея,

Когда свистит январь, с цепи спустив Борея,

Для зябких ног твоих где взять хоть уголек?

Когда в лучах луны дрожишь ты, плечи грея,

Как для тебя достать хотя б вина глоток, -

Найти лазурный мир, где в жалкий кошелек

Кладет нам золото неведомая фея.

Чтоб раздобыть на хлеб, урвав часы от сна,

Не веруя, псалмы ты петь принуждена,

Как служка маленький, размахивать кадилом,

Иль акробаткой быть и, обнажась при всех,

Из слез невидимых вымучивая смех,

Служить забавою журнальным воротилам.

IX. ДУРНОЙ МОНАХ

На сумрачных стенах обителей святых,

Бывало, Истина в картинах представала

Очам отшельников, и лед сердец людских,

Убитых подвигом, искусство умеряло.

Цвели тогда, цвели Христовы семена!

Немало иноков, прославленных молвою,

Смиренно возложив свой крест на рамена,

Умели славить Смерть с великой простотою.

Мой дух - могильный склеп, где, пОслушник дурной,

Я должен вечно жить, не видя ни одной

Картины на стенах обители постылой...

- О, нерадивый раб! Когда сберусь я с силой

Из зрелища моих несчастий и скорбей

Труд сделать рук моих, любовь моих очей?

X. ВРАГ

Моя весна была зловещим ураганом,

Пронзенным кое-где сверкающим лучом;

В саду разрушенном не быть плодам румяным -

В нем льет осенний дождь и не смолкает гром.

Душа исполнена осенних созерцаний;

Лопатой, граблями я, не жалея сил,

Спешу собрать земли размоченные ткани,

Где воды жадные изрыли ряд могил.

О новые цветы, невиданные грезы,

В земле размоченной и рыхлой, как песок,

Вам не дано впитать животворящий сок!

Все внятней Времени смертельные угрозы:

О горе! впившись в грудь, вливая в сердце мрак

Высасывая кровь, растет и крепнет Враг.

XI. НЕУДАЧА

О если б в грудь мою проник,

Сизиф, твой дух в работе смелый,

Я б труд свершил рукой умелой!

Искусство - вечность, Время - миг.

К гробам покинутым, печальным,

Гробниц великих бросив стан,

Мой дух, гремя как барабан,

Несется с маршем погребальным.

Вдали от лота и лопат,

В холодном сумраке забвенья

Сокровищ чудных груды спят;

В глухом безлюдье льют растенья

Томительный, как сожаленья,

Как тайна, сладкий аромат.

XII. ПРЕДСУЩЕСТВОВАНИЕ

Моей обителью был царственный затвор.

Как грот базальтовый, толпился лес великий

Столпов, по чьим стволам живые сеял блики

Сверкающих морей победный кругозор.

В катящихся валах, всех слав вечерних лики

Ко мне влачил прибой и пел, как мощный хор;

Сливались радуги, слепившие мой взор,

С великолепием таинственной музыки.

Там годы долгие я в негах изнывал, -

Лазури солнц и волн на повседневном пире.

И сонм невольников нагих, омытых в мирре,

Вай легким веяньем чело мне овевал, -

И разгадать не мог той тайны, коей жало

Сжигало мысль мою и плоть уничтожало.

ЦЫГАНЫ

Вчера клан ведунов с горящими зрачками

Стан тронул кочевой, взяв на спину детей

Иль простерев сосцы отвиснувших грудей

Их властной жадности. Мужья со стариками

Идут, увешаны блестящими клинками,

Вокруг обоза жен, в раздолии степей,

Купая в небе грусть провидящих очей,

Разочарованно бродящих с облаками.

Завидя табор их, из глубины щелей

Цикада знойная скрежещет веселей;

Кибела множит им избыток сочный злака,

Изводит ключ из скал, в песках растит оаз -

Перед скитальцами, чей невозбранно глаз

Читает таинства родной годины Мрака.

XIV. ЧЕЛОВЕК И МОРЕ

Как зеркало своей заповедной тоски,

Свободный Человек, любить ты будешь Море,

Своей безбрежностью хмелеть в родном просторе,

Чьи бездны, как твой дух безудержный, - горьки;

Свой темный лик ловить под отсветом зыбей

Пустым объятием и сердца ропот гневный

С весельем узнавать в их злобе многозевной,

В неукротимости немолкнущих скорбей.

Вы оба замкнуты, и скрытны, и темны.

Кто тайное твое, о Человек, поведал?

Кто клады влажных недр исчислил и разведал,

О Море?.. Жадные ревнивцы глубины!

Что ж долгие века без устали, скупцы,

Вы в распре яростной так оба беспощадны,

Так алчно пагубны, так люто кровожадны,

О братья-вороги, о вечные борцы!

XV. ДОН ЖУАН В АДУ

Лишь только дон Жуан, сойдя к реке загробной

И свой обол швырнув, перешагнул в челнок, -

Спесив, как Антисфен, на весла нищий злобный

Всей силой мстительных, могучих рук налег.

За лодкой женщины в волнах темно-зеленых,

Влача обвислые нагие телеса,

Протяжным ревом жертв, закланью обреченных,

Будили черные, как уголь, небеса.

Смеялся Сганарель и требовал уплаты;

А мертвецам, к реке спешившим из долин,

Дрожащий дон Луис лишь показал трикраты,

Что дерзкий грешник здесь, его безбожный сын.

Озябнув, куталась в свою мантилью вдовью

Эльвира тощая, и гордый взор молил,

Чтоб вероломный муж, как первою любовью,

Ее улыбкою последней одарил.

И рыцарь каменный, как прежде, гнева полный,

Взрезал речную гладь рулем, а близ него,

На шпагу опершись, герой глядел на волны,

Не удостаивая взглядом никого.

XVI. ВОЗДАЯНИЕ ГОРДОСТИ

В те дни чудесные, когда у Богословья

Была и молодость и сила полнокровья,

Один из докторов - как видно по всему,

Высокий ум, в сердцах рассеивавший тьму,

Их бездны черные будивший словом жгучим,

К небесным истинам карабкаясь по кручам,

Где он и сам не знал ни тропок, ни дорог,

Где только чистый Дух еще пройти бы мог, -

Так дико возопил в диавольской гордыне,

Как будто страх в него вселился на вершине:

"Христос! Ничтожество! Я сам тебя вознес!

Открой я людям все, в чем ты не прав, Христос,

На смену похвалам посыплются хуленья,

Тебя, как выкидыш, забудут поколенья".

Сказал и замолчал, и впрямь сошел с ума,

Как будто наползла на это солнце тьма.

Рассудок хаосом затмился. В гордом храме,

Блиставшем некогда богатыми дарами,

Где жизнь гармонии была подчинена,

Все поглотила ночь, настала тишина,

Как в запертом на ключ, заброшенном подвале.

Уже не различал он, лето ли, зим

На пса бродячего похожий, рыскал он,

Не видя ничего, оборван, изможден,

Посмешище детей, ненужный и зловещий,

Подобный брошенной и отслужившей вещи.

XVII. КРАСОТА

О смертный! как мечта из камня, я прекрасна!

И грудь моя, что всех погубит чередой,

Сердца художников томит любовью властно,

Подобной веществу, предвечной и немой.

В лазури царствую я сфинксом непостижным;

Как лебедь, я бела, и холодна, как снег;

Презрев движение, любуюсь неподвижным;

Вовек я не смеюсь, не плачу я вовек.

Я - строгий образец для гордых изваяний,

И, с тщетной жаждою насытить глад мечтаний,

Поэты предо мной склоняются во прах.

Но их ко мне влечет, покорных и влюбленных,

Сиянье вечности в моих глазах бессонных,

Где все прекраснее, как в чистых зеркалах.

XVIII. ИДЕАЛ

Нет, ни красотками с зализанных картинок -

Столетья пошлого разлитый всюду яд! -

Ни ножкой, втиснутой в шнурованный ботинок,

Ни ручкой с веером меня не соблазнят.

Пускай восторженно поет свои хлорозы,

Больничной красотой прельщаясь, Гаварни -

Противны мне его чахоточные розы;

Мой красный идеал никак им не сродни!

Нет, сердцу моему, повисшему над бездной,

Лишь, леди Макбет, вы близки душой железной,

Вы, воплощенная Эсхилова мечта,

Да ты, о Ночь, пленить еще способна взор мой,

Дочь Микеланджело, обязанная формой

Титанам, лишь тобой насытившим уста!

XIX. ВЕЛИКАНША

В века, когда, горя огнем, Природы грудь

Детей чудовищных рождала сонм несчетный,

Жить с великаншею я стал бы, беззаботный,

И к ней, как страстный кот к ногам царевны, льнуть.

Я б созерцал восторг ее забав ужасных,

Ее расцветший дух, ее возросший стан,

В ее немых глазах блуждающий туман

И пламя темное восторгов сладострастных.

Я стал бы бешено карабкаться по ней,

Взбираться на ее громадные колени;

Когда же в жалящей истоме летних дней

Она ложилась бы в полях под властью лени,

Я мирно стал бы спать в тени ее грудей,

Как у подошвы гор спят хижины селений.

XX. МАСКА

Аллегорическая статуя в духе Ренессанса

Эрнесту Кристофу,

скульптору

Смотри: как статуя из флорентийской виллы,

Вся мускулистая, но женственно-нежна,

Творенье двух сестер - Изящества и Силы -

Как чудо в мраморе, возникла здесь она.

Божественная мощь в девичьи-стройном теле,

Как будто созданном для чувственных утех -

Для папской, может быть, иль княжеской постели.

- А этот сдержанный и сладострастный смех,

Едва скрываемое Самоупоенье,

А чуть насмешливый и вместе томный взгляд,

Лицо и грудь ее в кисейном обрамленье, -

Весь облик, все черты победно говорят:

"Соблазн меня зовет, Любовь меня венчает!"

В ней все возвышенно, но сколько остроты

Девичья грация величью сообщает!

Стань ближе, обойди вкруг этой красоты.

Так вот искусства ложь! Вот святотатство в храме!

Та, кто богинею казалась миг назад,

Двуглавым чудищем является пред нами.

Лишь маску видел ты, обманчивый фасад -

Ее притворный лик, улыбку всем дарящий,

Смотри же, вот второй - страшилище, урод,

Неприукрашенный, и, значит, настоящий

С обратной стороны того, который лжет.

Ты плачешь. Красота! Ты, всем чужая ныне,

Мне в сердце слезы льешь великою рекой.

Твоим обманом пьян, я припадал в пустыне

К волнам, исторгнутым из глаз твоих тоской!

- О чем же плачешь ты? В могучей, совершенной,

В той, кто весь род людской завоевать могла,

Какой в тебе недуг открылся сокровенный?

- Нет, это плач о том, что и она жила!

И что еще живет! Еще живет! До дрожи

Ее пугает то, что жить ей день за днем,

Что надо завтра жить и послезавтра тоже,

Что надо жить всегда, всегда! - как мы живем!

XXI. ГИМН КРАСОТЕ

Скажи, откуда ты приходишь, Красота?

Твой взор - лазурь небес иль порожденье ада?

Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,

Равно ты радости и козни сеять рада.

Заря и гаснущий закат в твоих глазах,

Ты аромат струишь, как будто вечер бурный;

Героем отрок стал, великий пал во прах,

Упившись губ твоих чарующею урной.

Прислал ли ад тебя иль звездные края?

Твой Демон, словно пес, с тобою неотступно;

Всегда таинственна, безмолвна власть твоя,

И все в тебе - восторг, и все в тебе преступно!

С усмешкой гордою идешь по трупам ты,

Алмазы ужаса струят свой блеск жестокий,

Ты носишь с гордостью преступные мечты

На животе своем, как звонкие брелоки.

Вот мотылек, тобой мгновенно ослеплен,

Летит к тебе - горит, тебя благословляя;

Любовник трепетный, с возлюбленной сплетен,

Как с гробом бледный труп сливается, сгнивая.

Будь ты дитя небес иль порожденье ада,

Будь ты чудовище иль чистая мечта,

В тебе безвестная, ужасная отрада!

Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.

Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?

Не все ль равно: лишь ты, царица Красота,

Освобождаешь мир от тягостного плена,

Шлешь благовония и звуки и цвета!

XXII. ЭКЗОТИЧЕСКИЙ АРОМАТ

Когда, закрыв глаза, я, в душный вечер лета,

Вдыхаю аромат твоих нагих грудей,

Я вижу пред собой прибрежия морей,

Залитых яркостью однообразной света;

Ленивый остров, где природой всем даны

Деревья странные с мясистыми плодами;

Мужчин, с могучими и стройными телами,

И женщин, чьи глаза беспечностью полны.

За острым запахом скользя к счастливым странам,

Я вижу порт, что полн и мачт, и парусов,

Еще измученных борьбою с океаном,

И тамариндовых дыхание лесов,

Что входит в грудь мою, плывя к воде с откосов,

Мешается в душе с напевами матросов.

XXIII. ШЕВЕЛЮРА

О, завитое в пышные букли руно!

Аромат, отягченный волною истомы,

Напояет альков, где тепло и темно;

Я мечты пробуждаю от сладостной дремы,

Как платок надушенный взбивая руно!..

Нега Азии томной и Африки зной,

Мир далекий, отшедший, о лес благовонный,

Возникает над черной твоей глубиной!

Я парю ароматом твоим опьяненный,

Как другие сердца музыкальной волной!

Я лечу в те края, где от зноя безмолвны

Люди, полные соков, где жгут небеса;

Пусть меня унесут эти косы, как волны!

Я в тебе, море черное, грезами полный,

Вижу длинные мачты, огни, паруса;

Там свой дух напою я прохладной волною

Ароматов, напевов и ярких цветов;

Там скользят корабли золотою стезею,

Раскрывая объятья для радостных снов,

Отдаваясь небесному, вечному зною.

Я склонюсь опьяненной, влюбленной главой

К волнам черного моря, где скрыто другое,

Убаюканный качкою береговой;

В лень обильную сердце вернется больное,

В колыхание нег, в благовонный покой!

Вы лазурны, как свод высоко-округленный,

Вы - шатер далеко протянувшейся мглы;

На пушистых концах пряди с прядью сплетенной

Жадно пьет, словно влагу, мой дух опьяненный

Запах муска, кокоса и жаркой смолы.

В эти косы тяжелые буду я вечно

Рассыпать бриллиантов сверкающий свет,

Чтоб, ответив на каждый порыв быстротечный,

Ты была как оазис в степи бесконечной,

Чтобы волны былого поили мой бред.

XXIV

Тебя, как свод ночной, безумно я люблю,

Тебя, великую молчальницу мою!

Ты - урна горести; ты сердце услаждаешь,

Когда насмешливо меня вдруг покидаешь,

И недоступнее мне кажется в тот миг

Бездонная лазурь, краса ночей моих!

Я как на приступ рвусь тогда к тебе, бессильный,

Ползу, как клуб червей, почуя труп могильный.

Как ты, холодная, желанна мне! Поверь, -

Неумолимая, как беспощадный зверь!

XV

Ты на постель свою весь мир бы привлекла,

О, женщина, о, тварь, как ты от скуки зла!

Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной -

Съедать по сердцу в день - таков девиз твой гнусный.

Зазывные глаза горят, как бар ночной,

Как факелы в руках у черни площадной,

В заемной прелести ища пути к победам,

Но им прямой закон их красоты неведом.

Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир,

Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир!

Куда ты прячешь стыд, пытаясь в позах разных

Пред зеркалами скрыть ущерб в своих соблазнах

Как не бледнеешь ты перед размахом зла,

С каким, горда собой, на землю ты пришла,

Чтоб темный замысел могла вершить Природа

Тобою, женщина, позор людского рода, -

Тобой, животное! - над гением глумясь.

Величье низкое, божественная грязь!

XXVI. SED NON SATIATA*

Кто изваял тебя из темноты ночной,

Какой туземный Фауст, исчадие саванны?

Ты пахнешь мускусом и табаком Гаванны,

Полуночи дитя, мой идол роковой.

Ни опиум, ни хмель соперничать с тобой

Не смеют, демон мой; ты - край обетованный,

Где горестных моих желаний караваны

К колодцам глаз твоих идут на водопой.

Но не прохлада в них - огонь, смола и сера.

О, полно жечь меня, жестокая Мегера!

Пойми, ведь я не Стикс, чтоб приказать: "Остынь!",

Семижды заключив тебя в свои объятья!

Не Прозерпина я, чтоб испытать проклятье,

Сгорать с тобой дотла в аду твоих простынь!

----------

* Но ненасытившаяся (лат.).

XXVII

В струении одежд мерцающих ее,

В скольжении шагов - тугое колебанье

Танцующей змеи, когда факир свое

Священное над ней бормочет заклинанье.

Бесстрастию песков и бирюзы пустынь

Она сродни - что им и люди, и страданья?

Бесчувственней, чем зыбь, чем океанов синь,

Она плывет из рук, холодное созданье.

Блеск редкостных камней в разрезе этих глаз.

И в странном, неживом и баснословном мире,

Где сфинкс и серафим сливаются в эфире,

Где излучают свет сталь, золото, алмаз,

Горит сквозь тьму времен ненужною звездою

Бесплодной женщины величье ледяное.

XXVIII. ТАНЦУЮЩАЯ ЗМЕЯ

Твой вид беспечный и ленивый

Я созерцать люблю, когда

Твоих мерцаний переливы

Дрожат, как дальняя звезда.

Люблю кочующие волны

Благоухающих кудрей,

Что благовоний едких полны

И черной синевы морей.

Как челн, зарею окрыленный,

Вдруг распускает паруса,

Мой дух, мечтою умиленный,

Вдруг улетает в небеса.

И два бесчувственные глаза

Презрели радость и печаль,

Как два холодные алмаза,

Где слиты золото и сталь.

Свершая танец свой красивый,

Ты приняла, переняла

-змеи танцующей извивы

На тонком острие жезла.

Истомы ношею тяжелой

Твоя головка склонена -

То вдруг игривостью веселой

Напомнит мне игру слона.

Твой торс склоненный, удлиненный

Дрожит, как чуткая ладья,

Когда вдруг реи наклоненной

Коснется влажная струя.

И, как порой волна, вскипая,

Растет от таянья снегов,

Струится влага, проникая

Сквозь тесный ряд твоих зубов.

Мне снится: жадными губами

Вино богемское я пью,

Как небо, чистыми звездами

Осыпавшее грудь мою!

XXIX. ПАДАЛЬ

Вы помните ли то, что видели мы летом?

Мой ангел, помните ли вы

Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,

Среди рыжеющей травы?

Полуистлевшая, она, раскинув ноги,

Подобно девке площадной,

Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,

Зловонный выделяя гной.

И солнце эту гниль палило с небосвода,

Чтобы останки сжечь дотла,

Чтоб слитое в одном великая Природа

Разъединенным приняла.

И в небо щерились уже куски скелета,

Большим подобные цветам.

От смрада на лугу, в душистом зное лета,

Едва не стало дурно вам.

Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи

Над мерзкой грудою вились,

И черви ползали и копошились в брюхе,

Как черная густая слизь.

Все это двигалось, вздымалось и блестело,

Как будто, вдруг оживлено,

Росло и множилось чудовищное тело,

Дыханья смутного полно.

И этот мир струил таинственные звуки,

Как ветер, как бегущий вал,

Как будто сеятель, подъемля плавно руки,

Над нивой зерна развевал.

То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,

Как первый очерк, как пятно,

Где взор художника провидит стан богини,

Готовый лечь на полотно.

Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,

Косила сука злой зрачок,

И выжидала миг, чтоб отхватить от кости

И лакомый сожрать кусок.

Но вспомните: и вы, заразу источая,

Вы трупом ляжете гнилым,

Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,

Вы, лучезарный серафим.

И вас, красавица, и вас коснется тленье,

И вы сгниете до костей,

Одетая в цветы под скорбные моленья,

Добыча гробовых гостей.

Скажите же червям, когда начнут, целуя,

Вас пожирать во тьме сырой,

Что тленной красоты - навеки сберегу я

И форму, и бессмертный строй.

XXX. DE PROFUNDIS CLAMAVI*

К Тебе, к Тебе одной взываю я из бездны,

В которую душа низринута моя...

Вокруг меня - тоски свинцовые края,

Безжизненна земля и небеса беззвездны.

Шесть месяцев в году здесь стынет солнца свет,

А шесть - кромешный мрак и ночи окаянство..

Как нож, обнажены полярные пространства:

- Хотя бы тень куста! Хотя бы волчий след!

Нет ничего страшней жестокости светила,

Что излучает лед. А эта ночь - могила,

Где Хаос погребен! Забыться бы теперь

Тупым, тяжелым сном - как спит в берлоге зверь...

Забыться и забыть и сбросить это бремя,

Покуда свой клубок разматывает время...

----------

* Из бездны взываю (лат.).

XXXI. ВАМПИР

В мою больную грудь она

Вошла, как острый нож, блистая,

Пуста, прекрасна и сильна,

Как демонов безумных стая.

Она в альков послушный свой

Мой бедный разум превратила;

Меня, как цепью роковой,

Сковала с ней слепая сила.

И как к игре игрок упорный

Иль горький пьяница к вину,

Как черви к падали тлетворной,

Я к ней, навек проклятой, льну.

Я стал молить: "Лишь ты мне можешь

Вернуть свободу, острый меч;

Ты, вероломный яд, поможешь

Мое бессилие пресечь!"

Но оба дружно: "Будь покоен! -

С презреньем отвечали мне. -

Ты сам свободы недостоин,

Ты раб по собственной вине!

Когда от страшного кумира

Мы разум твой освободим,

Ты жизнь в холодный труп вампира

Вдохнешь лобзанием своим!"

XXXII

С еврейкой бешеной простертый на постели,

Как подле трупа труп, я в душной темноте

Проснулся, и к твоей печальной красоте

От этой - купленной - желанья полетели.

Я стал воображать - без умысла, без цели, -

Как взор твой строг и чист, как величава ты,

Как пахнут волосы, и терпкие мечты,

Казалось, оживить любовь мою хотели.

Я всю, от черных кос до благородных ног,

Тебя любить бы мог, обожествлять бы мог,

Все тело дивное обвить сетями ласки,

Когда бы ввечеру, в какой-то грустный час,

Невольная слеза нарушила хоть раз

Безжалостный покой великолепной маски.

XXXIII. ПОСМЕРТНЫЕ УГРЫЗЕНИЯ

Когда затихнешь ты в безмолвии суровом,

Под черным мрамором, угрюмый ангел мой,

И яма темная, и тесный склеп сырой

Окажутся твоим поместьем и альковом,

И куртизанки грудь под каменным покровом

От вздохов и страстей найдет себе покой,

И уж не повлекут гадательной тропой

Тебя твои стопы вслед вожделеньям новым,

Поверенный моей негаснущей мечты,

Могила - ей одной дано понять поэта! -

Шепнет тебе в ночи: "Что выгадала ты,

Несовершенная, и чем теперь согрета,

Презрев все то, о чем тоскуют и в раю?"

И сожаленье - червь - вопьется в плоть твою.

XXXIV. КОШКА

Мой котик, подойди, ложись ко мне на грудь,

Но когти убери сначала.

Хочу в глазах твоих красивых потонуть -

В агатах с отблеском металла.

Как я люблю тебя ласкать, когда, ко мне

Пушистой привалясь щекою,

Ты, электрический зверек мой, в тишине

Мурлычешь под моей рукою.

Ты как моя жена. Ее упорный взгляд -

Похож на твой, мой добрый котик:

Холодный, пристальный, пронзающий, как дротик.

И соблазнительный, опасный аромат

Исходит, как дурман, ни с чем другим не схожий,

От смуглой и блестящей кожи.

XXXV. DUELLUM*

Бойцы сошлись на бой, и их мечи вокруг

Кропят горячий пот и брызжут красной кровью.

Те игры страшные, тот медный звон и стук -

Стенанья юности, растерзанной любовью!

В бою раздроблены неверные клинки,

Но острый ряд зубов бойцам заменит шпаги:

Сердца, что позднею любовью глубоки,

Не ведают границ безумья и отваги!

И вот в убежище тигрят, в глухой овраг

Скатился в бешенстве врага сдавивший враг,

Кустарник багряня кровавыми струями!

Та пропасть - черный ад, наполненный друзьями;

С тобой, проклятая, мы скатимся туда,

Чтоб наша ненависть осталась навсегда!

----------

* Поединок (лат.).

XXXVI. БАЛКОН

Мать воспоминаний, нежная из нежных,

Все мои восторги! Весь призыв мечты!

Ты воспомнишь чары ласк и снов безбрежных,

Прелесть вечеров и кроткой темноты.

Мать воспоминаний, нежная из нежных!

Вечера при свете угля золотого,

Вечер на балконе, розоватый дым.

Нежность этой груди! Существа родного!

Незабвенность слов, чей смысл неистребим,

В вечера при свете угля золотого!

Как красиво солнце вечером согретым!

Как глубоко небо! В сердце сколько струн!

О, царица нежных, озаренный светом,

Кровь твою вдыхал я, весь с тобой и юн.

Как красиво солнце вечером согретым!

Ночь вокруг сгущалась дымною стеною,

Я во тьме твои угадывал зрачки,

Пил твое дыханье, ты владела мною!

Ног твоих касался братскостью руки.

Ночь вокруг сгущалась дымною стеною.

Знаю я искусство вызвать миг счастливый,

Прошлое я вижу возле ног твоих.

Где ж искать я буду неги горделивой,

Как не в этом теле, в чарах ласк твоих?

Знаю я искусство вызвать миг счастливый.

Эти благовонья, клятвы, поцелуи,

Суждено ль им встать из бездн, запретных нам,

Как восходят солнца, скрывшись на ночь в струи,

Ликом освеженным вновь светить морям?

- Эти благовонья, клятвы, поцелуи!

XXXVII. ОДЕРЖИМЫЙ

Смотри, диск солнечный задернут мраком крепа;

Окутайся во мглу и ты, моя Луна,

Курясь в небытии, безмолвна и мрачна,

И погрузи свой лик в бездонный сумрак склепа.

Зову одну тебя, тебя люблю я слепо!

Ты, как ущербная звезда, полувидна;

Твои лучи влечет Безумия страна;

Долой ножны, кинжал сверкающий свирепо!

Скорей, о пламя люстр, зажги свои зрачки!

Свои желания зажги, о взор упорный!

Всегда желанна ты во мгле моей тоски;

Ты - розовый рассвет, ты - Ночи сумрак черный;

Все тело в трепете, всю душу полнит гул, -

Я вопию к тебе, мой бог, мой Вельзевул!

XXXVIII. ПРИЗРАК

I

Мрак

Велением судьбы я ввергнут в мрачный склеп,

Окутан сумраком таинственно-печальным;

Здесь Ночь предстала мне владыкой изначальным;

Здесь, розовых лучей лишенный, я ослеп.

На вечном сумраке мечты живописуя,

Коварным Господом я присужден к тоске;

Здесь сердце я сварю, как повар, в кипятке

И сам в груди своей его потом пожру я!

Вот, вспыхнув, ширится, колышется, растет,

Ленивой грацией приковывая око,

Великолепное видение Востока;

Вот протянулось ввысь и замерло - и вот

Я узнаю Ее померкшими очами:

Ее, то темную, то полную лучами.

II. Аромат

Читатель, знал ли ты, как сладостно душе,

Себя медлительно, блаженно опьяняя,

Пить ладан, что висит, свод церкви наполняя,

Иль едким мускусом пропахшее саше?

Тогда минувшего иссякнувший поток

Опять наполнится с магическою силой,

Как будто ты сорвал на нежном теле милой

Воспоминания изысканный цветок!

Саше пахучее, кадильница алькова,

Ее густых кудрей тяжелое руно

Льет волны диких грез и запаха лесного;

В одеждах бархатных, где все еще полно

Дыханья юности невинного, святого,

Я запах меха пью, пьянящий, как вино.

III. Рамка

Как рамка лучшую картину облекает

Необъяснимою, волшебной красотой,

И, отделив ее таинственной чертой

От всей Природы, к ней вниманье привлекает,

Так с красотой ее изысканной слиты

Металл и блеск огней и кресел позолота:

К ее сиянью все спешит прибавить что-то,

Все служит рамкою волшебной красоты.

И вот ей кажется, что все вокруг немеет

От обожания, и торс роскошный свой

Она в лобзаниях тугих шелков лелеет,

Сверкая зябкою и чуткой наготой;

Она вся грации исполнена красивой

И обезьянкою мне кажется игривой.

IV. Портрет

Увы, Болезнь и Смерть все в пепел превратили;

Огонь, согревший нам сердца на миг, угас;

И нега знойная твоих огромных глаз

И влага пышных губ вдруг стала горстью пыли.

Останки скудные увидела душа;

Где вы, пьянящие, всесильные лобзанья,

Восторгов краткие и яркие блистанья?..

О, смутен контур твой, как три карандаша.

Но в одиночестве и он, как я, умрет -

И Время, злой старик, день ото дня упорно

Крылом чудовищным его следы сотрет...

Убийца дней моих, палач мечтаний черный,

Из вечной памяти досель ты не исторг

Ее - души моей и гордость и восторг!

XXXIX

Тебе мои стихи! когда поэта имя,

Как легкая ладья, что гонит Аквилон,

Причалит к берегам неведомых времен

И мозг людей зажжет виденьями своими -

Пусть память о тебе назойливо гремит,

Путь мучит, как тимпан, чарует, как преданье,

Сплетется с рифмами в мистическом слиянье,

Как только с петлей труп бывает братски слит!

Ты, бездной адскою, ты, небом проклятая,

В одной моей душе нашла себе ответ!

Ты тень мгновенная, чей контур гаснет тая.

Глумясь над смертными, ты попираешь свет

И взором яшмовым и легкою стопою,

Гигантским ангелом воздвигшись над толпою!

XL. SEMPER EADEM*

"Откуда скорбь твоя? зачем ее волна

Взбегает по скале, чернеющей отвесно?"

- Тоской, доступной всем, загадкой, всем известной,

Исполнена душа, где жатва свершена.

Сдержи свой смех, равно всем милый и понятный,

Как правда горькая, что жизнь - лишь бездна зла;

Пусть смолкнет, милая, твой голос, сердцу внятный,

Чтоб на уста печать безмолвия легла.

Ты знаешь ли, дитя, чье сердце полно света

И чьи улыбчивы невинные уста,-

Что Смерть хитрей, чем Жизнь, плетет свои тенета?

Но пусть мой дух пьянит и ложная мечта!

И пусть утонет взор в твоих очах лучистых,

Вкушая долгий сон во мгле ресниц тенистых.

----------

* Всегда та же (лат.).

XLI. ВСЯ НЕРАЗДЕЛЬНО

Сам Демон в комнате высокой

Сегодня посетил меня;

Он вопрошал мой дух, жестоко

К ошибкам разум мой клоня:

"В своих желаниях упорных

Из всех ее живых красот,

И бледно-розовых, и черных,

Скажи, что вкус твой предпочтет?"

"Уйди! - нечистому сказала Моя

влюбленная душа. - В ней все -

диктам, она мне стала

Вся безраздельно хороша!

В ней все мне сердце умиляет,

Не знаю "что", не знаю "как";

Она, как утро, ослепляет

И утоляет дух, как мрак.

В ней перепутана так сложно

Красот изысканная нить,

Ее гармоний невозможно

В ряды аккордов разрешить.

Душа исполнена влиянья

Таинственных метаморфоз:

В ней стало музыкой дыханье,

А голос - ароматом роз!"

XLII.Что можешь ты сказать, мой дух всегда ненастный,

Душа поблекшая, что можешь ты сказать

Ей, полной благости, ей, щедрой, ей прекрасной?

Один небесный взор - и ты цветешь опять!..

Напевом гордости да будет та хвалима,

Чьи очи строгие нежнее всех очей,

Чья плоть - безгрешное дыханье херувима,

Чей взор меня облек в одежду из лучей!

Всегда: во тьме ночной, холодной и унылой,

На людной улице, при ярком свете дня,

Передо мной скользит, дрожит твой облик милый,

Как факел, сотканный из чистого огня:

- Предайся Красоте душой, в меня влюбленной;

Я буду Музою твоею и Мадонной!

XLIII. ЖИВОЙ ФАКЕЛ

Два брата неземных, два чудотворных глаза

Всегда передо мной. Искусный серафим

Их сплавил из огня, магнита и алмаза,

Чтоб, видя свет во тьме, я следовал за ним.

Два факела живых! Из их повиновенья,

Раб этих нежных слуг, теперь не выйдешь ты...

Минуя западни и камни преткновенья,

Они тебя ведут дорогой Красоты.

Их свет неугасим, хотя едва мерцают,

Как в солнечных лучах, лампады в алтаре,

Но те вещают скорбь, а эти прославляют

Не Смерть во тьме ночной - Рожденье на заре

Так пусть же никогда не гаснет ваша сила,

Восход моей души зажегшие светила!

XLIV. ИСКУПЛЕНИЕ

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь?

И ночью бледный страх... хоть раз когда-нибудь

Сжимал ли сердце вам в тисках холодной стали?

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

С отравой жгучих слез и яростью без сил?

К вам приводила ночь немая из могил

Месть, эту черную назойливую гостью?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вам летним вечером, на солнце у больниц,

В глаза бросались ли те пятна желтых лиц,

Где синих губ дрожит мучительная складка?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?

Угрозы старости уж леденили вас?

Там в нежной глубине влюбленно-синих глаз

Вы не читали снисхождения к сединам

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинами?

О, ангел счастия, и радости, и света!

Бальзама нежных ласк и пламени ланит

Я не прошу у вас, как зябнущий Давид...

Но, если можете, молитесь за поэта

Вы, ангел счастия, и радости, и света!

XLV. ИСПОВЕДЬ

Один лишь только раз вы мраморной рукою

О руку оперлись мою.

Я в недрах памяти, мой добрый друг, с тоскою

Миг этой близости таю.

Все спало. Как медаль, на куполе высоком

Блестела серебром луна.

На смолкнувший Париж торжественным потоком

Лилась ночная тишина.

Лишь робко крадучись иль прячась под ворота,

Не спали кошки в этот час,

Или доверчиво, как тень, как близкий кто-то,

Иная провожала нас.

И дружба расцвела меж нами в свете лунном, -

Но вдруг, в сияющей ночи,

У вас, красавица, у лиры той, чьим струнам

Сродни лишь яркие лучи,

У светлой, радостной, как праздничные трубы,

Все веселящие вокруг,

Улыбкой жалобной скривились, дрогнув, губы,

И тихий стон, слетевший вдруг,

Был как запуганный, заброшенный, забытый

Ребенок хилый и больной,

От глаз насмешливых в сыром подвале скрытый

Отцом и матерью родной.

И, словно пленный дух, та злая нота пела,

Что этот мир неисправим,

Что всюду эгоизм и нет ему предела,

Он только изменяет грим.

Что быть красавицей - нелегкая задача,

Привычка, пошлая, как труд

Танцорок в кабаре, где, злость и скуку пряча,

Они гостям улыбку шлют,

Что красоту, любовь - все в мире смерть уносит,

Что сердце - временный оплот.

Все чувства, все мечты Забвенье в сумку бросит

И жадной Вечности вернет.

Как ясно помню я и той луны сиянье,

И город в призрачной тиши,

И то чуть слышное, но страшное признанье,

Ночную исповедь души.

XLVI. ДУХОВНАЯ ЗАРЯ

Лишь глянет лик зари и розовый и белый

И строгий Идеал, как грустный, чистый сон,

Войдет к толпе людей, в разврате закоснелой, -

В скоте пресыщенном вдруг Ангел пробужден.

И души падшие, чья скорбь благословенна,

Опять приближены к далеким небесам,

Лазурной бездною увлечены мгновенно;

Не так ли, чистая Богиня, сходит к нам

В тот час, когда вокруг чадят останки оргий,

Твой образ, сотканный из розовых лучей?

Глаза расширены в молитвенном восторге;

Как Солнца светлый лик мрачит огни свечей,

Так ты, моя душа, свергая облик бледный,

Вдруг блещешь вновь, как свет бессмертный, всепобедный.

XLVII. ГАРМОНИЯ ВЕЧЕРА

Уж вечер. Все цветущие растенья,

Как дым кадил, роняют аромат;

За звуком звук по воздуху летят;

Печальный вальс и томное круженье!

Как дым кадил, струится аромат;

И стонет скрипка, как душа в мученье;

Печальный вальс и томное круженье!

И небеса, как алтари, горят.

И стонет сумрак, как душа в мученье,

Испившая сует смертельный яд;

И небеса, как алтари, горят.

Светило дня зардело на мгновенье.

Земных сует испив смертельный яд,

Минувшего душа сбирает звенья.

Светило дня зардело на мгновенье.

И, как потир, мечты о ней блестят...

XLVII. ФЛАКОН

Есть запахи, чья власть над нами бесконечна:

В любое вещество въедаются навечно.

Бывает, что, ларец диковинный открыв

(Заржавленный замок упорен и визглив),

Иль где-нибудь в углу, средь рухляди чердачной

В слежавшейся пыли находим мы невзрачный

Флакон из-под духов: он тускл, и пуст, и сух,

Но память в нем жива, жив отлетевший дух.

Минувшие мечты, восторги и обиды,

Мечты увядшие - слепые хризалиды,

Из затхлой темноты, как бы набравшись сил,

Выпрастывают вдруг великолепье крыл.

В лазурном, золотом, багряном одеянье,

Нам голову кружа, парит Воспоминанье...

И вот уже душа, захваченная в плен,

Над бездной склонена и не встает с колен.

Возникнув из пелен, как Лазарь воскрешенный,

Там оживает тень любви похороненной,

Прелестный призрак, прах, струящий аромат,

Из ямы, где теперь - гниенье и распад.

Когда же и меня забвение людское

Засунет в старый шкаф небрежною рукою,

Останусь я тогда, надтреснут, запылен,

Несчастный, никому не надобный флакон,

Гробницею твоей, чумное, злое зелье,

Яд, созданный в раю, души моей веселье,

Сжигающий нутро расплавленный свинец,

О, сердца моего начало и конец!

XLIX. ОТРАВА

Вино любой кабак, как пышный зал дворцовый,

Украсит множеством чудес.

Колонн и портиков возникнет стройный лес

Из золота струи багровой -

Так солнце осенью глядит из мглы небес.

Раздвинет опиум пределы сновидений,

Бескрайностей края,

Расширит чувственность за грани бытия,

И вкус мертвящих наслаждений,

Прорвав свой кругозор, поймет душа твоя.

И все ж сильней всего отрава глаз зеленых,

Твоих отрава глаз,

Где, странно искажен, мой дух дрожал не раз,

Стремился к ним в мечтах бессонных

И в горькой глубине изнемогал и гас.

Но чудо страшное, уже на грани смерти,

Таит твоя слюна,

Когда от губ твоих моя душа пьяна,

И в сладострастной круговерти

К реке забвения с тобой летит она.

L. ТРЕВОЖНОЕ НЕБО

Твой взор загадочный как будто увлажнен.

Кто скажет, синий ли, зеленый, серый он?

Он то мечтателен, то нежен, то жесток,

То пуст, как небеса, рассеян иль глубок.

Ты словно колдовство тех долгих белых дней,

Когда в дремотной мгле душа грустит сильней,

И нервы взвинчены, и набегает вдруг,

Будя заснувший ум, таинственный недуг.

Порой прекрасна ты, как кругозор земной

Под солнцем осени, смягченным пеленой.

Как дали под дождем, когда их глубина

Лучом встревоженных небес озарена!

О, в этом климате, пленяющем навек, -

В опасной женщине, - приму ль я первый снег,

И наслаждения острей стекла и льда

Найду ли в зимние, в ночные холода?

LI. КОТ

I

Как в комнате простой, в моем мозгу с небрежной

И легкой грацией все бродит чудный кот;

Он заунывно песнь чуть слышную поет;

Его мяуканье и вкрадчиво и нежно.

Его мурлыканья то внятнее звучат,

То удаленнее, спокойнее, слабее;

Тот голос звуками глубокими богат

И тайно властвует он над душой моею.

Он в недра черные таинственно проник,

Повиснул сетью струй, как капли, упадает;

К нему, как к зелию, устами я приник,

Как строфы звучные, он грудь переполняет.

Мои страдания он властен покорить,

Ему дано зажечь блаженные экстазы,

И незачем ему, чтоб с сердцем говорить,

Бесцельные слова слагать в пустые фразы.

Тог голос сладостней певучего смычка,

И он торжественней, чем звонких струн дрожанье;

Он грудь пронзает мне, как сладкая тоска,

Недостижимое струя очарованье.

О чудный, странный кот! кто голос твой хоть раз

И твой таинственный напев хоть раз услышит,

Он снизойдет в него, как серафима глас,

Где все утонченной гармонией дышит.

II

От этой шубки черно-белой

Исходит тонкий аромат;

Ее коснувшись, вечер целый

Я благовонием объят.

Как некий бог - быть может, фея -

Как добрый гений здешних мест,

Всем управляя, всюду вея,

Он наполняет все окрест.

Когда же снова взгляд влюбленный

Я устремив в твой взор гляжу -

Его невольно вновь, смущенный,

Я на себя перевожу;

Тогда твоих зрачков опалы,

Как два фонарика, горят,

И ты во мгле в мой взгляд усталый

Свой пристальный вперяешь взгляд.

LII

ПРЕКРАСНЫЙ КОРАБЛЬ

Я расскажу тебе, изнеженная фея,

Все прелести твои в своих мечтах лелея,

Что блеск твоих красот

Сливает детства цвет и молодости плод!

Твой плавный, мерный шаг края одежд колышет,

Как медленный корабль, что ширью моря дышит,

Раскинув парус свой,

Едва колеблемый ритмической волной.

Над круглой шеею, над пышными плечами

Ты вознесла главу; спокойными очами

Уверенно блестя,

Как величавое ты шествуешь дитя!

Я расскажу тебе, изнеженная фея,

Все прелести твои в своих мечтах лелея,

Что блеск твоих красот

Сливает детства цвет и молодости плод.

Как шеи блещущей красив изгиб картинный!

Под муаром он горит, блестя как шкап старинный;

Грудь каждая, как щит,

Вдруг вспыхнув, молнии снопами источит.

Щиты дразнящие, где будят в нас желанья

Две точки розовых, где льют благоуханья

Волшебные цветы,

Где все сердца пленят безумные мечты!

Твой плавный, мерный шаг края одежд колышет

Ты - медленный корабль, что ширью моря дышит,

Раскинув парус свой,

Едва колеблемый ритмической волной!

Твои колени льнут к изгибам одеяний,

Сжигая грудь огнем мучительных желаний;

Так две колдуньи яд

В сосуды черные размеренно струят.

Твоим рукам сродни Геракловы забавы,

И тянутся они, как страшные удавы,

Любовника обвить,

Прижать к твоей груди и в грудь твою вдавить!

Над круглой шеею, над пышными плечами

Ты вознесла главу; спокойными очами

Уверенно блестя,

Как величавое ты шествуешь дитя!

LIII. ПРИГЛАШЕНИЕ К ПУТЕШЕСТВИЮ

Голубка моя,

Умчимся в края,

Где все, как и ты, совершенство,

И будем мы там

Делить пополам

И жизнь, и любовь, и блаженство.

Из влажных завес

Туманных небес

Там солнце задумчиво блещет,

Как эти глаза,

Где жемчуг-слеза,

Слеза упоенья трепещет.

Это мир таинственной мечты,

Неги, ласк, любви и красоты.

Вся мебель кругом

В покое твоем

От времени ярко лоснится.

Дыханье цветов

Заморских садов

И веянье амбры струится.

Богат и высок

Лепной потолок,

И там зеркала так глубоки;

И сказочный вид

Душе говорит

О дальнем, о чудном Востоке.

Это мир таинственной мечты,

Неги, ласк, любви и красоты.

Взгляни на канал,

Где флот задремал:

Туда, как залетная стая,

Свой груз корабли

От края земли

Несут для тебя, дорогая.

Дома и залив

Вечерний отлив

Одел гиацинтами пышно.

И теплой волной,

Как дождь золотой,

Лучи он роняет неслышно.

Это мир таинственной мечты,

Неги, ласк, любви и красоты.

LIV. НЕПОПРАВИМОЕ

Возможно ль задушить, возможно ль побороть

Назойливое Угрызенье,

Сосущее, как червь - бесчувственную плоть,

Как тля - цветущее растенье?

Бессмертного врага возможно ль побороть?

В напитке из какой бутыли, бочки, склянки

Утопим мы - не знаю я! -

Его прожорливую алчность куртизанки

И трудолюбье муравья?

В напитке из какой бутыли? - бочки? - склянки?

Я ведьму юную на выручку зову:

Скажи мне, как избыть такое?

Мой воспаленный ум - что раненый во рву,

Под грудой трупов, после боя.

Я ведьму юную на выручку зову.

Над ним уж воронье кружит - он умирает!

Уж волки рыскают окрест...

Он должен знать, что зверь его не растерзает,

Что будет холм и будет крест.

Смотри, уж воронье кружит - он умирает!

Как небо озарить, не знающее дня?

Как разодрать завесу ночи,

Тягучей, как смола, кромешной, без огня

Светил, глядящих людям в очи?

Как небо озарить, не знающее дня?

Надежда, кто задул тебя в окне Харчевни?

Как до пристанища дойти

Без света вдалеке и без лампады древней,

Луны, ведущей нас в пути?

Сам Дьявол погасил фонарь в окне Харчевни!

О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?

Возмездия неотвратимость?

А стрел Раскаянья, пронзивших сердце, яд?

Иль для тебя все это - мнимость?

О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?

Непоправимое проклятыми клыками

Грызет непрочный ствол души,

И как над зданием термит, оно над нами,

Таясь, работает в тиши -

Непоправимое - проклятыми клыками!

- В простом театре я, случалось, наблюдал,

Как, по веленью нежной феи,

Тьму адскую восход волшебный побеждал,

В раскатах меди пламенея.

В простом театре я, случалось, наблюдал,

Как злого Сатану крылатое созданье,

Ликуя, повергало в прах...

Но в твой театр, душа, не вхоже ликованье.

И ты напрасно ждешь впотьмах,

Что сцену осветит крылатое Созданье!

LV . РАЗГОВОР

Ты вся - как розовый осенний небосклон!

Во мне же вновь растет печаль, как вал прилива,

И отступает вновь, как море, молчалива,

И пеной горькою я снова уязвлен.

- Твоя рука скользит в объятиях бесплодных,

К моей поруганной груди стремясь прильнуть;

Когтями женщины моя изрыта грудь,

И сердце пожрано толпой зверей голодных.

Чертог моей души безбожно осквернен;

Кощунство, оргия и смерть - со всех сторон -

Струится аромат вкруг шеи обнаженной!

В нем, Красота, твой бич, твой зов и твой закон!

Сверкни же светлыми очами, дорогая,

Зверям ненужный прах их пламенем сжигая!

LVI. ОСЕННЯЯ МЕЛОДИЯ

I

Мы скоро в сумраке потонем ледяном;

Прости же, летний свет и краткий и печальный;

Я слышу, как стучат поленья за окном,

Их гулкий стук звучит мне песней погребальной.

В моей душе - зима, и снова гнев и дрожь,

И безотчетный страх, и снова труд суровый;

Как солнца льдистый диск, так, сердце, ты замрешь,

Ниспав в полярный ад громадою багровой!

С тревогой каждый звук мой чуткий ловит слух;

То - эшафота стук... Не зная счета ранам,

Как башня ветхая, и ты падешь, мой дух,

Давно расшатанный безжалостным тараном.

Тот монотонный гул вливает в душу сон,

Мне снится черный гроб, гвоздей мне внятны звуки;

Вчера был летний день, и вот сегодня - стон

И слезы осени, предвестники разлуки.

II

Люблю ловить в твоих медлительных очах

Луч нежно-тающий и сладостно-зеленый;

Но нынче бросил я и ложе и очаг,

В светило пышное и отблеск волн влюбленный.

Но ты люби меня, как нежная сестра,

Как мать, своей душой в прощении безмерной;

Как пышной осени закатная игра,

Согрей дыханьем грудь и лаской эфемерной:

Последний долг пред тем, кого уж жаждет гроб!

Дай мне, впивая луч осенний, пожелтелый,

Мечтать, к твоим ногам прижав холодный лоб,

И призрак летних дней оплакать знойно-белый.

LVII. МАДОННЕ

Ех-vоtо* в испанском вкусе

Хочу я для тебя, Владычицы, Мадонны,

На дне своей тоски воздвигнуть потаенный

Алтарь; от глаз вдали, с собой наедине,

Я Нишу прорублю в сердечной глубине.

Там Статуей ты мне ликующей предстанешь

В лазурном, золотом, вернейшем из пристанищ.

Металла Слов и Строф чеканщик и кузнец,

На голову твою я возложу Венец,

Созвездиями Рифм разубранный на диво.

Но к смертным Божествам душа моя ревнива,

И на красу твою наброшу я Покров

Из Подозрений злых и из тревожных Снов

Тяжелый, жесткий Плащ, Упреками подбитый,

Узором Слез моих, не Жемчугом расшитый.

Пусть льнущая моя, взволнованная Страсть,

Дабы тебя обнять, дабы к тебе припасть,

Все Долы и Холмы по своему капризу

Обвить собой одной - тебе послужит Ризой.

Наряду Башмачки должны прийтись под стать:

Из Преклоненья их берусь стачать.

След ножки пресвятой, небесной без изъяна,

Да сохранит сие подобие Сафьяна!

Создать из Серебра мои персты должны

Подножие тебе - Серп молодой Луны,

Но под стопы твои, Пречистая, по праву

Не Месяц должен лечь, а скользкий Змий,Лукавый,

Что душу мне язвит. Топчи и попирай

Чудовище греха, закрывшего нам Рай,

Шипящего и злом пресыщенного Гада...

Все помыслы свои твоим представлю взглядам:

Пред белым алтарем расположу их в ряд -

Пусть тысячью Свечей перед тобой горят,

И тысячью Очей... К Тебе, Вершине снежной,

Да воспарит мой Дух, грозовый и мятежный;

В кадильнице его преображусь я сам

В бесценную Смолу, в Бензой и Фимиам.

Тут, сходству твоему с Марией в довершенье,

Жестокость и Любовь мешая в упоенье

Раскаянья (ведь стыд к лицу и палачу!),

Все смертных семь Грехов возьму и наточу,

И эти семь Ножей, с усердьем иноверца,

С проворством дикаря в твое всажу я Сердце -

В трепещущий комок, тайник твоей любви, -

Чтоб плачем изошел и утонул в крови.

----------

* Дар по обету (лат.).

LVIII. ПЕСНЬ ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ

Пусть искажен твой лик прелестный

Изгибом бешеных бровей -

Твой взор вонзается живей;

И, пусть не ангел ты небесный,

Люблю тебя безумно, страсть,

Тебя, свободу страшных оргий;

Как жрец пред идолом, в восторге

Перед тобой хочу упасть!

Пустынь и леса ароматы

Плывут в извивах жестких кос;

Ты вся - мучительный вопрос,

Влияньем страшных тайн богатый!

Как из кадильниц легкий дым,

Твой запах вкруг тебя клубится,

Твой взгляд - вечерняя зарница,

Ты дышишь сумраком ночным!

Твоей истомой опьяненным

Ты драгоценней, чем вино,

И трупы оживлять дано

Твоим объятьям исступленным!

Изгиб прильнувших к груди бедр

Пронзает дрожь изнеможении;

Истомой медленных движений

Ты нежишь свой роскошный одр.

Порывы бешеных страстей

В моих объятьях утоляя,

Лобзанья, раны расточая,

Ты бьешься на груди моей:

То, издеваясь, грудь мою

С безумным смехом раздираешь,

То в сердце тихий взор вперяешь,

Как света лунного струю.

Склонясь в восторге упоений

К твоим атласным башмачкам,

Я все сложу к твоим ногам:

Мой вещий рок, восторг мой, гений!

Твой свет, твой жар целят меня,

Я знаю счастье в этом мире!

В моей безрадостной Сибири

Ты - вспышка яркого огня!

LIX. SISINA*

Скажи, ты видел ли, как гордая Диана

Легко и весело несется сквозь леса,

К толпе поклонников не преклоняя стана,

Упившись криками, по ветру волоса?

Ты видел ли Theroigne**, что толпы зажигает,

В атаку чернь зовет и любит грохот сеч,

Чей смелый взор - огонь, когда, подняв свой меч,

Она по лестницам в дворцы царей вбегает?

Не так ли, Sisina, горит душа твоя!

Но ты щедротами полна, и смерть тая, -

Но ты влюбленная в огонь и порох бурно,

Перед молящими спешишь, окончив бой,

Сложить оружие - и слезы льешь, как урна,

Опустошенная безумною борьбой.

----------

* Сизина - подруга мадам Сабатье, любовницы Бодлера.

- Прим. ред.

** Французская революционерка Теруан де Мерикур

(1752-1817).- Прим. ред.

LX. КРЕОЛКЕ

Я с нею встретился в краю благоуханном,

Где в красный балдахин сплелась деревьев сень,

Где каплет с стройных пальм в глаза густая лень.

Как в ней дышало все очарованьем странным:

И кожи тусклые и теплые тона,

И шеи контуры изящно-благородной,

И поступь смелая охотницы свободной,

Улыбка мирная и взоров глубина.

О, если б ты пришла в наш славный край и строгий,

К Луаре сумрачной иль к Сены берегам,

Достойная убрать античные чертоги:

Как негры черные, склонясь к твоим ногам,

Толпы покорные восторженных поэтов

Сложили б тысячи и тысячи сонетов.

LXI. MOESTA ET ERRABUNDA*

Скажи, душа твоя стремится ли, Агата,

Порою вырваться из тины городской

В то море светлое, где солнце без заката

Льет чистые лучи с лазури голубой?

Скажи, душа твоя стремится ли, Агата?

Укрой, спаси ты нас, далекий океан!

Твои немолчные под небом песнопенья

И ветра шумного чарующий орган,

Быть может, нам дадут отраду усыпленья...

Укрой, спаси ты нас, далекий океан!

О, дайте мне вагон иль палубу фрегата!

Здесь лужа темная... Я в даль хочу, туда!

От горестей и мук, не правда ли, Агата,

Как сладко в тот приют умчаться навсегда..

О, дайте мне вагон иль палубу фрегата!

Зачем в такой дали блестят долины рая,

Где вечная любовь и вечный аромат,

Где можно все и всех любить, не разбирая,

Где дни блаженные невидимо летят?

Зачем в такой дали блестят долины рая?

Но рай безгорестный младенческих утех,

Где песни и цветы, забавы, игры, ласки,

Открытая душа, всегда веселый смех

И вера чистая в несбыточные сказки, -

- Но рай безгорестный младенческих утех,

Эдем невинности, с крылатыми мечтами,

Неужто он от нас за тридевять земель,

И мы не призовем его к себе слезами,

Ничем не оживим умолкшую свирель? -

Эдем невинности, с крылатыми мечтами?

----------

* Грустные и неприкаянные [мысли] (лат.).

LXII. ПРИВИДЕНИЕ

Я, как ангел со взором суровым,

Под твоим буду снова альковом.

Я смутить не хочу тишину,

С тенью ночи к тебе я скользну.

И к тебе прикоснусь я лобзаньем,

Словно лунным холодным сияньем;

Ты почувствуешь ласки мои,

Как скользящей в могиле змеи.

Утро бледное снова ты встретишь, Н

о пустым мое место заметишь,

И остынет оно при лучах.

Пусть другие подходят с мольбою:

Чтоб владеть твоей юной красою,

Я избрал средство лучшее - страх.

LXIII. ОСЕННИЙ СОНЕТ

Читаю я в глазах, прозрачных, как хрусталь:

"Скажи мне, странный друг, чем я тебя пленила?"

- Бесхитростность зверька - последнее, что мило.

Когда на страсть и ум нам тратить сердце жаль.

Будь нежной и молчи, проклятую скрижаль

Зловещих тайн моих душа похоронила,

Чтоб ты не знала их, чтоб все спокойно было,

Как песня рук твоих, покоящих печаль.

Пусть Эрос, мрачный бог, и роковая сила

Убийственных безумств грозят из-за угла -

Попробуем любить, не потревожив зла...

Спи, Маргарита, спи, уж осень наступила,

Спи, маргаритки цвет, прохладна и бела...

Ты, так же как и я, - осеннее светило.

LXIV. ПЕЧАЛИ ЛУНЫ

Луна уже плывет медлительно и низко.

Она задумалась, - так, прежде чем уснуть,

В подушках утонув, мечтает одалиска,

Задумчивой рукой свою лаская грудь.

Ей сладко умирать и млеть от наслажденья

Средь облачных лавин, на мягкой их спине,

И все глядеть, глядеть на белые виденья,

Что, как цветы, встают в лазурной глубине.

Когда ж из глаз ее слеза истомы праздной

На этот грустный шар падет росой алмазной,

Отверженный поэт, бессонный друг ночей,

Тот сгусток лунного мерцающего света

Подхватит на ладонь и спрячет в сердце где-то

Подальше от чужих, от солнечных лучей.

LXV. КОШКИ

От книжной мудрости иль нег любви устав,

Мы все влюбляемся, поры достигнув зрелой,

В изнеженность и мощь их бархатного тела,

В их чуткость к холоду и домоседный нрав.

Покоем дорожа и тайными мечтами,

Ждут тишины они и сумерек ночных.

Эреб в свой экипаж охотно впрег бы их,

Когда бы сделаться могли они рабами!

Святошам и толпе они внушают страх.

Мечтая, вид они серьезный принимают

Тех сфинксов каменных, которые в песках

Неведомых пустынь красиво так мечтают!

Их чресла искр полны, и в трепетных зрачках

Песчинки золота таинственно блистают.

LXVI. СОВЫ

Где тисы стелют мрак суровый,

Как идолы, за рядом ряд,

Вперяя в сумрак красный взгляд,

Сидят и размышляют совы.

Они недвижно будут так

Сидеть и ждать тот час унылый,

Когда восстанет с прежней силой

И солнце опрокинет мрак.

Их поза - мудрым указанье

Презреть движение навек:

Всегда потерпит наказанье

Влюбленный в тени человек,

Едва, исполненный смятений,

Он выступит на миг из тени!

LXVII. ТРУБКА

Я - трубка старого поэта;

Мой кафрский, абиссинский вид, -

Как любит он курить, про это

Без слов понятно говорит.

Утешить друга я желаю,

Когда тоска в его душе:

Как печь в убогом шалаше,

Что варит ужин, я пылаю,

Сплетаю голубую сеть,

Ртом дым и пламя источаю

И нежно дух его качаю;

Мне сладко сердце в нем согреть

И дух, измученный тоскою,

Вернуть к блаженству и покою.

LХVIII. МУЗЫКА

Порою музыка объемлет дух, как море:

О бледная звезда,

Под черной крышей туч, в эфирных бездн просторе,

К тебе я рвусь тогда;

И грудь и легкие крепчают в яром споре,

И, парус свой вия,

По бешеным хребтам померкнувшего моря

Взбирается ладья.

Трепещет грудь моя, полна безумной страстью,

И вихрь меня влечет над гибельною пастью,

Но вдруг затихнет все -

И вот над пропастью бездонной и зеркальной

Опять колеблет дух спокойный и печальный

Отчаянье свое!

LХIХ. ПОХОРОНЫ ОТВЕРЖЕННОГО ПОЭТА

Когда в давящей тьме ночей,

Христа заветы исполняя,

Твой прах под грудою камней

Зароет в грязь душа святая,

Лишь хор стыдливых звезд сомкнет

Отягощенные ресницы -

Паук тенета развернет

Среди щелей твои гробницы,

Клубок змеенышей родить

Вползет змея, волк будет выть

Над головою нечестивой;

Твой гроб cберет ночных воров

И рой колдуний похотливый

С толпой развратных стариков.

LXX. ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ГРАВЮРА

На оголенный лоб чудовища-скелета

Корона страшная, как в карнавал, надета;

На остове-коне он мчится, горяча

Коня свирепого без шпор и без бича,

Растет, весь бешеной обрызганный слюною,

Апокалипсиса виденьем предо мною;

Вот он проносится в пространствах без конца;

Безбрежность попрана пятою мертвеца,

И молнией меча скелет грозит сердито

Толпам, поверженным у конского копыта;

Как принц, обшаривший чертог со всех сторон,

Скача по кладбищу, несется мимо он;

А вкруг - безбрежные и сумрачные своды,

Где спят все древние, все новые народы.

LXXI. ВЕСЕЛЫЙ МЕРТВЕЦ

Я вырою себе глубокий, черный ров,

Чтоб в недра тучные и полные улиток

Упасть, на дне стихий найти последний кров

И кости простереть, изнывшие от пыток.

Я ни одной слезы у мира не просил,

Я проклял кладбища, отвергнул завещанья;

И сам я воронов на тризну пригласил,

Чтоб остров смрадный им предать на растерзанье.

О вы, безглазые, безухие друзья,

О черви! к вам пришел мертвец веселый, я;

О вы, философы, сыны земного тленья!

Ползите ж сквозь меня без муки сожаленья;

Иль пытки новые возможны для того,

Кто - труп меж трупами, в ком все давно мертво?

LXXII. БОЧКА НЕНАВИСТИ

Ты - бочка Данаид, о, Ненависть! Всечасно

Ожесточенная, отчаянная Месть,

Не покладая рук, ушаты влаги красной

Льет в пустоту твою, и некогда присесть.

Хоть мертвых воскрешай и снова сок ужасный

Выдавливай из них - все не покроешь дна.

Хоть тысячи веков старайся - труд напрасный:

У этой бездны бездн дно вышиб - Сатана.

Ты, Ненависть, живешь по пьяному закону:

Сколь в глотку ни вливай, а жажды не унять...

Как в сказке, где герой стоглавому дракону

Все головы срубил, глядишь - растут опять.

Но свалится под стол и захрапит пьянчуга,

Тебе же не уснуть, тебе не спиться с круга.

LXXIII. СТАРЫЙ КОЛОКОЛ

Я знаю сладкий яд, когда мгновенья тают

И пламя синее узор из дыма вьет,

А тени прошлого так тихо пролетают

Под вальс томительный, что вьюга им поет.

О, я не тот, увы! над кем бессильны годы,

Чье горло медное хранит могучий вой

И, рассекая им безмолвие природы,

Тревожит сон бойцов, как старый часовой.

В моей груди давно есть трещина, я знаю,

И если мрак меня порой не усыпит,

И песни нежные слагать я начинаю -

Все, насмерть раненный, там будто кто хрипит,

Гора кровавая над ним все вырастает,

А он в сознанье и недвижно умирает.

LXXIV. СПЛИН

Февраль, седой ворчун и враг всего живого,

Насвистывая марш зловещий похорон,

В предместьях сеет смерть и льет холодный сон

На бледных жителей кладбища городского.

Улегшись на полу, больной и зябкий кот

Не устает вертеть всем телом шелудивым;

Чрез желоб кровельный, со стоном боязливым,

Поэта старого бездомный дух бредет.

Намокшие дрова, шипя, пищат упрямо;

Часы простуженной им вторят фистулой;

Меж тем валет червей и пиковая дама, -

Наследье мрачное страдавшей водяной

Старухи, - полные зловонья и отравы,

Болтают про себя о днях любви и славы...

LXXV. СПЛИН

Душа, тобою жизнь столетий прожита!

Огромный шкап, где спят забытые счета,

Где склад старинных дел, романсов позабытых,

Записок и кудрей, расписками обвитых,

Скрывает меньше тайн, чем дух печальный мой.

Он - пирамида, склеп бездонный, полный тьмой,

Он больше трупов скрыл, чем братская могила.

Я - кладбище, чей сон луна давно забыла,

Где черви длинные, как угрызений клуб,

Влачатся, чтоб точить любезный сердцу труп;

Я - старый будуар, весь полный роз поблеклых

И позабытых мод, где в запыленных стеклах

Пастели грустные и бледные Буше

Впивают аромат... И вот в моей душе

Бредут хромые дни неверными шагами,

И, вся оснежена погибших лет клоками,

Тоска, унынья плод, тираня скорбный дух,

Размеры страшные бессмертья примет вдруг.

Кусок материи живой, ты будешь вечно

Гранитом меж валов пучины бесконечной,

Вкушающий в песках Сахары мертвый сон!

Ты, как забытый сфинкс, на карты не внесен,-

Чья грудь свирепая, страшась тепла и света,

Лишь меркнущим лучам возносит гимн привета!

LХХVI. СПЛИН

Я - сумрачный король страны всегда дождливой,

Бессильный юноша и старец прозорливый,

Давно презревший лесть советников своих,

Скучающий меж псов, как меж зверей иных;

Ни сокол лучший мой, ни гул предсмертных стонов

Народа, павшего в виду моих балконов,

Ни песнь забавная любимого шута

Не прояснят чело, не разомкнут уста;

Моя постель в гербах цветет, как холм могильный;

Толпы изысканных придворных дам бессильны

Изобрести такой бесстыдный туалет,

Чтоб улыбнулся им бесчувственный скелет;

Добывший золото, Алхимик мой ни разу

Не мог исторгнуть прочь проклятую заразу;

Кровавых римских ванн целительный бальзам,

Желанный издавна дряхлеющим царям,

Не может отогреть холодного скелета,

Где льется медленно стру"й зеленой Лета.

LХХVII. СПЛИН

Когда свинцовый свод давящим гнетом склепа

На землю нагнетет, и тягу нам невмочь

Тянуть постылую, - а день сочится слепо

Сквозь тьму сплошных завес, мрачней, чем злая ночь;

И мы не на земле, а в мокром подземелье,

Где - мышь летучая, осетенная мглой, -

Надежда мечется в затворе душной кельи

И ударяется о потолок гнилой;

Как прутья частые одной темничной клетки,

Дождь плотный сторожит невольников тоски,

И в помутившемся мозгу сплетают сетки

По сумрачным углам седые пауки;

И вдруг срывается вопль меди колокольной,

Подобный жалобно взрыдавшим голосам,

Как будто сонм теней, бездомный и бездольный,

О мире возроптал упрямо к небесам;

- И дрог без пения влачится вереница

В душе, - вотще тогда Надежда слезы льет,

Как знамя черное свое Тоска-царица

Над никнущим челом победно разовьет.

LХХVIII. НЕОТВЯЗНОЕ

Леса дремучие, вы мрачны, как соборы,

Печален, как орган, ваш грозный вопль и шум

В сердцах отверженных, где вечен траур дум.

Как эхо хриплое, чуть внятны ваши хоры.

Проклятый океан! в безбрежной глубине

Мой дух нашел в себе твоих валов скаканье;

Твой хохот яростный и горькое рыданье

Мой смех, мой скорбный вопль напоминают мне.

Я был бы твой, о Ночь! но в сердце льет волненье

Твоих созвездий свет, как прежде, с высоты,-

А я ищу лишь тьмы, я жажду пустоты!

Но тьма - лишь холст пустой, где, полный умиленья

Я узнаю давно погибшие виденья -

Их взгляды нежные, их милые черты!

LХХIХ. ЖАЖДА НЕБЫТИЯ

О скорбный, мрачный дух, что вскормлен был борьбой,

Язвимый шпорами Надежды, бурный, властный,

Бессильный без нее! Пади во мрак ненастный,

Ты, лошадь старая с хромающей ногой.

Смирись же, дряхлый дух, и спи, как зверь лесной!

Как старый мародер, ты бродишь безучастно!

Ты не зовешь любви, как не стремишься в бой;

Прощайте, радости! Ты полон злобной тьмой!

Прощайте, флейты вздох и меди гром согласный!

Уж над тобой Весны бессилен запах страстный!

Как труп, захваченный лавиной снеговой,

Я в бездну Времени спускаюсь ежечасно;

В своей округлости весь мир мне виден ясно,

Но я не в нем ищу приют последний свой!

Обвал, рази меня и увлеки с собой!

LXXX. АЛХИМИЯ СКОРБИ

Один рядит тебя в свой пыл,

Другой в свою печаль, Природа.

Что одному гласит: "Свобода!" -

Другому: "Тьма! Покой могил!"

Меркурий! ты страшишь меня

Своею помощью опасной:

Мидас алхимик был несчастный -

Его еще несчастней я!

Меняю рай на ад; алмазы

Искусно превращаю в стразы;

Под катафалком облаков

Любимый труп я открываю

И близ небесных берегов

Ряд саркофагов воздвигаю...

LХХХI. МАНЯЩИЙ УЖАС

"Какие помыслы гурьбой

Со свода бледного сползают,

Чем дух мятежный твой питают

В твоей груди, давно пустой?"

- Ненасытимый разум мой

Давно лишь мрак благословляет;

Он, как Овидий, не стенает,

Утратив рай латинский свой!

Ты, свод торжественный и строгий,

Разорванный, как брег морской,

Где, словно траурные дроги,

Влачится туч зловещий строй,

И ты, зарница, отблеск ада, -

Одни душе пустой отрада!

LXXXII. МОЛИТВА ЯЗЫЧНИКА

Влей мне в мертвую грудь исступленье;

Не гаси этот пламень в груди,

Страсть, сердец ненасытных томленье!

Diva! supplicem ехаudi!

О повсюду витающий дух,

Пламень, в недрах души затаенный!

К медным гимнам души исступленной

Преклони свой божественный слух!

В этом сердце, что чуждо измены,

Будь царицей единственной, Страсть -

Плоть и бархат под маской сирены;

Как к вину, дай мне жадно припасть

К тайной влаге густых сновидений,

Жаждать трепета гибких видений!

LXXXIII. КРЫШКА

Куда ни обрати ты свой безумный бег -

В огонь тропический иль в стужу бледной сферы;

Будь ты рабом Христа или жрецом Киферы,

Будь Крезом золотым иль худшим меж калек,

Будь вечный домосед, бродяга целый век,

Будь без конца ленив, будь труженик без меры, -

Ты всюду смотришь ввысь, ты всюду полон веры

И всюду тайною раздавлен, человек!

О Небо! черный свод, стена глухого склепа,

О шутовской плафон, разубранный нелепо,

Где под ногой шутов от века кровь текла,

Гроза развратника, прибежище монаха!

Ты - крышка черная гигантского котла,

Где человечество горит, как груды праха!

LХХХIV. ПОЛНОЧНЫЕ ТЕРЗАНИЯ

Как иронический вопрос -

Полночный бой часов на башне:

Минувший день, уже вчерашний,

Чем был для нас, что нам принес?

- День гнусный: пятница! К тому же

Еще тринадцатое! Что ж,

Ты, может быть, умен, хорош,

А жил как еретик иль хуже.

Ты оскорбить сумел Христа,

Хоть наш Господь, он - Бог бесспорный! -

Живого Креза шут придворный, -

Среди придворного скота

Что говорил ты, что представил,

Смеша царя нечистых сил?

Ты все, что любишь, поносил

И отвратительное славил.

Палач и раб, служил ты злу,

Ты беззащитность жалил злобой.

Зато воздал ты быколобой

Всемирной глупости хвалу.

В припадке самоуниженья

Лобзал тупую Косность ты,

Пел ядовитые цветы

И блеск опасный разложенья.

И, чтоб забыть весь этот бред,

Ты, жрец надменный, ты, чья лира

В могильных, темных ликах мира

Нашла Поэзии предмет,

Пьянящий, полный обаянья, -

Чем ты спасался? Пил да ел? -

Гаси же свет, покуда цел,

И прячься в ночь от воздаянья!

LХХХV. ГРУСТНЫЙ МАДРИГАЛ

Не стану спорить, ты умна!

Но женщин украшают слезы.

Так будь красива и грустна,

В пейзаже зыбь воды нужна,

И зелень обновляют грозы.

Люблю, когда в твоих глазах,

Во взоре, радостью блестящем,

Все подавляя, вспыхнет страх,

Рожденный в Прошлом, в черных днях,

Чья тень лежит на Настоящем.

И теплая, как кровь, струя

Из этих глаз огромных льется,

И хоть в моей - рука твоя,

Тоски тяжелой не тая,

Твой стон предсмертный раздается.

Души глубинные ключи,

Мольба о сладострастьях рая!

Твой плач - как музыка в ночи,

И слезы-перлы, как лучи,

В твой мир бегут, сверкая.

Пускай душа твоя полна

Страстей сожженных пеплом черным

И гордость проклятых она

В себе носить обречена,

Пылая раскаленным горном,

Но, дорогая, твой кошмар,

Он моего не стоит ада,

Хотя, как этот мир, он стар,

Хотя он полон страшных чар

Кинжала, пороха и яда.

Хоть ты чужих боишься глаз

И ждешь беды от увлеченья,

И в страхе ждешь, пробьет ли час,

Но сжал ли грудь твою хоть раз

Железный обруч Отвращенья?

Царица и раба, молчи!

Любовь и страх - тебе не внове.

И в душной, пагубной ночи

Смятенным сердцем не кричи:

"Мои демон, мы единой крови!"

LХХXVI. ПРЕДУПРЕДИТЕЛЬ

В груди у всех, кто помнит стыд

И человеком зваться может,

Живет змея, - и сердце гложет,

И "нет" на все "хочу" шипит.

Каким ни кланяйся кумирам, -

Предайся никсам иль сатирам, -

Услышишь: "Долга не забудь!"

Рождай детей, малюй картины,

Лощи стихи, копай руины -

Услышишь: "Долог ли твой путь?"

Под игом радости и скуки

Ни одного мгновенья нет,

Когда б не слышался совет

Жизнь отравляющей гадюки.

LXXXVII. НЕПОКОРНЫЙ

Крылатый серафим, упав с лазури ясной

Орлом на грешника, схватил его, кляня,

Трясет за волосы и говорит: "Несчастный!

Я - добрый ангел твой! узнал ли ты меня?

Ты должен всех любить любовью неизменной:

Злодеев, немощных, глупцов и горбунов,

Чтоб милосердием ты мог соткать смиренно

Торжественный ковер для Господа шагов!

Пока в твоей душе есть страсти хоть немного,

Зажги свою любовь на пламеннике Бога,

Как слабый луч прильни к Предвечному Лучу!"

И ангел, грешника терзая беспощадно,

Разит несчастного своей рукой громадной,

Но отвечает тот упорно: "Не хочу!"

LХХХVIII. ДАЛЕКО, ДАЛЕКО ОТСЮДА

Здесь сокровенный твой покой,

Где, грудь полузакрыв рукой,

Ты блещешь зрелой красотой!

Склонив овал грудей лилейный,

Ты внемлешь здесь благоговейно

В тиши рыдание бассейна.

Здесь, Доротея, твой приют;

Здесь ветра вой и вод журчанье

Тебе, коварное созданье,

Песнь колыбельную поют!

Твои все члены нежно льют

Бензоя вкруг благоуханья;

В углу, в истоме увяданья,

Цветы тяжелые цветут.

LХХХIХ. ПРОПАСТЬ

Паскаль носил в душе водоворот без дна.

- Все пропасть алчная: слова, мечты, желанья.

Мне тайну ужаса открыла тишина,

И холодею я от черного сознанья.

Вверху, внизу, везде бездонность, глубина,

Пространство страшное с отравою молчанья.

Во тьме моих ночей встает уродство сна

Многообразного, - кошмар без окончанья.

Мне чудится, что ночь - зияющий провал,

И кто в нее вступил - тот схвачен темнотою.

Сквозь каждое окно - бездонность предо мною.

Мой дух с восторгом бы в ничтожестве пропал,

Чтоб тьмой бесчувствия закрыть свои терзанья.

- А! Никогда не быть вне Чисел, вне Созданья!

XC. ЖАЛОБЫ ИКАРА

В объятиях любви продажной

Жизнь беззаботна и легка,

А я - безумный и отважный -

Вновь обнимаю облака.

Светил, не виданных от века,

Огни зажглись на высоте,

Но солнца луч, слепой калека,

Я сберегаю лишь в мечте.

Все грани вечного простора

Измерить - грудь желанье жгло, -

И вдруг растаяло крыло

Под силой огненного взора;

В мечту влюбленный, я сгорю,

Повергнут в бездну взмахом крылий,

Но имя славного могиле,

Как ты, Икар, не подарю!

XCI. ЗАДУМЧИВОСТЬ

Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.

Ты Вечера ждала. Он сходит понемногу

И, тенью тихою столицу осенив,

Одним дарует мир, другим несет тревогу.

В тот миг, когда толпа развратная идет

Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,

Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет

Меня в задумчивый приют уединенья,

Подальше от людей. С померкших облаков

Я вижу образы утраченных годов,

Всплывает над рекой богиня Сожаленья,

Отравленный Закат под аркою горит,

И темным саваном с Востока уж летит

Безгорестная Ночь, предвестница Забвенья.

XCII. САМОБИЧЕВАНИЕ

К Ж. Ж. Ф.

Я поражу тебя без злобы,

Как Моисей твердыню скал,

Чтоб ты могла рыдать и чтобы

Опять страданий ток сверкал,

Чтоб он поил пески Сахары

Соленой влагой горьких слез,

Чтоб все мечты, желанья, чары

Их бурный ток с собой унес

В простор безбрежный океана;

Чтоб скорбь на сердце улеглась,

Чтоб в нем, как грохот барабана,

Твоя печаль отозвалась.

Я был фальшивою струной,

С небес симфонией неслитной;

Насмешкой злобы ненасытной

Истерзан дух погибший мой.

Она с моим слилася стоном,

Вмешалась в кровь, как черный яд;

Во мне, как в зеркале бездонном

Мегеры отразился взгляд!

Я - нож, проливший кровь, и рана,

Удар в лицо и боль щеки,

Орудье пытки, тел куски;

Я - жертвы стон и смех тирана!

Отвергнут всеми навсегда,

Я стал души своей вампиром,

Всегда смеясь над целым миром,

Не улыбаясь никогда!

XCIII. НЕОТВРАТИМОЕ

I

Идея, Форма, Существо

Низверглись в Стикс, в его трясину,

Где Бог не кинет в грязь и в тину

Частицу света своего.

Неосторожный Серафим,

Вкусив бесформенного чары,

Уплыл в бездонные кошмары,

Тоской бездомности томим.

И он в предсмертной маете

Стремится одолеть теченье,

Но все сильней коловерченье

И вой стремнины в темноте.

Он бьется в дьявольской сети,

Он шарит, весь опутан тиной,

Он ищет свет в норе змеиной,

Он путь пытается найти.

И он уже на край ступил

Той бездны, сыростью смердящей,

Где вечной лестницей сходящий

Идет без лампы, без перил,

Где, робкого сводя с ума,

Сверкают чудищ липких зраки,

И лишь они видны во мраке,

И лишь темней за ними тьма.

Корабль, застывший в вечном льду,

Полярным скованный простором,

Забывший, где пролив, которым

Приплыл он и попал в беду!

- Метафор много, мысль одна:

То судьбы, коим нет целенья,

И злое дело, нет сомненья,

Умеет делать Сатана.

II

О, светлое в смешенье с мрачным!

Сама в себя глядит душа,

Звездою черною дрожа

В колодце Истины прозрачном.

Дразнящий факел в адской мгле

Иль сгусток дьявольского смеха,

О, наша слава и утеха -

Вы, муки совести во Зле!

XCIV. ЧАСЫ

Часы! угрюмый бог, ужасный и бесстрастный,

Что шепчет: "Вспомни все!" и нам перстом грозит, -

И вот, как стрелы - цель, рой Горестей пронзит

Дрожащим острием своим тебя, несчастный!

Как в глубину кулис - волшебное виденье,

Вдруг Радость светлая умчится вдаль, и вот

За мигом новый миг безжалостно пожрет

Все данные тебе судьбою наслажденья!

Три тысячи шестьсот секунд, все ежечасно:

"Все вспомни!" шепчут мне, как насекомых рой;

Вдруг Настоящее жужжит передо мной:

"Я - прошлое твое; я жизнь сосу, несчастный!"

Все языки теперь гремят в моей гортани:

"Remember, еstо memоr" говорят;

О, бойся пропустить минут летящих ряд,

С них не собрав, как с руд, всей золотой их дани!

О, вспомни: с Временем тягаться бесполезно;

Оно - играющий без промаха игрок.

Ночная тень растет, и убывает срок

В часах иссяк песок, и вечно алчет бездна.

Вот вот - ударит час, когда воскликнут грозно

Тобой презренная супруга, Чистота,

Рок и Раскаянье (последняя мечта!):

"Погибни, жалкий трус! О, поздно, слишком поздно!"

* ПАРИЖСКИЕ КАРТИНЫ *

ХСV. ПЕЙЗАЖ

Чтоб целомудренно слагать мои эклоги,

Спать подле неба я хочу, как астрологи, -

Из окон чердака, под мирный лепет снов,

Гуденью важному внимать колоколов.

Там, подперев щеку задумчиво рукою,

Увижу улицу я с пестрой суетою,

И мачт Парижа - труб необозримый лес,

И ширь зовущих нас к бессмертию небес.

Отрадно сквозь туман следить звезды рожденье,

В завешенном окне лампады появленье,

И дыма сизого густые пелены,

И чары бледные колдующей луны.

Там будут дни мои неслышно течь за днями.

Когда ж придет зима с докучными снегами,

Все двери, входы все закрою я гостям

И чудные дворцы в ночи моей создам!

И буду грезить я о горизонтах синих,

О сказочных садах, оазисах в пустынях,

О поцелуях дев небесной красоты,

О всем, что детского бывает у мечты.

Пусть под окном моим мятеж тогда бушует, -

Меня он за трудом любимым не взволнует:

В искусство дивное всецело погружен -

По воле вызывать весны волшебный сон,

Из сердца извлекать я буду волны света,

Из мыслей пламенных - тепло и роскошь лета.

XCVI. СОЛНЦЕ

В предместье, где висит на окнах ставней ряд,

Прикрыв таинственно-заманчивый разврат,

Лишь солнце высыплет безжалостные стрелы

На крыши города, поля, на колос зрелый -

Бреду, свободу дав причудливым мечтам,

И рифмы стройные срываю здесь и там;

То, как скользящею ногой на мостовую,

Наткнувшись на слова, сложу строфу иную.

О, свет питательный, ты гонишь прочь хлороз,

Ты рифмы пышные растишь, как купы роз,

Ты испарить спешишь тоску в просторы свода,

Наполнить головы и ульи соком меда;

Ты молодишь калек разбитых, без конца

Сердца их радуя, как девушек сердца;

Все нивы пышные тобой, о Солнце, зреют,

Твои лучи в сердцах бессмертных всходы греют.

Ты, Солнце, как поэт, нисходишь в города,

Чтоб вещи низкие очистить навсегда;

Бесшумно ты себе везде найдешь дорогу -

К больнице сумрачной и к царскому чертогу!

XCVII. РЫЖЕЙ НИЩЕНКЕ

Белая девушка с рыжей головкой,

Ты сквозь лохмотья лукавой уловкой

Всем обнажаешь свою нищету

И красоту.

Тело веснушками всюду покрыто,

Но для поэта с душою разбитой,

Полное всяких недугов, оно

Чары полно!

Носишь ты, блеск презирая мишурный,

Словно царица из сказки - котурны,

Два деревянных своих башмака,

Стройно-легка.

Если бы мог на тебе увидать я

Вместо лохмотьев - придворного платья

Складки, облекшие, словно струи,

Ножки твои;

Если бы там, где чулочек дырявый

Щеголей праздных сбирает оравы,

Золотом ножку украсил и сжал

Тонкий кинжал;

Если б, узлам непослушны неровным,

Вдруг, обнажившись пред взором греховным.

Полные груди блеснули хоть раз

Парою глаз;

Если б просить ты заставить умела

Всех, кто к тебе прикасается смело,

Прочь отгоняя бесстрашно вокруг

Шалость их рук;

Много жемчужин, камней драгоценных,

Много сонетов Бело совершенных

Стали б тебе предлагать без конца

Верных сердца;

Штат рифмачей с кипой новых творений

Стал бы тесниться у пышных ступеней,

Дерзко ловил бы их страстный зрачок

Твой башмачок;

Вкруг бы теснились пажи и сеньоры,

Много Ронсаров вперяли бы взоры,

Жадно ища вдохновения, в твой

Пышный покой!

Чары б роскошного ложа таили

Больше горячих лобзаний, чем лилий,

И не один Валуа в твою власть

Мог бы попасть!

Ныне ж ты нищенкой бродишь голодной,

Хлам собирая давно уж негодный,

На перекрестках продрогшая вся

Робко прося;

На безделушки в четыре сантима

Смотришь ты с завистью, шествуя мимо,

Но не могу я тебе, о прости!

Их поднести!

Что же? Пускай без иных украшений.

Без ароматов иных и камений

Тощая блещет твоя нагота,

О красота!

XCVIII. ЛЕБЕДЬ

Виктору Гюго

I

Я о тебе одной мечтаю, Андромаха,

Бродя задумчиво по новой Карусель,

Где скудный ручеек, иссякший в груде праха,

Вновь оживил мечту, бесплодную досель.

О, лживый Симоис, как зеркало живое

Ты прежде отражал в себе печаль вдовы.

Где старый мой Париж!.. Трудней забыть былое,

Чем внешность города пересоздать! Увы!..

Я созерцаю вновь кругом ряды бараков,

Обломки ветхие распавшихся колонн,

В воде зацветших луж ищу я тленья знаков,

Смотрю на старый хлам в витринах у окон.

Здесь прежде, помнится, зверинец был построен;

Здесь - помню - видел я среди холодной мглы,

Когда проснулся Труд и воздух был спокоен,

Но пыли целый смерч взвивался от метлы,

Больного лебедя; он вырвался из клетки

И, тщетно лапами сухую пыль скребя

И по сухим буграм свой пух роняя редкий,

Искал, раскрывши клюв, иссохшего ручья.

В пыли давно уже пустого водоема

Купая трепет крыл, все сердце истомив

Мечтой об озере, он ждал дождя и грома,

Возникнув предо мной, как странно-вещий миф.

Как муж Овидия, в небесные просторы

Он поднял голову и шею, сколько мог,

И в небо слал свои бессильные укоры -

Но был небесный свод насмешлив, нем и строг.

II

Париж меняется - но неизменно горе;

Фасады новые, помосты и леса,

Предместья старые - все полно аллегорий

Для духа, что мечтам о прошлом отдался.

Воспоминания, вы тяжелей, чем скалы;

Близ Лувра грезится мне призрак дорогой,

Я вижу лебедя: безумный и усталый,

Он предан весь мечте, великий и смешной.

Я о тебе тогда мечтаю, Андромаха!

Супруга, Гектора предавшая, увы!

Склонясь над урною, где нет святого праха,

Ты на челе своем хранишь печаль вдовы;

- О негритянке той, чьи ноги тощи, босы:

Слабеет вздох в ее чахоточной груди,

И гордой Африки ей грезятся кокосы,

Но лишь туман встает стеною впереди;

- О всех, кто жар души растратил безвозвратно,

Кто захлебнуться рад, глотая слез поток,

Кто волчью грудь Тоски готов сосать развратно

О всех, кто сир и гол, кто вянет, как цветок!

В лесу изгнания брожу, в тоске упорный,

И вас, забытые среди пустынных вод,

Вас. павших, пленников, как долгий зов валторны,

Воспоминание погибшее зовет.

XCIX. СЕМЬ СТАРИКОВ

Виктору Гюго

О город, где плывут кишащих снов потоки,

Где сонмы призраков снуют при свете дня,

Где тайны страшные везде текут, как соки

Каналов городских, пугая и дразня!

Я шел в час утренний по улице унылой,

Вкруг удлинял туман фасадов высоту,

Как берега реки, возросшей с страшной силой:

Как украшение, приличное шуту,

Он грязно-желтой все закутал пеленою;

Я брел, в беседу сам с собою погружен,

Подобный павшему, усталому герою;

И громыхал вдали мой мостовой фургон.

Вдруг вырос предо мной старик, смешно одетый

В лохмотья желтые, как в клочья облаков,

Простого нищего имея все приметы;

Горело бешенство в огне его зрачков;

Таким явился он неведо откуда

Со взором режущим, как инея игла,

И борода его, как борода Иуды,

Внизу рапирою заострена была.

С ногами дряблыми прямым углом сходился

Его хребет; он был не сгорблен, а разбит;

На палку опершись, он мимо волочился,

Как зверь подшибленный или трехногий жид.

Он, спотыкаясь, брел неверными шагами

И, ковыляя, грязь и мокрый снег месил,

Ярясь на целый мир; казалось, сапогами

Он трупы сгнившие давил, что было сил.

За ним - его двойник, с такой же желчью взгляда,

С такой же палкою и сломанной спиной:

Два странных призрака из общей бездны ада,

Как будто близнецы, явились предо мной.

Что за позорная и страшная атака?

Какой игрой Судьбы я схвачен был в тот миг?

Я до семи дочел душою, полной мрака:

Семь раз проследовал нахмуренный старик.

Ты улыбаешься над ужасом тревоги,

Тебя сочувствие и трепет не томит;

Но верь, все эти семь едва влачивших ноги,

Семь гнусных призраков являли вечный вид!

Упал бы замертво я, увидав восьмого,

Чей взор насмешливый и облик были б те ж!

Злой Феникс, канувший, чтоб вдруг возникнуть

снова, Я стал к тебе спиной, о дьявольский кортеж!

С душой, смятенною под властью раздвоенья,

Как жалкий пьяница, от страха чуть дыша,

Я поспешил домой; томили мозг виденья,

Нелепой тайною смущалася душа.

Мой потрясенный дух искал напрасно мели;

Его, шутя, увлек свирепый ураган,

Как ветхую ладью, кружа в пылу похмелий,

И бросил, изломав, в безбрежный океан.

С. МАЛЕНЬКИЕ СТАРУШКИ

Посвящено Виктору Гюго

I

В изгибах сумрачных старинных городов,

Где самый ужас, все полно очарованья,

Часами целыми подстерегать готов

Я эти странные, но милые созданья!

Уродцы слабые со сгорбленной спиной

И сморщенным лицом, когда-то Эпонимам,

Лаисам и они равнялись красотой...

Полюбим их теперь! Под ветхим кринолином

И рваной юбкою от холода дрожа,

На каждый экипаж косясь пугливым взором,

Ползут они, в руках заботливо держа

Заветный ридикюль с поблекнувшим узором.

Неровною рысцой беспомощно трусят,

Подобно раненым волочатся животным;

Как куклы с фокусом, прохожего смешат,

Выделывая па движеньем безотчетным...

Меж тем глаза у них буравчиков острей

Как в ночи лунные с водою ямы, светят:

Прелестные глаза неопытных детей,

Смеющихся всему, что яркого заметят!

Вас поражал размер и схожий вид гробов

Старушек и детей? Как много благородства,

Какую тонкую к изящному любовь

Художник мрачный - Смерть вложила в это сходство!

Наткнувшись иногда на немощный фантом,

Плетущийся в толпе по набережной Сены,

Невольно каждый раз я думаю о том -

Как эти хрупкие, расстроенные члены

Сумеет гробовщик в свой ящик уложить...

И часто мнится мне, что это еле-еле

Живое существо, наскучившее жить,

Бредет, не торопясь, к вторичной колыбели...

Рекой горючих слез, потоком без конца

Прорыты ваших глаз бездонные колодцы,

И прелесть тайную, о милые уродцы,

Находят в них бедой вскормленные сердца!

Но я... Я в них влюблен! - Мне вас до боли жалко,

Садов ли Тиволи вы легкий мотылек,

Фраскати ль старого влюбленная весталка

Иль жрица Талии, чье имя знал раек.

II

Ах! многие из вас, на дне самой печали

Умея находить благоуханный мед,

На крыльях подвига, как боги, достигали

Смиренною душой заоблачных высот!

Одних родимый край поверг в пучину горя,

Других свирепый муж скорбями удручил,

А третьим сердце сын-чудовище разбил, -

И слезы всех, увы, составили бы море!

III

Как наблюдать любил я за одной из вас!

В часы, когда заря вечерняя алела

На небе, точно кровь из ран живых сочась,

В укромном уголку она одна сидела

И чутко слушала богатый медью гром

Военной музыки, который наполняет

По вечерам сады и боевым огнем

Уснувшие сердца сограждан зажигает.

Она еще пряма, бодра на вид была

И жадно песнь войны суровую вдыхала:

Глаз расширялся вдруг порой, как у орла,

Чело из мрамора, казалось, лавров ждало...

IV

Так вы проходите через хаос столиц

Без слова жалобы на гнет судьбы неправой,

Толпой забытою святых или блудниц,

Которых имена когда-то были славой!

Теперь в людской толпе никто не узнает

В вас граций старины, терявших счет победам;

Прохожий пьяница к вам с лаской пристает

Насмешливой, гамэн за вами скачет следом.

Стыдясь самих себя, вы бродите вдоль стен,

Пугливы, скорчены, бледны, как привиденья,

Еще при жизни - прах, полуостывший тлен,

Давно созревший уж для вечного нетленья!

Но я, мечтатель, - я, привыкший каждый ваш

Неверный шаг следить тревожными очами,

Неведомый вам друг и добровольный страж, -

Я, как отец детьми, тайком любуюсь вами...

Я вижу вновь рассвет погибших ваших дней,

Неопытных страстей неясные волненья;

Чрез вашу чистоту сам становлюсь светлей,

Прощаю и люблю все ваши заблужденья!

Развалины! Мой мир! Свое прости вам вслед

Торжественно я шлю при каждом расставанье.

О, Евы бедные восьмидесяти лет,

Увидите ль зари вы завтрашней сиянье?..

CI. СЛЕПЫЕ

О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут

Разыгран куклами, но в настоящей драме

Они, как бледные лунатики, идут

И целят в пустоту померкшими шарами.

И странно: впадины, где искры жизни нет,

Всегда глядят наверх, и будто не проронит

Луча небесного внимательный лорнет,

Иль и раздумие слепцу чела не клонит?

А мне, когда их та ж сегодня, что вчера,

Молчанья вечного печальная сестра,

Немая ночь ведет по нашим стогнам шумным

С их похотливою и наглой суетой,

Мне крикнуть хочется - безумному безумным:

"Что может дать, слепцы, вам этот свод пустой?"

CII. ПРОХОЖЕЙ

Ревела улица, гремя со всех сторон.

В глубоком трауре, стан тонкий изгибая,

Вдруг мимо женщина прошла, едва качая

Рукою пышною край платья и фестон,

С осанкой гордою, с ногами древних статуй...

Безумно скорчившись, я пил в ее зрачках,

Как бурю грозную в багровых облаках,

Блаженство дивных чар, желаний яд проклятый!

Блистанье молнии... и снова мрак ночной!

Взор Красоты, на миг мелькнувшей мне случайно!

Быть может, в вечности мы свидимся с тобой;

Быть может, никогда! и вот осталось тайной,

Куда исчезла ты в безмолвье темноты.

Тебя любил бы я - и это знала ты!

CIII. СКЕЛЕТ-ЗЕМЛЕДЕЛЕЦ

Старинная виньетка

Среди ученых книжных груд,

Что в виде мумий позабытых,

Слоями пыли перевитых,

В лавчонках уличных гниют,

В глаза бросаются порою,

Будя толпу печальных дум

И поражая вместе ум

Какой-то важной красотою,

Рисунки странные: скелет

Иль остов, мускулов лишенный,

С лопатой, в землю погруженной,

Стоит, как пахарь древних лет.

- Колодник, взятый у могилы,

Всегда зловещий и немой,

Скажи: чьей волей роковой

Ты напрягаешь снова силы

Давно разбитых позвонков?

В чьей это ферме захудалой

Плодами жатвы небывалой

Ты закрома набить готов?

Иль хочешь ты, эмблемой странной

Пророча всем одну судьбу,

Нам показать, что и в гробу

Неверен сон обетованный?

Что все нам может изменить,

Что даже смерть с могилой лживы,

И там, где смолкнет гул наживы,

Увы! придется, может быть,

В полях неведомого края

Взрывать нам девственную новь,

Ногой, истерзанною в кровь,

На край лопаты налегая?..

CIV. ВЕЧЕРНИЕ СУМЕРКИ

Вот вечер сладостный, всех преступлений друг.

Таясь, он близится, как сообщник; вокруг

Смыкает тихо ночь и завесы, и двери,

И люди, торопясь, становятся - как звери!

О вечер, милый брат, твоя желанна тень

Тому, кто мог сказать, не обманув: "Весь день

Работал нынче я". - Даешь ты утешенья

Тому, чей жадный ум томится от мученья;

Ты, как рабочему, бредущему уснуть,

Даешь мыслителю возможность отдохнуть...

Но злые демоны, раскрыв слепые очи,

Проснувшись, как дельцы, летают в сфере ночи,

Толкаясь крыльями у ставен и дверей.

И проституция вздымает меж огней,

Дрожащих на ветру, свой светоч ядовитый...

Как в муравейнике, все выходы открыты;

И, как коварный враг, который мраку рад,

Повсюду тайный путь творит себе Разврат.

Он, к груди города припав, неутомимо

Ее сосет. - Меж тем восходят клубы дыма

Из труб над кухнями; доносится порой

Театра тявканье, оркестра рев глухой.

В притонах для игры уже давно засели

Во фраках шулера, среди ночных камелий...

И скоро в темноте обыкновенный вор

Пойдет на промысл свой - ломать замки контор.

И кассы раскрывать, - чтоб можно было снова

Своей любовнице дать щегольнуть обновой.

Замри, моя душа, в тяжелый этот час!

Весь этот дикий бред пусть не дойдет до нас!

То - час, когда больных томительнее муки;

Берет за горло их глухая ночь; разлуки

Со всем, что в мире есть, приходит череда.

Больницы полнятся их стонами. - О да!

Не всем им суждено и завтра встретить взглядом

Благоуханный суп, с своей подругой рядом!

А впрочем, многие вовеки, может быть,

Не знали очага, не начинали жить!

CV. ИГРА

Вкруг ломберных столов - преклонных лет блудницы.

И камни, и металл - на шеях, на руках.

Жеманен тел изгиб, насурмлены ресницы.

Во взорах ласковых - безвыходность и страх.

Там, над колодой карт, лицо с бескровной кожей.

Безгубый рот мелькнул беззубой чернотой.

Тут пальцы теребят, сжимаясь в нервной дрожи,

То высохшую грудь, то кошелек пустой.

Под грязным потолком, от люстр, давно немытых,

Ложится желтый свет на груды серебра,

На сумрачные лбы поэтов знаменитых,

Которым в пот и кровь обходится игра.

Так предо мной прошли в угаре ночи душной

Картины черные, пока сидел я там,

Один, вдали от всех, безмолвный, равнодушный,

Почти завидуя и этим господам,

Еще сберегшим страсть, и старым проституткам,

Еще держащимся, как воин на посту,

Спешащим промотать, продать в веселье жутком

Одни - талант и честь, другие - красоту.

И в страхе думал я, смущенный чувством новым,

Что это зависть к ним, пьянящим кровь свою,

Идущим к пропасти, но предпочесть готовым

Страданье - гибели и ад - небытию.

CVI. ПЛЯСКА СМЕРТИ

Эрнесту Кристофу

С осанкой важною, как некогда живая,

С платком, перчатками, держа в руке букет,

Кокетка тощая, красоты укрывая,

Она развязностью своей прельщает свет.

Ты тоньше талию встречал ли в вихре бала?

Одежды царственной волна со всех сторон

На ноги тощие торжественно ниспала,

На башмачке расцвел причудливый помпон.

Как трется ручеек о скалы похотливо,

Вокруг ее ключиц живая кисея

Шуршит и движется, от шуток злых стыдливо

Могильных прелестей приманки утая.

Глаза бездонные чернеют пустотою,

И череп зыблется на хрупких позвонках,

В гирлянды убранный искусною рукою;

- О блеск ничтожества, пустой, нарядный прах!

Карикатурою тебя зовет за это

Непосвященный ум, что, плотью опьянен,

Не в силах оценить изящество скелета -

Но мой тончайший вкус тобой, скелет, пленен!

Ты здесь затем, чтоб вдруг ужасная гримаса

Смутила жизни пир? иль вновь живой скелет,

Лишь ты, как некогда, надеждам отдалася,

На шабаш повлекли желанья прежних лет?

Под тихий плач смычка, при ярком свеч дрожанье

Ты хочешь отогнать насмешливый кошмар,

Потоком оргии залить свои страданья

И погасить в груди зажженный адом жар?

Неисчерпаемый колодезь заблуждений!

Пучина горести без грани и без дна!

Сквозь сеть костей твоих и в вихре опьянений

Ненасытимая змея глазам видна!

Узнай же истину: нигде твое кокетство

Достойно оценить не сможет смертный взгляд;

Казнить насмешкою сердца - смешное средство,

И чары ужаса лишь сильных опьянят!

Ты пеной бешенства у всех омыла губы,

От бездны этих глаз мутится каждый взор,

Все тридцать два твои оскаленные зуба

Смеются над тобой, расчетливый танцор!

Меж тем, скажите, кто не обнимал скелета,

Кто не вкусил хоть раз могильного плода?

Что благовония, что роскошь туалета?

Душа брезгливая собою лишь горда.

О ты, безносая, смешная баядера!

Вмешайся в их толпу, шепни им свой совет:

"искусству пудриться, друзья, ведь есть же мера,

Пропахли смертью вы, как мускусом скелет!

Вы, денди лысые, седые Антинои,

Вы, трупы сгнившие, с которых сходит лак!

Весь мир качается под пляшущей пятою,

То - пляска Смерти вас несет в безвестный мрак!

От Сены набержных до знойных стран Гангеса

Бегут стада людей; бросая в небо стон,

А там - небесная разодрана завеса:

Труба Архангела глядит, как мушкетон.

Под каждым климатом, у каждой грани мира

Над человеческой ничтожною толпой

Всегда глумится Смерть, как благовонья мира,

В безумие людей вливая хохот свой!"

CVII. ЛЮБОВЬ К ОБМАНЧИВОМУ

Когда, небрежная, выходишь ты под звуки

Мелодий, бьющихся о низкий потолок,

И вся ты - музыка, и взор твой, полный скуки,

Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок,

Когда на бледном лбу горят лучом румяным

Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет,

И ты, наполнив зал волнующим дурманом,

Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, -

Я говорю себе: она еще прекрасна,

И странно - так свежа, хоть персик сердца смят,

Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно

Все то, что прожито, чем путь любви богат.

Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком,

Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез,

Иль аромат цветка в оазисе далеком,

Подушка томная, корзина поздних роз?

Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира

Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них.

Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира,

В них та же пустота, что в Небесах пустых.

А может быть, и ты - всего лишь заблужденье

Ума, бегущего от истины в мечту?

Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье?

Пусть - я люблю в тебе и славлю Красоту.

CVIII

Средь шума города всегда передо мной

Наш домик беленький с уютной тишиной;

Разбитый алебастр Венеры и Помоны,

Слегка укрывшийся в тень рощицы зеленой,

И солнце гордое, едва померкнет свет,

С небес глядящее на длинный наш обед,

Как любопытное, внимательное око;

В окне разбитый сноп дрожащего потока

На чистом пологе, на скатерти лучей

Живые отблески, как отсветы свечей.

CVIII

Служанка скромная с великою душой,

Безмолвно спящая под зеленью простой,

Давно цветов тебе мы принести мечтали!

У бедных мертвецов, увы, свои печали, -

И в дни, когда октябрь уныло шелестит

Опавшею листвой над мрамором их плит,

О, как завидуют они нам бесконечно,

Нам, дремлющим в тепле, в уютности беспечной,

В то время, как они, под гнетом черных снов,

Без доброй болтовни, в стенах сырых гробов,

Скелеты мерзлые, изрытые червями,

Лежат... И сыплются беззвучными клоками

На них снега зимы... И так года текут.

И свежих им венков друзья не принесут!

Холодным декабрем, во мраке ночи синей,

Когда поют дрова, шипя, в моем камине, -

Увидевши ее на креслах в уголку,

Тайком поднявшую могильную доску

И вновь пришедшую, чтоб материнским оком

Взглянуть на взрослое дитя свое с упреком, -

Что я отвечу ей при виде слез немых,

Тихонько каплющих из глаз ее пустых?

CX. ТУМАНЫ И ДОЖДИ

И осень позднюю и грязную весну

Я воспевать люблю: они влекут ко сну

Больную грудь и мозг какой-то тайной силой,

Окутав саваном туманов и могилой.

Поля безбрежные, осенних бурь игра,

Всю ночь хрипящие под ветром флюгера

Дороже мне весны; о вас мой дух мечтает,

Он крылья ворона во мраке распластает.

Осыпан инея холодной пеленой,

Пронизан сладостью напевов погребальных,

Он любит созерцать, исполнен грез печальных,

Царица бледная, бесцветный сумрак твой!

Иль в ночь безлунную тоску тревоги тайной

Забыть в объятиях любви, всегда случайной!

CXI. ПАРИЖСКИЙ СОН

Конст. Гису

Пейзаж чудовищно-картинный

Мой дух сегодня взволновал;

Клянусь, взор смертный ни единый

Доныне он не чаровал!

Мой сон исполнен был видений,

Неописуемых чудес;

В нем мир изменчивых растений

По прихоти мечты исчез;

Художник, в гений свой влюбленный,

Я прихотливо сочетал

В одной картине монотонной

Лишь воду, мрамор и металл;

Дворцы, ступени и аркады

В нем вознеслись, как Вавилон,

В нем низвергались ниц каскады

На золото со всех сторон;

Как тяжкий занавес хрустальный,

Омыв широких стен металл,

В нем ослепительно-кристальный

Строй водопадов ниспадал.

Там, как аллеи, колоннады

Тянулись вкруг немых озер,

Куда гигантские наяды Свой

Свой женственный вперяли взор.

И берег розово-зеленый,

И голубая скатерть вод

До грани мира отдаленной

Простерлись, уходя вперед!

Сковав невиданные скалы,

Там полог мертвых льдов сверкал,

Исполнен силы небывалой,

Как глубь магических зеркал;

Там Ганги с высоты надзвездной,

Безмолвно восхищая взор,

Излили над алмазной бездной

Сокровища своих амфор!

Я - зодчий сказочного мира -

Тот океан порабощал

И море в арки из сапфира

Упорством воли возвращал.

Вокруг все искрилось, блистало,

Переливался черный цвет,

И льды оправою кристалла

Удвоили свой пышный свет.

В дали небес не загорались

Ни луч светила, ни звезда,

Но странным блеском озарялись

Чудовищные горы льда!

А надо всем, огнем экстаза

Сжигая дух смятенный мой,

Витало, внятно лишь для глаза,

Молчанье Вечности самой!

II

Когда же вновь я стал собою,

Открыв еще пылавший взор,

Я схвачен был забот гурьбою,

Я видел вкруг один позор.

Как звон суровый, погребальный,

Нежданно полдень прозвучал;

Над косным миром свод печальный

Бесцветный сумрак источал.

CXII. ПРЕДРАССВЕТНЫЕ СУМЕРКИ

Казармы сонные разбужены горнистом.

Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом.

Вот беспокойный час, когда подростки спят,

И сон струит в их кровь болезнетворный яд,

И в мутных сумерках мерцает лампа смутно,

Как воспаленный глаз, мигая поминутно,

И телом скованный, придавленный к земле,

Изнемогает дух, как этот свет во мгле.

Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний,

Овеян трепетом бегущих в ночь видений.

Поэт устал писать, и женщина - любить.

Вон поднялся дымок и вытянулся в нить.

Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы -

Тяжелый сон налег на синие ресницы.

А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь,

Встает и силится скупой очаг раздуть,

И, черных дней страшась, почуяв холод в теле,

Родильница кричит и корчится в постели.

Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг,

В сырой, белесой мгле дома, сливаясь, тонут,

В больницах сумрачных больные тихо стонут,

И вот предсмертный бред их муку захлестнул.

Разбит бессонницей, уходит спать разгул.

Дрожа от холода, заря влачит свой длинный

Зелено-красный плащ над Сеною пустынной,

И труженик Париж, подняв рабочий люд,

Зевнул, протер глаза и принялся за труд.

* ВИНО *

CXIII. ДУША ВИНА

В бутылках в поздний час душа вина запела:

"В темнице из стекла меня сдавил сургуч,

Но песнь моя звучит и ввысь несется смело;

В ней обездоленным привет и теплый луч!

О, мне ль не знать того, как много капель пота

И света жгучего прольется на холмы,

Чтоб мне вдохнула жизнь тяжелая работа,

Чтоб я могла за все воздать из недр тюрьмы!

Мне веселей упасть, как в теплую могилу,

В гортань работника, разбитого трудом,

До срока юную растратившего силу,

Чем мерзнуть в погребе, как в склепе ледяном!

Чу - раздались опять воскресные припевы,

Надежда резвая щебечет вновь в груди,

Благослови ж и ты, бедняк, свои посевы

И, над столом склонясь, на локти припади;

В глазах твоей жены я загорюсь, играя,

У сына бледного зажгу огонь ланит,

И на борьбу с судьбой его струя живая,

Как благовония - атлета, вдохновит.

Я упаду в тебя амброзией священной;

Лишь Вечный Сеятель меня посеять мог,

Чтоб пламень творчества зажегся вдохновенный,

И лепестки раскрыл божественный цветок!"

CXIV. ВИНО ТРЯПИЧНИКВ

При свете красного, слепого фонаря,

Где пламя движется от ветра, чуть горя,

В предместье города, где в лабиринте сложном

Кишат толпы людей в предчувствии тревожном,

Тряпичник шествует, качая головой,

На стену, как поэт, путь направляя свой;

Пускай вокруг снуют в ночных тенях шпионы,

Он полон планами; он мудрые законы

Диктует царственно, он речи говорит;

Любовь к поверженным, гнев к сильным в нем горит:

Так под шатром небес он, радостный и бравый,

Проходит, упоен своей великой славой.

О вы, уставшие от горя и трудов,

Чьи спины сгорблены под бременем годов

И грудою тряпья, чья грудь в изнеможенье, -

О вы, огромного Парижа изверженье!

Куда лежит ваш путь? - Вокруг - пары вина;

Их побелевшая в сраженьях седина,

Их пышные усы повисли, как знамена;

Им чудятся цветы, и арки, и колонны,

И крики радости, покрытые трубой,

И трепет солнечный, и барабанный бой,

Рев оглушительный и блеск слепящий оргий -

В честь победителей народные восторги.

Так катит золото среди толпы людей

Вино, как сладостный Пактол, волной своей;

Вино, уста людей тебе возносят клики,

И ими правишь ты, как щедрые владыки.

Чтоб усыпить тоску, чтоб скуку утолить,

Чтоб в грудь отверженца луч радости пролить,

Бог создал сон; Вино ты, человек, прибавил

И сына Солнца в нем священного прославил!

CXV. ХМЕЛЬ УБИЙЦЫ

Жена в земле... Ура! Свобода!

Бывало, вся дрожит душа,

Когда приходишь без гроша,

От криков этого урода.

Теперь мне царское житье.

Как воздух чист! Как небо ясно!

Вот так весна была прекрасна,

Когда влюбился я в нее.

Чтоб эта жажда перестала

Мне грудь иссохшую палить,

Ее могилу затопить

Вина хватило бы... Не мало!

На дно колодца, где вода,

Ее швырнул я вверх ногами

И забросал потом камнями...

- Ее забуду я - о, да!

Во имя нежных клятв былого,

Всего, чему забвенья нет,

Чтоб нашей страсти сладкий бред

И счастья дни вернулись снова,

Молил свиданья я у ней

Под вечер, на дороге темной.

Она пришла овечкой скромной...

Ведь глупость - общий грех людей!

Она была еще прелестна,

Как труд ее ни изнурил,

А я... я так ее любил!

Вот отчего нам стало тесно.

Душа мне странная дана:

Из этих пьяниц отупелых

Свивал ли кто рукою смелых

Могильный саван из вина?

Нет! толстой шкуре их едва ли

Доступна сильная вражда,

Как, вероятно, никогда

Прямой любви они не знали,

С ее бессонницей ночей,

С толпой больных очарований,

С убийством, звуками рыданий,

Костей бряцаньем и цепей!

- И вот я одинок, я волен!

Мертвецки к вечеру напьюсь

И на дороге растянусь,

Собою и судьбой доволен.

Что мне опасность и закон?

Промчится, может быть, с разбега

С навозом грузная телега,

Иль перекатится вагон

Над головой моей преступной,

Но я смеюсь над Сатаной,

Над папой с мессою святой

И жизнью будущею купно!

CXVI. ВИНО ОДИНОКОГО

Мгновенный женский взгляд, обвороживший нас,

Как бледный луч луны, когда в лесном затоне

Она, соскучившись на праздном небосклоне,

Холодные красы купает в поздний час;

Бесстыдный поцелуй костлявой Аделины,

Последний золотой в кармане игрока;

В ночи - дразнящий звон лукавой мандолины

Иль, точно боли крик, протяжный стон смычка, -

О щедрая бутыль! сравнимо ли все это

С тем благодатным, с тем, что значит для поэта,

Для жаждущей души необоримый сок.

В нем жизнь и молодость, надежда и здоровье,

И гордость в нищете - то главное условье,

С которым человек становится как Бог.

CXVII. ВИНО ЛЮБОВНИКОВ

Восход сегодня - несказанный!

На что нам конь, давай стаканы,

И на вине верхом - вперед

В надмирный праздничный полет!

Как свергнутые серафимы,

Тоской по небесам палимы,

Сквозь синий утренний хрусталь

Миражу вслед умчимся вдаль.

Доброжелательной стихии

Припав на ласковую грудь,

Прочертим, две души родные,

Восторгов параллельных путь,

Бок о бок, отдыха не зная,

До мной придуманного рая.

* ЦВЕТЫ ЗЛА *

CXVIII. ЭПИГРАФ К ОДНОЙ ОСУЖДЕННОЙ КНИГЕ

Друг мира, неба и людей,

Восторгов трезвых и печалей,

Брось эту книгу сатурналий,

Бесчинных оргий и скорбей!

Когда в риторике своей

Ты Сатане не подражаешь,

Брось! - Ты больным меня признаешь

Иль не поймешь ни слова в ней.

Но, если ум твой в безднах бродит,

Ища обетованный рай,

Скорбит, зовет и не находит, -

Тогда... О, брат! тогда читай

И братским чувством сожаленья

Откликнись на мои мученья!

CXIX. РАЗРУШЕНИЕ

Мой Демон - близ меня, - повсюду, ночью, днем,

Неосязаемый, как воздух, недоступный,

Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем,

Он жаждой мучает, извечной и преступной.

Он, зная страсть мою к Искусству, предстает

Мне в виде женщины, неслыханно прекрасной,

И, повод отыскав, вливает грубо в рот

Мне зелье мерзкое, напиток Зла ужасный.

И, заманив меня - так, чтоб не видел Бог, -

Усталого, без сил, скучнейшей из дорог

В безлюдье страшное, в пустыню Пресыщенья,

Бросает мне в глаза, сквозь морок, сквозь туман

Одежды грязные и кровь открытых ран, -

Весь мир, охваченный безумством Разрушенья.

CXX. МУЧЕНИЦА

Рисунок неизвестного мастера

Среди шелков, парчи, флаконов, безделушек,

Картин, и статуй, и гравюр,

Дразнящих чувственность диванов и подушек

И на полу простертых шкур,

В нагретой комнате, где воздух - как в теплице,

Где он опасен, прян и глух,

И где отжившие, в хрустальной их гробнице,

Букеты испускают дух, -

Безглавый женский труп струит на одеяло

Багровую живую кровь,

И белая постель ее уже впитала,

Как воду - жаждущая новь.

Подобна призрачной, во тьме возникшей тени

(Как бледны кажутся слова!),

Под грузом черных кос и праздных украшений

Отрубленная голова

На столике лежит, как лютик небывалый,

И, в пустоту вперяя взгляд,

Как сумерки зимой, белесы, тусклы, вялы,

Глаза бессмысленно глядят.

На белой простыне, приманчиво и смело

Свою раскинув наготу,

Все обольщения выказывает тело,

Всю роковую красоту.

Подвязка на ноге глазком из аметиста,

Как бы дивясь, глядит на мир,

И розовый чулок с каймою золотистой

Остался, точно сувенир.

Здесь, в одиночестве ее необычайном,

В портрете - как она сама

Влекущем прелестью и сладострастьем тайным,

Сводящем чувственность с ума, -

Все празднества греха, от преступлений сладких,

До ласк, убийственных, как яд,

Все то, за чем в ночи, таясь в портьерных складках,

С восторгом демоны следят.

Но угловатость плеч, сведенных напряженьем,

И слишком узкая нога,

И грудь, и гибкий стан, изогнутый движеньем

Змеи, завидевшей врага, -

Как все в ней молодо! - Ужель, с судьбой в раздоре,

От скуки злой, от маеты

Желаний гибельных остервенелой своре

Свою судьбу швырнула ты?

А тот, кому ты вся, со всей своей любовью,

Живая отдалась во власть,

Он мертвою тобой, твоей насытил кровью

Свою чудовищную страсть?

Схватил ли голову он за косу тугую,

Признайся мне, нечистый труп!

В немой оскал зубов впился ли, торжествуя,

Последней лаской жадных губ?

- Вдали от лап суда, от ханжеской столицы,

От шума грязной болтовни

Спи мирно, мирно спи в загадочной гробнице

И ключ от тайн ее храни.

Супруг твой далеко, но существом нетленным

Ты с ним в часы немые сна,

И памяти твоей он верен сердцем пленным,

Как ты навек ему верна.

СXXI. ОСУЖДЕННЫЕ

Как тварь дрожащая, прильнувшая к пескам,

Они вперяют взор туда, в просторы моря;

Неверны их шаги, их руки льнут к рукам

С истомой сладостной и робкой дрожью горя.

Одни еще зовут под говор ручейков

Видения, полны признанья слов стыдливых,

Любви ребяческой восторгов боязливых,

И ранят дерево зеленое кустов.

Те, как монахини, походкой величавой

Бредут среди холмов, где призрачной гурьбой

Все искушения плывут багровой лавой,

Как ряд нагих грудей, Антоний, пред тобой;

А эти, ладонку прижав у страстной груди,

Прикрыв одеждами бичи, среди дубрав,

Стеня, скитаются во мгле ночных безлюдий,

С слюною похоти потоки слез смешав.

О девы-демоны, страдалицы святые,

Для бесконечного покинувшие мир,

Вы - стоны горькие, вы - слезы пролитые

Вы чище Ангела, бесстыдней, чем сатир.

О сестры бедные! скорбя в мечтах о каждой,

В ваш ад за каждою я смело снизойду,

Чтоб души, полные неутолимой жажды,

Как урны, полные любви, любить в аду!

CXXII. ДВЕ СЕСТРИЦЫ

Разврат и Смерть, - трудясь, вы на лобзанья щедры;

Пусть ваши рубища труд вечный истерзал,

Но ваши пышные и девственные недры

Деторождения позор не разверзал.

Отверженник поэт, что, обреченный аду,

Давно сменил очаг и ложе на вертеп,

В вас обретет покой и горькую усладу:

От угрызения спасут вертеп и склеп.

Альков и черный гроб, как два родные брата,

В душе, что страшными восторгами богата,

Богохуления несчетные родят;

Когда ж мой склеп Разврат замкнет рукой тлетворной,

Пусть над семьею мирт, собой чаруя взгляд,

Твой кипарис, о Смерть, вдруг встанет тенью черной!

CXXIII. ФОНТАН КРОВИ

Струится кровь моя порою, как в фонтане,

Полна созвучьями ритмических рыданий,

Она медлительно течет, журча, пока

Повсюду ищет ран тревожная рука.

Струясь вдоль города, как в замкнутой поляне,

Средь улиц островов обозначая грани,

Поит всех жаждущих кровавая река

И обагряет мир, безбрежно широка.

Я заклинал вино - своей стру"й обманной

Душе грозящий страх хоть на день усыпить;

Но слух утончился, взор обострился странно:

Я умолял Любовь забвение пролить;

И вот, как ложем игл, истерзан дух любовью,

Сестер безжалостных поя своею кровью.

CXXIV. АЛЛЕГОРИЯ

То - образ женщины с осанкой величавой,

Чья прядь в бокал вина бежит волной курчавой,

С чьей плоти каменной бесчувственно скользят

И когти похоти и всех вертепов яд.

Она стоит, глумясь над Смертью и Развратом,

А им, желанием все сокрушать объятым,

Перед незыблемой, надменной Красотой

Дано смирить порыв неудержимый свой.

Султанша томностью, походкою - богиня;

Лишь Магометов рай - одна ее святыня;

Раскрыв объятья всем, она к себе зовет

Весь человеческий, неисчислимый род.

Ты знаешь, мудрая, чудовищная дева,

Что и бесплодное твое желанно чрево,

Что плоть прекрасная есть высочайший дар,

Что всепрощение - награда дивных чар;

Чистилище и Ад ты презрела упорно;

Когда же час пробьет исчезнуть в ночи черной,

Как вновь рожденная, спокойна и горда,

Ты узришь Смерти лик без гнева, без стыда.

CXXV. БЕАТРИЧЕ

В пустыне выжженной, сухой и раскаленной

Природе жалобы слагал я исступленный,

Точа в душе своей отравленный кинжал,

Как вдруг при свете дня мне сердце ужас сжал

Большое облако, предвестье страшной бури,

Спускалось на меня из солнечной лазури,

И стадо демонов оно несло с собой,

Как злобных карликов, толпящихся гурьбой.

Но встречен холодно я был их скопом шумным;

Так встречная толпа глумится над безумным.

Они, шушукаясь, смеялись надо мной

И щурились, глаза слегка прикрыв рукой:

"Смотрите, как смешна карикатура эта,

Чьи позы - жалкая пародия Гамлета,

Чей взор - смущение, чьи пряди ветер рвет;

Одно презрение у нас в груди найдет

Потешный арлекин, бездельник, шут убогий,

Сумевший мастерски воспеть свои тревоги

И так пленить игрой искусных поз и слов

Цветы, источники, кузнечиков, орлов,

Что даже мы, творцы всех старых рубрик, рады

Выслушивать его публичные тирады!"

Гордец, вознесшийся высокою душой

Над грозной тучею, над шумною толпой,

Я отвести хотел главу от жалкой своры;

Но срам чудовищный мои узрели взоры...

(И солнца светлая не дрогнула стезя!)

Мою владычицу меж них увидел я:

Она насмешливо моим слезам внимала

И каждого из них развратно обнимала.

CXXXVI. ПУТЕШЕСТВИЕ НА ОСРОВ ЦИТЕРУ

Как птица, радостно порхая вкруг снастей,

Мой дух стремился вдаль, надеждой окрыленный,

И улетал корабль, как ангел, опьяненный

Лазурью ясною и золотом лучей.

Вот остров сумрачный и черный... То - Цитера,

Превознесенная напевами страна;

О, как безрадостна, безжизненна она!

В ней - рай холостяков, в ней скучно все и серо.

Цитера, остров тайн и праздников любви,

Где всюду реет тень классической Венеры,

Будя в сердцах людей любовь и грусть без меры,

Как благовония тяжелые струи;

Где лес зеленых мирт своих благоуханья

Сливает с запахом священных белых роз,

Где дымкой ладана восходят волны грез,

Признания любви и вздохи обожанья;

Где несмолкаемо воркуют голубки!

- Цитера - груда скал, утес бесплодный, мглистый.

Где только слышатся пронзительные свисты,

Где ужас узрел я, исполненный тоски!

О нет! То не был храм, окутанный тенями,

Где жрица юная, прекрасна и легка,

Приоткрывая грудь дыханью ветерка,

В цветы влюбленная, сжигала плоть огнями;

Лишь только белые спугнули паруса

Птиц возле берега, и мы к нему пристали,

Три черные столба нежданно нам предстали,

Как кипарисов ряд, взбегая в небеса.

На труп повешенный насев со всех сторон,

Добычу вороны безжалостно терзали

И клювы грязные, как долота, вонзали

Во все места, и был он кровью обагрен.

Зияли дырами два глаза, а кишки

Из чрева полого текли волной тлетворной,

И палачи, едой пресытившись позорной,

Срывали с остова истлевшие куски.

И, морды вверх подняв, под этим трупом вкруг

Кишели жадные стада четвероногих,

Где самый крупный зверь средь стаи мелких многих

Был главным палачом с толпою верных слуг.

А ты, Цитеры сын, дитя небес прекрасных!

Все издевательства безмолвно ты сносил,

Как искупление по воле высших сил

Всех культов мерзостных и всех грехов ужасных.

Твои страдания, потешный труп, - мои!

Пока я созерцал разодранные члены,

Вдруг поднялись во мне потоки желчной пены,

Как рвота горькая, как давних слез ручьи.

Перед тобой, бедняк, не в силах побороть

Я был забытый бред среди камней Цитеры;

Клюв острый ворона и челюсти пантеры

Опять, как некогда, в мою вонзились плоть!

Лазурь была чиста и было гладко море;

А мозг окутал мрак, и, гибелью дыша,

Себя окутала навек моя душа

Тяжелым саваном зловещих аллегорий.

На острове Любви я мог ли не узнать

Под перекладиной свое изображенье?..

О, дай мне власть, Господь, без дрожи отвращенья

И душу бедную и тело созерцать!

CXXVII. АМУР И ЧЕРЕП

Старинная виньетка

Не то шутом, не то царем,

В забавно-важной роли,

Амур на черепе людском

Сидит, как на престоле.

Со смехом мыльных пузырей

За роем рой вздувает

И света призрачных детей

В надзвездный мир пускает.

Непрочный шар в страну небес

Летит, блестя, играя...

Вдруг - лопнул, брызнул и... исчез,

Как сновиденье рая!

И череп, слышу я, с тоской

Не устает молиться:

"Забаве дикой и смешной

Ужели вечно длиться?

Ведь то, что твой жестокий рот

Так расточает смело,

Есть мозг мой, мозг, о злой урод,

Живая кровь и тело!"

* МЯТЕЖ *

CXXVIII. ОТРЕЧЕНИЕ СВЯТОГО ПЕТРА

А Бог - не сердится, что гул богохулений

В благую высь идет из наших грешных стран?

Он, как пресыщенный, упившийся тиран,

Спокойно спит под шум проклятий и молений.

Для сладострастника симфоний лучших нет,

Чем стон замученных и корчащихся в пытке,

А кровью, пролитой и льющейся в избытке,

Он все еще не сыт за столько тысяч лет.

- Ты помнишь, Иисус, тот сад, где в смертной муке

Молил ты, ниц упав, доверчив, как дитя,

Того, кто над тобой смеялся день спустя,

Когда палач гвоздем пробил святые руки,

И подлый сброд плевал в божественность твою,

И жгучим тернием твое чело венчалось,

Где Человечество великое вмещалось,

Мечтавшее людей сплотить в одну семью,

И тяжесть мертвая истерзанного тела

Томила рамена, и, затекая в рот,

Вдоль помертвелых щек струились кровь и пот

А чернь, уже глумясь, на казнь твою глядела

Ужель не вспомнил ты, как за тобою вслед,

Ликуя, толпы шли, когда к своей столице

По вайям ехал ты на благостной ослице -

Свершить начертанный пророками завет,

Как торгашей бичом из храма гнал когда-то

И вел людей к добру, бесстрашен и велик?

Не обожгло тебя Раскаянье в тот миг,

Опередив копье наемного солдата?

- Я больше не могу! О, если б, меч подняв

Я от меча погиб! Но жить - чего же ради

В том мире, где мечта и действие в разладе!

От Иисуса Петр отрекся... Он был прав.

CXXIX . АВЕЛЬ И КАИН

I

Сын Авеля, дремли, питайся;

К тебе склонен с улыбкой Бог.

Сын Каина, в грязи валяйся,

Свой испустив предсмертный вздох.

Сын Авеля, твое куренье -

Отрада ангельских сердец!

Сын Каина, твое мученье

Изведает ли свой конец?

Сын Авеля, ты о посеве

Не думай: Бог его вознес.

Сын Каина, в голодном чреве

Твоем как будто воет пес.

Сын Авеля, ты грейся перед

Патриархальным очагом.

Сын Каина, морозь свой веред,

Шакал несчастный, под кустом.

Сын Aвеля, люби и множься,

Как деньги множатся твои.

Сын Каина, ты не тревожься,

Когда услышишь зов любви.

Сын Авеля, умножен Богом

Твой род, как по лесу клопы!

Сын Каина, ты по дорогам

Влачи с семьей свои стопы.

II

Ага, сын Авеля, в болото

Лечь плоть твоя осуждена!

Сын Каина, твоя работа

Как следует не свершена.

Сын Авеля, пощад не требуй,

Пронзен рогатиной насквозь!

Сын Каина, взбирайся к небу

И Господа оттуда сбрось.

CXXX. ЛИТАНИЯ САТАНЕ

О ты, всех Ангелов мудрейший, славный гений,

О Бог развенчанный, лишенный песнопений!

Мои томления помилуй, Сатана!

Владыка изгнанный, безвинно осужденный,

Чтоб с силой новою воспрянуть, побежденный!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, царь всеведущий, подземных стран владыко,

Целитель душ больных от горести великой!

Мои томления помилуй, Сатана!

Для всех отверженцев, всех парий, прокаженных

Путь указующий к обителям блаженных!

Мои томления помилуй, Сатана!

Любовник Смерти, Ты, для нас родивший с нею

Надежду - милую, но призрачную фею!..

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, осужденному дающий взор холодный,

Чтоб с эшафота суд изречь толпе народной!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, знающий один, куда в земной утробе

Творцом сокровища укрыты в алчной злобе!

Мои томления помилуй. Сатана!

О ты, чей светлый взор проникнул в арсеналы,

Где, скрыты в безднах, спят безгласные металлы!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, охраняющий сомнамбул от падений

На роковой черте под властью сновидений!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, кости пьяницы, не взятые могилой,

Восстановляющий магическою силой!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, дух измученный утешив новой верой,

Нас научающий мешать селитру с серой!

Мои томления помилуй, Сатана!

О ты, на Креза лоб рукою всемогущей

Клеймо незримое предательски кладущий!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, развращающий у дев сердца и взгляды

И их толкающий на гибель за наряды!

Мои томления помилуй, Сатана!

Ты, посох изгнанных, ночных трудов лампада,

Ты, заговорщиков советчик и ограда!

Мои томления помилуй, Сатана!

Усыновитель всех, кто, злобою сгорая,

Изгнали прочь отца из их земного рая!

Мои томления помилуй, Сатана!

МОЛИТВА

Тебе, о Сатана, мольбы и песнопенья!

О, где бы ни был ты: в лазурных небесах,

Где некогда царил, иль в адских пропастях,

Где молча опочил в час страшного паденья, -

Пошли душе моей твой непробудный сон

Под древом роковым добра и зла познанья,

Когда твое чело, как храма очертанья,

Ветвями осенит оно со всех сторон!

* СМЕРТЬ *

CXXXI. СМЕРТЬ ЛЮБОВНИКОВ

Постели, нежные от ласки аромата,

Как жадные гроба, раскроются для нас,

И странные цветы, дышавшие когда-то

Под блеском лучших дней, вздохнут в последний раз.

Остаток жизни их, почуяв смертный час,

Два факела зажжет, огромные светила,

Сердца созвучные, заплакав, сблизят нас,

Два братских зеркала, где прошлое почило.

В вечернем таинстве, воздушно-голубом,

Мы обменяемся единственным лучом,

Прощально-пристальным и долгим, как рыданье.

И Ангел, дверь поздней полуоткрыв, придет,

И, верный, оживит, и, радостный, зажжет

Два тусклых зеркала, два мертвые сиянья.

CXXXII. СМЕРТЬ БЕДНЯКОВ

Лишь Смерть утешит нас и к жизни вновь пробудит,

Лишь Смерть - надежда тем, кто наг и нищи сир,

Лишь Смерть до вечера руководить нас будет

И в нашу грудь вольет свой сладкий эликсир!

В холодном инее и в снежном урагане

На горизонте мрак лишь твой прорежет свет,

Смерть - ты гостиница, что нам сдана заране,

Где всех усталых ждет и ложе и обед!

Ты - Ангел: чудный дар экстазов, сновидений

Ты в магнетических перстах ко всем несешь,

Ты оправляешь одр нагим, как добрый гений;

Святая житница, ты всех равно оберешь;

Отчизна древняя и портик ты чудесный,

Ведущий бедняка туда, в простор небесный!

CXXXIII. СМЕРТЬ ХУДОЖНИКОВ

Не раз раздастся звон потешных бубенцов;

Не раз, целуя лоб Карикатуры мрачной,

Мы много дротиков растратим неудачно,

Чтоб цель достигнута была в конце концов!

Мы много панцирей пробьем без состраданья,

Как заговорщики коварные хитря

И адским пламенем желания горя -

Пока предстанешь ты, великое созданье!

А вы, что Идола не зрели никогда!

А вы, ваятели, что, плача, шли дотоле

Дорогой горькою презренья и стыда!

Вас жжет одна мечта, суровый Капитолий!

Пусть Смерть из мозга их взрастит свои цветы,

Как Солнце новое, сверкая с высоты!

CXXXIV . КОНЕЦ ДНЯ

В неверных отблесках денницы

Жизнь кружит, пляшет без стыда;

Теней проводит вереницы

И исчезает навсегда.

Тогда на горизонте черном

Восходит траурная Ночь,

Смеясь над голодом упорным

И совесть прогоняя прочь;

Тогда поэта дух печальный

В раздумье молвит: "Я готов!

Пусть мрак и холод погребальный

Совьют мне траурный покров

И сердце, полное тоскою,

Приблизит к вечному покою!"

CXXXV. МЕЧТА ЛЮБОПЫТНОГО

К Ф. Н.

Тоску блаженную ты знаешь ли, как я?

Как я, ты слышал ли всегда названье:"Странный"?

Я умирал, в душе влюбленной затая

Огонь желания и ужас несказанный.

Чем меньше сыпалось в пустых часах песка,

Чем уступала грусть послушнее надежде,

Тем тоньше, сладостней была моя тоска;

Я жаждал кинуть мир, родной и близкий прежде

Тянулся к зрелищу я жадно, как дитя,

Сердясь на занавес, волнуясь и грустя...

Но Правда строгая внезапно обнажилась:

Зарю ужасную я с дрожью увидал,

И понял я, что мертв, но сердце не дивилось.

Был поднят занавес, а я чего-то ждал.

CXXXVI. ПЛАВАНЬЕ

Максиму Дю Кану

I

Для отрока, в ночи глядящего эстампы,

За каждым валом - даль, за каждой далью - вал.

Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!

Ах, в памяти очах - как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,

Не вынеся тягот, под скрежет якорей,

Мы всходим на корабль, и происходит встреча

Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех - ненависть к отчизне,

Тех - скука очага, еще иных - в тени

Цирцеиных ресниц оставивших полжизни -

Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами,

Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,

Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя

Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы - те, что плывут без цели:

Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,

Что каждую зарю справляют новоселье

И даже в смертный час еще твердят: - Вперед!

На облако взгляни: вот облик их желаний!

Как отроку - любовь, как рекруту - картечь,

Так край желанен им, которому названья

Доселе не нашла еще людская речь.

II

О ужас! Мы шарам катящимся подобны,

Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры

Нас Лихорадка бьет, как тот Архангел злобный,

Невидимым бичом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!

Не будучи нигде, цель может быть - везде!

Игра, где человек охотится за тенью,

За призраком ладьи на призрачной воде...

Душа наша - корабль, идущий в Эльдорадо.

В блаженную страну ведет - какой пролив?

Вдруг среди гор и бездн и гидр морского ада -

Крик вахтенного: - Рай! Любовь! Блаженство! Риф.

Малейший островок, завиденный дозорным,

Нам чудится землей с плодами янтаря,

Лазоревой водой и с изумрудным дерном. -

Базальтовый утес являет нам заря.

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!

Скормить его зыбям иль в цепи заковать, -

Безвинного лгуна, выдумщика Америк,

От вымысла чьего еще серее гладь.

Так старый пешеход, ночующий в канаве,

Вперяется в мечту всей силою зрачка.

Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,

Мигающей свечи на вышке чердака.

III

Чудесные пловцы! Что за повествованья

Встают из ваших глаз - бездоннее морей!

Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,

Сокровища, каких не видывал Нерей.

Умчите нас вперед - без паруса и пара!

Явите нам (на льне натянутых холстин

Так некогда рука очам являла чару) -

Видения свои, обрамленные в синь.

Что видели вы, что?

IV

"Созвездия. И зыби,

И желтые пески, нас жгущие поднесь.

Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, -

Ах, нечего скрывать! - скучали мы, как здесь.

Лиловые моря в венце вечерней славы,

Морские города в тиаре из лучей

Рождали в нас тоску, надежнее отравы,

Как воин опочить на поле славы - сей.

Стройнейшие мосты, славнейшие строенья, -

Увы! хотя бы раз сравнялись с градом - тем,

Что из небесных туч возводит Случай - Гений.. -

И тупились глаза, узревшие Эдем.

От сладостей земных - Мечта еще жесточе!

Мечта, извечный дуб, питаемый землей!

Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь

Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

Докуда дорастешь, о, древо кипариса

Живучее? ...Для вас мы привезли с морей

Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, -

Всем вам, которым вещь чем дальше - тем милей!

Приветствовали мы кумиров с хоботами,

С порфировых столпов взирающих на мир,

Резьбы такой - дворцы, такого взлета - камень,

Что от одной мечты - банкротом бы - банкир...

Надежнее вина пьянящие наряды

Жен, выкрашенных в хну - до ноготка ноги,

И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада..."

V

И что, и что - еще?

VI

"О, детские мозги!

Но чтобы не забыть итога наших странствий:

От пальмовой лозы до ледяного мха -

Везде - везде - везде - на всем земном пространстве

Мы видели все ту ж комедию греха:

Ее, рабу одра, с ребячливостью самки

Встающую пятой на мыслящие лбы,

Его, раба рабы: что в хижине, что в замке

Наследственном: всегда - везде - раба рабы!

Мучителя в цветах и мученика в ранах,

Обжорство на крови и пляску на костях,

Безропотностью толп разнузданных тиранов, -

Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

С десяток или два - единственных религий,

Всех сплошь ведущих в рай - и сплошь вводящих в грех!

Подвижничество, так носящее вериги,

Как сибаритство - шелк и сладострастье - мех.

Болтливый род людской, двухдневными делами

Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,

Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя: -

Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе! -

И несколько умов, любовников Безумья,

Решивших сократить докучной жизни день

И в опия моря нырнувших без раздумья, -

Вот Матери-Земли извечный бюллетень!"

VII

Бесплодна и горька наука дальних странствий.

Сегодня, как вчера, до гробовой доски -

Все наше же лицо встречает нас в пространстве:

Оазис ужаса в песчаности тоски.

Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя -

Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,

Чтоб только обмануть лихого старца - Время,

Есть племя бегунов. Оно как Вечный Жид.

И, как апостолы, по всем морям и сушам

Проносится. Убить зовущееся днем -

Ни парус им не скор, ни пар. Иные души

И в четырех стенах справляются с врагом.

В тот миг, когда злодей настигнет нас - вся вера

Вернется нам, и вновь воскликнем мы: - Вперед!

Как на заре веков мы отплывали в Перу,

Авророю лица приветствуя восход.

Чернильною водой - морями глаже лака -

Мы весело пойдем между подземных скал.

О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака

Взывающие: "К нам! - О, каждый, кто взалкал

Лотосова плода! Сюда! В любую пору

Здесь собирают плод и отжимают сок.

Сюда, где круглый год - день лотосова сбора,

Где лотосову сну вовек не минет срок!"

О, вкрадчивая речь! Нездешней речи нектар!..

К нам руки тянет друг - чрез черный водоем.

"Чтоб сердце освежить - плыви к своей Электре!"

Нам некая поет - нас жегшая огнем.

VIII

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!

Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь!

Пусть небо и вода - куда черней чернила,

Знай - тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!

Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,

На дно твое нырнуть - Ад или Рай - едино! -

В неведомого глубь - чтоб новое обресть!

* ОБЛОМКИ *

РОМАНТИЧЕСКИЙ ЗАКАТ

Прекрасно солнце в час, когда со свежей силой

Приветом утренним взрывается восток. -

Воистину блажен тот, кто с любовью мог

Благословить закат державного светила.

В сиянье знойных глаз, как сердце, бился ключ,

Цветок и борозда под солнцем трепетали. -

Бежим за горизонт! Быть может, в этой дали

Удастся нам поймать его последний луч.

Но божество настичь пытаюсь я напрасно.

Укрыться негде мне от ночи самовластной,

В промозглой темноте закатный свет иссяк.

Сырой, холодный мрак пропитан трупным смрадом,

Дрожу от страха я с гнилым болотом рядом,

И под ногой моей - то жаба, то слизняк.

* ОСУЖДЕННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ "ЦВЕТОВ ЗЛА" *

ЛЕСБОС

Мать греческих страстей и прихотей латинских,

О Лесбос, родина томительнейших уз,

Где соплеменник солнц и молний исполинских,

Был сладок поцелуй, как треснувший арбуз;

Мать греческих страстей и прихотей латинских.

О Лесбос, где восторг увенчивал терзанья,

Где водопадами срываясь без числа,

Невыносимые кудахтали лобзанья,

А бездна мрачная рыдающих влекла;

О Лесбос, где восторг увенчивал терзанья!

О Лесбос, где влеклась красотка Фрина к Фрине,

Где вторил вздоху вздох, где, смея уповать

На прелести твои, не чуждые богине,

Сафо заставила Венеру ревновать;

О Лесбос, где влеклась красотка Фрина к Фрине.

О Лесбос, млеющий во мраке ночи душной,

Когда, подруг своих приняв за зеркала,

Прельщаясь наготой пленительно-послушной,

Юницы нежили созревшие тела;

О Лесбос, млеющий во мраке ночи душной!

Пусть хмурится Платон, запретное почуяв;

Ты благородная, ты нежная страна.

Свой искупаешь грех избытком поцелуев

И утонченностью оправдана вина;

Пусть хмурится Платон, запретное почуяв!

Страданья вечные твой образ оправдали;

Неотразимая желанная краса

Улыбкою влекла в блистательные дали.

Где грезятся сердцам иные небеса;

Страданья вечные твой образ оправдали!

Кто из богов твои дерзнет проклясть пороки,

Когда в трудах поник твой изможденный лоб,

И в море пролились из глаз твоих потоки?

На золотых весах кто взвесил бы потоп?

Кто из богов твои дерзнет проклясть пороки?

Да не осмелятся судить вас лицемеры,

О девы, чистые средь гибельных услад,

Вы были жрицами возвышеннейшей веры,

И рай был вам смешон, и пресловутый ад!

Да не осмелятся судить вас лицемеры!

Один я избран был для строгих песнопений,

Чтоб девственниц в цвету стихом я превознес;

Один сподобился я черных посвящений,

В которых дерзкий смех и горький сумрак слез;

Один я избран был для строгих песнопений.

С тех пор я на скале Левкадской страж прилежный.

Как зоркий часовой, который что ни миг

Ждет, не возникнет ли в лазури безмятежной

Фрегат стремительный, тартана или бриг;

С тех пор я на скале Левкадской страж прилежный.

Смотрю, спокойно ли, приветливо ли море,

И содрогается в рыданиях скала,

А Лесбос грустно ждет, не выплывет ли вскоре

Труп обожаемой Сафо, что уплыла

Узнать, спокойно ли, приветливо ли море;

Скорбь любящей Сафо, поэта-героини,

Чья красота красу Венеры превзошла,

Поскольку черный глаз прекрасней нежной сини,

Когда клубится в нем страдальческая мгла:

Скорбь любящей Сафо, поэта-героини,

Чья красота красу Венеры затмевала,

Так что волнения не в силах превозмочь

Тот, на кого Сафо над бездной уповала,

Угрюмый океан, в свою влюбленный дочь,

Чья красота красу Венеры затмевала,

Сафо, погибшая в день своего паденья,

Когда, презрев обряд, чарующий сердца,

Она унизилась до мерзкого раденья

И предала себя насилию самца,

Сафо, погибшая в день своего паденья.

И слышится с тех пор над Лесбосом рыданье,

Хотя земля его вселенной дорога,

И в темноте ночной вопит еще страданье,

Пьянящей жалобой озвучив берега;

И слышится с тех пор над Лесбосом рыданье!

ПРОКЛЯТЫЕ ЖЕНЩИНЫ

Ипполита и Дельфина

При бледном свете ламп узнав, что не защита

Невинность от ночных неистовых услад,

На смятых ласками подушках Ипполита

Вдыхала, трепеща, запретный аромат.

Она встревоженным завороженным взором

Искала чистоту, которой больше нет,

Как путешественник, охваченный простором,

Где сумрачную синь готов сменить рассвет.

И слезы крупные в глазах, и полукружья

Бровей, приверженных заманчивой мечте,

И руки, тщетное, ненужное оружье,

Все шло застенчивой и нежной красоте.

Дельфина между тем на стыд ее девичий

Смотрела с торжеством, в нее вперив зрачки,

Как жищник бережно любуется добычей,

Которую его пометили клыки.

На хрупкую красу бросала жадно взгляды

Мятежная краса, колени преклонив,

И в чаянье хмельном заслуженной награды

Был каждый взгляд ее мучительно ревнив.

Следила пристально за жертвою покорной,

Вздох наслаждения пытаясь уловить,

О благодарности мечтая непритворной,

Которую глаза могли бы вдруг явить.

"По вкусу ли тебе, дитя, игра такая?

Уразумела ли ты, дева, что нельзя

Собою жертвовать, злодею потакая,

Который розы мнет, растлением грозя?

Мой поцелуй летуч и легок, шаловливый;

Он, словно мотылек, порхал бы да порхал,

А если бы не я, любовник похотливый

В неистовстве бы всю тебя перепахал.

И по тебе могла проехать колесница

Жестоких алчных ласк подковами коней;

О Ипполита, ты, любовь моя, сестрица,

Мое земное все, смущайся и красней,

Но только не таи лазурно-звездных взоров,

В которых для меня божественный бальзам;

Сподоблю я тебя запретнейших растворов,

Чарующему сну навек тебя предам".

И отвечала ей со вздохом Ипполита:

"Нет, я не жалуюсь, но тайною виной

Я заворожена, подавлена, убита,

Как будто согрешив на трапезе ночной.

Вот-вот я упаду под натиском страшилищ

И черной нежити, внушающей мне жуть;

Куда б ни кинулась я в поисках святилищ,

Кровавый горизонт мне преграждает путь.

Скажи, что делать мне с тревогою моею?

На что решились мы? Чуть вспомню - содрогнусь!

"Мой ангел", - говоришь ты мне, а я робею,

И все-таки к тебе губами я тянусь.

Что ты таишь, сестра, во взоре неотвязном?

Мы обе пленницы возвышенной мечты,

Пускай ты западня, влекущая соблазном,

Пускай погибели моей начало ты!"

Дельфина же, тряхнув трагическою гривой,

Как бы с треножника бросая грозный взгляд,

Вскричала, властностью дыша нетерпеливой:

"Кто смеет поминать в связи с любовью ад?

Будь проклят навсегда беспомощный мечтатель,

Который любящих впервые укорил

И в жалкой слепоте, несносный созерцатель,

О добродетели в любви заговорил.

Кто хочет сочетать огонь с холодной тенью,

Надеясь разогреть скучающую кровь

И тело хилое, подверженное тленью,

Тот солнцем пренебрег, а солнце есть любовь.

Предайся жениху в преступно глупом блуде,

Пусть искусает он тебя наедине;

Свои клейменые поруганные груди

Ты принесешь потом, заплаканная, мне.

Лишь одному служить нам стоит властелину..."

Но жалобно дитя вскричало: "Погоди!

Я в бездну броситься с тобою не премину,

Но бездна ширится, она в моей груди!

И в этом кратере восторга и обиды

Чудовище меня, рыдая, стережет;

Скажи, как утолить мне жажду Эвмениды,

Чей факел кровь мою неумолимо жжет?

Невыносимый мир ужасен без покрова;

Покой меня томит, желания дразня;

Я, как в могилу, лечь к тебе на грудь готова,

В твоих объятиях ты уничтожь меня!"

Во мрак, во мрак, во мрак, вы, жертвы дикой страсти,

Которую никто еще не мог постичь,

Вас тянет к пропасти, где воют все напасти,

И ветер не с небес вас хлещет, словно бич.

Так вечно мчитесь же средь молний беспросветных,

Шальные призраки, изжив последний час;

Ничто не утолит желаний ваших тщетных,

И наслаждение само карает вас.

Луч свежий солнечный не глянет к вам в пещеры;

Лишь лихорадочный струится в щели смрад,

А вместо фонарей там светятся химеры,

Так что въедается в тела зловредный чад.

От вожделения иссохла ваша кожа,

Но ненасытный пыл за гробом не иссяк,

Вихрь дует чувственный, плоть бывшую тревожа,

И хлопает она, как обветшалый стяг.

Вы, проклятые, вы, бездомные, дрожите

От человеческой безжалостной молвы,

В пустыню мрачную волчицами бежите

От бесконечности, но бесконечность - вы!

ЛЕТА

Сюда, на грудь, любимая тигрица,

Чудовище в обличье красоты!

Хотят мои дрожащие персты

В твою густую гриву погрузиться.

В твоих душистых юбках, у колен,

Дай мне укрыться головой усталой

И пить дыханьем, как цветок завялый,

Любви моей умершей сладкий тлен.

Я сна хочу, хочу я сна - не жизни!

Во сне глубоком и, как смерть, благом

Я расточу на теле дорогом

Лобзания, глухие к укоризне.

Подавленные жалобы мои

Твоя постель, как бездна, заглушает,

В твоих устах забвенье обитает,

В объятиях - летейские струи.

Мою, усладой ставшую мне, участь,

Как обреченный, я принять хочу, -

Страдалец кроткий, преданный бичу

И множащий усердно казни жгучесть.

И, чтобы смыть всю горечь без следа,

Вберу я яд цикуты благосклонной

С концов пьянящих груди заостренной,

Не заключавшей сердца никогда.

СЛИШКОМ ВЕСЕЛОЙ

Твои черты, твой смех, твой взор

Прекрасны, как пейзаж прекрасен,

Когда невозмутимо ясен

Весенний голубой простор.

Грусть улетучиться готова

В сиянье плеч твоих и рук;

Неведом красоте недуг,

И совершенно ты здорова.

Ты в платье, сладостном для глаз;

Оно такой живой раскраски,

Что грезятся поэту сказки:

Цветов невероятный пляс.

Тебя сравненьем не унижу;

Как это платье, хороша,

Твоя раскрашена душа;

Люблю тебя и ненавижу!

Я в сад решился заглянуть,

Влача врожденную усталость,

А солнцу незнакома жалость:

Смех солнца разорвал мне грудь.

Я счел весну насмешкой мерзкой;

Невинной жертвою влеком,

Я надругался над цветком,

Обиженный природой дерзкой.

Когда придет блудница-ночь

И сладострастно вздрогнут гробы,

Я к прелестям твоей особы

Подкрасться в сумраке не прочь;

Так я врасплох тебя застану,

Жестокий преподав урок,

И нанесу я прямо в бок

Тебе зияющую рану;

Как боль блаженная остра!

Твоими новыми устами

Завороженный, как мечтами,

В них яд извергну мой, сестра!

УКРАШЕНЬЯ

И разделась моя госпожа догола;

Все сняла, не сняла лишь своих украшений,

Одалиской на вид мавританской была,

И не мог избежать я таких искушений.

Заплясала звезда, как всегда, весела,

Ослепительный мир, где металл и каменья;

Звук со светом совпал, мне плясунья мила;

Для нее в темноте не бывает затменья.

Уступая любви, прилегла на диван,

Улыбается мне с высоты безмятежно;

Устремляюсь я к ней, как седой океан

Обнимает скалу исступленно и нежно.

Насладилась игрой соблазнительных поз

И глядит на меня укрощенной тигрицей,

Так чиста в череде страстных метаморфоз,

Что за каждый мой взгляд награжден я сторицей.

Этот ласковый лоск чрева, чресел и ног,

Лебединый изгиб ненаглядного сада

Восхищали меня, но дороже залог -

Груди-гроздья, краса моего винограда;

Этих прелестей рать краше вкрадчивых грез;

Кротче ангелов зла на меня нападала,

Угрожая разбить мой хрустальный утес,

Где спокойно душа до сих пор восседала.

Отвести я не мог зачарованных глаз,

Дикой далью влекли меня смуглые тропы;

Безбородого стан и девический таз,

Роскошь бедер тугих, телеса Антиопы!

Свет погас; догорал в полумраке камин,

Он светился чуть-чуть, никого не тревожа;

И казалось, бежит у ней в жилах кармин,

И при вздохах огня амброй лоснится кожа.

МЕТАМОРФОЗЫ ВАМПИРА

Красавица, чей рот подобен землянике,

Как на огне змея, виясь, являла в лике

Страсть, лившую слова, чей мускус чаровал

(А между тем корсет ей грудь формировал):

"Мой нежен поцелуй, отдай мне справедливость!

В постели потерять умею я стыдливость.

На торжествующей груди моей старик

Смеется, как дитя, омолодившись вмиг.

А тот, кому открыть я наготу готова,

Увидит и луну, и солнце без покрова.

Ученый милый мой, могу я страсть внушить,

Чтобы тебя в моих объятиях душить;

И ты благословишь свою земную долю,

Когда я грудь мою тебе кусать позволю;

За несколько таких неистовых минут

Блаженству ангелы погибель предпочтут".

Мозг из моих костей сосала чаровница,

Как будто бы постель - уютная гробница;

И потянулся я к любимой, но со мной

Лежал раздувшийся бурдюк, в котором гной;

Я в ужасе закрыл глаза и содрогнулся,

Когда же я потом в отчаянье очнулся,

Увидел я: исчез могучий манекен,

Который кровь мою тайком сосал из вен;

Полураспавшийся скелет со мною рядом,

Как флюгер, скрежетал, пренебрегая взглядом,

Как вывеска в ночи, которая скрипит

На ржавой жердочке, а мир во мраке спит.

* ЛЮБЕЗНОСТИ *

ЧУДОВИЩЕ, ИЛИ РЕЧЬ В ПОДДЕРЖКУ ОДНОЙ ПОДЕРЖАННОЙ НИМФЫ

I

Ты не из тех, моя сильфида,

Кто юностью пленяет взгляд,

Ты, как котел, видавший виды:

В тебе все искусы бурлят!

Да, ты в годах, моя сильфида,

Моя инфанта зрелых лет!

Твои безумства, лавры множа,

Придали глянец, лоск и цвет

Вещам изношенным - а все же

Они прельщают столько лет!

Ты что ни день всегда иная,

И в сорок - бездна новизны;

Я спелый плод предпочитаю

Банальным цветикам весны!

Недаром ты всегда иная!

Меня манят твои черты -

В них столько прелестей таится!

Полны бесстыдной остроты

Твои торчащие ключицы.

Меня манят твои черты!

Смешон избранник толстых бочек,

Возлюбленный грудастых дынь:

Мне воск твоих запавших щечек

Милей, чем пышная латынь, -

Ведь так смешон избранник бочек!

А волосы твои, как шлем,

Над лбом воинственным нависли:

Он чист, его порой совсем

Не тяготят, не мучат мысли,

Его скрывает этот шлем.

Твои глаза блестят, как лужи

Под безымянным фонарем;

Мерцают адски, и к тому же

Румяна их живят огнем.

Твои глаза черны, как лужи!

И спесь, и похоть - напоказ!

Твоя усмешка нас торопит.

О этот горький рай, где нас

Все и прельщает, и коробит!

Все - спесь и похоть - напоказ!

О мускулистые лодыжки, -

Ты покоришь любой вулкан

И на вершине, без одышки,

Станцуешь пламенный канкан!

Как жилисты твои лодыжки!

А кожа, что была нежна,

И темной стала, и дубленой;

С годами высохла она -

Что слезы ей и пот соленый?

(А все ж по-своему нежна!)

II

Ступай же к дьяволу, красотка!

Я бы отправился с тобой,

Когда бы ты не шла так ходко,

Меня оставив за спиной...

Ступай к нему одна, красотка!

Щемит в груди и колет бок -

Ты видишь, растерял я силы

И должное воздать не смог

Тому, к кому ты так спешила.

"Увы!" - вздыхают грудь и бок.

Поверь, я искренне страдаю -

Мне б только бросить беглый взгляд,

Чтобы увидеть, дорогая,

Как ты целуешь черта в зад!

Поверь, я искренне страдаю!

Я совершенно удручен!

Как факел, правдою и верой

Светил бы я, покуда он

С тобою рядом пукал серой, -

Уволь! Я точно удручен.

Как не любить такой паршивки?

Ведь я всегда, коль честным быть,

Хотел, со Зла снимая сливки,

Верх омерзенья полюбить,

- Так как же не любить паршивки?

ЧТО ОБЕЩАЕТ ЕЕ ЛИЦО

Красавица моя, люблю сплошную тьму

В ночи твоих бровей покатых;

Твои глаза черны, но сердцу моему

Отраду обещает взгляд их.

Твои глаза черны, а волосы густы,

Их чернота и смоль - в союзе;

Твои глаза томят и манят:

"Если ты, Предавшийся пластичной музе,

И нам доверишься, отдашься нам во власть,

Своим пристрастьям потакая,

То эта плоть - твоя; смотри и веруй всласть:

Она перед тобой - нагая!

Найди на кончиках налившихся грудей

Два бронзовых огромных ока;

Под гладким животом, что бархата нежней,

Смуглее, чем жрецы Востока,

Разглядывай руно: в нем каждый завиток -

Брат шевелюры неуемной,

О этот мягкий мрак, податливый поток

Беззвездной Ночи, Ночи темной!"

ГИМН

Тебе, прекрасная, что ныне

Мне в сердце излучаешь свет,

Бессмертной навсегда святыне

Я шлю бессмертный свой привет.

Ты жизнь обвеяла волною,

Как соли едкий аромат;

Мой дух, насыщенный тобою,

Вновь жаждой вечности объят.

Саше, что в тайнике сокрытом

С уютным запахом своим,

Ты - вздох кадильницы забытой,

Во мгле ночей струящей дым.

Скажи, как лик любви нетленной

Не исказив отпечатлеть,

Чтоб вечно в бездне сокровенной

Могла бы ты, как мускус, тлеть.

Тебе, прекрасная, что ныне

Мне в сердце льешь здоровья свет,

Бессмертной навсегда святыне

Я шлю бессмертный свой привет!

ГЛАЗА БЕРТЫ

Пусть взор презрительный не хочет восхвалить,

Дитя, твоих очей, струящих негу ночи;

О вы, волшебные, пленительные очи,

Спешите в сердце мне ваш сладкий мрак пролить.

Дитя, твои глаза - два милых талисмана,

Два грота темные, где дремлет строй теней,

Где клады древние, как отблески огней,

Мерцают призрачно сквозь облака тумана!

Твои глубокие и темные глаза,

Как ночь бездонные, порой как ночь пылают;

Они зовут Любовь, и верят и желают;

В них искрится то страсть, то чистая слеза!

ФОНТАН

Бедняжка, ты совсем устала,

Не размыкай прекрасных глаз,

Усни, упав на покрывало,

Там, где настиг тебя экстаз!

В саду журчат и льются струи -

Их лепет, слышный день и ночь,

Томит меня, и не могу я

Восторг любовный превозмочь.

Позолотила Феба

Цветущий сноп -

В полночной тишине бы

Все цвел он, чтоб

Звенеть и падать с неба

Навзрыд, взахлеб!

Вот так, сгорев от жгучей ласки,

Ты всей душой, сквозь ночь и тишь,

Легко, безумно, без опаски

К волшебным небесам летишь,

Чтоб с высоты, достигнув рая,

Вкусив и грусть, и колдовство,

Спуститься, - тая, замирая

В глубинах сердца моего.

Позолотила Феба

Цветущий сноп -

В полночной тишине бы

Все цвел он, чтоб

Звенеть и падать с неба

Навзрыд, взахлеб!

Отрадно мне в изнеможенье

Внимать, покуда мы вдвоем,

Как льется пенье, льются пени,

Наполнившие водоем.

Благословенная истома,

Журчанье вод и шум ветвей -

Как эта горечь мне знакома:

Вот зеркало любви моей!

Позолотила Феба

Цветущий сноп -

В полночной тишине бы

Все цвел он, чтоб

Звенеть и падать с неба

Навзрыд, взахлеб!

ПОХВАЛЫ МОЕЙ ФРАНЦИСКЕ

Буду петь тебя на новых струнах,

О, юница, играющая

В моем одиноком сердце.

Оплету тебя гирляндами,

О, прелестная женщина,

Избавляющая от грехов.

Словно благодатную Лету,

Буду пить твои поцелуи,

Влекущие, как магнит.

Когда буря пороков

Затмила все пути,

Ты предстала мне, богиня,

Словно путеводная звезда

В бушующем море...

Я возлагаю сердце на твой алтарь!

Купель, полная добродетелей,

Источник вечной молодости,

Отверзи мои немые уста!

Ты спалила все нечистое,

Выровняла все неровное,

Утвердила все нестойкое.

Ты мне алчущему трапеза,

Ты мне в ночи лампада,

Направляй меня на правый путь.

Укрепи меня твоей силой,

О, сладостно омывающая,

Благоуханная баня.

Блистай на моих чреслах,

Пояс целомудрия,

Освященный серафимами.

В драгоценных каменьях чаша,

Хлеб соленый, изысканное блюдо,

Божественное вино, Франциска! - Пер. с лат.

* НАДПИСИ *

К ПОРТРЕТУ ОНОРЕ ДОМЬЕ

Художник мудрый пред тобой,

Сатир пронзительных создатель.

Он учит каждого, читатель,

Смеяться над самим собой.

Его насмешка не проста.

Он с прозорливостью великой

Бичует Зло со всею кликой,

И в этом - сердца красота.

Он без гримас, он не смеется,

Как Мефистофель и Мельмот.

Их желчь огнем Алекто жжет,

А в нас лишь холод остается.

Их смех - он никому не впрок,

Он пуст, верней, бесчеловечен.

Его же смех лучист, сердечен,

И добр, и весел, и широк.

LOLA DE VALENCE

Надпись для картины Эдуарда Мане

Среди всех прелестей, что всюду видит глаз,

Мои желания колеблются упорно,

Но LOLA DE VALENCE, играя как алмаз,

Слила магически луч розовый и черный.

НА КАРТИНУ . "ТАССО В ТЕМНИЦЕ" ЭЖЕНА ДЕЛАКРУА

Поэт в тюрьме, больной, небритый, изможденный,

Топча ногой листки поэмы нерожденной,

Следит в отчаянье, как в бездну, вся дрожа,

По страшной лестнице скользит его душа.

Кругом дразнящие, хохочущие лица,

В сознанье дикое, нелепое роится,

Сверлит Сомненье мозг, и беспричинный Страх,

Уродлив, многолик, его гнетет впотьмах.

И этот запертый в дыре тлетворной гений,

Среди кружащихся, глумящихся видений, -

Мечтатель, ужасом разбуженный от сна,

Чей потрясенный ум безумью отдается, -

Вот образ той Души, что в мрак погружена

И в четырех стенах Действительности бьется.

* РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ *

ГОЛОС

Да, колыбель моя была в библиотеке;

Пыль, Вавилон томов, пергамент, тишина,

Романы, словари, латыняне и греки...

Я, как in folio, возвышен был тогда.

Два голоса со мной о жизни говорили.

Один, коварен, тверд, сказал мне: "Мир - пирог.

Развей свой аппетит. Ценой своих усилий

Познаешь сладость ты всего, что создал Бог".

Другой же закричал: "Плыви в бездонных сказках

Над тем, что мыслимо, над тем, что мерит метр".

Ах, этот голос пел, баюкал в странных ласках,

Пугал и волновал, как с набережной ветр,

Как кличущий фантом, пришедший ниоткуда.

Я отвечал: "Иду!" И это я тогда

Вдруг ощутил ту боль и ту судьбу, что всюду

Ношу теперь с собой, ношу всегда, всегда...

Я вижу новые созвездья из алмазов

В чернейшей бездне снов, за внешностью вещей;

Раб ясновиденья и мученик экстазов,

Я волоку с собой неистребимых змей.

И это с той поры я, как пророк, блуждаю;

В пустынях и морях я, как пророк, один.

Я в трауре смеюсь, я в праздники рыдаю

И прелесть нахожу во вкусе горьких вин.

Мне факты кажутся какой-то ложью шумной,

Считая звезды в тьме, я попадаю в ров...

Но Голос шепчет мне: "Храни мечты, безумный!

Не знают умники таких прекрасных снов..."

НЕОЖИДАННОЕ

Отец еще дышал, кончины ожидая,

А Гарпагон в мечтах уже сказал себе:

"Валялись, помнится, средь нашего сарая

Три старые доски - гроб сколотить тебе".

"Я - кладезь доброты, - воркует Целимена. -

Природа создала прекрасною меня..."

Прекрасною?! Душа, исполненная тлена,

Трещит, как окорок, средь адского огня.

Мня светочем себя, кричит газетчик пыльный

Тому, кого он сам во мраке утопил:

"Где этот Всеблагой, Всезрящий и Всесильный,

Который бедняка хоть раз бы защитил?"

И всех их превзойдут развинченные фаты,

Которые, входя в молитвенный экстаз,

И плачут, и твердят, раскаяньем объяты:

"Мы станем добрыми, о небо... через час!"

Часы же счет ведут: "У ада житель лишний!

Грозили мы ему, шептали: близок враг.

Но он был слеп и глух, он был подобен вишне,

Которую грызет невидимый червяк".

И вот приходит Тот, над кем вы все смеялись,

И гордо говорит: "Уже немало дней

Из дароносицы моей вы причащались,

За черной радостной обеднею моей.

Вы храм воздвигли мне в душе богопротивной,

Тайком лобзали вы меня в нечистый зад...

Признайте ж Сатану, услышав клич призывный

И хохота его торжественный раскат!

Иль вы надеялись, трусливые лисицы,

Хозяина грехов лукаво провести, -

Не бросив журавля, не выпустить синицы,

Сокровища сберечь и с ними в рай войти?

Чтоб дичь мою добыть, я натружал мозоли,

Я ночи проводил, не закрывая глаз...

Ко мне, товарищи моей печальной доли,

Я отвести пришел в свои владенья вас!

Под грудой вашего наваленного праха,

Под толщею земли чертог сияет мой,

Чудовищный, как я, облитый морем страха,

Из цельных черных глыб, над бездною немой...

Он создан из грехов всего земного мира,

В нем скорбь моя живет, любовь моя и честь!"

А где-то высоко, - там, в глубине эфира, -

Архангел между тем трубит победы весть,

Победы вечной тех, чье сердце повторяло:

"Благословен твой бич, карающий Отец!

Благословенна скорбь! Твоя рука сплетала

Не для пустой игры колючий наш венец".

И в эти вечера уборки винограда

Так упоительно, так сладостно звучит

Неустрашимый рог... Он светел, как награда

За дни страданий и обид!

ВЫКУП

Чтоб дань платить, тебе судьбою

Даны два поля, человек;

Ты сталью разума весь век

Их должен резать, как сохою.

Чтоб колос ржи иль кустик роз

Взросли на этом скудном поле,

Ты должен лить как можно боле

На землю горьких, грязных слез.

Искусство и Любовь - те нивы! -

Пробьет ужасный час, и вот

Судьба тебе, о раб ленивый,

Свой приговор произнесет.

В тот час готовь амбары хлеба,

Кошницы пышные цветов,

Чтобы плоды твоих трудов

Хор Ангелов восславил с неба!

ЖИТЕЛЬНИЦЕ МАЛАБАРА

Как нежны тонких рук и ног твоих изгибы!

Все жены белые завидовать могли бы

Широкому бедру, а бархат глаз твоих

Пленит сердца певцов, пробудит трепет в них,

Ты Богом рождена в краю лазури знойной,

Чтоб трубку зажигать, чтоб ряд сосудов стройный

Благоухающей струею наполнять,

Москитов жадный рой от ложа отгонять,

Чтоб утренней порой при пении платанов

Спешить к себе домой с корзиною бананов,

Чтоб босоножкою бродить среди полей,

Мурлыкая напев забытый прежних дней.

Когда же, в мантии пурпурной пламенея,

К вам вечер спустится, ночной прохладой вея,

Рогожу разостлав, беспечно до зари

Во сне мечтаешь ты о пестрых колибри!

Дитя счастливое! Зачем горишь желаньем

Увидеть Францию, пронзенную страданьем,

Где людям тесно жить; зачем судьбу свою

Спешишь вручить рукам гребцов и кораблю,

Проститься навсегда с любимым тамарином?

Полуодетая, под призрачным муслином,

Дрожа от холода и вьюги снеговой,

Ты вспомнишь прошлое и вольный край родной;

И твой свободный торс сожмут тиски корсета,

Ты будешь торговать собою - и за это

В притонах городских приют отыщешь свой,

Дерев кокосовых ища во мгле сырой!

* БУФФОННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ *

НА ДЕБЮТ АМИНЫ БОСКЕТТИ В ТЕАТРЕ "ЛАМОННЭ" В БРЮССЕЛЕ

Амина нимфою летит, парит... Вослед

Валлонец говорит: "По мне, все это бред!

А что до всяких нимф, то их отряд отборный

Найдется и у нас - в гостинице, на Горной".

Амина ножкой бьет - и в зал струится свет,

Им каждый вдохновлен, обласкан и согрет.

Валлонец говорит: "Соблазн пустой и вздорный -

Мне в женщинах смешон такой аллюр проворный!"

Сильфида, ваши па воздушны, и не вам

Порхать для филинов и угождать слонам -

Их племя в легкости вам подражать не может.

В ответ на весь ваш пыл валлонец скажет: "Муть!"

Пусть Бахус лучшего вина ему предложит, -

Чудовище вскричит: "Брось, дай пивка хлебнуть!"

Г-НУ ЭЖЕНУ ФРОМАНТЕНУ ПО ПОВОДУ ОДНОГО ЗАНУДЫ, КОТОРЫЙ НАЗВАЛ СЕБЯ ЕГО ДРУГОМ

Он мне твердил, что он богатый,

Что от холеры в страхе он,

Что денежки гребет лопатой

И скуп, но в Оперу влюблен;

Что знал Коро - и от Природы

В восторженный приходит раж;

Что он не отстает от моды

И скоро купит экипаж;

Что он эстет и по натуре

Ценить прекрасное готов;

Что на своей мануфактуре

Он держит лучших мастеров;

Что он владелец акций ценных,

Что тысячи вложил он в "Нор";

Что рамы у него на стенах

Сработал лично Опенор;

Что он повсюду (хоть в Люзархе!)

Монеты пустит в оборот

И на любой толкучке архи-

Добротных тряпок наберет;

Что женский пол не слишком чтит он,

Но верит в воскрешенье душ,

И, будучи весьма начитан,

Нибуайе читал к тому ж;

Что к плотской он любви стремится,

Что как-то в Риме - вот дела! -

В него влюбясь, одна девица,

Чахоточная, померла...

Так пустобрехом из Турне я

На три часа был взят в полон,

Пока, от этой чуши млея,

Мне голову морочил он.

О мука без конца и края!

Все описать не хватит сил.

И я, досаду усмиряя,

"Кошмарный сон!" - себе твердил.

Я тосковал, я чуть не плакал,

Но болтуна не мог прервать;

На стул насаженный, как на кол,

Я кол в него мечтал вогнать.

Страшась холеры, дал он деру.

Спеша в Париж, он сделал крюк.

Мне утопиться будет впору,

А может, деру дать на юг,

Коль я, избегнув смертной хвори,

Как все, вернусь в Париж - и мне

Опять придется встретить вскоре

Холеру родом из Турне!

ВЕСЕЛЫЙ КАБАЧОК ПО ПУТИ ИЗ БРЮССЕЛЯ В ЮККЛЬ

Вы зачарованы Костлявой

И всяким символом ее;

И угощенье, и питье

Вам слаще под ее приправой, -

О Монселе! Я вспомнил вас

При виде вывески трактирной

"У кладбища"... В тот погреб мирный

Сойти б вам было в самый раз!

* СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ПРЕДНАЗНАЧАВШИЕСЯ ДЛЯ "ЦВЕТОВ ЗЛА", НО ВКЛЮЧЕННЫЕ В ТРЕТЬЕ ИЗДАНИЕ *

ТЕОДОРУ ДЕ БАНВИЛЮ

1842 г.

Богини волосы безумно в горсть собрав,

Ты полон ловкости и смелости небрежной,

Как будто юноша безумный и мятежный

Поверг любовницу в пылу лихих забав.

Твой светлый взор горит от ранних вдохновений,

Величье зодчего в твоих трудах живет,

Но розмах сдержанный смиряет твой полет,

И много в будущем создаст твой зрелый гений;

Смотри, как наша кровь из всех струится жил;

Скажи, случайно ли Кентавр покров печальный

В слюну чудовищ-змей трикраты погрузил,

Чтоб кровь забила в нас струею погребальной,

Чтобы десницею своей Геракл-дитя

Мгновенно задушил коварных змей, шутя.

ОСКОРБЛЕННАЯ ЛУНА

Луна, моих отцов бесхитростных отрада,

Наперсница мечты, гирляндою цветной

Собравшая вокруг звезд раболепный рой,

О, Цинтия моя, ночей моих лампада!

Что видишь ты, плывя в воздушной синеве?

Восторги ль тайные на ложе новобрачном,

Поэта ль над трудом, в его раздумье мрачном,

Иль змей, резвящихся на мягкой мураве?

Под желтым домино, царица небосклона,

Спешишь ли ты, как встарь, ревнуя и любя,

Лобзать увядшие красы Эндимиона?

- Нет! Я гляжу, как грудь, вскормившую тебя,

Сын оскуделых дней, беля и притирая,

Над зеркалом твоя склонилась мать седая.

ТРУБКА МИРА

Подражание Лонгфелло

Маниту, жизни Властелин,

Сошел с заоблачных вершин

На беспредельный луг зеленый,

И стал могучий исполин

Среди лучей, вверху долин

На Красного Карьера склоны.

Народы вкруг себя собрав

Несчетнее песков и трав,

Он глыбу камня опрокинул

И там, где берега реки

Обняли чащей тростники,

Он стебель самый длинный вынул;

Источник всемогущий сил,

Корою трубку он набил

И, как маяк для всей вселенной,

Он Трубку Мира вдруг зажег,

И горд, и величав, и строг

Народам подал знак священный.

И вместе с утром молодым

Клубясь, струился в небо дым,

Вот он пролег извивом темным,

Вот стал белеть, густеть, и вот,

Клубясь, о тяжкий небосвод

Разбился вдруг столбом огромным.

Хребты Скалистых дальних Гор,

Равнины северных озер,

И Тавазенские поляны,

И Тускалезы чудный лес

В дыму великом знак небес

Узрели в утра час румяный.

И загремел пророков глас:

"Чья длань над нами вознеслась,

Лучи парами затмевая?

То мира мощный Властелин

Воззвал во все концы долин,

На свой совет вождей сзывая!"

И вот от дальних берегов

По лону вод, коврам лугов

Стеклись воинственные роды,

Завидев знак из дымных туч;

У Красного Карьера круч

Покорно стали все народы.

На свежей зелени полей

Пред боем взор сверкал смелей;

Как листья осени, пестрели

Их толпы грозные кругом,

И вековой вражды огнем

Их очи страшные горели.

Маниту, властелин земли,

С великой скорбью издали

На бой своих детей взирает;

Благой отец, над их враждой,

Над каждой буйною ордой

Он длань с любовью простирает.

И непокорные сердца

Вдруг покоряет длань Отца

И тенью освежает муки;

И говорит он (так ревет

Чудовищный водоворот,

Где неземные слышны звуки):

II

- О жалкий, слезный род...

Пора!.. Внемли божественным глаголам!

Я - Дух, чья длань к тебе щедра:

Быка, оленя и бобра

Не я ли дал пустынным долам?

В тебя я страсть к охоте влил,

Твои огромные болота

Пернатым царством заселил;

Ты руки кровью обагрил -

Но за зверьми ль твоя охота?

Но мне претит твоя вражда,

Преступны все твои молитвы!

И ты исчезнешь без следа

От распрей, если навсегда,

Забыв вражду, не бросишь битвы!

Вот снизойдет к тебе пророк;

Тебя уча, с тобой страдая,

Он в праздник превратит твой рок;

Когда ж просрочен будет срок -

Тебя отвергну навсегда я!

Иль мало скал и тростников

Для всех племен несметных мира?

Довольно крови, войн, оков!

Как братьев, возлюбив врагов,

Пусть каждый курит Трубку Мира!

III

И каждый бросил наземь лук,

Спеша отмыть с чела и рук

Знак торжествующе-кровавый;

И каждый рвет себе тростник;

И к бедным детям светлый лик

Маниту клонит величавый.

И, видя мир земных долин,

Маниту, жизни Властелин,

Великий, светлый, благовонный

Поднялся вновь к вратам небес

И, облаками окруженный,

В сиянье радостный исчез!

Вступление

Арсену Уссе

Дорогой друг, посылаю вам небольшое произведение, о котором несправедливо было бы сказать, что у него нет ни головы, ни хвоста, потому что любая часть его может служить для остальных попеременно и тем и другим. Посудите сами, какие поразительные возможности предоставляет такая сочетаемость нам всем — и вам, и мне, и читателю. Мы можем прерывать по собственному желанию: я — свои мечты, вы — разбор рукописи, читатель — чтение; ибо я не опутываю своенравной воли последнего нескончаемой нитью затянутой интриги. Удалите любой отрезок — и две половинки этой извилистой фантазии без труда соединятся друг с другом. Разбейте ее на множество частей — и вы увидите, что все они способны существовать по отдельности. В надежде на то, что некоторые из этих фрагментов окажутся достаточно живыми, чтобы понравиться вам и развлечь вас, я осмеливаюсь посвятить вам всю змею целиком.

Я также должен сделать вам одно признание. Когда я перелистывал по меньшей мере в двадцатый раз знаменитого «Гаспара из тьмы» Алоизиуса Бертрана (книга, известная вам, мне и нескольким нашим друзьям, не имеет ли законного права называться знаменитой?), мне пришла мысль создать нечто подобное, применив к описанию современной жизни, точнее, современной жизни в ее наиболее абстрактной форме, прием, который он применил к изображению жизни старинной, столь поразительно живописной.

Кто из нас не мечтает, в наше честолюбивое время, создать чудо стихотворной прозы, музыкальной без ритма и рифмы, достаточно гибкой и неровной, чтобы приспособиться к лирическим порывам души, к поворотам фантазии, к метаниям совести?

Из частых прогулок по большим городам, из наблюдений за бесчисленными людскими отношениями и возникает этот неотступный идеал. Вы и сами, дорогой друг, не пытались ли передать в песне пронзительный крик Стекольщика и выразить в лирической прозе все удручающее настроение, которое возносится в этом крике до самых крыш, сквозь самый густой туман, застилающий улицу?

Но, по правде говоря, боюсь, что моя страсть к воссозданию не принесла мне удачи. Как только я принялся за работу, я заметил, что не только остаюсь весьма далек от моего таинственного и блистательного образца, но и создаю нечто (если можно так это назвать) странным образом отличное от его творения, — случай, который кого угодно, кроме меня, несомненно, заставил бы возгордиться, но в душе того, кто полагает величайшим счастьем для поэта исполнить в точности свой замысел, рождает лишь глубокое смирение.

Искренне вам признательный,

Ш.Б.

Чужеземец

— Что любишь ты больше всего на свете, чужеземец, скажи, — отца, мать, сестру, брата?

— У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата.

— Друзей?

— Вы произнесли слово, смысл которого до сего дня остается мне неизвестным.

— Родину?

— Я не знаю, на какой широте она расположена.

— А красоту?

— Я полюбил бы ее охотно, — божественную и бессмертную.

— Может быть, золото?

— Я ненавижу его, как вы ненавидите Бога.

— Что же любишь ты, странный чужеземец?

— Я люблю облака… облака, что плывут там, в вышине… дивные облака!

Отчаяние старухи

Маленькая сгорбленная старушка чувствовала себя совершенно счастливой, глядя на это милое дитя, которое все развлекали, которому всякий хотел понравиться; на это прелестное создание, столь же хрупкое, как и она, старушка, и, подобно ей, без волос и зубов.

И она приблизилась к нему, потому что захотела ему улыбнуться и состроить дружелюбную гримаску.

Но испуганный ребенок отвергал нежности доброй дряхлой женщины, оглашая весь дом своими воплями.

Тогда старая женщина вернулась обратно к своему постоянному одиночеству и заплакала в уголке, говоря:

— Ах! для нас, несчастных старых самок, миновало время нравиться, даже самым невинным созданиям; и мы вызываем ужас у маленьких детей, которых так хотели бы любить!

Confiteor художника

Как пронзают душу умирающие осенние дни! Ах! пронзают до боли; ибо есть упоительные ощущения, самая неясность которых не убавляет их силы; и нет острия более колкого, чем острие Бесконечности.

Какое огромное наслаждение — погрузить взгляд в необъятный простор неба и моря! Одиночество, тишина, ни с чем не сравнимая ясность лазури! Маленький парус, дрожащий на горизонте, в своей крохотности и затерянности схожий с моим непоправимым существованием, монотонная мелодия прибоя — обо всех этих вещах я мыслю, или они мыслят мною (ибо в огромном пространстве грез «я» теряется мгновенно); они мыслят, говорю я, но эти мысли звучат музыкой и расцвечиваются яркими красками, свободные от словесных хитросплетений, силлогизмов и умозаключений.

Однако эти мысли, исходят ли они от меня или устремляются из глубины вещей, делаются вскоре чересчур напряженными. Избыток наслаждения сменяется вялостью и самым настоящим страданием. Мои нервы, слишком натянутые, содрогаются болезненно и мучительно.

И вот уже глубина небес меня подавляет, чистота и прозрачность — выводят из себя. Бесстрастная морская гладь, незыблемость этого грандиозного зрелища представляются мне возмутительными… Ах!.. нужно ли вечно страдать или вечно избегать прекрасного? Природа, волшебница, не знающая жалости, всегда торжествующая соперница, оставь меня! Не искушай меня в моих желаниях и в моей гордыне! Всякий урок прекрасного — поединок, где художник испускает вопль ужаса, перед тем как упасть побежденным.

Шутник

Стоял разгар новогоднего веселья; месиво грязи и снега, хаос, изъезженный тысячью карет, сверкающий игрушками и конфетами, кишащий алчными страстями и разочарованиями; настоящая лихорадка большого города, способная помутить разум даже самого стойкого отшельника.

В самой гуще этой сутолоки и шума быстрой рысью бежал осел, подгоняемый мужланом с хлыстом в руке.

В тот самый момент, когда смиренное животное собиралось обогнуть угол тротуара, какой-то щеголь в перчатках, лакированных ботинках, затянутом натуго галстуке, закованный в новый, с иголочки, костюм, отвесил ему церемонный поклон и, приподняв шляпу, сказал: «Желаю вам счастливого Нового года!» — после чего самодовольно обернулся к своим приятелям, словно приглашая их присоединить свое одобрение к его собственному удовольствию.

Осел не заметил этого милого шутника и с усердием продолжал следовать к той цели, куда его призывал долг.

Что до меня, то я внезапно ощутил безграничную ярость против этого блестящего глупца, который, казалось мне, воплощал в себе остроумие всей Франции.

Двойная комната

Комната, похожая на сновидение, комната воистину не от мира сего, где застывшая атмосфера слегка окрашена розовым и голубым.

Душа погружается здесь в волны лени, напоенные ароматом сожалений и желаний. Голубовато-розовый сумрак; сладострастные грезы в моменты затмения.

Все предметы обстановки словно вытянувшиеся, вялые, расслабленные. Кажется, что и они грезят; иные сочли бы их живущими некой сомнамбулической жизнью, подобно камням и растениям. Ткани говорят на немом языке цветов, неба, солнечных закатов.

Ни одной художественной мерзости на стенах. Для чистой мечты, для впечатления, не поддающегося анализу, искусство четкое и положительное есть кощунство. Здесь все воплощает в себе достаточную ясность и нежную таинственность гармонии.

Едва уловимое тонкое благоухание, к которому чуть примешивается слабый запах сырости, разлито в воздухе, где дремлющий дух убаюкивается атмосферой теплицы.

Кисея струится в изобилии вдоль окон и ложа; она изливается белоснежными потоками. На ложе покоится Богиня, повелительница грез. Но как попала она сюда? Кто ее привел? какая магическая сила возвела ее на трон мечты и наслаждения? Не все ли равно? она здесь! я узнал ее.

Вот они, эти глаза, чье пламя пронизывает сумрак; эти хитрые и ужасные гляделки, которые я узнаю по их дьявольской злобе! Они притягивают, они порабощают, они пожирают неосторожный взор любого, кто осмелится их созерцать. Как часто я изучал эти черные звезды, влекомый любопытством и восхищением!

Какому доброму гению должен я возносить хвалу в окружении тайны, тишины, покоя и благоухания? О блаженство! То, что мы называем жизнью, даже в ее самых счастливых проявлениях не имеет ничего общего с той высшей жизнью, которую я теперь познал и которую впиваю минута за минутой, секунда за секундой.

Нет! нет больше минут, нет секунд! Время исчезло; воцарилась Вечность, вечность наслаждений!

Но вот дверь содрогнулась от ужасного, тяжелого удара, и, как бывает в адских сновидениях, он показался мне ударом заступа, вонзившегося в мое собственное тело.

И тогда вошел Призрак. Это был судебный исполнитель, который явился пытать меня именем закона; гнусная сожительница, которая пришла вопить о нищете и добавлять пошлости своей жизни к горестям моей; или же рассыльный от издателя журнала, который требовал продолжения рукописи.

Райское убежище, богиня, властительница грез, Сильфида, как говорил великий Рене, — вся магия исчезла от жестокого удара, нанесенного Призраком.

О ужас! я вспоминаю! я вспоминаю! Да! эта убогая конура, обитель вечной скуки, действительно моя. Мебель, нелепая, пыльная, поломанная; камин, без огня и углей, со следами плевков; грустные окна, где капли дождя оставили бороздки в пыли; рукописи, исчерканные или незаконченные; календарь, где карандаш отметил скорбные даты.

А этот запах другого мира, которым я опьянялся с обостренной чуткостью, увы! он уступил смраду табака, смешанного с какой-то тошнотворной плесенью. Теперь все здесь дышало тленом запустения.

Во всем этом мире, тесном, но столь полном отвращения, лишь один знакомый предмет мне улыбается: склянка с настойкой опия, давняя и ужасная подруга; и, как все подруги, увы! щедрая на ласки и измены.

О да! Время возвратилось, Время правит единовластно; и вместе с гнусным стариком вернулась вся демоническая свита Воспоминаний, Сожалений, Вздохов, Страхов, Тревог, Кошмаров, Раздражений и Неврозов.

Будьте уверены, секунды теперь отсчитываются ясно различимо и торжественно, и каждая, срываясь с маятника, говорит: «Я — сама Жизнь, невыносимая, неумолимая Жизнь!»

Только одна секунда в человеческой жизни призвана возвестить добрую весть, ту добрую весть, что вызывает у каждого чувство необъяснимого страха.

Да! Время правит; возобновилось его прежнее жестокое тиранство. И оно погоняет меня, словно вола, своим двойным стрекалом: «Давай шевелись, скотина! Обливайся потом, раб! Живей, проклятый!»

Каждому своя химера

Под нависшим серым небом, посреди широкой пыльной равнины, где не было ни дорог, ни травы, ни даже единого ростка крапивы или чертополоха, — я повстречал множество людей, которые шли согнувшись.

Каждый из них нес на спине громадную Химеру, тяжелую, словно мешок муки или угля, словно снаряжение римского пехотинца.

Но чудовищная тварь вовсе не была неподвижным грузом; напротив, она охватывала и сковывала человека своими упругими и сильными мускулами; она вцеплялась мощными когтями в грудь своего носильщика; и ее фантастическая голова вздымалась над его лбом, подобно тем ужасным шлемам, которыми воины в древности стремились повергнуть в страх своих противников.

Я заговорил с одним из этих людей и спросил, куда они все направляются. Он отвечал, что об этом ничего не известно ни ему, ни другим; но очевидно, что они движутся к какой-то цели, ибо неодолимая потребность все время побуждает их идти вперед.

Любопытная вещь: никто из этих путников, казалось, и не помышлял взбунтоваться против свирепого чудовища, уцепившегося за его шею и словно приросшего к спине; можно было подумать, что каждый считает своего монстра неотъемлемой частью самого себя. Их лица, усталые и серьезные, не свидетельствовали об отчаянии; под тоскливым куполом неба, погружая ноги в пыль земли, столь же пустынной, как это небо, они брели с покорностью тех, кто осужден надеяться вечно.

Шествие проследовало мимо меня и скрылось в дымке горизонта, там, где земная поверхность, закругляясь, ускользает от любопытного человеческого взгляда.

Несколько мгновений я пытался разгадать суть этой мистерии; но вскоре непреодолимое Равнодушие навалилось на меня, и им я был придавлен сильнее, чем те, кто сгибался под тяжестью губительных Химер.

Шут и Венера

Какой восхитительный день! Просторный парк млеет под жгучим оком солнца, словно Молодость под властью Любви.

Этот вселенский экстаз не слышится ни в едином звуке; сами воды словно уснули. Здесь царит безмолвная оргия, иная, чем людские празднества.

Кажется, что солнечный свет, постоянно усиливаясь, заставляет предметы сверкать все сильнее и сильнее; что воспламененные им цветы возгораются желанием яркостью своих красок соперничать с лазурью неба, и что летний зной, сгущая ароматы, делает их почти видимыми, заставляя подниматься к дневному светилу, подобно благовонным курениям.

Однако посреди всеобщего ликования я вдруг заметил некое существо, выглядевшее удрученным.

У ног огромной статуи Венеры один из тех искусственных дураков, один из тех добровольных шутов, в чью обязанность входит забавлять королей, когда тех преследует скука или угрызения совести, — выряженный в яркий и нелепый костюм, увешанный рожками и бубенчиками, весь скорчившись возле пьедестала, поднимает глаза, полные слез, к бессмертной Богине.

И эти глаза говорят: «Я последний и самый одинокий среди людей, лишенный любви и дружбы, и стоящий поэтому гораздо ниже самых несовершенных животных. Однако и я, я тоже создан, чтобы постигать и чувствовать бессмертную Красоту! Ах! Богиня! сжалься над моей печалью и моим безумием!»

Но неумолимая Венера смотрит вдаль, непонятно на что, своими мраморными глазами.

Собака и флакон

«Мой славный пес, мой добрый пес, милая моя собачка, поди-ка сюда и понюхай вот эти великолепные духи, купленные у лучшего парфюмера в городе».

И пес, повиливая хвостом, — что, как я полагаю, заменяет этим бедным созданиям улыбку или смех, — приблизился и с любопытством ткнулся влажным носом в откупоренный флакон; затем, внезапно отпрянув от испуга, он затявкал на меня с упреком в голосе.

«А! проклятый пес, принеси я тебе мешок с дерьмом, ты бы обнюхивал его с наслаждением, а то и сожрал бы. Так-то, недостойный спутник моей горестной жизни! ты совсем как та публика, которой никогда не нужны утонченные ароматы, раздражающие ее, — но лишь старательно отобранные нечистоты!»

Негодный стекольщик

Существуют натуры чисто созерцательные и совершенно непригодные к действию, которые, однако, под влиянием таинственного и незнакомого импульса действуют иногда с такой стремительностью, на которую даже сами они сочли бы себя неспособными.

Тот, кто в нерешительности топчется целый час возле собственных дверей, не решаясь войти, потому что у консьержки может быть для него дурное известие; тот, кто полмесяца хранит, не распечатывая, полученное письмо или только по истечении полугода решается сделать шаг, необходимый еще год назад, — иногда внезапно чувствует, что его принуждает к действию неодолимая сила, подобная той, которая выбрасывает стрелу из лука. Моралист и врач, претендующие на всезнание, не могут объяснить, откуда столь незаметно приходит такая безумная энергия к этим ленивым и чувственным душам, и каким образом они, неспособные совершить вещи самые простые и необходимые, в какие-то минуты находят в себе отвагу, даже излишнюю, для поступков самых абсурдных, а порою и наиболее опасных.

Один из моих друзей, самый невинный мечтатель из всех существующих, однажды устроил пожар в лесу, чтобы, по его словам, увидеть, действительно ли пламя разгорается с такой легкостью, как это обычно утверждают. Десять раз кряду его попытка оставалась безуспешной, но на одиннадцатый она удалась как нельзя лучше.

Другой зажег сигару возле бочки с порохом — чтобы увидеть, чтобы узнать, чтобы испытать судьбу, чтобы заставить себя доказать собственную решительность — просто так, по капризу, от безделья.

Такая разновидность энергии порождается скукой и мечтательностью; и те, в ком она дает о себе знать столь настойчиво, обычно являются, как я уже сказал, наиболее вялыми и пассивными из всех живущих на свете.

Иной, застенчивый до такой степени, что опускает глаза даже под взглядами мужчин; до такой степени, что ему требуется собрать всю свою бедную волю, чтобы зайти в кафе или проследовать мимо билетной конторки в театре, где контролеры представляются ему облеченными могуществом Миноса, Эака и Радаманта, — внезапно бросается на шею старику, проходящему рядом с ним, и начинает восторженно обнимать его на глазах у изумленной толпы.

Почему? Потому что… потому что эта физиономия показалась ему необыкновенно симпатичной? Возможно; однако еще вернее предположить, что он и сам не знает почему.

Я не раз оказывался жертвой тех приступов и порывов, которые допускают веру в то, что коварные демоны вселяются в нас и заставляют против воли исполнять их самые абсурдные повеления.

Однажды утром я поднялся — хмурый, печальный, уставший от праздности — и что-то, казалось, подталкивало меня совершить великое деяние, подвиг; я открыл окно… увы!

(Заметьте, прошу вас, что это мистическое настроение, которое у некоторых возникает не в результате усилий или стечения обстоятельств, но в счастливом вдохновении, во многом сходно, хотя бы страстностью желаний, с тем состоянием — истерическим, по мнению медиков, сатанинским, по мнению тех, кто мыслит чуть глубже, чем медики, — что толкает нас, не позволяя сопротивляться, ко множеству действий неуместных или опасных.)

Первый, кого я заметил на улице, был стекольщик, чей пронзительный раздражающий крик донесся до меня сквозь тяжелый и грязный парижский воздух. Впрочем, я не смог бы сказать наверняка, отчего испытал по отношению к этому человеку ненависть столь же внезапную, сколь и жестокую.

— Эй! эй! — И я велел ему подняться. В то же время я не без некоторого удовольствия подумал о том, что моя комната на шестом этаже, а лестница очень узкая, и ему придется нелегко, когда он будет взбираться наверх, ежеминутно рискуя повредить свой хрупкий товар.

Наконец он появился; я с любопытством осмотрел все его стекла и сказал ему:

— Как? разве нет у вас цветных стекол? красных, розовых, голубых, магических стекол, чудесных райских стекол? Бессовестный обманщик, вот вы кто! Вы осмеливаетесь таскаться по бедным кварталам, и у вас даже нет стекол, которые бы позволили увидеть жизнь прекрасной! — И я быстро вытолкал его на лестницу, по которой он спустился, ворча и спотыкаясь.

Я выбежал на балкон и схватил небольшой горшок с цветами; и в тот момент, когда стекольщик показался на пороге, я сбросил свой снаряд прямо на выступающие края соединительных крючьев, удерживающих стекла. Удар сбил его с ног, и, опрокинувшись на спину, он полностью уничтожил свой убогий разносной товар, который рассыпался с оглушительным звоном, словно осколки хрустального дворца, разбитого молнией.

И, опьяненный своим безумием, я злобно закричал ему: «Увидеть жизнь прекрасной! Увидеть жизнь прекрасной!»

Эти нервные забавы небезопасны, и часто за них приходится дорого платить. Но что значит вечное проклятие для того, кто за одну секунду познал всю бесконечность наслаждения?

В час ночи

Наконец-то один! Лишь иногда с улицы доносится шум запоздалых усталых фиакров. Впереди несколько часов тишины, если не покоя. Наконец-то! Тирания человеческих лиц отступила, и я могу страдать только из-за самого себя.

Наконец-то мне позволено отдохнуть, погрузившись в сумерки. Прежде всего, двойной поворот ключа в замке. Мне кажется, это еще усилит мое одиночество и воздвигнет баррикады, которые отныне создадут преграду между мной и внешним миром.

Ужасная жизнь! Ужасный город! Припомним сегодняшний день: виделся с многочисленными литераторами, один из которых спросил меня, можно ли проехать в Россию по суше (несомненно, он принимал Россию за остров); горячо спорил с редактором журнала, который на каждое возражение отвечал: «Это мнение всех порядочных людей», — очевидно, подразумевая, что все прочие журналы сочиняются мошенниками; приветствовал два десятка человек, из которых пятнадцать были мне незнакомы; раздавал рукопожатия в той же пропорции, даже не позаботясь предварительно надеть перчатки; навестил, чтобы убить время, пока шел проливной дождь, одну попрыгунью, которая попросила придумать для нее костюм Венеры; обхаживал директора театра, который выпроводил меня со словами: «Вы хорошо сделаете, если обратитесь к Z.; это самый тяжеловесный, самый глупый и самый знаменитый из моих авторов; с ним вы, возможно, чего-нибудь достигнете. Зайдите к нему, и тогда посмотрим»; похвалялся (чего ради?) множеством гнусных поступков, которых никогда не совершал, и трусливо отрицал другие подлости, которые творил с удовольствием, — проступки из чистого фанфаронства, преступления против общественного мнения; отказал другу в пустяковой услуге и дал письменную рекомендацию отъявленному негодяю; уф! кажется, все?

Недовольный всем и самим собой, как бы я хотел искупить свои грехи и воспрянуть духом в безмолвии и уединении ночи! О, души тех, кого я любил, души тех, кого я воспел, защитите меня, поддержите меня, заберите от меня подальше ложь и тлетворные испарения мира; и ты, Господи Боже! окажи мне милость и позволь создать несколько прекрасных стихов, которые убедят меня в том, что я не самый последний среди людей, что я не ниже всех тех, кого я презираю!

Дикарка и модница

Поистине, дорогая моя, вы меня утомляете сверх меры и без всякой жалости; слушая ваши вздохи, впору подумать, что вы страдаете больше, чем старые сборщицы колосьев или те нищенки, которые подбирают корки хлеба возле трактирных дверей.

Если бы, по крайней мере, ваши вздохи были вызваны угрызениями совести, они еще могли бы сделать вам некоторую честь; но они говорят лишь о пресыщении благополучием и изнурении праздностью. И вот вы по-прежнему изливаетесь в бесполезных словах: «Любите меня сильней, я так в этом нуждаюсь! Утешьте меня вот так, приласкайте меня вот этак!» Ну что ж, я и впрямь попытаюсь вас излечить; возможно, мы найдем для этого средство, всего за два су, посреди праздничного гулянья, совсем недалеко отсюда.

Посмотрите хорошенько, прошу вас, на эту прочную железную клетку, в которой мечется, обреченно воя, сотрясая прутья, словно озлобленный неволей орангутанг, в точности подражая то гибким прыжкам тигра, то косолапой походке белого медведя, волосатое чудовище, в чьем облике можно заметить слабое сходство с вашим.

Чудовище это — одно из тех животных, кого принято называть «ангел мой!», — иначе говоря, женщина. Еще один монстр, орущий во всю глотку, с палкой в руке, — ее муж. Он посадил на цепь свою законную жену, как зверя, и показывает ее в предместьях в ярмарочные дни, — разумеется, с разрешения властей. Обратите внимание, с какой прожорливостью (может статься, непритворной) она разрывает зубами живых кроликов и цыплят, которых швыряет ей ее тюремщик. «Ну-ка, хватит с тебя, — говорит он, — не годится съедать все в один день!» — и с этим здравым рассуждением он жестоко отнимает ее добычу, разорванные внутренности которой еще мгновение трепещут в зубах хищника… я хотел сказать, женщины.

Ну! теперь хороший удар палкой, чтобы она утихомирилась, — ее глаза все еще бросают жадные взоры на еду, которую у нее отняли. Великий Боже! эта палка — не шутовское оружие комедианта; вы слышали, какой был звук от удара, несмотря на надетую шкуру? Глаза женщины едва не вылезают из орбит, и она начинает вопить более натурально. В своем гневе она вся словно мечет искры, подобно железу под ударами молота.

Таковы семейные нравы у этих двух потомков Евы и Адама, этих созданий твоих рук, о Господи! Эта женщина, безусловно, несчастна, — хотя, возможно, некое тщеславное удовольствие не вовсе ей незнакомо. Есть несчастья более непоправимые, которых не возместить ничем. Но в этом мире, куда она выброшена, ей никогда не пришло бы в голову, что женщина заслуживает иной участи.

А теперь вернемся к нам с вами, дорогая жеманница! Когда я вижу все эти адские кошмары, которыми переполнен мир, что, по-вашему, должен я думать о вашей милой преисподней, где вы нежитесь только на самом тонком полотне, столь же мягком, как ваша кожа, где вы едите только хорошо прожаренное мясо, которое заботливая прислуга нарезала для вас маленькими кусочками?

И что должны означать для меня все эти слабые вздохи, что наполняют вашу надушенную грудь, могущественная кокетка? И все эти манерные приемы, почерпнутые из книг, эта постоянная меланхолия — способ внушить досужему зрителю чувство совсем иное, нежели сострадание? Право же, иногда мне страстно хотелось познакомить вас с тем, что есть истинное несчастье.

Видя вас такой, моя утонченная прелестница, погрязшей в пороках и обращающей затуманенный взор к небесам, словно моля о повелителе, — впору уподобить вас молоденькой лягушке, взывающей к идеалу. Если вы презираете того олуха, которым я являюсь сейчас (как вы это хорошо знаете), остерегайтесь журавля, который раздробит, проглотит и уничтожит вас в свое удовольствие.

Такой поэт, как я, вовсе не тот простофиля, каким вам хотелось бы его видеть, и если вы начнете слишком часто утомлять меня своим прециозным нытьем, я буду обращаться с вами, как с той дикаркой, — или выброшу вас в окно, как пустую бутылку!

Толпы

Не каждому дано окунуться в людское море; наслаждение толпой есть великое искусство, которым из всего рода человеческого владеют лишь те, кто способен опьяняться жизнью, кому еще с колыбели некий таинственный гений внушил любовь к маскарадам, отвращение к домоседству и страсть к путешествиям.

Многолюдие, одиночество — разные названия одного и того же для поэтов истинных и щедрых. Кто не умеет наполнять свое одиночество, не способен также быть один среди людской толпы.

Поэт наслаждается этой ни с чем не сравнимой привилегией — оставаясь самим собой, быть в то же время и кем-то другим. Подобно тем душам, что блуждают в поисках тела, он воплощается, когда захочет, в любого из встречных. Все они открыты для него; а если иногда ему кажется, что куда-то он не может войти, то, на его взгляд, заходить туда и вовсе не стоит.

Сопровождаемый одиночеством и своими мыслями, он втягивается в неповторимое опьянение этой вселенской общности. Тому, кто легко обручается с толпой, знакомы лихорадочные наслаждения, вовек не доступные эгоисту, похожему на запертый сундук, и лентяю, заключенному, словно устрица в раковине. Он принимает как свои все занятия, все радости и горести, что случай предоставляет ему.

То, что у людей зовется любовью, слишком незначительно, слишком ограничено и слишком слабо в сравнении с этой невыразимой оргией — священным блудодействием души, которая дарит всю себя, свою поэзию и сострадание, всему неизведанному, любому незнакомцу, встреченному ею.

Хорошо иной раз дать узнать счастливцам этого мира, хотя бы только затем, чтобы на миг унизить их глупое тщеславие, что существуют иные радости, превышающие их понимание, — более многообразные и более утонченные. Основателям колоний, людским пастырям, миссионерам, отправляющимся на край света, без сомнения, знакомо это состояние мистического опьянения; и порой, в кругу той широкой семьи, куда они были приведены своим гением, они смеются над теми, кто жалеет их за судьбу столь неспокойную и жизнь столь целомудренную.

Вдовы

Вовенарг говорит, что в городских садах есть аллеи, часто навещаемые в основном людьми, разочарованными в своих амбициях, неудачливыми изобретателями, несостоявшимися знаменитостями, теми, чьи сердца разбиты, — в их смятенных и замкнутых душах еще слышны отзвуки последних гроз, и они стремятся уйти подальше от назойливого взгляда игрока или бездельника. Эти тенистые убежища — место встречи для всех, искалеченных жизнью.

Именно к таким местам устремляется жадное любопытство поэта и философа. Там для них воистину благодатная нива. Ибо, если и есть сборища, которыми они пренебрегают, в чем я убеждаюсь постоянно, — это прежде всего увеселения богачей. В неугомонной пустой суете нет ничего, что могло бы их привлечь. И напротив, они чувствуют неодолимую тягу ко всему слабому, разрушенному, печальному и сиротливому.

Опытный глаз никогда не обманется. В этих чертах, суровых или удрученных, в этих глазах, запавших и тусклых, или сверкающих последними отблесками борьбы, в этих глубоких и многочисленных морщинах, в этих движениях, слишком медленных или слишком порывистых, я тотчас же расшифровываю бесчисленные истории обманутой любви, отвергнутой преданности, напрасных усилий, голода и холода, переносимых смиренно и безропотно.

Замечали ли вы порою вдов на уединенных скамейках, бедных вдов? Одеты они в траур или нет, их легко распознать. Впрочем, в трауре бедняка всегда можно заметить какой-нибудь недостаток, что делает его еще более плачевным. Он должен быть скупым даже в своем горе. Богачи носят траур во всем блеске.

Которая из вдов более скорбна и более достойна сожаления — та, что держит за руку ребенка, с которым не может разделить свои грустные думы, или та, что пребывает в полном одиночестве? Не знаю… Мне довелось однажды долгими часами следовать за одной из них, одинокой старухой; негнущаяся, прямая, в короткой потертой шали, она словно воплощала в себе благородство подлинного стоицизма. Судя по всему, она была приговорена своим абсолютным одиночеством к тому, чтобы перенять обычаи старых холостяков, и нечто мужское в ее манерах добавляло странную пикантность к самой их суровости. Даже не знаю, в каком убогом кафе и каким образом она позавтракала. Я проследовал за ней в читальню и долго наблюдал, как ее неутомимые глаза, некогда выжженные слезами, искали в газетах каких-то новостей, которые, по-видимому, были для нее предметом важного и личного интереса.

Наконец, в полдень, под прекрасным небом осени, откуда так часто нисходят к нам воспоминания и сожаления, она присела на скамейке в саду, чтобы послушать, вдалеке от толпы, один из тех концертов, что дают военные оркестры для парижского люда.

Это была, без сомнения, единственная роскошь, которую могла себе позволить эта невинная (или очистившаяся) душа, вполне заслуженное утешение в один из тяжких дней без друга, без собеседника, без всякой радости, без наперсника, что мог быть послан ей Богом, — быть может, за многие годы!

И еще одна.

Я никогда не могу удержаться от того, чтобы не взглянуть, если и не вполне доброжелательно, то, по крайней мере, с любопытством, на толпу изгоев, что теснятся возле ограды парка, где идет концерт. Оркестр разливает в ночи праздничные, ликующие, сладострастные мелодии. Сверкая, расстилаются длинные шлейфы; взгляды скрещиваются; праздные гуляки, уставшие от ничегонеделания, вяло переваливаясь, направляются с безразличным видом за своей порцией музыки. Здесь нет ничего, кроме богатства, кроме счастья; ничего, что бы не дышало и не внушало беззаботности и удовольствия свободной жизни; ничего, исключая вид этого сброда, что напирает снаружи на ограду, чтобы бесплатно уловить доносимые ветром обрывки мелодий и заглянуть внутрь, в сверкающее пекло.

Всегда интересно увидеть, как отражается радость богача в самой глубине глаз бедняка. Но в тот день, среди людей, одетых в рабочие блузы и ситцевые платья, я заметил существо, благородный вид которого представлял разительный контраст со всей окружающей заурядностью.

Это была женщина, высокая, величественная, и во всем ее облике светилось такое благородство, которого мне не доводилось видеть даже на портретах аристократических красавиц прошлого. Все ее существо словно источало аромат неприступной добродетели. Ее лицо, печальное и исхудалое, сочеталось в совершенной гармонии с глубоким трауром, в который она была облачена. Вместе с толпой простонародья, в которой она оказалась и которой не замечала, она смотрела на сверкающий мир глубоким взглядом и слушала музыку, тихонько покачивая головой.

Странное зрелище! Несомненно, сказал я себе, такая бедность не может быть вызвана гнусной скаредностью; столь благородное лицо убеждает меня в этом. Почему же тогда она добровольно смешалась с толпой, от которой так заметно отличается?

Но, увлеченный за нею любопытством, я, кажется, угадал причину. Женщина держала за руку ребенка, также одетого в черное; те небольшие деньги, которые требовалось заплатить за вход, ушли, очевидно, на какую-то необходимую вещь для маленького существа, или, точнее на какую-нибудь прихоть, на игрушку.

И она будет возвращаться домой пешком, в размышлениях и мечтах, одна, всегда одна; потому что ребенок непоседлив, эгоистичен, капризен и нетерпелив; и он не может даже, как настоящее животное, как кошка или собака, стать поверенным наших одиноких горестей.

Старый паяц

Повсюду расстилался, растекался, развлекался праздничный люд. Был один из тех дней, на которые загодя рассчитывают акробаты, фокусники, хозяева зверинцев и бродячие торговцы, надеясь вознаградить себя за трудные времена.

В такие дни мне кажется, что люди забывают все — и горести и труд; они как будто снова становятся детьми. Для младших это свободный день, когда школьный ужас позабыт на двадцать четыре часа; для старших — перемирие, заключенное со злыми силами, что правят в этой жизни, краткая передышка среди постоянных усилий и борьбы.

Даже светскому человеку или тому, кто занят духовной деятельностью, нелегко избежать воздействия этого народного ликования. Сами не желая того, они впитывают свою долю беззаботности. Что до меня, я никогда не упускаю случая, как истый парижанин, пройти вдоль вереницы балаганов, что красуются во всем блеске в эти праздничные дни.

Воистину не жалея сил, они соревновались между собой: визг, вой и рев стояли кругом. Здесь смешались крики, разноголосица труб, взрывы хлопушек. Паяцы и клоуны гримасничали, искривляя свои смуглые лица, выдубленные ветром, дождем и солнцем; с наглой самоуверенностью комедиантов они бросали в толпу остроты и шутки, увесистые и неуклюжие, словно у персонажей Мольера. Геркулесы, гордые своими непомерными мускулами, низколобые, с черепами, как у орангутангов, величественно расхаживали в своих трико, выстиранных накануне ради такого случая. Танцовщицы, прекрасные, словно феи или принцессы, прыгали и скакали под ярким огнем фонарей, что золотил их юбки, расшитые блестками.

Казалось, все вокруг пропитано светом, пылью, криками, радостью и суматохой; одни отдавали деньги, другие получали, и те и другие одинаково счастливые. Дети повисали на юбках матерей, чтобы выпросить себе какой-нибудь леденец, или взбирались на плечи отцов, чтобы получше увидеть фокусника, ослепительного, как бог. И повсюду распространялся, заглушая все остальные ароматы, запах жаркого, который был фимиамом этого празднества.

А в конце, в самом конце длинного ряда балаганов, я увидел, словно бы добровольно изгнавшего себя из всего этого великолепия, нищего акробата, — сгорбленного, бессильного, дряхлого, настоящую человеческую развалину, — который прислонился к одному из столбов своей лачуги, лачуги еще более жалкой, чем хижины самых отсталых дикарей; свечи по обеим сторонам, оплывшие и чадящие, слишком хорошо освещали ее убожество.

Повсюду — веселье, нажива, разгул; повсюду — уверенность в куске хлеба на завтрашний день; повсюду — бурное кипение жизни. Здесь — абсолютная нищета, наряженная, словно в довершение ужаса, в шутовские лохмотья; и такой контраст в гораздо большей мере был сотворен нуждой, нежели искусством. Он не смеялся, этот несчастный! Он не плакал, он не танцевал, не кричал, не жестикулировал; он не пел никаких песенок, ни веселых, ни печальных; он ни о чем не просил. Он был нем и недвижим. Он от всего отрекся, он капитулировал. Участь его была решена.

Но каким глубоким, незабываемым взглядом он обводил толпу и огни, двигавшиеся сплошным потоком, останавливаясь в нескольких шагах от его отталкивающей нищеты! Я почувствовал, как мое горло сжимает судорога, и мне показалось, что глаза мои застилаются теми непокорными слезами, которые все не хотят пролиться.

Что было делать? Что спрашивать с этого несчастного, какие фокусы, какие чудеса он мог бы показать в этой смрадной темноте, позади своей изодранной занавески? По правде говоря, я не осмелился; и пусть даже причина моего смущения покажется вам смехотворной, но я боялся оскорбить его. Наконец я разрешил себе, пройдя мимо, положить немного денег на подмостки, надеясь, что он обнаружит мое намерение только после того, как отхлынувший поток людей, привлеченных еще каким-нибудь несчастьем, увлечет меня подальше от него.

На пути домой, терзаемый все тем же видением, я пытался постичь свою внезапную скорбь, и я сказал себе: ты только что видел образ старого писателя, пережившего свое поколение, которое он прежде столь искусно развлекал; старого поэта, без друзей, без семьи и детей, раздавленного нищетой и всеобщей неблагодарностью, в чей балаган никто из этого забывчивого света уже не хочет больше заходить!

Пирожок

Я путешествовал. Пейзаж, в центре которого я находился, поражал своим величием и благородством. Что-то из него, без сомнения, передалось и моей душе. Мои мысли парили с легкостью воздушных потоков; все заурядные страсти, подобные ненависти и мирской любви, казались мне сейчас столь же далекими, как и те тучи, что проплывали в глубоких безднах под моими ногами; моя душа представлялась мне необъятной и светлой, подобно куполу небес вокруг меня; земные воспоминания проникали в мое сердце ослабленными и приглушенными, словно звон колокольчиков невидимых отсюда стад, что паслись далеко-далеко на склоне горы. На поверхность маленького неподвижного озера, почти черного из-за невероятной глубины, иногда набегала тень облака, словно отражение плаща какого-то воздушного великана, пролетающего по небу. И я помню, что это необычное и торжественное ощущение, вызванное величественным, но совершенно безмолвным движением, наполнило меня радостью, к которой примешивался страх. Одним словом, я чувствовал себя, благодаря этой воодушевляющей красоте, что меня окружала, в абсолютном мире с самим собой и со всею вселенной; думаю даже, что в своем несокрушимом блаженстве, полностью позабыв все земное зло, я был близок к тому, чтобы находить уже не столь смешными те газеты, что утверждают, будто бы человек рожден добродетельным; — но вот неисправимая материя возобновила свои требования, и я подумал, что нужно избавиться от усталости и голода, вызванных столь долгим восхождением. Я достал из кармана большой кусок хлеба, кожаную флягу и пузырек особого эликсира, который в те времена аптекари продавали туристам, чтобы подмешивать его на всякий случай к воде из растопленного снега.

Я спокойно нарезал хлеб, когда легкий шорох заставил меня поднять глаза. Передо мной стояло крошечное существо, оборванное, чумазое, всклокоченное; его глаза, глубоко запавшие, робкие и словно умоляющие, жадно пожирали кусок хлеба. И я уловил произнесенное с судорожным вздохом, голосом тихим и осипшим, слово: «Пирожок!» Я не мог удержаться от улыбки, слыша такое почетное наименование, которым он удостоил мой хлеб, даже не белый, и, отрезав добрый ломоть, протянул ему. Он медленно приблизился, не отводя глаз от предмета своего вожделения; потом, схватив ломоть, быстро попятился, как бы опасаясь, что мой дар был не вполне искренним или что я уже успел в нем раскаяться.

Но в то же самое мгновение он был сбит с ног другим маленьким дикарем, появившимся непонятно откуда и так похожим на первого, что вполне мог сойти за его брата-близнеца. Вдвоем они покатились по земле, оспаривая драгоценную добычу, которую ни один не желал уступить собрату хотя бы наполовину. Один из них, разъярившись, вцепился другому в волосы; тот схватил соперника зубами за ухо и выплюнул маленький окровавленный кусочек с отменным ругательством на местном наречии. Законный обладатель пирожка попытался вонзить свои ноготки в глаза узурпатору; тот, в свою очередь, прикладывал все усилия, чтобы одной рукой задушить своего противника, в то время как другая тянулась к его карману, чтобы вытащить оттуда главный трофей этой битвы. Но побежденный, которому отчаяние придало сил, воспрял и опрокинул победителя на землю ударом головы в живот. К чему еще описывать эту безобразную стычку, что длилась гораздо дольше, чем их детские силенки позволяли надеяться? Пирожок переходил из рук в руки и из кармана в карман каждое мгновение; но, увы! он также менялся в объеме; и когда наконец, измученные, запыхавшиеся, окровавленные, они остановились из-за невозможности продолжать, — основной причины сражения, по правде говоря, больше не существовало: кусок хлеба исчез, развеянный на мелкие крошки, еле заметные среди песчинок, с которыми они смешались.

Это зрелище омрачило в моих глазах всю красоту пейзажа, и спокойная радость, которой наслаждалась моя душа, до того как я увидел этих человечков, совершенно исчезла; и еще долго я оставался удрученным, без устали повторяя: «Есть же такие чудесные страны, где хлеб называется пирожком — лакомством столь редким, что его одного достаточно, чтобы развязать войну поистине братоубийственную!»

Часы

Китайцы узнают время по глазам кошек.

Однажды некий миссионер, прогуливаясь в окрестностях Нанкина, обнаружил, что позабыл свои часы, и спросил у встречного мальчишки, который час.

Вначале юный житель Поднебесной растерялся, но затем сообразил что-то и ответил: «Я вам сейчас скажу». Несколько мгновений спустя он появился снова, с огромным котом на руках, и, заглянув тому, как говорится, в самые глаза, без колебаний заявил: «Сейчас около полудня». Это было верно.

Когда же я склоняюсь к прекрасной Фелине, чье имя так подходит ей, которая одновременно — краса своего пола, гордость моего сердца и бальзам для моей души, будь то ночью или днем, при ярком свете или в густой тени, в глубине ее восхитительных глаз я всегда ясно вижу час, всегда один и тот же, неизмеримый, торжественный, всеобъемлющий, как пространство, не разделенный на минуты и секунды, час, не отмеченный ни одним часовым механизмом, и вместе с тем легкий, как вздох, быстрый, словно взмах ресниц.

И если бы какой-нибудь надоеда пришел беспокоить меня в то время, когда мой взгляд отдыхает на этом чудесном циферблате, если бы какой-нибудь бесцеремонный Гений, какой-нибудь непрошеный демон появился и спросил у меня: «Что рассматриваешь ты столь пристально? Что ищешь ты в глазах этого существа? Видишь ли ты в них час, о смертный, расточительный и праздный?» — я ответил бы не колеблясь: «Да, я вижу в них час; этот час — Вечность!»

Не правда ли, мадам, вот мадригал, достойный вас и столь же напыщенный, как и вы сами? И поистине, я получил столько удовольствия, сочиняя эту претенциозную любезность, что даже не прошу у вас ничего взамен.

Полмира в волосах

Позволь мне долго-долго вдыхать запах твоих волос, погрузиться в них всем лицом, словно истомленный путник, что припадает к воде ручья, и встряхивать их, словно душистое покрывало, чтобы в воздухе рассыпались воспоминания.

Если бы ты знала обо всем, что я вижу! обо всем, что я чувствую! обо всем, что я слышу в твоих волосах! Моя душа странствует среди ароматов, как души других людей — в звуках музыки.

В твоих волосах — воплощенная мечта, что заключает в себе паруса и снасти, и огромное море, чьи ветры уносят меня в чудесные земли, где пространство еще более синее и глубокое, где воздух благоухает ароматами фруктов, листьев и человеческой кожи.

В океане твоих волос я смутно различаю далекий город, полный меланхолических напевов, крепких сильных людей всех наций и кораблей самых разных форм, что врезаются своими тонкими и причудливыми очертаниями в распахнутые небеса, где нежится вечное лето.

Чувствуя ласку твоих волос, я вновь обретаю всю истому долгих часов, проведенных на диване в каюте прекрасного корабля, убаюкивающих почти незаметным покачиванием на волнах гавани, среди цветов в вазах и сосудов с ледяной водой.

В знойном пекле твоих волос я вдыхаю запах табака, смешанного с опиумом и сахаром; в ночи твоих волос я вижу сияющую бесконечность тропической лазури; на мягких берегах твоих волос я опьяняюсь смешанными запахами смолы, мускуса и кокосового масла.

Позволь мне долго кусать твои тяжелые черные косы. Когда я покусываю твои волосы, упругие и непокорные, мне кажется, что я ем воспоминания.

Приглашение к путешествию

Есть на свете сказочная страна, которую называют страной Изобилия, куда я хотел бы отправиться вместе со своей давней подругой.

Удивительная страна, застилаемая от наших взоров северными туманами, которую можно было бы назвать Востоком Запада, европейским Китаем, — настолько здесь дала себе волю пылкая и причудливая фантазия, терпеливо и упорно изукрасившая землю изысканной и нежной растительностью.

Воистину страна Изобилия, где все дышит красотой, богатством, спокойствием и добродетелью; где роскошь находит удовольствие в упорядоченности; где жизнь столь блаженна и легка, как воздух; где нет места разладу, пустой суете и случайностям; где счастье обручилось с тишиной; где даже кухня поэтична — обильная и утонченная одновременно; где все так напоминает мне вас, мой ангел.

Тебе ведь знакома эта лихорадочная болезнь, которая овладевает нами посреди холодных невзгод, эта тоска по неизведанным странам, это беспокойное любопытство? Есть край, что подобен тебе, где все дышит красотой, богатством, спокойствием и добродетелью, где фантазия воздвигла и украсила западное подобие Китая, где жизнь легка, как воздух, где счастье обручилось с тишиной. Вот куда нужно уехать жить, вот куда отправляться умирать!

Да, именно здесь нужно дышать, мечтать и длить часы бесконечных ощущений. Один музыкант сочинил «Приглашение на вальс»; кто станет автором «Приглашения к путешествию», которое он сможет посвятить своей возлюбленной, своей сестре-избраннице?

Да, именно эта атмосфера творит настоящую жизнь, где более медленное течение времени содержит больше мыслей, где часы вызванивают о счастье с более значительной торжественностью и большей глубиной.

На сверкающих панно или на сумрачном великолепии тисненной золотом кожи непрерывно оживают картины блаженные, спокойные и глубокие, словно души художников, их создателей. Блеск закатных лучей, что так ярко освещают столовую или гостиную, смягчаются роскошной тканью портьер или высокими узорчатыми окнами, разделенными свинцовым переплетом на многочисленные квадраты. Мебель широкая, причудливая, странная, полная замков и секретов, что придает ей сходство с душами утонченных людей. Зеркала, бронза, ткани, драгоценности и фаянс исполняют для глаз немую и таинственную симфонию, и от каждой вещи, из каждого угла, каждой щелки на мебели и каждой складки на ткани исходит неповторимый аромат, оживляющий воспоминания о Суматре, который словно является душой этих покоев.

Воистину страна Изобилия, говорю тебе, где все излучает богатство, чистоту и блеск, — словно незапятнанная совесть, словно великолепная кухонная утварь, словно сверкающая ювелирная лавка, словно пестрые самоцветы. Сокровища всего мира стекаются туда, словно в дом трудолюбивого человека, удостоенного признания в глазах целого света. Единственная страна, что превосходит все остальные, подобно Искусству, которое возвышается над Природой; последняя здесь преображена силою мечты, она исправлена, украшена, воссоздана заново.

Пусть другие ищут снова и снова, пусть отодвигают беспрестанно границы своего счастья, — они, эти алхимики садоводства! Пусть предлагают награду в шестьдесят и в сто тысяч флоринов для того, кто поможет осуществить их честолюбивые притязания. Что до меня, я отыскал свой черный тюльпан и свой голубой георгин.

Несравненный, вновь обретенный тюльпан, мифический георгин — не правда ли, только там и могут они вырасти, в этой прекрасной стране, такой спокойной и мечтательной, где повсюду цветет жизнь? Разве не была бы ты там окружена со всех сторон своим подобием, разве не могла бы видеть себя, словно в зеркале, в твоем собственном соответствии, как называют это мистики?

Мечты! вечные мечты! и чем взыскательнее и утонченнее душа, тем дальше ее мечты от возможного. Каждый человек носит в себе свою дозу природного опиума, непрестанно истощаемую и возобновляемую вновь; и между рождением и смертью много ли мы насчитаем часов, что наполняли нас истинной радостью от поступка удачного и решительного? Будем ли мы когда-нибудь жить, перенесемся ли когда-нибудь в ту картину, что нарисовало мое воображение, картину, где все напоминает о тебе?

Все эти сокровища, все предметы обстановки, этот свет, этот порядок, эти ароматы, эти невиданные растения — все это ты. Ты — и эти огромные реки, и спокойные проливы. Плывущие по ним огромные корабли с грузом несметных богатств, откуда доносится монотонное пение гребцов, — это мои мысли, которые дремлют или медленно покачиваются на твоей груди. Ты с нежностью влечешь их к морю, которое есть Бесконечность, отражая всю глубину неба в прозрачности своей прекрасной души; и когда, усталые от тягот пути, нагруженные диковинами Востока, они возвращаются в родную гавань, — это мои мысли, обогащенные, вновь устремляются к тебе из Бесконечности.

Игрушка бедняка

Я хочу предложить вам одно невинное развлечение. Так мало существует забав, которые не были бы порочны! Когда утром вы выходите из дома, намереваясь совершить прогулку в окрестностях города, наполните карманы нехитрыми безделушками — вроде заурядного паяца на веревочке, кузнецов, стучащих по наковальне, или всадника на лошади-свистульке — и у порога трактира или в тени придорожных деревьев раздайте их незнакомым бедным детям, которых вы повстречаете. Вы увидите, как непомерно расширятся их глаза. Вначале они не осмелятся принять подарок, они не поверят своему счастью. Затем их ручонки быстро выхватят у вас сокровище, и они умчатся прочь, как это делают кошки, чтобы подальше от вас съесть тот кусок, что вы им дали, взяв себе за обычай держаться от человека на расстоянии.

На песчаной дорожке позади решетки обширного сада, в глубине которого сиял прекрасный белый замок, освещенный солнцем, стоял малыш, хорошенький и свеженький, одетый в один из тех «сельских» нарядов, что смотрятся особенно кокетливо.

Роскошь, беззаботность и зрелище привычного богатства делают этих детей такими очаровательными, словно они и впрямь слеплены из иного теста, нежели дети зажиточных мещан или бедняков.

Рядом с ним лежала брошенная в траву чудесная игрушка, такая же свеженькая, как и ее хозяин, сверкающая лаком и позолотой, одетая в пурпурное платье, украшенная плюмажем и стеклянными бусами.

Но ребенок не обращал внимания на свою любимую игрушку. И вот на что он смотрел.

По другую сторону решетки, на дороге, среди зарослей чертополоха и крапивы, стоял другой ребенок, грязный, хилый, чумазый, один из тех крошечных изгоев, в которых беспристрастный глаз способен увидеть благородство — подобно тому, как глаз истинного знатока различает шедевр живописи под грубым слоем каретного лака, — словно бы снимая отвратительный налет нищеты.

Сквозь эту символическую преграду, разделяющую два мира — большую дорогу и замок, бедный ребенок показывал богатому свою собственную игрушку, которую тот рассматривал с жадным интересом, словно редкую, необычную диковину. Игрушка эта, которой маленький грязнуля так дразнил чужое воображение, потрясая и размахивая ею в зарешеченном ящике, — была живая крыса! Родители, несомненно в целях экономии, раздобыли ему игрушку прямо из жизни.

И двое детей по-братски улыбались друг другу, сверкая зубами одинаковой белизны!

Дары Фей

Это было великое собрание фей, которые намеревались заняться распределением даров среди новорожденных, прибывших в этот мир за последние двадцать четыре часа.

Все эти своенравные сестры Судьбы, подательницы радости и горя, сильно отличались друг от друга: у одних был вид угрюмый и мрачный, у других — задорный и лукавый; одни были юными и всегда оставались юными, другие — старыми и всегда оставались старыми. Явились все отцы, которые верили в фей, и каждый держал на руках своего новорожденного.

Дары, Способности, Счастливые Случайности и Неодолимые Обстоятельства громоздились в углу зала, как призы на помосте во время наградных церемоний. Но особенностью этой раздачи было то, что Дары не являлись вознаграждением за старание, но, совсем напротив, представляли собой милость, оказываемую тем, кто еще не прожил свою жизнь, милость, что могла решить их судьбу и столь же легко сделаться источником счастья, сколь и злополучия.

Бедные феи хлопотали вовсю, поскольку толпа просителей не уменьшалась; а ведь волшебный мир, что находится между Землею и Небом, так же как и наш, подчинен неумолимым законам Времени и его нескончаемого потомства: Дней, Часов, Минут и Секунд.

Воистину, у фей голова шла кругом, совсем как у министров во время аудиенций или у служащих ломбарда в дни национальных праздников, когда разрешена безвозмездная выдача залогов. Думаю даже, что иногда они посматривали на стрелки часов с тем же нетерпением, что и наши судьи, которые, заседая с самого утра, не могут запретить себе предаться мечтам об обеде, о семье и о своих любимых домашних туфлях. Если и сверхъестественное правосудие не обходится без некоторой доли поспешности и случайности, мы не должны удивляться, наблюдая то же самое в правосудии человеческом. В противном случае мы сами сделались бы неправедными судьями.

Также в тот день было совершено несколько крайне досадных промахов, что можно было бы счесть странным, если бы предусмотрительность, а не взбалмошность, являлась отличительной чертой, от века присущей всем феям.

Так, способность притягивать, словно магнитом, целые состояния, была присуждена единственному наследнику очень богатого семейства, который, не испытывая ни малейшей склонности к благотворительности, ни особой алчности в приобретении видимых благ этого мира, должен был позднее оказаться в крайнем затруднении, окруженный своими миллионами.

Точно так же любовь к Прекрасному и поэтическое могущество были дарованы сыну последнего бедняка, что занимался ремеслом каменотеса и никоим образом не могу ни поощрить способности, ни удовлетворить стремления своего достойного жалости отпрыска.

Я забыл сказать, что дары в подобных случаях выдаются раз и навсегда, и ни один из них не может быть отвергнут.

Наконец все феи поднялись с мест, считая свой долг исполненным, ибо не осталось больше никакого дара, никакой милости, что можно было бы вручить этой человеческой мелюзге; но тут какой-то бравый малый, по виду мелкий торговец, вскочил на ноги и, ухватившись за сотканное из разноцветной дымки платье ближайшей к нему феи, воскликнул:

— Эй! Сударыня! А нас-то вы позабыли! Остался еще мой малыш! Я вовсе не хочу уйти ни с чем.

Фея была порядком озадачена: ведь не оставалось уже совсем ничего. Однако она вовремя вспомнила тот хорошо известный, хотя и редко применяемый закон, который существует в сверхъестественном мире, населенном бесплотными божествами, благосклонными к человеку и зачастую вынужденными считаться с его желаниями, — я говорю о феях, гномах, саламандрах, сильфидах, эльфах, никсах, водяных и ундинах, — закон, который позволяет феям в тех случаях, когда все дары исчерпаны, создать еще один, новый дар, если только у них достанет воображения придумать его незамедлительно.

И вот добрая фея, с уверенностью, подобающей ее рангу, ответила: «Я даю твоему сыну… я ему даю… Дар нравиться».

— Нравиться?.. как это нравиться?.. почему нравиться?.. — упрямо твердил мелкий лавочник, который, без сомнения, принадлежал к тем хорошо известным резонерам, что неспособны возвыситься до логики Абсурда.

— А вот потому! потому! — гневно отвечала фея, поворачиваясь к нему спиной; и, вновь присоединившись к своим компаньонкам, сказал им: «Нет, каков этот тщеславный французик, которому все надо знать! Только что он добился для своего сына самой лучшей участи, и смеет еще оспаривать неоспоримое!»

Искушения, или Эрос, Плутос и Слава

Два великолепных дьявола и столь же роскошная дьяволица поднялись прошлой ночью по той таинственной лестнице, откуда Ад ведет свои атаки, застигая врасплох человека, скованного сном, или вступая с ним в тайные сношения. И вот они появились передо мной во всем блеске, словно бы воздвиглись на пьедестал. Ореол горящей серы окружал этих трех демонов, отделяя их от непроницаемой глубины ночи. В их облике было столько благородства и величия, что поначалу я принял их за настоящих богов.

Лицо первого дьявола можно было назвать и мужским и женским; и во всех линиях его тела сквозила изнеженность античного Бахуса. Его прекрасные томные глаза, сумеречные и туманные, напоминали фиалки, что еще клонятся к земле под бременем тяжелых слез отшумевшей грозы, а его полуоткрытые губы походили на зажженные курильницы, изливающие благовонный дым; и при каждом его вдохе мускусные мошки кружились, вспыхивая, от его горячего дыхания.

Вокруг его пурпурной туники обвилась, подобно поясу, сверкающая змея; и, приподнимая голову, она томно обращала к нему свои глаза, в которых вспыхивали искры. К этому живому поясу были подвешены, чередуясь с флаконами, полными роковых зелий, алмазные ножи и другие хирургические инструменты. В правой руке он держал еще один сосуд, наполненный красной светящейся жидкостью, на котором виднелась странная надпись: «Вкусите, сие есть кровь моя, что укрепит ваши силы»; а в левой — скрипку, которая, без сомнения, служила ему, чтобы воспевать свои радости и горести и расточать отраву безумия на полуночных шабашах.

На его изящных лодыжках я заметил обрывки золотой цепи; и каждый раз, когда вызываемое ими стеснение принуждало его опускать глаза, он бросал тщеславные взгляды на свои ногти, отполированные и сверкающие, словно драгоценные камни.

Он посмотрел на меня полными безутешной скорби глазами, откуда исходил тайный дурман, и сказал мне голосом, звучавшим подобно музыке: «Стоит тебе захотеть, стоит захотеть, и я сделаю тебя владыкою душ, и ты станешь повелителем живой материи, и власть твоя над нею будет больше, чем у скульптора над покорною глиной; и ты познаешь возобновляемое непрестанно наслаждение выходить за пределы самого себя, чтобы забыться в другом, и притягивать другие души, вплоть до того, чтобы смешивать их со своею собственной».

И я отвечал ему: «Благодарю покорно! мне нечего делать с этим хламом чужих душ, которые, без сомнения, не стоят больше, чем моя бедная душа. Хотя я и стыжусь некоторых своих воспоминаний, я не хочу ничего забывать; и даже если бы я вовсе не знал тебя, древнее чудовище, то твои странные ножи, твои коварные зелья, цепи на твоих ногах указывают достаточно ясно на те неудобства, что причиняет твоя дружба. Оставь свои дары при себе».

Второй дьявол не обладал ни подобной наружностью, привлекательной и ужасающей одновременно, ни обольстительно-вкрадчивыми манерами, ни красотой, утонченной и благоухающей. Он был огромен, его глаза на широком лице заплыли жиром, тяжелое брюхо сползало вниз на бедра, а кожа была сплошь испещрена, словно татуировками, изображениями крошечных движущихся фигурок, что представляли собой всевозможные разновидности жертв вселенской нищеты. Тут были высохшие человечки, что добровольно вешались на гвозде; тощие уродливые карлики, чьи умоляющие глаза просили милостыни еще настойчивее, чем дрожащие руки; состарившиеся матери, что держали на руках рожденных раньше срока младенцев, которые льнули к их истощенным грудям. И было еще великое множество других.

Тучный дьявол ударял кулаком в свое непомерное брюхо, и каждый раз оттуда доносилось звонкое бряцание металла, переходящее затем в слабый стон, который издавали сотни человеческих голосов. И он хохотал, бесстыдно обнажая свои гнилые зубы, идиотским громким хохотом, как это делают во всех странах света некоторые люди после чересчур плотного обеда.

И он сказал мне: «Я могу дать тебе то, с чем можно достичь всего, то, что есть мерило всего и замена всему». И он похлопал по своей чудовищной утробе, ответившей на его слова гулким эхом.

Я отвернулся от него с отвращением и ответил: «Мне не нужно удовольствия, оплаченного чужой скорбью; и я не хочу богатства, отягощенного всеми людскими несчастьями, что отпечатаны на твоей коже, словно узор на обоях».

Что же до дьяволицы, то я солгал бы, если бы не сознался, что, взглянув на нее впервые, нашел в ней некое странное очарование. Чтобы определить этот сорт очарования, я мог бы сравнить его разве что с шармом, присущим очень красивым женщинам на склоне лет, которые словно бы не стареют больше и чья красота хранит пронизывающее обаяние руин. У нее был вид одновременно повелительный и развязный, а ее глаза, хотя и с синяками под ними, обладали чарующей силой. Но сильнее всего поразил меня ее голос, который одновременно напоминал о нежнейших контральто, а также о легкой хрипотце глоток, регулярно промываемых водкой.

«Хочешь ли узнать мое могущество? — спросила лжебогиня голосом странным и чарующим. — Тогда слушай».

И она приложила к губам гигантскую трубу, украшенную лентами, словно сельская дудочка, с написанными на них заголовками всех газет, какие только есть в мире, и сквозь эту трубу прокричала мое имя, которое прокатилось по всей вселенной с грохотом, подобным сотне громовых раскатов, и вернулось ко мне, отраженное эхом, от самых дальних звезд. «Черт! — воскликнул я, уже наполовину сдавшись. — Вот это и вправду чего-нибудь да стоит!» Но, разглядев повнимательнее эту мужеподобную искусительницу, я смутно припомнил, что как-то раз видел ее в пьяной компании известных пройдох; вспомнил и прежде раздававшееся в моих ушах медное хрипение ее продажной трубы.

И я отвечал со всем презрением, на какое был способен: «Полно! Я не собираюсь брать в законные жены любовницу всех знаменитостей, которых даже не взялся бы сосчитать».

Разумеется, после такого стоического отречения я имел полное право гордиться собой. Но тут, к несчастью, я пробудился, и вся моя сила оставила меня. «Воистину, — сказал я себе, — я должен был заснуть слишком крепко, чтобы проявить столько щепетильности. Ах! если бы они могли вернуться сейчас, когда я бодрствую, я не был бы таким разборчивым!»

И я громко взывал к ним, умоляя простить меня, предлагая им подвергнуть меня любому позорному унижению, лишь бы снова удостоиться их милости; но, должно быть, я жестоко оскорбил их, потому что они больше никогда не возвращались.

Вечерний сумрак

День угасает. Великое умиротворение разливается в бедных душах тех, кто утомлен тяжелой дневной работой; и мысли их окрашиваются в этот час в нежные и неясные оттенки сумерек.

Но сквозь прозрачные вечерние облака до меня доносится с вершины горы мощный гул, порождаемый царящей в толпе разноголосицей, которая преобразуется, благодаря расстоянию, в мрачную гармонию звуков, подобно шуму начинающегося прилива или зарождающейся бури.

Кто эти несчастные, которые не знают покоя вечерней порой и, словно совы, ждут прихода ночи, чтобы отправиться в свой дьявольский полет? Эти зловещие крики доносятся из мрачного убежища на вершине горы; и по вечерам, когда я курю, созерцая покой необъятной долины, ощетинившейся зубцами крыш, и все окна в домах говорят: «Здесь — обитель покоя, обитель семейной радости», — я убаюкиваю мою мысль, зачарованную этим подобием адской гармонии.

Сумерки возбуждают сумасшедших. Помнится, у меня было двое друзей, которые с наступлением сумерек делались по-настоящему больны. Один из них забывал в таком состоянии все обязательства, налагаемые дружбой или хотя бы простой учтивостью, и набрасывался, словно дикарь, на первого встречного. Я видел однажды, как он швырнул в голову метрдотелю превосходно зажаренного цыпленка, в котором сумел разглядеть бог весть какой оскорбительный намек для себя. Вечер, предвестник глубокого ночного сладострастия, способен был отравить ему самые заманчивые наслаждения.

Другой, обладающий болезненным честолюбием, становился ближе к вечеру все более резким, более мрачным, более язвительным. Снисходительный и дружелюбный в течение дня, вечером он был беспощаден, и не только на других, но и на самом себе яростно вымещал свою сумеречную манию.

Первый умер безумцем, уже неспособным узнавать свою жену и ребенка; второй носит в себе постоянное лихорадочное беспокойство, и даже если бы он удостоился всех почестей, какими только могут наградить государи или республики, я уверен, что сумерки по-прежнему пробуждали бы в нем жгучее желание новых невиданных отличий. Ночь, простирающая свой мрак на их души, мою озаряет сиянием; и хотя нередко можно видеть два противоположных результата одного и того же явления, на меня это всегда производило впечатление загадочное и тревожное.

О, ночь! о, живительные сумерки! вы подаете мне сигнал к началу тайного празднества, вы освобождаете от оков томления и тоски. Посреди одинокой равнины или в каменных лабиринтах столицы, при свете звезд или вспышках уличных фонарей, вы — фейерверки в честь богини Свободы.

Сумерки, как вы тихи и нежны! Розовые отблески, еще дрожащие на горизонте, подобно агонии умирающего дня при победоносном наступлении ночи, огни канделябров, выступающие густо-красными пятнами на фоне последнего сияния заката, тяжелые занавеси, которые невидимая рука надвигает из глубин Востока, — словно отражения тех противоречивых чувств, что борются в сердце человека в одинокие часы его жизни.

И еще вспоминаются причудливые наряды танцовщиц, где в дымке газа, прозрачного и темного, можно увидеть мельком приглушенное сверкание расшитой блестками юбки, — подобно тому, как нежные воспоминания прошлого проходят сквозь мрак настоящего; звезды, золотые и серебряные, которыми она усеяна, — это огоньки фантазии, что загораются только на траурном одеянии Ночи.

Одиночество

Один газетчик, филантроп, говорил мне, что одиночество вредно для человека; и, чтобы подкрепить свою точку зрения, он сослался, как и все неверующие, на слова отцов церкви.

Я знаю, что Враг охотно посещает уединенные места, и что дух угасает, а похоть таинственным образом разгорается в одиночестве. Но возможно, что одиночество является опасным единственно для душ праздных и расслабленных, которые наполняют его своими страстями и пустыми мечтаниями.

Конечно же, для болтуна, чье высшее удовольствие заключается в разглагольствованиях с высоты кафедры или трибуны, существует большой риск впасть в безумие на острове Робинзона. Я не требую от моего газетчика отважной доблести Крузо, но прошу его не настаивать на обвинении тех, кто любит уединение и тайну.

Есть среди различных пород болтунов и такие особи, которые соглашались без малейшего отвращения на самые ужасные пытки, если только им было дозволено произнести с эшафота заранее написанную торжественную речь, не опасаясь, что барабаны Сантерра заглушат их слова в самый неподходящий момент.

Я не жалею их, потому что догадываюсь, что их ораторские излияния доставляют им такое же наслаждение, какое другие находят в молчании и сосредоточенности; но я их презираю.

Больше всего я бы хотел, чтобы мой проклятый газетчик предоставил мне выбирать развлечения по собственному вкусу. «Разве вы никогда не испытывали желания, — спросил он, произнося слова в нос, пастырским тоном, — поделиться своими радостями?» Посмотрите на этого утонченного завистника! Он знает, что я презираю его радости, и хочет проникнуть в мои, — безобразной помехой настоящему веселью.

«Большое несчастье, когда непереносимо быть одному», — сказал некогда Лабрюйер, как бы желая пристыдить тех, кто убегает в толпу, чтобы забыться, боясь, без сомнения, не вынести общества самих себя.

«Почти все наши несчастья случаются из-за того, что мы не умеем оставаться у себя в комнате», — сказал другой умный человек, кажется, Паскаль, призывая этими словами в келью сосредоточенности всех тех безумцев, что ищут счастья в бесконечных метаниях и в разврате, который я мог бы назвать братским, если бы захотел изъясниться изящным языком нашего столетия.

Замыслы

Он говорил себе, прогуливаясь по обширному заброшенному парку: «О, как прекрасна была бы она в костюме придворной дамы, вычурном и роскошном, спускаясь вечерней порой по ступеням мраморного дворца к зеленым террасам и бассейнам! Ибо вид у нее поистине царственный!»

Чуть позже, проходя вдоль неширокой улочки, он остановился возле лавки гравюр и, увидав среди них одну, изображавшую тропический пейзаж, сказал себе: «Нет! Не во дворце хотел бы я поселить это чудесное создание! Ведь там мы с ней никогда не сможем почувствовать себя дома. Впрочем, на этих стенах, покрытых позолотой, даже не найдется места для картины; в этих пустынных галереях не будет ни одного укромного уголка. Без всякого сомнения, именно здесь надлежит нам поселиться, дабы воплотить мечту всей моей жизни!»

Изучив во всех подробностях детали гравюры, он продолжал свою немую речь: «Там, на морском берегу, бревенчатая хижина, окруженная всеми этими великолепными причудливыми деревьями, чьи названия я позабыл… в воздухе разлит непостижимый опьяняющий аромат… хижину наполняют запахи роз и мускуса… а позади нее, вдалеке, виднеются верхушки мачт, которые слегка покачиваются от морской зыби… вокруг нас, в глубине комнаты, освещенной розовым светом, проникающим сквозь занавески, убранной свежими циновками и украшенной цветами, что источают пьянящее благоухание, старинные португальские кресла тяжелого и темного дерева (где она раскинулась, такая умиротворенная, овеваемая прохладным ветерком, вдыхая табачный дым с легкой примесью опия), а снаружи доносится щебет птиц, опьяненных светом, и болтовня маленьких негритянок… а по ночам слышна жалобная песнь деревьев, печальных филао!.. О да, поистине именно там найду я то, чего искал! Что мне делать во дворце?»

Затем он снова тронулся в путь и, следуя по одной из больших улиц, заметил приветливую на вид гостиницу, из окна которой, оживленного пестрыми восточными занавесками, выглядывали две улыбающиеся головки. И тут же он вновь заговорил, обращаясь к себе: «Должно быть, мысль моя уж слишком склонна к бродяжничеству, чтобы отправляться искать так далеко то, что совсем близко от меня! Счастье и радость можно найти в первой попавшейся гостинице, случайном пристанище, столь полном неожиданных соблазнов! Яркое пламя в камине, цветной фаянс, незатейливый ужин, простое вино и широкая кровать с жестковатыми, но чистыми простынями — чего же лучше?»

И, возвратившись в одиночестве к себе, в тот час, когда советы Мудрости не заглушаются больше гудением уличных толп, он сказал себе: «Я посетил сегодня, в своих грезах, три разных места, и повсюду находил одинаковое удовольствие. Так зачем же принуждать мое тело к перемещениям, если душа моя способна путешествовать с такою легкостью? И к чему воплощать в жизнь свои замыслы, если они уже сами по себе доставляют столько наслаждения?»

Прекрасная Доротея

Солнце заливает город своими яростными прямыми лучами; песок ослепительно сверкает, и блестит морская гладь. Все кругом словно оцепенело и медленно погружается в полуденный сон, тот сон, что подобен сладостной смерти, когда спящий, в смутной полудреме, вкушает радости самозабвения.

Однако Доротея, сильная и пламенная, как солнце, движется вдоль пустынной улицы, — единственная, кто бодрствует в этот час, под необъятным сияющим небом, и ее фигура выделяется в потоке света ярким и черным пятном.

Она движется, слегка раскачивая торс, такой стройный над широкими бедрами. Ее облегающее платье из ярко-розового шелка резко граничит с темнотой ее кожи и четко обрисовывает ее удлиненную талию, выгнутую спину и остроконечные груди.

Красный зонтик, смягчающий солнечные лучи, бросает на ее лицо красноватые блики, горящие, словно румянец.

Тяжелый узел ее невероятно густых волос, черных почти до синевы, оттягивает назад ее изящную головку и придает ей вид изнеженный и торжествующий. Массивные подвески нашептывают что-то в ее крошечные ушки.

Иногда морской бриз приподнимает край ее колышущейся юбки и открывает великолепную стройную ножку; и ее ступня, схожая со стопами мраморных богинь, которых Европа замуровала в своих музеях, запечатлевает свой след на мелком песке. Ибо Доротея настолько отчаянная кокетка, что удовольствие, доставляемое чужим восхищением, превышает в ней даже гордость освобожденной рабыни; и, хотя она свободная женщина, она все равно не носит обуви.

Так движется она, столь совершенная, радующаяся жизни, улыбаясь белозубой улыбкой, словно бы заметила вдалеке перед собой зеркало, отражающее ее поступь и ее красоту.

В час, когда даже собаки жалобно скулят под убийственным солнцем, — какая могущественная причина заставила выйти из дома ленивую Доротею, прекрасную и холодную, словно бронзовая статуя?

Из-за чего покинула она свою маленькую, столь кокетливо убранную хижину, которую ей удалось без особых расходов, только лишь с помощью цветов и плетеных циновок, превратить в очаровательный будуар, где она так любит нежиться, расчесывая свои волосы, затягиваясь благовонным дымом, заставляя обмахивать себя или глядясь, как в зеркало, в гладь своих больших опахал, в то время как морские волны разбиваются о песок всего в сотне шагов отсюда, словно мощная и монотонная мелодия, сопровождающая ее неясные мечты, а со двора, из железного котелка, где варится рагу из крабов, приправленное рисом и шафраном, доносится до нее дразнящий аромат?

Может быть, у нее свидание с каким-то молодым офицером, который наслушался в далеких краях рассказов своих приятелей о знаменитой Доротее? Она непременно его попросит, наивное создание, описать ей бал в Опере и будет спрашивать, можно ли приходить туда босиком, как на здешних танцах по воскресеньям, где даже старые негритянки пьянеют и неистовствуют от радости; и еще: правда ли, что все парижские дамы красивее, чем она?

Доротея обожаема и лелеема всеми, и она была бы полностью счастлива, если бы ей не приходилось копить пиастр за пиастром, чтобы выкупить свою младшую сестренку, но которая уже вполне созрела и так хороша собой! И, без сомнения, она сможет это сделать, добрая Доротея: ведь хозяин девочки так скуп, — слишком скуп, чтобы разглядеть какой-то иной блеск, помимо блеска золотых монет!

Глаза бедняков

А! вы хотите знать, отчего я вас ненавижу сегодня. Без сомнения, вам будет не легче понять это, чем мне вам это объяснить, ибо вы поистине самый совершенный образец женской бесчувственности, который я когда-либо встречал.

Мы провели вместе долгий день, показавшийся мне коротким. Мы горячо пообещали друг другу, что все наши мысли отныне станут общими, и наши души сольются в единое целое, — мечта, в которой, по сути, нет ничего оригинального, кроме разве того, что, будучи мечтой всех людей, она до сих пор не была осуществлена никем.

К вечеру, слегка утомившись, вы захотели присесть перед новым кафе на углу нового бульвара, еще загроможденным остатками строительного мусора, но уже гордо выставляющим напоказ свое неотделанное великолепие. Кафе сияло. Даже газовые рожки горели ярче обычного, словно на театральной премьере, и освещали во всю мощь стены, режущие глаз белизной, ослепительные поверхности зеркал, золото багетов и карнизов, пажей с пухлыми щеками, увлекаемых за собой сворами охотничьих собак, которых они держали на поводках, придворных дам, улыбающихся своим ловчим соколам, сидящим на их кулачках, нимф и богинь, несущих на головах корзины с фруктами, пирожными и дичью, Геб и Ганимедов, держащих в вытянутых руках маленькие амфоры с нектаром или вазы с затейливыми грудами разноцветного мороженого — вся история и мифология были поставлены на службу чревоугодию.

Прямо перед нами, на мостовой, стоял высокий человек лет сорока, с усталым лицом и седеющими волосами. Он держал за руку маленького мальчика, а на сгибе его другой руки примостилось еще одно крошечное существо, слишком слабое, чтобы передвигаться самостоятельно. По всей видимости, он, исполняя обязанности гувернантки, вывел своих детей на вечернюю прогулку. Все трое были одеты в какие-то жалкие лохмотья. Их лица имели необыкновенно серьезное выражение, и три пары глаз не отрываясь смотрели на новое кафе с восхищением, одинаково пылким, но слегка изменяющим свой оттенок в зависимости от возраста зрителей.

Глаза отца говорили: «Какая красота! какая красота! должно быть, золото всего бедного мира собралось на этих стенах!» Глаза мальчика постарше вторили: «Какая красота! какая красота! но в этот дом могут заходить только такие люди, которые не похожи на нас». Что до самого маленького, его глаза казались завороженными и не отражали ничего, кроме бессмысленной, но глубокой восторженности.

Певцы всех времен говорят, что радость привносит в душу благо и смягчает сердце. И в этот вечер я почувствовал их правоту. Не то чтобы меня растрогало зрелище этих глаз, но я устыдился за наши бокалы и графины, слишком большие для утоления нашей жажды.

Я повернулся к вам, любовь моя, чтобы прочесть в вашем взоре свою мысль; я погрузился в глубину ваших глаз, столь прекрасных и странно-нежных; ваших зеленых глаз, обители Каприза, благословенных Луной, когда вы произнесли:

«Мне отвратительны эти люди, с их глазами, распахнутыми, точно ворота! Не могли бы вы попросить хозяина кафе прогнать их отсюда?»

Насколько же трудно понимать друг друга, ангел мой, и насколько непостижимы чужие мысли — даже среди любящих друг друга людей!

Глаза бедняков

А! вы хотите знать, отчего я вас ненавижу сегодня. Без сомнения, вам будет не легче понять это, чем мне вам это объяснить, ибо вы поистине самый совершенный образец женской бесчувственности, который я когда-либо встречал.

Мы провели вместе долгий день, показавшийся мне коротким. Мы горячо пообещали друг другу, что все наши мысли отныне станут общими, и наши души сольются в единое целое, — мечта, в которой, по сути, нет ничего оригинального, кроме разве того, что, будучи мечтой всех людей, она до сих пор не была осуществлена никем.

К вечеру, слегка утомившись, вы захотели присесть перед новым кафе на углу нового бульвара, еще загроможденным остатками строительного мусора, но уже гордо выставляющим напоказ свое неотделанное великолепие. Кафе сияло. Даже газовые рожки горели ярче обычного, словно на театральной премьере, и освещали во всю мощь стены, режущие глаз белизной, ослепительные поверхности зеркал, золото багетов и карнизов, пажей с пухлыми щеками, увлекаемых за собой сворами охотничьих собак, которых они держали на поводках, придворных дам, улыбающихся своим ловчим соколам, сидящим на их кулачках, нимф и богинь, несущих на головах корзины с фруктами, пирожными и дичью, Геб и Ганимедов, держащих в вытянутых руках маленькие амфоры с нектаром или вазы с затейливыми грудами разноцветного мороженого — вся история и мифология были поставлены на службу чревоугодию.

Прямо перед нами, на мостовой, стоял высокий человек лет сорока, с усталым лицом и седеющими волосами. Он держал за руку маленького мальчика, а на сгибе его другой руки примостилось еще одно крошечное существо, слишком слабое, чтобы передвигаться самостоятельно. По всей видимости, он, исполняя обязанности гувернантки, вывел своих детей на вечернюю прогулку. Все трое были одеты в какие-то жалкие лохмотья. Их лица имели необыкновенно серьезное выражение, и три пары глаз не отрываясь смотрели на новое кафе с восхищением, одинаково пылким, но слегка изменяющим свой оттенок в зависимости от возраста зрителей.

Глаза отца говорили: «Какая красота! какая красота! должно быть, золото всего бедного мира собралось на этих стенах!» Глаза мальчика постарше вторили: «Какая красота! какая красота! но в этот дом могут заходить только такие люди, которые не похожи на нас». Что до самого маленького, его глаза казались завороженными и не отражали ничего, кроме бессмысленной, но глубокой восторженности.

Певцы всех времен говорят, что радость привносит в душу благо и смягчает сердце. И в этот вечер я почувствовал их правоту. Не то чтобы меня растрогало зрелище этих глаз, но я устыдился за наши бокалы и графины, слишком большие для утоления нашей жажды.

Я повернулся к вам, любовь моя, чтобы прочесть в вашем взоре свою мысль; я погрузился в глубину ваших глаз, столь прекрасных и странно-нежных; ваших зеленых глаз, обители Каприза, благословенных Луной, когда вы произнесли:

«Мне отвратительны эти люди, с их глазами, распахнутыми, точно ворота! Не могли бы вы попросить хозяина кафе прогнать их отсюда?»

Насколько же трудно понимать друг друга, ангел мой, и насколько непостижимы чужие мысли — даже среди любящих друг друга людей!

Героическая смерть

Фанчулле был замечательным комедиантом и почти одним из друзей Государя. Однако для тех, кто положением своим обречен играть комическую роль, вещи серьезные обладают роковой притягательностью, и, хотя может показаться странным, что идеи родины и свободы самовластно овладели помыслами скомороха, случилось так, что Фанчулле вступил в заговор, организованный несколькими дворянами из числа недовольных.

Везде найдутся благонамеренные люди, чтобы донести властям на тех, кто пребывает в желчном настроении и помышляет свергнуть правителей и приступить к переустройству общества, даже не спросив на то его согласия. Участники заговора, в их числе и Фанчулле, под пыткой сознались в своих намерениях и были приговорены к смертной казни.

Я охотно верю, что Государь был немало огорчен, обнаружив своего любимого комедианта среди заговорщиков. Государь был не хуже и не лучше любого другого, но крайне обостренная восприимчивость зачастую делала его более жестоким и деспотичным, чем его собратья. Страстный поклонник изящных искусств, коих, впрочем, он считался великолепным знатоком, — он был воистину ненасытен в наслаждениях. Вполне безразличный равно к людям и к их морали, по натуре своей истинный художник, он не знал врага более страшного, чем Скука, и те невероятные усилия, которые он предпринимал, чтобы спастись от этого мирового деспота или одолеть его, могли бы снискать ему со стороны сурового историка эпитет «чудовища», если бы в его владениях позволено было писать о чем-то помимо того, что способно вызвать удовольствие или удивление, — которое тоже есть не что иное, как одна из наиболее утонченных форм удовольствия. Самым большим несчастьем Государя было то, что он не имел театра, достаточно вместительного для своего гения. Существуют юные Нероны, которые задыхаются в слишком узких рамках, и в последующие века их имена и благие намерения оказываются забытыми. Недальновидное Провидение дало этому владыке способности более обширные, чем его владения.

Внезапно разнесся слух, что правитель собирается помиловать всех заговорщиков; источником этого слуха явилось объявление о грандиозном спектакле, где Фанчулле должен был сыграть одну из своих наиболее значительных и удачных ролей и где, как поговаривали, будут присутствовать и осужденные дворяне; столь явно благородный жест свидетельствовал, по мнению недалеких людей, о великодушных намерениях оскорбленного Государя.

От человека, склонного по природе своей и по собственному желанию к столь необычным поступкам, можно ожидать всего — даже добродетели, даже милосердия, особенно если он рассчитывает найти в них неожиданное развлечение. Но для тех, кто, подобно мне, смог дальше остальных проникнуть в глубины этой странной и больной души, гораздо более вероятно, что Государь захотел оценить по достоинству актерский талант человека, приговоренного к смерти. Он захотел воспользоваться случаем, чтобы провести психологический опыт, представляющий для него интерес государственной важности, и проверить, до каких пределов обычные способности актера могут быть изменены или обогащены под влиянием той чрезвычайной ситуации, в которой он находится; так могло ли это намерение, зародившееся в его душе, хотя бы отдаленно походить на проявление милосердия? Это вопрос, на который мы никогда не получим ответа.

Наконец великий день настал, и маленький двор встретил его со всей подобающей торжественностью. Трудно было, не увидев собственными глазами, представить всю роскошь и великолепие, которые смогло продемонстрировать высшее сословие небольшого государства, столь ограниченного в средствах, для того чтобы устроить истинное празднество. Оно было истинным вдвойне прежде всего из-за чудодейственной силы окружающего блеска, а также из-за того отчасти нравственного, отчасти мистического интереса, который вызывало ожидаемое зрелище.

Фанчулле всегда особенно удавались немые или почти бессловесные роли, которые зачастую оказываются главными в тех феерических драмах, что представляют нам аллегорически мистерию жизни. Он взошел на сцену легко и совершенно непринужденно, что лишь усилило среди благородной публики склонность к снисходительности и прощению.

Когда об актере говорят: «Вот замечательный актер!» — то этим подразумевают, что за персонажем все еще видится исполнитель, то есть его искусство, усилие, воля. Однако если бы актеру удалось стать по отношению к своему персонажу тем, чем самые лучшие античные статуи, которые таинственным образом ожили бы и начали дышать, двигаться и смотреть, стали бы по отношению к самой великой и смутной идее Красоты, — это был бы случай уникальный и почти невероятный. Фанчулле в тот вечер явился совершенным воплощением этой идеи, которое невозможно было не признать живым, существующим, реальным. Этот шут двигался, жестикулировал, смеялся и плакал, содрогался в конвульсиях, и вокруг его головы словно сиял несокрушимый ореол, невидимый для публики, но только не для меня, — ореол, где, словно в странной амальгаме, соединились лучи Искусства и слава Мученичества. В игре Фанчулле, благодаря бог весть какому особенному дару, присутствовало нечто божественное и сверхъестественное, что проявлялось даже в его самых невероятных шутовских выходках. Перо мое дрожит, и слезы неизбытого волнения подступают к глазам, когда я пытаюсь описать вам этот памятный вечер. Фанчулле доказал мне, со всей убедительностью и неопровержимостью, что опьянение Искусством способно более, чем всякое другое, скрыть от наших глаз смертельную бездну, что гений может разыгрывать комедию на краю могилы, и его упоение игрой застилает от него это зрелище, потому что в том волшебном мире, где он оказался, нет места смерти и разрушению.

Вся эта публика, какой бы пресыщенной и легкомысленной она ни была, вскоре испытала на себе могущественную власть Гения. Никто не помышлял больше о смерти, скорби и мучениях. Каждый отдался во власть того бесконечного наслаждения, которое дает созерцание живого произведения искусства. Взрывы восторга и восхищения множество раз потрясали своды зала, подобно непрерывным громовым раскатам. Сам Государь, захваченный необыкновенным зрелищем, присоединил свои аплодисменты к рукоплесканиям придворных.

Однако от внимательного наблюдателя не укрылось бы, что к восхищению Государя примешивалось и нечто иное. Чувствовал ли он себя побежденным в своем деспотическом могуществе? посрамленным в своем искусстве наводить ужас на сердца и холодом сковывать души? обманутым в своих ожиданиях и осмеянным в своих предвидениях? Такие догадки, не вполне подтвержденные, но и не полностью безосновательные, приходили мне на ум, когда я смотрел на лицо Государя, которое все больше бледнело по сравнению со своей обычной бледностью, — так свежевыпавший снег застилает тот, что выпал прежде. Его губы сжимались все сильнее и сильнее, а глаза вспыхивали тем внутренним огнем, что говорил о зависти и злобе, даже когда Государь открыто рукоплескал таланту своего старого друга, этого необычного шута, который так хорошо вышучивал смерть. И вот я увидел, как Его Высочество наклонился к маленькому пажу, который стоял возле его кресла, и прошептал ему что-то на ухо. Озорное личико прелестного мальчугана просияло в улыбке; и он быстро покинул ложу Государя, словно торопясь исполнить некое срочное поручение.

Несколько минут спустя раздался резкий продолжительный свист, прервавший Фанчулле в одно из его самых блестящих мгновений, — свист, невыносимый одинаково для сердца и для слуха; и из того конца зала, откуда раздался этот взрыв неожиданного глумления, какой-то ребенок стремительно выбежал в коридор, пытаясь заглушить свой смех.

Фанчулле, потрясенный, пробужденный от своих грез, сперва закрыл глаза, потом, почти сразу же, снова раскрыл их так широко, что они показались непомерно огромными, затем открыл рот, словно для судорожного вдоха, покачнулся вперед, потом назад и замертво рухнул на подмостки.

Этот свист, подобный свисту топора в воздухе, — послужил ли он в действительности избавлением от иной казни? Сам Государь мог ли предвидеть всю убийственную силу своей выдумки? В этом стоит усомниться. Сожалел ли он о своем любимом, неподражаемом Фанчулле? Вполне справедливо в это поверить.

Для остальных заговорщиков это было последнее комедийное представление. Все они были казнены той же ночью.

С тех пор очень многие актеры, по достоинству ценимые в разных странах, приезжали играть ко двору ***, но ни один из них не смог ни сравниться с блистательным талантом Фанчулле, ни удостоиться той же, что и он, милости.

Фальшивая монета

Когда мы немного отошли от табачной лавки, мой друг произвел тщательный разбор своих денег: в левый карман жилета он опустил мелкие золотые монетки, в правый — мелкие серебряные; в левый карман брюк — увесистую горсть медяков; и, наконец, в правый — серебряную монету в два франка, которую он перед этим внимательно осмотрел.

«Странно, что за мелочность?» — подумал я.

По дороге мы встретили бедняка, который дрожащей рукой протянул нам свой картуз. Ничто не способно взволновать меня сильнее, чем немое красноречие этих молящих глаз, в которых человек, умеющий чувствовать, прочтет столько смирения, столько укора. Что-то подобное такому глубокому сложному чувству можно увидеть в слезящихся глазах собаки, когда ее бьют.

Милостыня моего друга была гораздо более щедрой, чем моя, и я сказал ему:

— Вы правы: после радости удивляться нет большей радости, чем самому вызывать удивление.

— Это была фальшивая монета, — спокойно ответил он, словно бы желая оправдать свою расточительность.

Но в моем презренном мозгу, постоянно занятом пустопорожними размышлениями (какой утомительной способностью одарила меня природа!), внезапно возникла мысль о том, что подобное поведение со стороны моего друга заслуживает извинения лишь в том случае, если он хотел создать некое событие в жизни этого бедняги, может быть, даже узнать о некоторых последствиях, пагубных или иных, которые могла вызвать фальшивая монета в руке нищего. Разве не могло случиться так, что ее удалось бы разменять на настоящие монеты? и разве не могла она с тем же успехом привести своего обладателя в тюрьму? Кабатчик или булочник, например, могут потребовать, чтобы его задержали как фальшивомонетчика или распространителя фальшивых денег. Столь же вероятно, что для бедного мелкого спекулянта эта монета станет краеугольным камнем богатства, возникшего за несколько дней. Так моя фантазия заходила все дальше и дальше, наделяя крыльями душу моего друга и извлекая все возможные заключения из всех возможных гипотез.

Но он внезапно прервал эти мечтания, повторив мои собственные слова:

— Да, вы правы: нет более приятного удовольствия, чем изумить человека, давая ему больше, чем он рассчитывал.

Я встретил ясный взгляд его глаз и был потрясен, увидев, что в них сияет непоколебимое простодушие. И тогда я понял, что ему захотелось разом проявить милосердие и совершить выгодную сделку; сэкономить сорок су и завоевать сердце Бога; попасть в рай без особых издержек; и, наконец, бесплатно получить титул «благодетеля». Я был почти готов простить ему то преступное развлечение, на которое только что считал его способным; я нашел довольно любопытным и необычным тот способ, которым он хотел опорочить бедняка; чего я никогда не смог бы простить, так это глупости его расчета. Мы не можем прощать злодея, но все же есть некоторая его заслуга в том, чтобы считать себя таковым; и самый непростительный порок — творить зло по глупости.

Великодушный игрок

Вчера, проходя сквозь бульварную толпу, я ощутил легкое прикосновение таинственного Существа, с которым всегда хотел познакомиться и которое тотчас же узнал, хотя никогда прежде не видел. Вне всякого сомнения, у него было по отношению ко мне то же самое намерение, поскольку он, проходя мимо, слегка подмигнул мне, словно делая тайный знак, которому я поспешил повиноваться.

Я неотступно следовал за ним и вскоре уже спускался позади него в некую подземную обитель, залитую ярким светом и блистающую такой роскошью, о которой ни одно из лучших парижских жилищ не смогло бы дать и приблизительного представления. Мне показалось странным, что я мог так часто проходить вблизи этого великосветского притона и не разглядеть входа. Здесь царила изысканная, хотя и немного хмельная атмосфера, которая заставляла почти мгновенно забыть весь тоскливый ужас нашей жизни; все вокруг дышало сумрачным блаженством, подобным тому, что испытывали лотофаги с той поры, когда, причалив к заколдованному острову, вечно освещенному мягким послеполуденным солнцем, они почувствовали, как в их душе под убаюкивающее пение речных струй зарождается желание никогда больше не возвращаться к своим родным, своим женам и детям, и никогда больше не подниматься на высокие гребни морских волн.

Я увидел там странные лица мужчин и женщин, отмеченные роковой красотой, и мне показалось, что эти лица я уже видел раньше, в те времена и в тех странах, о которых даже не мог вспомнить в точности; но они внушали мне скорее братскую приязнь, чем невольный страх, обычно возникающий при виде незнакомцев. Если бы я попытался каким-то образом определить то необычное выражение, что было в их взглядах, я мог бы сказать, что никогда не видел глаз, в которых с такой силой проявлялся бы страх скуки и неутихающее желание чувствовать себя живыми.

Когда мы с моим хозяином уселись за стол, мы уже были старыми и добрыми друзьями. Мы ели, мы пили сверх всякой меры всевозможные диковинные вина, — и не меньшей диковиной было для меня то, что через несколько часов я был не пьянее, чем он. Однако игра, это божественное развлечение, прерывала время от времени наши обильные возлияния, и надо признаться, что я проиграл свою душу, которую поставил в заклад, с героической легкостью и беззаботностью. Душа — вещь столь неощутимая, столь часто бесполезная, а порою столь обременительная, что я ощутил по поводу этой утраты не больше волнения, чем если бы потерял во время прогулки свою визитную карточку.

Мы долго курили сигары, чей несравненный вкус и аромат наполняли душу тоской о незнакомых странах и неведомом счастье, и, опьяненный всеми этими наслаждениями, я осмелился, в порыве фамильярности, которая, казалось, не была ему неприятной, воскликнуть, наполнив свою чашу почти до краев: «За ваше бессмертное здоровье, старый Козел!»

Мы также беседовали о вселенной, о ее сотворении и ее грядущем разрушении; о великой идее века, иначе говоря, о прогрессе и о способности к совершенствованию, и, в особенности, о всех видах человеческого тщеславия. По этому поводу Его Высочество не скупился на изящные и неотразимые остроты, выражаясь с такой приятной интонацией и непринужденной занимательностью, каких я никогда не встречал у самых знаменитых острословов. Он разъяснил мне всю нелепость различных философских систем, до сих пор владеющих умами человечества, и даже соизволил поведать о нескольких фундаментальных принципах, право и выгоду обладания которыми мне не хотелось бы делить с кем бы то ни было. Он никоим образом не жаловался на дурную репутацию, которой пользуется во всех частях света, уверяя меня, что сам является лицом, наиболее заинтересованным в разрушении всякого рода суеверий, и признаваясь, что только однажды испытал страх за свое могущество: это было в тот день, когда он услышал, как один проповедник, более проницательный, чем его собратья, воскликнул с кафедры: «Братья мои, когда вы услышите хвалу просвещению, не забывайте никогда о том, что самая лучшая из всех выдумок дьявола — убедить нас в том, что его не существует!»

Воспоминание об этом знаменитом ораторе естественным образом привело нас к разговору об академиях, и мой необычный собеседник заверил меня, что никогда не считал для себя зазорным во многих случаях вдохновлять перо, речь и умы наставников, и что он почти всегда присутствует лично, хотя и невидимо, на всех академических заседаниях.

Ободренный столькими его любезностями, я спросил, не имеет ли он каких-нибудь новостей о Боге и не виделся ли он с Ним в последнее время. Он ответил мне с небрежностью, к которой, однако, примешивался легкий оттенок грусти: «Мы приветствуем друг друга при встречах, — как два старых джентльмена, которым врожденная вежливость не помогает окончательно забыть прежние обиды».

Едва ли Его Высочество когда-либо удостаивал столь долгой аудиенции простого смертного, и я боялся злоупотреблять его добротой. Наконец, когда дрожащий рассвет снял пелену с оконных стекол, этот знаменитый персонаж, воспетый столькими поэтами и имеющий в услужении стольких философов, которые трудились для его славы, сами не зная того, сказал мне:

— Я хочу, чтобы вы сохранили обо мне добрые воспоминания и убедились в том, что я, о котором говорят столько плохого, иногда могу быть славным малым, если воспользоваться одним из ваших просторечных оборотов. Для того чтобы хоть сколько-нибудь возместить вам ущерб, что вы понесли, безвозвратно потеряв свою душу, я дарю вам свою ставку, которую вы могли бы выиграть, если бы судьба оказалась к вам более благосклонной, — иными словами, даю возможность ослаблять и побеждать в течение всей жизни тот таинственный недуг Скуки, что является источником всех ваших болезней и всех ваших жалких успехов. У вас никогда не возникало ни единого желания, которого я не мог бы помочь вам осуществить; итак, вы будете властвовать над себе подобными; вы будете окружены лестью и даже преклонением; золото, серебро, драгоценности, сказочные дворцы будут сами преследовать вас и отдаваться в вашу собственность без всяких усилий с вашей стороны; вы будете менять города и страны каждый раз, когда ваша фантазия того пожелает; вы будете без устали вкушать радости жизни в чудесных краях, где царит вечное лето и женщины пахнут, как цветы, — ну и так далее и тому подобное, — добавил он, поднимаясь и отпуская меня с милостивой улыбкой.

Если бы я не побоялся унизиться в глазах всего этого огромного сборища, я бы охотно упал в ноги великодушному игроку, чтобы снова и снова благодарить его за такую беспримерную щедрость. Но после того, как я с ним расстался, во мне мало-помалу начало просыпаться неизлечимое недоверие; я не отваживался поверить такому неслыханному счастью, и, укладываясь спать, я не мог удержаться от того, чтобы по старой дурацкой привычке не произнести слова молитвы: «Боже мой, Боже мой! сделай так, чтобы дьявол сдержал свое слово!»

Веревка

Эдуару Манэ

«Иллюзии, — говорил мне мой друг, — возможно, столь же многообразны, как и отношения людей между собой или их отношения к вещам. И когда иллюзия исчезает, иными словами, когда мы начинаем видеть предмет или поступок таковыми, какие они есть на самом деле, мы испытываем странное чувство, состоящее наполовину из сожаления об утраченном фантоме, наполовину из приятного удивления перед новизной, реальным фактом. Если и существует явление очевидное, заурядное, всегда одинаковое, в природе которого невозможно ошибиться, так это материнская любовь. Представить себе мать без материнской любви так же трудно, как вообразить свет без тепла; и потому не будет ли вполне законно приписать материнской любви все слова и поступки матери по отношению к своему ребенку?

Однако послушайте одну небольшую историю о том, как я был странным образом введен в заблуждение самой естественной иллюзией.

Мое ремесло живописца всегда побуждало меня внимательно изучать лица и физиономии, встречавшиеся мне, и вы сами знаете, какое удовольствие получаешь от этой способности, благодаря которой жизнь представляется нам более живой и значительной, чем большинству других людей. В том отдаленном квартале, где я живу и где до сих пор еще остаются широкие, заросшие травой участки между строениями, я часто замечал ребенка, чье румяное шаловливое личико с самого начала привлекало меня больше всех остальных. Он много раз мне позировал, и я преображал его то в маленького бродяжку, то в ангела, то в мифологического Амура. Я заставлял его держать то флейту нищего, то терновый венец и гвозди распятия, то факел Эрота. Мало-помалу забавные выходки этого сорванца начали доставлять мне такое удовольствие, что однажды я попросил его родителей, людей бедных, отдать его мне, обещая хорошо одевать его, давать ему немного денег и не требовать от него иных трудов, кроме как мыть мои кисти и исполнять разные мелкие поручения. После того как его хорошенько отмыли, он стал воистину очаровательным, и жизнь, которую он вел у меня, должна была казаться ему раем по сравнению с тем убогим существованием, которое он влачил в жалкой лачуге своих родителей. Однако надо признаться, что этот малыш порою удивлял меня необычными приступами какой-то не по-детски преждевременной тоски, и что он вскоре начал проявлять неумеренную склонность к сахару и ликерам, поэтому в очередной раз, когда я заметил, что, несмотря на мои постоянные предупреждения, он снова совершил одну из таких мелких краж, я пригрозил ему, что отошлю его обратно к родителям. После этого я ушел, и дела надолго задержали меня вдали от дома.

Каковы же были мое удивление и ужас, когда первое, что бросилось мне в глаза по возвращении, — был мой славный малыш, проказливый спутник моей жизни, висящий на створке вот этого шкафа! Его ноги почти касались пола; стул, который он, без сомнения, оттолкнул ногой, валялся опрокинутым рядом с ним; голова неестественно наклонилась к плечу; его раздутое лицо и широко раскрытые глаза, чей пристальный взгляд заставил меня содрогнуться, сперва внушили мне слабую надежду на то, что он еще жив. Вынуть его из петли оказалось совсем не таким простым делом, как это можно было себе вообразить. Он уже сильно окоченел, и я с необъяснимым отвращением сдернул его и грубо швырнул на пол. Для этого мне пришлось, поддерживая его тело одной рукой, другой перерезать веревку. Но это было еще не все: маленький дьяволенок раздобыл слишком тонкий шпагат, который сильно врезался в плоть, и мне пришлось с помощью маленьких ножниц отыскивать веревку между двумя распухшими складками кожи, чтобы освободить шею.

Я забыл вам сказать, что сразу же принялся звать на помощь, но все мои соседи отказались прийти помочь мне, верные одному из тех обычаев цивилизованных людей, который не позволяет им, не знаю уж, по какой причине, вмешиваться в дела, связанные с повешенными. Наконец пришел врач, который объявил, что ребенок был мертв уже несколько часов. Позже, когда мы начали раздевать его для погребения, трупное окоченение достигло уже такой степени, что, отчаявшись согнуть его онемевшие члены, мы вынуждены были разрезать и разорвать на нем одежду, чтобы снять ее.

Комиссар полиции, которому я, разумеется, должен был сообщить о случившемся, недоверчиво взглянул на меня и сказал: «Все это весьма подозрительно!» — без сомнения, движимый укоренившимся желанием, а заодно и служебной обязанностью, внушать страх невиновным, заставляя их, на всякий случай, ощущать себя виноватыми.

Оставалось выполнить последний долг, самая мысль о котором повергала меня в трепет: нужно было уведомить его родителей. Ноги отказывались мне служить; наконец я нашел в себе мужество отправиться к ним. Но, к моему величайшему удивлению, мать оставалась безучастной, ни одной слезинки не пролилось из ее глаз. Я приписал такую странность ужасному потрясению, которое она должна была испытать, и мне вспомнилось известное изречение: «Самая тяжкая скорбь молчалива». Что до отца, он лишь сказал, с туповатым и задумчивым выражением на лице: «В конце концов, может статься, так оно и лучше; он бы все равно плохо кончил!»

Тем временем тело перенесли на кушетку, и я с помощью служанки занялся последними приготовлениями для похорон, как вдруг мать вошла ко мне в мастерскую. Ей бы хотелось, сказала она, увидеть труп ее сына. По правде говоря, я не мог помешать ей испить до дна чашу своего горя и отказать в этом последнем скорбном утешении. Затем она попросила меня показать ей то место, где ее малыш покончил с собой. «О нет, сударыня, — ответил я, — боюсь, это будет слишком тяжело для вас». И когда я невольно покосился на злополучный шкаф, я заметил, с отвращением, к которому примешивались страх и гнев, что гвоздь с привязанным к нему длинным концом веревки по-прежнему остается на месте. Я тут же бросился к нему, чтобы уничтожить следы несчастья, но когда я уже собирался вышвырнуть их за окно, бедная женщина схватила меня за руку и сказала таким голосом, что перед ним невозможно было устоять: «О! сударь! оставьте это мне! прошу вас! умоляю вас!» Ее почти безумное отчаяние, конечно же, подумал я, можно объяснить внезапно пробудившейся нежностью к тому, что послужило орудием смерти ее сына, и желанием сохранить эту вещь как ужасную и драгоценную реликвию. И я отдал ей гвоздь и веревку.

Наконец-то! все было сделано. Мне оставалось только снова взяться за работу с еще большим рвением, чем обычно, чтобы мало-помалу отогнать видение маленького трупа, которое прочно завладело глубинами моего рассудка и чьи призрачные, широко раскрытые глаза постоянно докучали мне. Однако на следующий день я получил множество писем: часть из них — от жильцов моего дома, остальные — из соседних домов; одно с первого этажа, другое — со второго, еще одно — с третьего, и так далее; одни были написаны в полушутливом стиле, словно затем, чтобы скрыть за внешней несерьезностью искренность своей просьбы; другие — с тяжеловесной наглостью и без всякой орфографии, но у всех была одна и та же цель — получить от меня кусочек роковой и вожделенной веревки. Среди подписей, надо сказать, было больше женских, чем мужских, но далеко не все авторы, можете мне поверить, принадлежали к низшему сословию. Я сохранил эти письма.

И тогда меня внезапно осенило: я понял, почему мать с такой настойчивостью просила у меня веревку и в каком коммерческом предприятии она собиралась найти утешение».

Призвания

В красивом саду, где лучи осеннего солнца, казалось, рады были задержаться подольше, под небом, уже слегка зеленоватым, по которому плыли, подобно странствующим материкам, золотые облака, четверо прелестных детей, вероятно, устав от игры, беседовали между собой.

Один сказал: «Вчера меня водили в театр. В огромных печальных покоях, откуда можно было смутно разглядеть небо и море, мужчины и женщины, также печальные и серьезные, но гораздо более красивые и гораздо лучше одетые, чем те, которых мы видим вокруг, говорили поющими голосами. Они угрожали, умоляли, приходили в отчаяние и поминутно сжимали в руке кинжал, что был у них за поясом. От этого становилось страшно, хотелось плакать, и однако это было такое удовольствие!.. И самое удивительное, что это вызывало желание точно так же одеваться, говорить и делать те же самые вещи и произносить слова таким же голосом…»

Другой, который последние несколько секунд не слушал рассказ своего товарища и необычайно пристальным взглядом следил за какой-то одной точкой в небе, вдруг воскликнул: «Посмотрите, посмотрите вон туда!.. Вы видите Его? Он сидит на том маленьком одиноком облачке, маленьком облачке цвета пламени, которое так медленно движется. И Он сам, кажется, Он тоже на нас смотрит!»

— Но кто — «он»? — спросили остальные.

— Бог, — ответил тот голосом, в котором звучала непоколебимая убежденность. — Ах! вот Он уже далеко; еще чуть-чуть, и Его будет вовсе не видно. Наверное, Он путешествует, чтобы посмотреть, что творится во всех странах. Смотрите, вот сейчас Он минует вереницу деревьев, почти у самого горизонта… а теперь Он спускается позади колокольни… Ах! я Его больше не вижу! — И ребенок еще долго смотрел в ту сторону, не отрывая глаз от линии, разделяющей небо и землю, взглядом, полным необъяснимого восторга и сожаления.

— Да он просто глуп, со своим милым Богом, которого никто не видит, кроме него! — в свою очередь, воскликнул третий, все маленькое существо которого лучилось невероятным оживлением и жизненной энергией. — Вот я вам сейчас расскажу, как со мной приключилось кое-что, чего с вами никогда не случалось и что будет поинтереснее вашего театра и ваших облаков. Несколько дней назад родители взяли меня с собой в поездку, и из-за того, что в гостинице, где мы остановились, не хватило кроватей для нас всех, решено было, что я буду спать в одной постели с моей няней. — Тут он привлек своих друзей поближе к себе и заговорил, понизив голос: — Право же, это было очень необычно — лежать в кровати не одному, а со своей няней, в полной темноте. Я не спал и, когда она заснула, начал развлекаться, проводя ладонью по ее рукам, шее и плечам. Руки и шея были у нее гораздо мощнее, чем у других женщин, а кожа на них такая нежная и гладкая, как почтовая или шелковая бумага. Это доставляло мне такое удовольствие, что я был бы рад продолжать его еще долго, если бы не испугался — сначала того, что разбужу ее, а потом сам не знаю чего. После этого я зарылся лицом в ее волосы, которые разметались по спине, густые, словно лошадиная грива, и они пахли так же хорошо, как цветы в саду в этот час, можете мне поверить. Когда-нибудь при случае попробуйте сделать то же, что и я, и вы сами увидите!

Пока юный автор этого необычного откровения вел свой рассказ, его глаза оставались широко раскрытыми, словно от изумления перед тем, что он все еще продолжал испытывать, и лучи заходящего солнца, пронизывая его растрепанные светлые локоны, вспыхивали в них, подобно сернистому ореолу страсти. Нетрудно было догадаться, что уж он-то не станет попусту тратить свою жизнь на поиски Божества среди облаков и зачастую будет находить его в ином.

Наконец заговорил четвертый: «Вы знаете, что дома мне совсем нечем развлекаться; меня никогда не водили на спектакль; мой опекун слишком скуп; Богу нет дела до меня и моей тоски; и у меня нет красивой няни, чтобы нежиться с ней. Мне часто казалось, что мое счастье в том, чтобы идти куда глаза глядят, сам не зная куда, не доставляя никому хлопот, и каждый раз попадать в незнакомую страну. Мне еще никогда не было хорошо, где бы я ни оказывался, и я все время думаю, что мне было бы лучше в каком-то другом месте, не там, где я сейчас. Вот послушайте! на недавней ярмарке в соседней деревне я увидел троих людей, которые живут той самой жизнью, какой хотел бы жить и я. Вы их даже не заметили, потому что вы другие. Они были высокие, темнокожие и очень гордые, несмотря на свои лохмотья, и, судя по их виду, они привыкли быть сами по себе. Их большие темные глаза сразу же воспламенялись, когда они начинали играть музыку; музыку столь восхитительную, что она вызывала желание то пуститься в пляс, то заплакать, а порою сделать и то и другое разом, и казалось, что, если будешь слушать ее слишком долго, тебя охватит безумие. Один из них, водя смычком по струнам скрипки, словно хотел поведать свою печаль, а другой, заставляя молоточек прыгать по струнам цимбалов, подвешенных на ремне у него на шее, словно бы подшучивал над жалобами своего приятеля, тогда как третий время от времени резко встряхивал бубнами. Им настолько это нравилось, что они продолжали играть свою дикарскую музыку даже после того, как толпа вокруг них рассеялась. Наконец они собрали брошенную им мелочь, взвалили свои инструменты на спину и отправились в путь. Мне захотелось узнать, где они живут, и я долго шел за ними, до самого леса, и только тогда наконец догадался, что у них нет крыши над головой.

— Будем разбивать шатер? — спросил один.

— Это еще зачем? — отозвался другой. — Сегодня прекрасная ночь.

Третий говорил, считая выручку:

— Эти люди не чувствуют музыки, а их жены танцуют, как медведи. Слава богу, и месяца не пройдет, как мы будем в Австрии: тамошний народ гораздо веселее.

— Может быть, лучше нам отправиться в Испанию, потому что осень уже на носу; а там мы укроемся от дождей и будем промывать только наши глотки, — сказал один из двух других.

Как видите, я все запомнил. Потом каждый из них выпил по стаканчику спиртного, и они улеглись спать, повернувшись лицом к звездному небу. Меня обуревало желание попросить их взять меня с собой и научить играть на своих инструментах, но я не осмелился этого сделать, скорее всего, по той причине, что всегда трудно решиться на что-то, и еще я боялся, что меня поймают и вернут обратно».

Скучающий вид остальных троих детей заставил меня подумать, что этот малыш уже был непонят. Я пристально посмотрел на него; его взгляд и его лицо были отмечены какой-то преждевременной роковой печатью, которая обычно не пробуждает в людях симпатии, но, не знаю почему, я вдруг испытал это чувство, вплоть до того, что на мгновение вообразил довольно странную вещь — а именно: встречу с братом, о чьем существовании до сих пор не подозревал.

Солнце закатилось. Ночь торжественно вступила в свои права. Дети расстались, и каждый, не ведая о том, отправился волею случая и обстоятельств вершить свою судьбу, повергать в возмущение своих ближних и прокладывать дорогу к славе или к бесчестию.

Тирс

Ференцу Листу

Что такое тирс? В духовном и поэтическом смысле — священный символ в руки жреца, прославляющего божество, служителем и провозвестником воли которого он является. Но в реальности это всего лишь палка, обычная палка, увитая хмелем и виноградом, крепкая, сухая и прямая. Вокруг нее, причудливо изгибаясь, резвятся и танцуют стебли и цветы, одни — змеящиеся и взбегающие ввысь, другие — склоненные, подобно колоколам или опрокинутым чашам. И словно бы какое-то необыкновенное сияние разливается от этого сплетения линий и красок, нежных и переливчатых. Не кажется ли, что эти изогнутая линия и спираль ухаживают за прямой и танцуют вокруг нее в немом восхищении? Не кажется ли, что эти тонкие венчики, эти поросли, опьяняющие своими красками и ароматами, исполняют мистическое фанданго вокруг ритуального посоха? И кто тот неосторожный смертный, который отважится судить, цветы ли и виноградные ветви созданы были ради жезла, или же сам он — лишь основа, позволяющая увидеть красоту виноградных ветвей и цветов? Тирс — это воплощение вашей удивительной двойственности, о могущественный и чтимый властитель, возлюбленный вакхант Красоты таинственной и страстной. Еще ни одна нимфа, приведенная в экстаз непобедимой силою Вакха, не потрясала тирсом над головами своих исступленных подруг с таким восторгом и самозабвеньем, с каким вы простираете свой гений над сердцами своих собратьев.

Жезл — это ваша воля, прямая, стойкая и нерушимая; цветы — это полет вашей фантазии, вьющейся вокруг нее; это присутствие женского начала, исполняющего вокруг мужского свои восхитительные пируэты. Прямая линия и арабеск, четкость и выразительность, твердость воли и гибкость речи, единство цели и многообразие средств, мощный и неповторимый сплав, что заключает в себе гений, — какой исследователь с ненавистною отвагой посмеет разделить и разлучить вас?

Дорогой Лист, сквозь туманы, реки и города, где рояли поют вам славу, а типографские станки печатают вашу мудрость, где бы вы ни находились — среди красот Вечного города или в туманном краю грез, что находит отраду у Гамбринуса, сочиняете ли песнь наслаждения или тяжкой скорби, или поверяете бумаге свои неясные раздумья, — певец вечной Радости и Тоски, философ, поэт, музыкант, приветствую вас в бессмертии!

Опьяняйтесь!

Всегда нужно быть пьяным. В этом все: это единственная задача. Чтобы не ощущать ужасный груз Времени, который давит нам на плечи и пригибает нас к земле, нужно опьяняться беспрестанно.

Чем? Вином, поэзией или истиной — чем угодно. Но опьяняйтесь!

И если порою, на ступеньках дворца, на траве у обочины, в мрачном одиночестве своей комнаты, вы почувствуете, пробудившись, что опьянение уже ослабло или исчезло, то спросите у ветра, у волны, у звезды, у птицы, у часов, у всего, что бежит, у всего, что стонет, у всего, что катится, у всего, что поет, у всего, что говорит, — спросите, который час; и ветер, и волна, и звезда, и птица, и часы ответят вам: «Время опьяняться! Для того чтобы не быть страждущим рабом Времени, опьяняйтесь; опьяняйтесь непрестанно! Вином, поэзией или истиной — чем угодно!»

Уже!

Вот уже сотню раз солнце, сияющее или затуманенное, всходило над необъятной морской бездной, границы которой были едва различимы; и сотню раз оно погружалось, светлое или омраченное, в свою огромную вечернюю купальню. Уже много дней мы смотрели на противолежащий край небосвода и пытались разгадать небесный алфавит тамошних обитателей. И каждый из пассажиров стонал или бормотал ругательства. Можно было подумать, что близость вожделенного берега лишь обостряет их страдания. «Когда же, — говорили они, — мы наконец заснем без этой ужасной морской качки, без шума ветра, который стонет еще громче нас? Когда мы сможем съесть хоть кусочек мяса, который не будет таким же соленым, как эта ужасная стихия, которой мы отданы во власть?

Когда мы будем переваривать обед, сидя в кресле в полной неподвижности?»

Были здесь и те, кто думал о своем домашнем очаге, кто сожалел о своих унылых и неверных женах и писклявых отпрысках. Но всеми до такой степени овладели помыслы о неведомой земле, что они, казалось, готовы были даже есть траву, с еще большим пылом, чем иные животные.

Наконец возвестили о том, что виден берег; и, приближаясь, мы увидели, что это была чудесная, сияющая земля. Словно бы музыка самой жизни звучала на фоне смутного шороха волн, и к берегу, утопающему в зелени, со всех сторон стекались восхитительные ароматы цветов и фруктов.

И тотчас же каждый возрадовался, каждый прогнал свои мрачные мысли. Все стычки были позабыты, все оскорбления взаимно прощены; все назначенные дуэли отменились, и все обиды рассеялись как дым.

Лишь я один был печален. Подобно жрецу, у которого отнимали его бога, я не мог, без раздирающей душу горечи, расстаться с этим морем, столь чудовищно соблазнительным, морем, столь бесконечно разнообразным в своей ужасающей простоте, морем, которое, казалось, заключало в себе и позволяло увидеть в своей игре, в своих переливах, в своих красках и улыбках чувства, муки и страсти всех душ, которые когда-либо жили, живут сейчас и будут жить впредь.

И, прощаясь с этой несравненной красотой, я почувствовал, что мне нанесен смертельный удар; вот почему, когда каждый из моих попутчиков восклицал: «Наконец-то!», — я смог произнести только: «Уже!..»

А ведь передо мной была земля, земля со своими песнями, страстями, роскошью и развлечениями; земля богатая и плодородная, полная невероятных возможностей, которая овевала нас таинственными ароматами роз и мускуса и услаждала наш слух нежным шепотом музыки жизни.

Окна

Тот, кто смотрит с улицы в открытое окно, увидит гораздо меньше, чем тот, кто смотрит в окно закрытое. Нет зрелища более глубокого, более таинственного, более благоприятствующего фантазии, более сумрачного и более завораживающего, чем окно, освещенное изнутри свечою. То, что можно увидеть при солнечном свете, всегда менее интересно, чем то, что происходит по другую сторону оконного стекла. Там, в темной или освещенной глубине, живет жизнь, мечтает жизнь, страдает жизнь.

Там, под самыми гребнями крыш, я часто вижу в окне женщину средних лет, уже в морщинах, бедно одетую, все время склоненную над чем-то и никогда не выходящую из дома. По ее лицу, по ее одежде, по ее движениям, по каким-то мелочам я воссоздал историю этой женщины, точнее, легенду, и когда я порою рассказываю ее сам себе, на глазах у меня выступают слезы.

Если бы в том окне я увидел бедного старика, то с такой же легкостью смог бы рассказать его историю.

И я ложусь спать, гордый мыслью о том, что жил и страдал в других.

Возможно, вы спросите меня: «А уверен ли ты, что твоя легенда правдива?» Но что мне за дело до того, какой может оказаться действительность вне меня, если она помогла мне жить и чувствовать, что я существую и кто я есть?

Желание изобразить

Несчастлив, быть может, человек, но счастлив художник, одержимый своим замыслом.

Я страстно хочу изобразить ту, которая являлась мне так редко и уходила так быстро, словно прекрасное и незабываемое зрелище, промелькнувшее на мгновение перед глазами путника, уносимого в ночь. Уже столько времени прошло с тех пор, как она исчезла!

Она прекрасна, и более чем прекрасна: она изумительна. Черный цвет — ее цвет; все, что внушено ею, отражает глубину и сумрак ночи. Ее глаза — две темные пещеры, откуда исходит смутное мерцание тайны, и взгляд ее сверкает, как молния; это внезапная вспышка света, пронзающая темноту.

Я мог бы сравнить ее с черным солнцем, если можно представить себе черное светило, изливающее свет и счастье. Но она скорее вызывает мысль о луне, которая, вне всякого сомнения, одарила ее своей роковою властью; не о бледной идиллической луне, что похожа на холодную новобрачную, но луне зловещей и дурманящей, что смотрит из глубины грозовой ночи сквозь рваные клочья бегущих облаков; не о тихой и кроткой луне, которая озаряет сон праведников, но луне, свергнутой с небес, побежденной и вновь восставшей, к которой фессалийские колдуньи возносят свои заклинания, танцуя на сгибающейся от ужаса траве.

На ее невысоком лбу читается непреклонная воля и стремление поработить. Но на этом беспокойном лице, там, где трепетные ноздри вдыхают аромат неведомого и невозможного, смеется ее рот, красно-белый и столь упоительный, что заставляет подумать о чудесном роскошном цветке, распустившемся на вулканической почве.

Есть женщины, которые вызывают желание покорить их и наслаждаться ими; но что до нее, я лишь хотел бы медленно умирать под ее взглядом.

Благодеяния Луны

Луна, само Непостоянство, заглянула в окно, когда ты спала в своей колыбели, и сказала себе: «Это дитя мне нравится».

И она мягко сошла вниз по ступеням облаков и неслышно прошла сквозь стекла. Затем она склонилась над тобой с гибкой нежностью матери и запечатлела свои краски на твоем лице. Глаза твои с тех пор остались зелеными, а щеки — необычайно бледными. От того, что ты взглянула на свою ночную гостью, твои зрачки сейчас так странно расширены; и она так нежно сжала тебе горло, что ты навсегда сохранила желание плакать.

Между тем Луна, продолжая расточать свою щедрость, заполнила всю комнату фосфорецирующим сиянием, словно дивною отравой; и весь этот живой свет думал и говорил: «Ты навеки останешься под властью моего поцелуя. Ты будешь прекрасной, подобно мне. Ты полюбишь то, что я люблю и что любит меня: воду, облака, тишину и ночь; море, необъятное и зеленое; воду, что не имеет формы, но принимает любую из форм; страну, которую ты никогда не увидишь; возлюбленного, которого ты не узнаешь; чудовищные цветы; ароматы, что заставляют бредить; кошек, млеющих на рояле и стонущих, как женщины, хрипло и нежно.

И тебя будут любить мои возлюбленные, тебе будут поклоняться мои поклонники. Ты станешь владычицей людей с зелеными глазами, которым я так же, как и тебе, сжала горло своими ночными ласками; тех, кто любит море, необъятное, непостоянное и зеленое; воду, что не имеет формы, но принимает любую из форм; страну, которую они никогда не увидят; женщину, которую они не узнают; зловещие цветы, похожие на кадила тайных обрядов; ароматы, ослабляющие волю; и диких и сладострастных животных, что стали воплощением своего безумия».

Вот почему, прoклятое, дорогое избалованное дитя, я застываю теперь у твоих ног и ищу во всем твоем существе отблеск ужасного божества, вещей крестной матери, пагубной кормилицы всех лунатиков.

Которая из двух настоящая?

Я был знаком с одной женщиной по имени Бенедикта, которая казалась воплощением идеала, чьи глаза пробуждали стремление к величию, красоте, славе и всему тому, что заставляет верить в бессмертие.

Но это чудесное создание было слишком прекрасным, чтобы жить долго; и вот она умерла, всего лишь несколько дней спустя после того, как я познакомился с ней, и я сам предал ее земле, в день, когда весна размахивала своим душистым кадилом даже над кладбищами. Я предал ее земле, в плотно закрытом гробу из благовонного дерева, неподвластного тлению, подобно индийским ларцам.

И вот, когда глаза мои все еще были устремлены на то место, где я зарыл свое сокровище, я внезапно увидел маленькую женщину, которая была необычайно похожа на усопшую; топча ногами свежую могильную землю с истерической, непонятной жестокостью, она говорила, хохоча во все горло: «Это я — истинная Бенедикта! Я, известная мерзавка! И в наказание за твое безумие и за твою слепоту ты будешь любить меня такой, какая я есть!»

Но я в гневе отвечал: «Нет! нет! нет!» И чтобы еще усилить свое отрицание, я с такой неистовостью ударил ногой в землю, что она по колено ушла в только что насыпанный могильный холм, и, подобно волку, пойманному в капкан, я так и остался прикованным, быть может, навсегда, к гробнице Идеала.

Породистая лошадь

Она крайне дурна собой. И тем не менее она восхитительна!

Время и Любовь прошлись по ней своими когтями, оставив ей жестокие отметины, напоминающие о том, что каждая минута и каждый поцелуй уносят частицу молодости и свежести.

Она и впрямь дурна собой; она похожа на муравья, на паука, даже на скелет, если хотите; но при этом она — хмельной напиток, она — владычица, она — волшебство! одним словом, она великолепна!

Время не смогло разрушить ни чудесной гармонии ее походки, ни непревзойденного изящества ее стана. Любовь не повредила детской свежести ее дыхания; и Время не вырвало ни единой пряди из роскошной гривы ее волос, откуда разливается в знойных ароматах вся неистовая жизненная сила французского Юга: Нима, Экса, Арля, Авиньона, Нарбонны, Тулузы — городов, благословенных солнцем, любящих и прекрасных!

Время и Любовь напрасно впивались в нее своими острыми зубами; они ничуть не уменьшили смутного, но неизменного очарования ее отроческой груди.

Потрепанная, но все же неутомимая и всегда готовая к новым подвигам, она заставляет вспомнить тех чистокровных лошадей, которых глаз истинного любителя тут же распознает, даже если они впряжены в наемную карету или в тяжелую повозку.

И к тому же она такая нежная и пылкая! Она любит так, как любят осенью; приближение зимы словно разжигает в ее сердце новое пламя, и ее покорная нежность никогда не бывает докучной.

Зеркало

Входит уродливый человек и смотрит на себя в зеркало.

— Зачем вы смотритесь в зеркало, если то, что вы там видите, явно не доставляет вам удовольствия?

Уродец отвечает мне:

— Милостивый государь, согласно бессмертным принципам восемьдесят девятого года, все люди равны в своих правах; следовательно, я имею право смотреться в зеркало, а что до удовольствия или неудовольствия, это уж пусть останется на моей совести.

С позиции здравого смысла я был, без сомнения, прав; но, с точки зрения закона, и он не был так уж неправ.

Гавань

Гавань — спасительное прибежище для душ, уставших от схваток с жизнью. Необъятный простор неба, подвижные контуры облаков, переменчивые краски моря, вспышки сигнальных огней на маяках словно в единой необыкновенно ясной призме образуют зрелище, которое радует взгляд и никогда не утомляет. Стройные очертания кораблей с полной оснасткой, чуть покачивающихся на морской зыби, пробуждают в душе стремление к ритму и красоте. И еще, помимо всего этого, существует особый вид таинственного и утонченного наслаждения для того, у кого не осталось больше ни любопытства, ни честолюбия, — лежа на террасе или облокотившись на каменную ограду набережной, наблюдать за суетою тех, кто отплывает или возвращается, кто еще сохранил в себе силу стремиться к чему-то, страсть к путешествиям или обогащению.

Портреты любовниц

В мужском будуаре, иными словами, в курительной комнате модного игорного дома четверо мужчин пили и курили сигары. Все они были ни молоды, ни стары, ни красивы, ни уродливы; но все обладали одним отличием, которое выдавало в них ветеранов любовных сражений, — тем почти не поддающимся описанию выражением холодной и насмешливой грусти, которое ясно говорит: «Мы довольно пожили в свое удовольствие и сейчас ищем то, что могли бы любить и почитать».

Один из них повернул разговор на женщин. Более разумным было бы вовсе о них не говорить; но многие умные люди за бокалом вина не чуждаются банальных тем. Тогда рассказчика обычно слушают так, как слушали бы музыку, доносящуюся из бального зала.

— Все мужчины, — говорил он, — пережили возраст Керубино: то время, когда за неимением дриад обнимают дубовые стволы, и даже не без удовольствия. Это первая ступень любви. На второй становятся более разборчивыми. Способность выбирать — это уже признак упадка. Именно тогда упорно ищут красоты. Что до меня, господа, я давно достиг переломной эпохи, ведущей на третью ступень, когда красота сама по себе уже недостаточна, если ее не обрамляют ароматы, роскошные уборы и прочее в том же роде. Должен признаться, что я порою стремился, словно к неизведанному счастью, к некой последней, четвертой ступени, которая должна была принести полное успокоение. Однако всю свою жизнь, за исключением возраста Керубино, я был чувствителен более кого бы то ни было к несносной глупости, к раздражающей посредственности женщин. Что мне нравится в животных, так это их простодушие. Судите сами, сколько мне пришлось претерпеть от моей последней любовницы.

Она была незаконная дочь какого-то князя. Красавица, само собой; иначе зачем бы мне с ней сходиться? Но это великое достоинство она портила неуместным и непомерным честолюбием. Это была женщина, которая постоянно хотела играть роль мужчины. «Вы не мужчина!» — «Ах, если бы я была мужчиной!» — «Из нас двоих мужчина — это я!» — такой нескончаемый припев постоянно звучал из этих уст, из которых мне хотелось бы слышать только песни. Стоило мне похвалить какую-нибудь книгу, стихотворение или пьесу, она тут же возражала: «Вы и в самом деле полагаете, что это необыкновенно сильно? Да что вы понимаете в силе?» — и принималась спорить.

В один прекрасный день она решила заняться химией, так что между нашими губами зачастую оказывалась стеклянная маска. И при всем том она была невероятно жеманной. Если порою я оскорблял ее какой-нибудь вольностью излишнего любовного пыла, она вся содрогалась, как задетая мимоза.

— И чем все закончилось? — спросил один из трех слушателей. — Никогда бы не подумал, что вы столь терпеливы.

— Бог, — отвечал его приятель, — саму отраву делает лекарством, спасающим от яда. Однажды я застал эту Минерву, столь жаждавшую идеальной силы, наедине с моим слугой, и в такой ситуации, которая вынудила меня немедленно удалиться, чтобы не заставить их краснеть. В тот же вечер я дал отставку обоим, заплатив им жалованье сполна.

— Что до меня, — снова заговорил другой, — мне приходится жаловаться только на себя самого. Счастье пришло ко мне, но я его не узнал. Некогда судьба даровала мне наслаждение женщиной, которая воистину была самым нежным, самым покорным и самым преданным созданием на свете, и всегда готова была отдаться! и всегда — без малейшего проблеска страсти! «Хорошо, я согласна, если вам это будет приятно», — таков был ее обычный ответ. Колотя палкой по этой стене или дивану, вы смогли бы извлечь из них больше стонов, чем пробуждали в груди моей возлюбленной мои самые неистовые любовные порывы. После года совместной жизни я должен был признать, что она никогда не испытывала удовольствия. Мне наскучил этот неравный поединок, и сия несравненная девица вышла замуж. Несколько лет спустя мне вздумалось повидать ее, и она сказала, указывая на шестерых прелестных детей: «Так вот, дорогой друг, супруга все еще остается такой же девственной какой была ваша любовница». Ничто не изменилось в этой особе. Порой я жалею о ней: мне бы следовало на ней жениться.

Остальные, переглянувшись, рассмеялись, и третий рассказчик начал в свою очередь:

— Господа, я знал наслаждения, которыми вы, быть может, пренебрегали. Я говорю о комическом в любви, причем комическое не исключает восхищения. Восхищение, которое вызывала у меня моя последняя любовница, было, я полагаю, несравненно большим, чем любовь или ненависть, которые вы испытывали к вашим. И все окружающие восхищались ею вместе со мной. Когда мы приходили в ресторан, то через несколько минут все вокруг забывали о еде и во все глаза смотрели на нее. Даже официанты и буфетчица за стойкой до такой степени заражались всеобщим восторгом, что забывали о своих обязанностях. Короче говоря, я прожил какое-то время бок о бок с живым феноменом. Она ела, жевала, перемалывала, поглощала, пожирала, но с самым невинным и беспечным видом, какой только можно вообразить. Долгое время я был без ума от нее. У нее была особая манера произносить, мечтательным, нежным и романтичным тоном: «Я голодна!» И она повторяла эти слова днем и ночью, показывая самые очаровательные зубки на свете, трогательные и забавные одновременно. Я мог бы сколотить себе состояние, показывая ее на ярмарках, как «всеядное чудовище». Я хорошо ее кормил; и тем не менее она меня бросила.

— Ради поставщика съестных припасов, надо полагать?

— Да, что-то в этом роде, он был каким-то чиновником в интендантстве и, с помощью взяток, обеспечивал бедняжку ежедневным рационом за счет множества солдат. По крайней мере, я так полагаю…

— А я, — послышалось вдруг, — я претерпел жестокие страдания от некоей противоположности того, что обычно называют женским эгоизмом. Я нахожу, что у вас не было никаких оснований, счастливые смертные, жаловаться на несовершенства ваших любовниц!

Эти слова произнес, очень серьезным тоном, человек мягкого и спокойного вида, с лицом почти одухотворенным, на котором, однако, резко выделялись светло-серые глаза, из тех, чей взгляд словно говорит: «Я хочу!», или: «Так нужно!», или: «Я никогда не прощаю!»

— Если бы вы, G…, со своей нервозностью, о которой мне известно, или вы оба, K… и J…, с вашими слабостями и легкомыслием, связались с одной знакомой мне женщиной, то вы бы или спаслись бегством, или были бы уже мертвы. Что до меня, как видите, я выжил. Вообразите себе особу, не способную ошибиться в чувстве или в расчете; вообразите себе удручающую безмятежность характера; преданность без ломанья и напыщенности; кротость без слабости; силу без жестокости. История моей любви напоминала нескончаемое путешествие по гладкому и ровному, словно зеркало, пространству, головокружительно однообразному, которое отражало все мои чувства и движения с насмешливой точностью моей собственной совести, так что я не мог позволить себе ни единого неправильного чувства или жеста без того, чтобы не заметить в ту же секунду немой упрек моего неотступного двойника. Любовь стала для меня опекой. Сколько было глупостей, которые она помешала мне сделать и о которых я потом сожалел! Сколько долгов было выплачено против моей воли! Она лишила меня всех выгод, которые я мог бы извлечь из своего безрассудства. С холодной и неумолимой последовательностью она преграждала дорогу всем моим прихотям. В довершение всего, она не требовала признательности, когда опасность исчезала. Сколько раз я едва удерживался от того, чтобы схватить ее за горло и закричать: «Будь же несовершенной, проклятая! и тогда я смогу любить тебя без гнева и без мучений!» Многие годы я восхищался ею, с сердцем, полным ненависти. Но в итоге не мне пришлось из-за этого умереть.

— Ах! — воскликнули другие, — так, значит, умерла она?

— Да! так не могло больше продолжаться. Любовь превратилась для меня в гнетущий кошмар. Победить или умереть, так требует Политика, таков был выбор, который судьба поставила передо мной. Однажды вечером, в лесу… на краю болотистого пруда… после меланхолической прогулки, во время которой в ее глазах отражалась небесная кротость, а в моем сердце неистовствовал яд…

— Что?!

— Как?!

— Что вы хотите сказать?

— Это было неизбежно. Во мне слишком сильно чувство справедливости, чтобы избить, оскорбить или уволить безупречного слугу. Но наряду с таким чувством нужно было принять во внимание и ужас, который мне внушало это существо; нужно было избавиться от него, не забывая при этом о почтении. Что, по-вашему, я должен был с ней сделать, если она была совершенством?

Трое остальных посмотрели на своего приятеля неопределенным и слегка недоуменным взглядом, как бы притворяясь, что не поняли его, и в то же время тайно признаваясь, что со своей стороны не чувствуют себя способными на поступок столь суровый, хотя, впрочем, вполне объяснимый.

Затем приказали принести новые бутылки, чтобы убить Время, которое так живуче, и ускорить бег жизни, которая тянется так медленно.

Галантный стрелок

Когда коляска проезжала через парк, он велел остановиться возле тира, говоря, что будет очень приятно выпустить несколько пуль, чтобы убить Время. Убивать этого монстра — не самое ли привычное и законное дело для каждого из нас? И он галантно предложил руку своей дорогой, нежной и несносной жене, которой обязан был столькими радостями, столькими горестями и, возможно, также и большей частью своего таланта.

Множество пуль пролетело на большом расстоянии от намеченной цели; одна из них даже угодила в потолок; и когда очаровательное создание принялось безумно хохотать, потешаясь над незадачливостью своего супруга, этот последний резко повернулся к ней и сказал: «Посмотрите на эту куклу, вон там, справа, которая так задирает нос и у которой такая надменная физиономия. Так вот, ангел мой, я представлю себе, что это вы». И он закрыл глаза и нажал на курок. Кукла была начисто обезглавлена.

Тогда он склонился к своей дорогой, нежной, несносной жене, своей неумолимой и безжалостной Музе, и, почтительно целуя ей руку, произнес: «Ах! ангел мой, как я вам признателен за свою меткость!»

Суп и облака

Моя маленькая сумасбродка, моя милая возлюбленная подавала мне обед, а я созерцал в открытое окно столовой плавучие замки, которые Бог создает из тумана, — чудесные неосязаемые сооружения. И я говорил себе, погруженный в свои мечты: «Все эти причудливые видения почти так же прекрасны, как широко раскрытые глаза моей милой возлюбленной, зеленые глаза этого маленького чудовища».

И вдруг меня сильно ударили кулаком в спину, и я услышал голос, хриплый и чарующий, истерический и словно осипший от водки, голос моей милой маленькой возлюбленной: «Скоро вы приметесь за свой суп, дрянной мошенник… торговец облаками?»

Тир и кладбище

«Трактир. Вид на кладбище». — «Странная вывеска, — сказал наш путник, — но очень подходящая, чтобы утолить жажду. Наверняка хозяин этого заведения знает цену Горацию и поэтам школы Эпикура. Может быть, ему знакома даже глубокая утонченность древних египтян, у которых ни одна добрая пирушка не обходилась без скелета или какой-нибудь другой эмблемы, означающей недолговечность жизни».

И он вошел, выпил кружку пива, глядя в окно на могилы, и медленно закурил сигару. Потом ему пришла мысль зайти на кладбище, где трава была такой высокой и манящей и где сияло такое яркое солнце.

В самом деле, свет и зной неистовствовали, и можно было подумать, что пьяное солнце растянулось во весь рост на ковре из восхитительных цветов, щедро питаемых разложением. Всеохватный шорох жизни наполнял воздух, — жизни неисчислимых мелких тварей, — прерываясь через равные промежутки времени потрескиванием выстрелов в соседнем тире, которые звучали, словно хлопки пробок, вылетающих из бутылок с шампанским, среди жужжания этой чуть слышной симфонии.

И вот, под солнцем, которое растапливало мозг, в атмосфере жгучих ароматов Смерти, он услышал голос, шепчущий из могилы, на которой он сидел. И голос произносил слова: «Будь прокляты ваши мишени и ваши карабины, вы, неугомонные живые, столь мало заботящиеся об усопших и об их божественном покое! Будь прокляты все ваши амбиции, все ваши расчеты, нетерпеливые смертные, обучающиеся искусству убивать возле святилища Смерти! Если бы вы знали, как легко получить награду, как легко достичь цели и сколь ничтожно все, кроме Смерти, вы бы не изнуряли себя так сильно, работяги-живые, и не тревожили бы так часто сон тех, кто уже давно нашел свою Цель, единственную и истинную цель ненавистной жизни!»

Потеря ореола

— Как! что такое! вы здесь, мой милый? Вы, в таком скверном месте! вы, пьющий нектар! вы, вкушающий амброзию! Воистину, есть от чего прийти в изумление!

— Дорогой друг, вам известен мой страх перед лошадьми и повозками. Только что, когда я в большой спешке пересекал бульвар, прыгая по грязи среди этого движущегося хаоса, где смерть готова налететь на тебя со всех сторон одновременно, мой ореол от неосторожного движения соскользнул с головы и упал на мостовую. Я не отважился подобрать его. Я счел за меньшую неприятность лишиться знака отличия, чем дать переломать себе кости. К тому же, сказал я себе, в моем несчастье есть и некоторое благо. Теперь я могу прогуливаться инкогнито, совершать низкие поступки и предаваться распутству, как и все простые смертные. И вот я здесь, подобно вам, как видите!

— Вы могли бы, по крайней мере, дать объявление о пропаже ореола, или попробовать найти его через полицию.

— Право же, это ни к чему. Мне здесь нравится. Вы были единственным, кто меня узнал. Впрочем, всеобщее уважение мне наскучило. И потом, я с удовольствием думаю, что какой-нибудь плохой поэт подберет его и украсит им свое чело без зазрения совести. Сделать кого-нибудь счастливым, какая радость! И особенно того, кто заставит меня посмеяться! Подумайте о X., o Z.! О! это будет забавно!

Мадемуазель Бистури

Когда я приближался к самой окраине городского предместья, освещенной вспышками газовых фонарей, я вдруг почувствовал, что кто-то тихо взял меня под руку и чей-то голос шепнул мне на ухо: «Вы доктор, сударь?»

Я обернулся; это была девица высокого роста, крепко сложенная, с широко раскрытыми глазами, слегка подкрашенная; ее волосы развевались на ветру вместе с лентами шляпки.

— Нет, я не доктор. Дайте мне пройти.

— О, вы непременно доктор! Я это отлично вижу. Пойдемте ко мне. Вы останетесь мною довольны, идемте же!

— Вне всякого сомнения, я к вам зайду, но попозже, после доктора, черт возьми!

— Ах! — воскликнула она, совсем повиснув у меня на руке и расхохотавшись. — Да вы шутник, доктор! я знавала много и таких. Идемте.

Я страстно люблю таинственность, потому что всегда надеюсь ее разоблачить. Итак, я позволил моей спутнице, или, вернее, этой неожиданной загадке, увлечь меня за собой.

Я не стану описывать ее убогое жилище; подобных описаний найдется предостаточно у прославленных старых французских поэтов. Упомяну только об одной детали, незамеченной Ренье: два-три портрета известных врачей, развешанных по стенам.

Однако что за роскошный прием был мне устроен! Яркий огонь, подогретое вино, сигары; и, предлагая мне все эти роскошные вещи и прикуривая сигарету для себя, это нелепое создание говорило: «Будьте как дома, друг мой, не стесняйтесь. Это напомнит вам больницу и то славное время, когда вы были молоды. Ах! где же это вы заработали седину? Этого не должно было случиться, не так уж много воды утекло с тех пор, как вы были практикантом у L. Я помню, ведь это как раз вы ему ассистировали при сложных операциях. Уж до чего этому человеку нравилось резать, вырезать и отрезать! А вы подавали ему инструменты, нитки и губки. С какой гордостью он воскликнул однажды, закончив операцию и взглянув на часы: «Пять минут, господа!» — О! я бываю повсюду. Я-то хорошо знаю этих господ.»

Несколькими минутами позже, уже перейдя на «ты», она снова завела свою старую песню: «Ты ведь доктор, котик, не правда ли?»

Этот дурацкий припев заставил меня вскочить на ноги. «Нет!» — закричал я в бешенстве.

— Тогда хирург?

— Нет! нет! если только не потребуется отрезать тебе башку! Чертова!..

— Подожди, — перебила она, — ты сейчас увидишь.

И она вынула из шкафа связку бумаг, оказавшуюся не чем иным, как портретной галереей знаменитых врачей нашего века, — набором литографий Морена, что в течение многих лет можно было видеть выставленными для продажи на набережной Вольтера.

— Смотри! узнаешь вот этого?

— Да, это Х. Впрочем, его имя стоит внизу; но я был знаком с ним лично.

— Я так и знала! А вот это Z., который говорил про Х. на своей лекции: «Это чудовище, на лице у которого отражается вся чернота его души!» И это только потому, что тот в чем-то с ним не соглашался! Как над этим смеялись тогда в Школе, помнишь! — А вот К., тот, что выдал правительству мятежников, которые лежали у него в госпитале. Это было во времена беспорядков. Возможно ли, чтобы такой милый человек оказался столь бессердечным? — А это W., знаменитый английский врач; я его заполучила во время его поездки в Париж. Похож на девушку, правда?

Как только я дотронулся до другой связки бумаг, лежавшей тут же на столике, она сказала: «Подождите, что были здесь, это интерны, а вот там, в той связке, — экстерны».

И она развернула веером множество фотографий, где были изображены гораздо более юные физиономии.

«Когда мы снова увидимся, ты подаришь мне свой портрет, ведь правда, миленький?»

— Но, — воскликнул я, одержимый, в свою очередь, собственной навязчивой идеей, — почему ты меня принимаешь за доктора?

— Потому что ты такой любезный и так хорошо обращаешься с женщинами…

«Странная логика», — подумал я.

— О! я почти никогда не ошибаюсь; у меня была добрая сотня знакомых среди них. Я так люблю этих господ, что захожу иногда к ним, даже если я и не больна, — просто чтобы их повидать. Есть такие, которые говорят с холодностью: «Вы ничуть не больны». Но другие меня хорошо понимают, когда я заигрываю с ними.

— А те, что не понимают?..

— Черт возьми, если выясняется, что я побеспокоила их напрасно, я оставляю на камине свои десять франков. Они такие милые и кроткие, эти люди! Ах! я нашла в больнице Питье одного молоденького студента. Хорош как ангел, и какой обходительный! и работает с утра до ночи, бедный мальчик! Его друзья мне сказали, что у него нет ни гроша, потому что его родители бедняки и не могут ему послать ровным счетом ничего. Это придало мне уверенности. В конце концов, я достаточно красива, хотя и не очень молода. Я сказала ему: «Приходи ко мне, приходи ко мне почаще. И не беспокойся о деньгах, они мне не нужны». Ты понимаешь, конечно, что я дала ему это понять с помощью многих иносказаний, а не заявила напрямик; я так боялась его оскорбить, этого малыша! Так вот — поверишь ли, у меня есть одна странная прихоть, о которой я не осмеливаюсь ему сказать? — я хочу, чтобы он приходил ко мне с медицинской сумкой и в своем рабочем фартуке — пусть даже чуть-чуть забрызганном кровью.

Она произнесла это с самым простодушным видом, — так чувствительный воздыхатель говорит комедийной актриске, предмету своей любви: «Я хочу увидеть вас в костюме, который был на вас в той замечательной пьесе, где вы блестяще сыграли свою роль».

Что до меня, я настойчиво продолжал свои расспросы: «Можешь ли ты припомнить, когда и из-за чего зародилась в тебе эта столь необычная страсть?»

Я долго пытался растолковать ей, о чем хотел бы услышать; наконец мне это удалось. Тогда она ответила с очень расстроенным видом, и даже, по-моему, отведя при этом глаза в сторону: «Не помню… не знаю…»

Каких только странностей не отыщешь в большом городе, если умеешь бродить по нему и наблюдать! Жизнь полна невинными чудовищами. — Господи Боже мой! Ты, Создатель, Ты, Владыка, Ты, кто сотворил Закон и Свободу; Ты, господин, который не вмешивается в дела своих подданных; Ты, судья всепрощающий; Ты, кому ведомы основы и первопричины; и Ты, кто, может быть, вложил в мою душу страсть ко всему ужасающему, чтобы тем вернее наставить меня путь истинный, — подобно тому, как исцеление достигается с помощью лезвия ножа, — сжалься, сжалься над этими безумцами и безумицами! О Творец! могут ли существовать чудовища в глазах Того единственного, кто знает, почему они существуют, как сделались они такими и как могли бы они такими не стать?

Мадемуазель Бистури

Когда я приближался к самой окраине городского предместья, освещенной вспышками газовых фонарей, я вдруг почувствовал, что кто-то тихо взял меня под руку и чей-то голос шепнул мне на ухо: «Вы доктор, сударь?»

Я обернулся; это была девица высокого роста, крепко сложенная, с широко раскрытыми глазами, слегка подкрашенная; ее волосы развевались на ветру вместе с лентами шляпки.

— Нет, я не доктор. Дайте мне пройти.

— О, вы непременно доктор! Я это отлично вижу. Пойдемте ко мне. Вы останетесь мною довольны, идемте же!

— Вне всякого сомнения, я к вам зайду, но попозже, после доктора, черт возьми!

— Ах! — воскликнула она, совсем повиснув у меня на руке и расхохотавшись. — Да вы шутник, доктор! я знавала много и таких. Идемте.

Я страстно люблю таинственность, потому что всегда надеюсь ее разоблачить. Итак, я позволил моей спутнице, или, вернее, этой неожиданной загадке, увлечь меня за собой.

Я не стану описывать ее убогое жилище; подобных описаний найдется предостаточно у прославленных старых французских поэтов. Упомяну только об одной детали, незамеченной Ренье: два-три портрета известных врачей, развешанных по стенам.

Однако что за роскошный прием был мне устроен! Яркий огонь, подогретое вино, сигары; и, предлагая мне все эти роскошные вещи и прикуривая сигарету для себя, это нелепое создание говорило: «Будьте как дома, друг мой, не стесняйтесь. Это напомнит вам больницу и то славное время, когда вы были молоды. Ах! где же это вы заработали седину? Этого не должно было случиться, не так уж много воды утекло с тех пор, как вы были практикантом у L. Я помню, ведь это как раз вы ему ассистировали при сложных операциях. Уж до чего этому человеку нравилось резать, вырезать и отрезать! А вы подавали ему инструменты, нитки и губки. С какой гордостью он воскликнул однажды, закончив операцию и взглянув на часы: «Пять минут, господа!» — О! я бываю повсюду. Я-то хорошо знаю этих господ.»

Несколькими минутами позже, уже перейдя на «ты», она снова завела свою старую песню: «Ты ведь доктор, котик, не правда ли?»

Этот дурацкий припев заставил меня вскочить на ноги. «Нет!» — закричал я в бешенстве.

— Тогда хирург?

— Нет! нет! если только не потребуется отрезать тебе башку! Чертова!..

— Подожди, — перебила она, — ты сейчас увидишь.

И она вынула из шкафа связку бумаг, оказавшуюся не чем иным, как портретной галереей знаменитых врачей нашего века, — набором литографий Морена, что в течение многих лет можно было видеть выставленными для продажи на набережной Вольтера.

— Смотри! узнаешь вот этого?

— Да, это Х. Впрочем, его имя стоит внизу; но я был знаком с ним лично.

— Я так и знала! А вот это Z., который говорил про Х. на своей лекции: «Это чудовище, на лице у которого отражается вся чернота его души!» И это только потому, что тот в чем-то с ним не соглашался! Как над этим смеялись тогда в Школе, помнишь! — А вот К., тот, что выдал правительству мятежников, которые лежали у него в госпитале. Это было во времена беспорядков. Возможно ли, чтобы такой милый человек оказался столь бессердечным? — А это W., знаменитый английский врач; я его заполучила во время его поездки в Париж. Похож на девушку, правда?

Как только я дотронулся до другой связки бумаг, лежавшей тут же на столике, она сказала: «Подождите, что были здесь, это интерны, а вот там, в той связке, — экстерны».

И она развернула веером множество фотографий, где были изображены гораздо более юные физиономии.

«Когда мы снова увидимся, ты подаришь мне свой портрет, ведь правда, миленький?»

— Но, — воскликнул я, одержимый, в свою очередь, собственной навязчивой идеей, — почему ты меня принимаешь за доктора?

— Потому что ты такой любезный и так хорошо обращаешься с женщинами…

«Странная логика», — подумал я.

— О! я почти никогда не ошибаюсь; у меня была добрая сотня знакомых среди них. Я так люблю этих господ, что захожу иногда к ним, даже если я и не больна, — просто чтобы их повидать. Есть такие, которые говорят с холодностью: «Вы ничуть не больны». Но другие меня хорошо понимают, когда я заигрываю с ними.

— А те, что не понимают?..

— Черт возьми, если выясняется, что я побеспокоила их напрасно, я оставляю на камине свои десять франков. Они такие милые и кроткие, эти люди! Ах! я нашла в больнице Питье одного молоденького студента. Хорош как ангел, и какой обходительный! и работает с утра до ночи, бедный мальчик! Его друзья мне сказали, что у него нет ни гроша, потому что его родители бедняки и не могут ему послать ровным счетом ничего. Это придало мне уверенности. В конце концов, я достаточно красива, хотя и не очень молода. Я сказала ему: «Приходи ко мне, приходи ко мне почаще. И не беспокойся о деньгах, они мне не нужны». Ты понимаешь, конечно, что я дала ему это понять с помощью многих иносказаний, а не заявила напрямик; я так боялась его оскорбить, этого малыша! Так вот — поверишь ли, у меня есть одна странная прихоть, о которой я не осмеливаюсь ему сказать? — я хочу, чтобы он приходил ко мне с медицинской сумкой и в своем рабочем фартуке — пусть даже чуть-чуть забрызганном кровью.

Она произнесла это с самым простодушным видом, — так чувствительный воздыхатель говорит комедийной актриске, предмету своей любви: «Я хочу увидеть вас в костюме, который был на вас в той замечательной пьесе, где вы блестяще сыграли свою роль».

Что до меня, я настойчиво продолжал свои расспросы: «Можешь ли ты припомнить, когда и из-за чего зародилась в тебе эта столь необычная страсть?»

Я долго пытался растолковать ей, о чем хотел бы услышать; наконец мне это удалось. Тогда она ответила с очень расстроенным видом, и даже, по-моему, отведя при этом глаза в сторону: «Не помню… не знаю…»

Каких только странностей не отыщешь в большом городе, если умеешь бродить по нему и наблюдать! Жизнь полна невинными чудовищами. — Господи Боже мой! Ты, Создатель, Ты, Владыка, Ты, кто сотворил Закон и Свободу; Ты, господин, который не вмешивается в дела своих подданных; Ты, судья всепрощающий; Ты, кому ведомы основы и первопричины; и Ты, кто, может быть, вложил в мою душу страсть ко всему ужасающему, чтобы тем вернее наставить меня путь истинный, — подобно тому, как исцеление достигается с помощью лезвия ножа, — сжалься, сжалься над этими безумцами и безумицами! О Творец! могут ли существовать чудовища в глазах Того единственного, кто знает, почему они существуют, как сделались они такими и как могли бы они такими не стать?

Anywhere out of the world

Жизнь — это больница, где каждый пациент страстно желает перелечь на другую кровать.

Кому-то хотелось бы хворать у печки; другой уверен, что выздоровеет возле окна.

Мне кажется, что я бы всегда чувствовал себя хорошо там, где меня сейчас нет; и вопрос о переезде туда — вот что я обсуждаю непрестанно в беседах с моей душой.

«Скажи мне, бедная моя охладевшая душа, не думаешь ли ты пожить в Лиссабоне? Там должно быть жарко, и ты бы отогрелась там, как ящерица. Это город возле самого моря; говорят, что он весь выстроен из мрамора, и тамошние жители так ненавидят растительность, что уничтожают все деревья. Вот пейзаж, который пришелся бы тебе по вкусу, — свет и камень, и вода, где они отражаются».

Моя душа не дает ответа.

«Раз уж ты так любишь покой в сочетании с переменой зрелищ, не хочешь ли пожить в Голландии, этой блаженной стране? Может быть, ты повеселеешь в этом краю, чьи образы так часто восхищали тебя в музеях. Что думаешь ты о Роттердаме, — ты, любящая леса мачт и корабли, пришвартованные к ступеням домов?»

Душа остается немой.

«Может быть, тебя сильнее привлекает Батавия? Что ж, там мы нашли бы дух Европы, обрученный с тропической красотой».

В ответ — ни слова. Не умерла ли моя душа?

«Или ты уже окоченела до такой степени, что только в своей боли находишь удовольствие? Если так, давай умчимся с тобою в те края, что сходны с царством Смерти. — Решено, бедная моя душа! Мы отправляемся в Торнео. Даже еще дальше — к крайним пределам Балтики; и еще дальше от всякой жизни, насколько это возможно, — к самому полюсу. Там косые лучи солнца лишь едва скользят по земле, и подолгу тянутся дни и ночи, убивая разнообразие и увеличивая монотонность, близкую к небытию. Там мы сможем надолго окунуться в сумерки, а чтобы развлечь нас, северные зори станут время от времени посылать нам снопы розовых лучей, сходные с отражениями адского фейерверка!»

Наконец душа моя взрывается возмущением, и слова, что она выкрикивает мне, воистину мудры: «Не важно! не важно куда! все равно, лишь бы прочь из этого мира!»

Избивайте нищих!

Две недели я просидел, запершись, у себя в комнате, в окружении книг, модных в то время (лет шестнадцать-семнадцать тому назад); я говорю о книгах, в которых идет речь об искусстве сделать людей счастливыми, мудрыми и богатыми в двадцать четыре часа. И вот я переварил — точнее, проглотил — все измышления всех этих толкователей всеобщего счастья, — и тех, кто советует всем беднякам сделаться рабами, и тех, кто их заверяет, что все они — свергнутые короли. Не стоит удивляться, что в результате я оказался в состоянии, близком к обмороку или помешательству.

Казалось, единственное ощущение, заключенное в глубине моего рассудка, — это некий смутный зародыш идеи, превосходящий все эти рецепты добрых кумушек, справочник которых я только что пробежал. Но это не была сама идея как таковая, а что-то крайне туманное.

И я вышел на улицу, с сильнейшей жаждой, поскольку неумеренное поглощение дрянной литературы порождает и соответствующую потребность в свежем воздухе и прохладительном питье.

Я уже собирался зайти в кабачок, но тут нищий протянул мне свою шляпу, посмотрев на меня одним из тех незабываемых взглядов, которые могли бы опрокинуть трон, если бы дух двигал материей и если бы око гипнотизера заставляло созревать виноградные лозы.

В ту же минуту я услышал голос, который шептал мне на ухо и который я сразу же узнал — голос того доброго ангела, или доброго демона, кто сопровождает меня повсюду. Раз уж Сократ имел своего доброго демона, почему бы и мне не иметь своего доброго ангела, и почему бы мне, подобно Сократу, не удостоиться патента на безумие, подписанного утонченным Лелю или благоразумным Байарже?

Однако разница между моим демоном и демоном Сократа состоит в том, что демон Сократа объявлялся только для того, чтобы защитить, предостеречь, удержать его, мой же соблаговоляет давать советы, подсказывать, убеждать. У бедного Сократа был только демон-воспретитель; но что до моего, он — великий побудитель, он — демон действия, демон битвы.

И вот его голос прошептал мне следующее: «Только тот равен другому, кто это докажет, и только тот достоин свободы, кто сумеет ее завоевать».

Я тут же подскочил к нищему и одним ударом кулака подбил ему глаз, который тут же раздулся, как резиновый мяч. Я сломал себе ноготь, выбив ему пару зубов; и поскольку, будучи от природы хрупкого сложения и мало упражняясь в боксе, я не чувствовал в себе достаточно сил для того, чтобы сразу уложить старика на месте, я схватил его одной рукой за воротник, а другой вцепился ему в горло и принялся изо всех сил колотить его головой о стену. Должен признаться, что предварительно я беглым взглядом осмотрелся вокруг и убедился, что в этом безлюдном квартале я еще долгое время буду вне досягаемости каких бы то ни было полицейских чинов.

Затем, ударом ноги в спину, достаточно сильным, чтобы раздробить лопатки, швырнув наземь ослабевшего старика, я схватил валявшийся на земле толстый сук дерева и начал колотить его с усердием, достойным поваров, которые отбивают мясо для бифштекса.

И вдруг — о чудо! о радость для философа, который убедился в том, что его теория превосходна! — я увидел, как этот дряхлый остов повернулся, выпрямился с энергией, которой никак нельзя было ожидать от столь невероятно изношенного механизма, — и со взглядом, полным ненависти, который показался мне добрым предзнаменованием, старый бродяга кинулся на меня, поставил мне синяки на оба глаза, выбил мне четыре зуба и тем же самым суком измолотил меня как сноп. Итак, своим грубым лекарством я вернул ему гордость и жизнь.

Тогда я изо всех сил начал делать ему знаки, давая понять, что считаю нашу дискуссию оконченной, и, поднимаясь, с удовлетворением софиста из Портика, сказал ему: «Сударь, вы мне равны! окажите мне честь разделить со мной мои деньги; и помните: если вы действительно филантроп, что нужно применять ко всем вашим собратьям, которые станут просить у вас милостыню, теорию, которую я имел несчастье опробовать на вашей спине».

Он заверил меня, что очень хорошо усвоил мою теорию и всегда будет следовать моим советам.

Славные псы

Г-ну Джозефу Стивенсу

Я никогда не краснел, даже перед молодыми писателями нашего века, за свое восхищение Бюффоном; но не к душе этого живописца торжественной природы взываю я сегодня о помощи. Нет.

Гораздо более охотно я обратился бы к Стерну, чтобы сказать ему: «Спустись с небес или поднимись из Элизиума, чтобы вдохновить меня на хвалебный гимн славным псам, бедным псам, песнь, достойную тебя, сентиментальный шутник, шутник несравненный! Вернись верхом на том прославленном осле, который всегда сопровождает тебя в памяти потомства; а главное, чтобы этот осел не забыл захватить свою бессмертную макаронину, изящно свисающую у него между губами!»

Итак, прочь академическую музу! Я не знаю, что делать с этой старой жеманницей. Я зову музу домашнюю, музу-горожанку, полную живости, чтобы помочь мне воспеть славных псов, бедных псов, уличных псов, забрызганных грязью, тех, которых все сторонятся, словно зачумленных или завшивленных, все, кроме бедняка, для которого они — родственные души, и поэта, который смотрит на них как на собратьев.

Я презираю собак-щеголей, этих четвероногих фатов — датских догов, кинг-чарльзов, мопсов и болонок, столь самодовольных, что они постоянно бросаются под ноги или на колени гостям, уверенные в том, что они всем нравятся, непоседливые, как дети, глупые, как лоретки, порою наглые и сварливые, как лакеи! Особенное отвращение у меня вызывают эти змеи на четырех лапах, дрожащие и изнеженные, что зовутся левретками, у которых даже не найдется в длинных узких мордах достаточно чутья, чтобы распознать след друга, а в приплюснутых головах — достаточно ума, чтобы играть в домино!

Прочь в свою конуру, утомленные паразиты!

Возвращайтесь в свою конуру, обитую шелком! Я воспеваю пса, забрызганного грязью, бедного пса, пса бездомного и шатающегося по улицам, пса-акробата, чей инстинкт, подобно инстинкту бедняка, цыгана или бродячего актера, удачно направляется необходимостью, этой доброй матерью, этой истинной покровительницей всякой находчивости.

Я воспеваю тех псов-бедолаг, которые бегают в одиночку по закоулкам огромных городов, тех, которые словно говорят заброшенному человеку своими помаргивающими умными глазами: «Возьми меня с собой, и из двух наших несчастий мы, может статься, сложим какое-то подобие счастья!»

«Куда бегут собаки?» — спрашивал некогда Нестор Рокеплан в бессмертном фельетоне, без сомнения, позабытом, о котором разве только я и Сент-Бев сможем сегодня вспомнить.

Куда бегут собаки, спросите вы, невнимательные люди? Они бегут по своим делам.

Деловые встречи, любовные свидания. Сквозь туман, снег и грязь, под палящим зноем, под проливным дождем, бегают туда-сюда, трусят рысцой, пробегают под колесами экипажей, побуждаемые блохами, страстью, нуждой или долгом. Так же, как и мы, они просыпаются рано утром и отправляются на поиски пропитания или в погоню за удовольствием.

Среди них есть такие, которые ночуют в каких-нибудь развалинах в предместье и каждый день, в одно и то же время, приходят за своей порцией к дверям какой-нибудь кухни в Пале-Рояле, и такие, которые сбегаются целыми стаями из множества мест, чтобы разделить обед, приготовленный для них несколькими старыми девами, чьи незанятые сердца отданы животным, оттого что глупые мужчины больше не испытывают в них надобности.

Другие, словно беглые невольники, одержимые страстью, покидают порою свое жилище, чтобы отправиться в город развлечься на часок с какой-нибудь красоткой, слегка небрежной по отношению к своей наружности, но горделивой и признательной.

И все они очень пунктуальны, несмотря на то, что у них нет записных книжек, блокнотов и портфелей.

Знакомы ли вы с ленивой Бельгией, и восхищались ли вы, как я, громадными псами, впряженными в тележку мясника, молочника или булочника, которые свидетельствуют своим победным лаем о той гордой радости, которую они испытывают, соперничая с лошадьми?

А вот двое из них, принадлежащих к еще более ученому сословию. Позвольте показать вам комнату акробата в его отсутствие. Крашеная деревянная кровать без полога, сползшие одеяла со следами клопов, два плетеных стула, чугунная печь, пара сломанных музыкальных инструментов. Ах! какое печальное зрелище! Но взгляните, прошу вас, на двух этих разумных существ, облаченных в роскошные наряды, расползающиеся по всем швам, в головных уборах трубадуров или воинов, внимательно следящих, словно два чародея, за безымянным варевом, которое побулькивает на горящей печке и в центре которого высится длинная ложка, воткнутая подобно тем воздушным мачтам, что говорят об окончании закладки фундамента.

Не будет ли справедливо, если столь усердные комедианты отправятся в путь лишь после того, как наполнят свои желудки густым и наваристым супом? И не простите ли вы небольшое проявление чувственности этим беднягам, которые целый день выносили равнодушие публики и несправедливости директора, который забирает себе большую часть доходов и один съедает больше супа, чем четверо комедиантов?

Сколько раз я наблюдал, улыбающийся и растроганный, за этими четвероногими философами, за этими услужливыми рабами, покорными и преданными, которых республиканский справочник мог бы вполне законно причислить к сословию служащих, если бы республика, слишком занятая народным благом, нашла время для того, чтобы заняться устройством собачьего блага.

И сколько раз я думал о том, что где-нибудь, возможно, существует (кто знает, в конце концов?), чтобы вознаградить такую отвагу, такое терпение и такой труд, — особенный рай для славных псов, для бедных псов, забрызганных грязью и отчаявшихся. Сведенборг уверяет со всей серьезностью, что существует свой рай для турков и свой — для голландцев!

Пастухи Вергилия и Феокрита ожидали в награду за свои песни на состязаниях добрый ломоть сыра, флейту работы лучшего мастера или козу с отягченным выменем. Поэт, который воспел бедных псов, получил в подарок прекрасный жилет, богатого и в то же время чуть поблекшего оттенка, который напоминает об осеннем солнце, о красоте зрелых женщин и о днях бабьего лета.

Те, кто был тогда в таверне на улице Вилла-Эрмоза, не забудут, с какой поспешностью художник снял с себя жилет, чтобы отдать его в дар поэту, ибо он хорошо понимал, насколько хорошее и благородное дело — воспеть бедных псов.

Так великолепный итальянский тиран в старые добрые времена дарил божественному Аретино то кинжал, украшенный драгоценными камнями, то придворную мантию за восхитительный сонет или забавную сатирическую поэму.

И каждый раз, когда поэт облачается в жилет художника, он невольно размышляет о славных псах, четвероногих философах, о днях бабьего лета и о красоте зрелых женщин.

Эпилог

Я с легким сердцем вниз бросаю взгляд,

На город, что во плоть свою облек

Приют, тюрьму, бордель, чистилище и ад,

Где пышным цветом распускается порок.

Ты знаешь, Сатана, тоски моей патрон,

Что не сочувствья зов меня туда увлек,

Но как развратник, что в развратницу влюблен,

Спешу в объятия чудовищной блудницы,

Чьим адским шармом вновь я привлечен.

И в час, когда погружена столица

В холодный, мрачный предрассветный сон

Или в закатных красках золотится, —

Мне дорог этот дьявольский притон!

Среди воров, блудниц смогу я насладиться

Блаженствами, каких профан лишен.

Опиоман

Глава I. Ораторские предосторожности

"О благодатный, нежный и всесильный опиум! Ты, проливающий целительный бальзам в сердце бедняка и богача, утоляющий боль ран, которые никогда не зарубцуются, и муки, которые вызывают бунт духа. Красноречивый опиум! Ты, обезоруживающий решимость бешенства и возвращающий на одну ночь преступнику надежды его юности и незапятнанные кровью руки; дарующий гордецу минутное забвение Грехов не искупленных, обид не отомщенных; призывающий лжесвидетелей к суду видений, ради торжества принесенной в жертву невинности; уличающий клятвопреступника; отменяющий приговор неправедных судей. С искусством, какого не достигали Фидий и Пракситель, ты ваяешь на лоне мрака из созданных мозгом фантазий города и храмы, превосходящие роскошью Вавилон и Гекатомпилос; и из хаоса сна, полного видений, ты вызываешь на солнечный свет давно забытые образы красоты и благословенные лица близких, стряхнувшие прах могил. Ты, только ты даешь человеку эти сокровища, ты обладаешь ключами рая, о благодатный, нежный, всесильный опиум!" Но прежде чем автор решился испустить в честь драгоценного опиума этот восторженный крик, похожий на крик благородной любви, сколько уловок, сколько ораторских предосторожностей! Прежде всего - эта вечная оговорка людей, которые, приступая к щекотливому признанию, втайне ощущают его сладость: "Ввиду той добросовестности, с какой я писал, я надеюсь, что заметки эти будут не просто интересными, но также, в значительной степени, полезными и поучительными, В этой именно надежде я и решился доверить их бумаге, и это будет моим оправданием в том, что я нарушил деликатную и скромную сдержанность, препятствующую большинству из нас публично признаться в наших прегрешениях и пороках. И правда, ничто так не возмущает чувства англичанина, как зрелище человека, выставляющего напоказ свои раны и нравственные язвы и срывающего с себя стыдливый покров, которым время или снисхождение к человеческой слабости согласились прикрыть их". В самом деле, прибавляет он, обыкновенно преступление и нищета прячутся вдали от взоров общества, и даже на кладбище они покоятся отдельно от прочих смертных, как бы смиренно отказываясь от всякого права на общение с великой человеческой семьей. Но в данном случае - в том, что касается "Опиомана" - нет преступления; есть только слабость, и притом какая извинительная слабость! Это и послужит предметом его биографии, предваряющей его труд; а польза, проистекающая для других из этого опыта, укрепленного столь тяжкою ценой, может с избытком вознаградить общество за оскорбление его нравственных чувств и узаконить исключение.

В этом обращении к читателю мы находим несколько разъяснений относительно таинственного племени опиоманов - этой чисто созерцательной народности, затерявшейся среди деятельного народа. Они многочисленны и даже более многочисленны, чем думают. Это - профессора, философы, лорд, занимающий высокий пост, помощник государственного секретаря; если столь многочисленны случаи из высшего класса общества, разыгрывающиеся на глазах одного-единственного лица, то какую ужасающую статистику могло бы дать народонаселение Англии в целом! Три аптекаря из различных частей Лондона утверждают (в 1821 г.), что число любителей опиума очень велико и трудность отличить людей, употребляющих его для лечения, от тех, кто пользуется им с преступной целью, является для них источником ежедневных неприятностей. Но опиум спустился уже в низы общества, и в Манчестере каждую субботу, после обеда, прилавки аптекарей покрыты наркотическими пилюлями, заготовленными для вечерних покупателей. Для фабричных рабочих опиум является сравнительно дешевым наслаждением, тогда как понижение заработной платы может сделать недопустимым употребление зля и спиртных напитков. Но не думайте, что английский рабочий откажется от опиума и вернется к более грубому наслаждению алкоголем, когда заработная плата снова поднимется. Порабощение свершилось; воля поражена; воспоминание о наслаждении проявляет свою тираническую власть, Если натуры грубые, притупленные ежедневным беспросветным трудом, могут находить в опиуме огромное утешение, то каково же должно быть его действие на утонченный и просвещенный ум, на пламенное и развитое воображение, особенно если оно прошло через горнило плодотворных страданий, на мозг, отмеченный печатью роковой мечтательности,- louched with pensiveness (помешанный на мечтательности (англ.)), употребляя удивительное выражение нашего автора? Таков сюжет замечательной книги, которую мне предстоит развернуть перед взором читателя, как фантастический свиток. Многое я, конечно, сокращу, Де Квинси чрезвычайно склонен к отступлениям; слово humorist, человек настроений, применимо к нему более чем к кому-либо другому; в одном месте он сравнивает свою мысль с тирсом - простою палкою, получающей весь свой внешний облик и всю свою красоту от обвивающей его роскошной листвы. Чтобы не лишить читателя ни одной из волнующих картин, составляющих сущность книги, мне придется,- ввиду недостатка места, к крайнему моему сожалению,- пропустить немало любопытных отступлений, немало превосходных рассуждений, которые не имеют прямого отношения к опиуму, но способствуют освещению характера опиомана. Однако книга представляет такое яркое явление, что даже в сокращенном виде, в отдельных выдержках, можно себе составить понятие о ней. Весь труд ("Confessions of an English Opium-eater, Being an Extract from the Life of a Scholar"( "Исповедь английского опиомана, взятая из жизни ученого")) разделяется на две части: первая - "Confessions"; вторая, составляющая дополнение к ней,- "Suspiria de Profundis". Каждая из них имеет несколько подразделений, и я пропущу те из них, которые имеют характер пояснений или приложений. Разбивка первой части черзвычайно проста и логична и вытекает из самого предмета исследований: "Предварительные признания", "Наслаждения опиомана", "Терзания опиомана". "Предварительные признания", о которых мне предстоит говорить несколько подробнее, преследуют вполне понятную цель. Необходимо, чтобы человек, к которому относится сообщаемое, был знаком читателю, внушал ему любовь и уважение. Автор, задавшийся целью заинтересовать, увлечь нас таким с первого взгляда однообразным предметом, как описание опьянения, старается внушить нам, что до некоторой степени он заслуживает оправдания, хочет возбудить к своему герою симпатию, которая распространится на все сочинение. Наконец,- и это очень существенно - повествование об известных случаях, которые сами по себе, быть может, довольно обыкновенны, но имеют важное и серьезное значение с точки зрения повышенной чувствительности лица, пережившего их,-повествование это представляет собою как бы ключ к тем ощущениям и необычайным видениям, которые впоследствии будут осаждать его мозг. Нередко старик, склонившись над столиком кабачка, видит себя среди давно исчезнувшей обстановки; его опьянение разыгрывается на почве давно угасшей юности. Точно так же и события, рассказанные в "Признаниях", займут немаловажное место в видениях позднейшего времени. Они восстанут перед ним подобно снам, которые являются только измененными, преображенными впечатлениями трудового дня.